— Этот долго не протянет, — сказал начальник исправительной тюрьмы в Туре, взглянув на нового заключенного. Но он вовсе не был заинтересован, чтобы Бланки умер в его тюрьме. Власти в Париже тем более опасались этого. Ведь оппозиционные газеты немедленно используют такой факт против правительства Гизо. В конце апреля 1844 года Бланки переводят в больницу для безнадежно больных и престарелых. И хотя он не в состоянии даже поднять голову, а не только бежать, к нему приставили постоянного полицейского агента.
Тур расположен примерно в 200 километрах к юговостоку от Мон-Сен-Мишель. Климат здесь более теплый, умеренный, и вместо шума прибоя Бланки слышит теперь пенье птиц и шелест листвы. Но этого мало, чтобы внезапно исцелить больного. Его положение остается тяжелым. Местная оппозиционная газета «Курье л’Эндр э Луар» поместила статью, обвиняющую министра внутренних дел Дюшателя в преднамеренном умерщвлении Бланки, в рассчитанной жестокости по отношению к нему. Сообщение встречает отклик в Париже, где обстановка иная, чем пять лет назад, во время процесса над участниками восстания 12 мая 1839 года. Теперь в палате наряду с правительственным большинством, сформированным с помощью системы подкупа правых депутатов, заседают и республиканцы, называющие себя радикалами и демократами. Парижская республиканская газета «Реформ» сразу вспомнила о Бланки и осудила жестокость Гизо: «Неужели мстительность правительства еще не удовлетворена? Не намерено ли оно превратить тюрьмы в кладбища?»
Июльская монархия боялась оппозиционной прессы. Вот почему 4 декабря 1844 года у постели больного Бланки собрались сразу пять врачей. В составленном ими протоколе после длинного перечисления болезней, которыми страдал Бланки, они пришли к заключению, что «крайне необходимо, чтобы Бланки был немедленно перемещен в южный климат, где он мог бы воспользоваться теплым воздухом и помещением, проветриваемым и солнечным». Медики откровенно сказали властям, что дни Бланки сочтены и надо спешить.
Уже в декабре Луи-Фплипп подписывает помилование Бланки. Этот акт милосердия типичен для морального облика «короля-гражданина». Помилован был умирающий. Если же он выживет, то пожизненное заключение будет лишь заменено на строгое пожизненное полицейское наблюдение. Королевская милость преследовала и еще более коварную цель: усилить раскол среди революционеров, оживить конфликт между Бланки и Барбесом, который вместе с другими участниками дела 12 мая оставался в тюрьме. Король хотел скомпрометировать Бланки своей милостью, вызвав недоброжелательство, зависть его товарищей.
Во всяком случае, 9 декабря королевский прокурор Тура сообщил начальнику тюрьмы, что Бланки свободен. Когда больному объявили о помиловании, то он испытал явное замешательство. Само по себе слово «свобода» должно бы, казалось, вызвать восторг, радость, счастливое удовлетворение. Но почему помилован только он, тогда как Барбес, Бернар, Дельсад, Киньо, Годар, Валь-ер, Эспинуз остаются в тюрьме? Он, Бланки, который вовлек их в опасное предприятие, окончившееся трагической неудачей, получает свободу, а его товарищи остаются в тюрьме! Как ни измучен был Бланки болезнью, его сознание оставалось совершенно ясным, и он немедленно понял, что речь идет о коварном маневре, предназначенном скомпрометировать его честь революционера и тем самым навсегда лишить доверия товарищей. Он уже никогда не сможет рассчитывать на то, что его призывы к революции найдут отклик, что они воодушевят людей на подвиг. Следовательно, речь идет о том, чтобы он, приняв помилование, отказался от продолжения дела, которое было смыслом его жизни. И Бланки пишет гневное письмо адвокату Дэну, с тем чтобы он передал его решение министру: «Я не только не желаю принять помилование, но я, будучи тяжело больным, предпочитаю, чтобы меня немедленно возвратили в карцер, чем выйти на свободу без моих друзей. Скажите министру, заявите ему категорически, что я настаиваю на полной солидарности с моими единомышленниками. Уж не думают ли они, что эта святая солидарность может быть разорвана насилием пыток? Никогда! Это она поддерживала меня в страшных испытаниях; в ней одной состоит наша сила».
Он также пишет мэру Тура и вновь повторяет, что чувствует себя ответственным за тюремное заключение товарищей: «И если я выйду из тюрьмы, то только последним из них всех. Если мне удалось сохранить жизнь во время всех испытаний, то лишь благодаря шансам на продолжение борьбы. Но стать свободным без них было бы для меня крайним несчастьем. Я протестую со всей силой, которая еще у меня остается, против этого «помилования», которым хотят окончательно меня доконать. Я отвергаю его с негодованием...»
«Реформ» публикует письма Бланки, которые производят огромное впечатление. Дело в том, что обстановка тогдашней Франции остро ставила вопрос политической этики вообще и морального облика революционера в частности. Революционер изображался господствующими верхами в облике бандита, разбойника, если не хуже. Эта тенденция служила маскировкой и оправданием полнейшего аморализма орлеанистского режима. В истории Франции три политических периода ознаменовались временем господства безнравственности во всех ее проявлениях. Это эпоха Регентства (начало XVIII века), Директории (период от якобинцев до Наполеона) и Орлеанской монархии. Все эти три отрезка французской истории отличались чудовищным моральным падением в политике, жизни и нравах верхов. Правление Луи-Филиппа было, пожалуй, самым грязным из них. Пороки старой монархии сочетались в ней с бесстыдством жадно хватавшей все блага буржуазии. Самые низменные вожделения царили в верхнем слое французского общества. Олицетворением порочности и ханжества был сам Луи-Филипп. Спекуляция, подлог, все виды мошенничества и разврата процветали среди самых влиятельных и самых богатых. Один из ярких представителей революционеров 1848 года, Марк Коссидьер, писал: «Все высшие классы, не опасаясь суда общественного мнения, отдавались, под влиянием развращенности монархического строя, одной лишь болезненной страсти — стяжанию. Между тем Франция страдала в самых глубоких своих жизненных основах. Страна энтузиазма и великодушных порывов, поколебленная в своих навыках, насилуемая в нормальных проявлениях жизни великой нации, не могла долго покоряться такому гибельному правлению».
Революционная сила, выступавшая против режима Луи-Филиппа, должна была обладать моральной чистотой, благородством не только в целях, но и в средствах борьбы. Поэтому акция Бланки, его отказ от помилования, его защита безупречности своей революционной чести служили не только проявлением его личных качеств или интересов, но своего рода знамением эпохи. И эта акция Бланки, как и многие другие подобные действия в защиту чести революционера, играли для французского, да и не только французского, освободительного движения огромную роль. Революция и ее вожди должны, чтобы победить, обладать превосходством не только в материальной силе, но и в своем нравственном благородстве.
Но отказ Бланки от помилования озадачивает власти. Вся их хитроумная затея отделаться от Бланки как опасного революционера, даже если он останется в живых, провалилась. Луи-Филиппу не удалось сыграть на своем лживом милосердии, унизив и тем самым уничтожив авторитет Бланки помилованием. Умирающий выиграл партию, поставив правительство в глупое положение. Ему не остается ничего другого, как оставить Бланки в больнице. А для Бланки это было и практически необходимо. Тяжелобольной, совершенно нетрудоспособный, он был самым нищим из французов и не имел ни гроша за душой, чтобы прожить на свободе. Властям оставалось лишь надеяться, что природа сделает свое дело и Бланки вот-вот умрет. Словно чувствуя эти настроения, Бланки загорается желанием победить до конца, то есть опровергнуть мрачные прогнозы медиков и выжить! Нет, он не умрет хотя бы потому, что не хочет доставить этой радости своим смертельным врагам! И здоровье его постепенно восстанавливается.
Бланки уже в состоянии приподняться на постели. Апатия, отрешенность оставляют его. Теперь он может принимать посетителей, а их оказалось немало. Газетная шумиха вокруг помилования и отказа от него Бланки привлекли внимание к больному революционеру. Республиканцы и демократы Тура спешат выразить ему свои симпатии. Многих он разочаровывает своей сухостью, нежеланием тратить время на пустой обмен любезностями. Но некоторые, понявшие характер Бланки, посещают его регулярно.
20 месяцев провел он в постели. Только в октябре 1845 года он смог подняться в первый раз. Но еще всю зиму медленно продолжается процесс его выздоровления. А весной Бланки, едва переставляя ноги, мелкими шагами выходит в больничный сад. Одетый в серый халат, колпак, как и все здешние обитатели, он внешне ничем не отличается от них. На солнце у подножия стены он сидит вместе со всеми. Сидит целыми днями, ощущая целительные солнечные лучи. Ему, уроженцу юга, они особенно приятны и необходимы. Потом он возвращается в свою комнату, и здесь его ждет то, чего ему так не хватало в Мон-Сен-Мишель, — газеты. По мере физического выздоровления в нем просыпается прежняя страсть к политике. Тем более что за прошедшие годы в стране произошло много изменений, хотя Луи-Филипп по-прежнему на троне.
Сороковые годы в истории орлеанистской монархии именуют периодом «личного управления». Действительно, все органы власти, от палаты депутатов до последнего муниципалитета, служат исполнителями воли короля. Во главе правительства стоит маршал Сульт, старый вояка, не пользовавшийся популярностью, но зато являвшийся слепым орудием короля. Военного у власти французы обычно называют «знаменитой шпагой». Но Суль-та прозвали «ножнами от шпаги», ибо сам он никакой особой политической роли не играл, предоставляя первую роль министру иностранных дел Гизо; известный историк и политнк, некогда, при Империи и Реставрации, слыл либералом. В новых условиях ничуть не изменившийся либерализм выглядел крайним консерватизмом, который сам Гизо с тяжеловатой торжественностью провозглашал в качестве идеальной политики: «Все политические направления обещают прогресс, но дает вам его только консервативная политика».
Хотя говорили, что лично Гизо является честным человеком, но именно он возвел в главный принцип государственного управления систему подкупа депутатов; многие из них, чуть ли не половина, были чиновниками, и получаемое ими жалованье, по существу, являлось взяткой; других подкупали разными синекурами, выгодными подрядами, чем угодно, вплоть до орденов и почетных званий. Взяточничество процветало, и непрерывно разоблачались скандальные махинации высокопоставленных мошенников. Гизо патологически ненавидел любое новшество, особенно идею избирательной реформы с целью расширения круга избирателей, в который по-прежнему входила незначительная часть богатого населения.
Он и слышать не хотел о парламентской реформе, хотя ее добивались политики, еще недавно служившие опорой режима. Недоволен был даже лидер «левого центра» (левого в современном понимании ничего в нем не было), уже известный нам Тьер. Он требовал в интересах крупных промышленников более активной внешней политики. Так называемая «династическая оппозиция», представляемая Одилоном Барро, тоже добивалась в рамках сохранения июльской монархии расширения круга избирателей. Большая часть средней и даже крупной буржуазии хотела этого. Она возмущалась также открытой продажностью чиновничества.
Но укреплялась и республиканская оппозиция. Она состояла из умеренных, или «трехцветных», противников монархии. Их рупором была газета «Насьональ». Радикальнее действовали левые республиканцы, или «красные», со своей газетой «Реформ». Они хотели всеобщего избирательного права. Их красноречивым выразителем был адвокат Ледрю-Роллен.
Своеобразным символом политической сущности господствующего класса служила эволюция известного поэта-романтика Ламартина. Начинал он свою политическую карьеру как правый легитимист, сторонник Бурбонов. Ламартин поддерживал орлеанистскую монархию с момента ее установления до 1842 года, когда перешел в оппозицию и заговорил неслыханно демократическим языком: «Опорой правительства должны быть массы, поскольку они страдают, они олицетворяют право, они представляют силу».
Подобный лексикон напоминал декларации самого Бланки! Но это словесное совпадение не могло, конечно, скрыть кардинальной разницы в целях, идеалах, стремлениях этих людей. Но как бы то ни было, изменения в стране произошли. И они были таковы, что Бланки, пробуждаясь вновь к политической жизни, не мог не испытывать горького удовлетворения. Все происшедшее за годы его заключения подтверждало полную обоснованность его глубокой ненависти к монархии Луи-Филиппа. Теперь это чувство уже не является монополией Бланки и его единомышленников. Только то, что он увидел раньше других, — тираническую природу власти Луи-Филиппа, за годы «личного управления» начали понимать даже прежние консерваторы. Система, отрицавшая полезность любых, самых безобидных изменений, не считавшаяся с потребностями даже господствующей буржуазии, все больше как бы отдалялась от реальной Франции, ее нужд и запросов. Что касается рабочих, то их положение было совершенно безнадежным. Не было никаких ограничений в деле их грабежа и эксплуатации. Орлеанистский режим не допускал и мысли о том, чтобы предоставить им хотя бы какую-то возможность защищать свои права. Любые проявления недовольства беспощадно пресекались.
Нельзя сказать, что идея социализма, то есть мысль об улучшении участи трудящихся, умерла, нет, она проявлялась в различных не только старых, но и новых формах. Но всем им не хватало главного: боевого, наступательного духа, энергии, действия, решительности. И в этом смысле за прошедшие годы не появилось ничего нового, что было бы более передовым, чем взгляды и действия Бланки. Практически социалистического движения как такового во Франции тогда не существовало. Речь
шла лишь о распространении и разработке социалистических идей, теорий, взглядов, в которых в разной форме и довольно слабо воплощалось наследие социалистов-утопи-отов Сен-Симопа и Фурье. Фурьеризм продолжал жить главным образом в трудах его популяризатора Виктора Консидерапа, в специальной фурьеристской газете, основанной им в 1843 году. Но идеи фурьеристов ие пользовались успехом среди рабочих. Причиной этого был прежде всего их политический консерватизм. Они считали, что для осуществления их идей тип, форма государства не имеют никакого значения. Кроме того, они выступали за сотрудничество классов, труда и капитала. И фурьеристы совершенно игнорировали конкретные нужды того времени, обещая райскую жизнь лишь в своих фаланстерах. Что касается сенсимонистов, то их мелкие группы в основном соперничали между собой.
Отзвуки социалистических идей шире всего распространялись в романах Жорж Санд и Эжена Сю, в стихах Берапже и Пьера Дюпона. Известная писательница, кроме художественных произведений, публикует серию статей «Политика и социализм», где называет себя социалисткой. Но ее социализм, изолированный от политической борьбы, проявляется как философская утопия. В туманной, мистической и религиозной форме социалистические пастроепия отражались тогда в сочинениях Пьера Леру и Ламеннэ. Наиболее серьезные попытки пропаганды и разработки идей социализма связаны в это время с именами Луи Блана, Жозефа Прудона и Этьена Кабэ.
Луи Блан в 1840 году выпустил книгу «Организация труда», первое издание которой было изъято и запрещено властями. Между тем никакой революционной опасности эта книга собой не представляла. Только тупое полицейское сознание могло принять утопическую проповедь классового соглашательства за революционную угрозу. Оригинальных идей он не выдвигал, но очень ловко компилировал отдельные мысли Сен-Симона и Фурье, которые благодаря его бесспорному литературному таланту приобретали видимость оригинальной доктрины. Луи Блан противопоставлял капиталистической конкуренции идею рабочих ассоциаций, производственных товариществ. Такие ассоциации должны создаваться при помощи государства, призванного стать «банкиром бедных». Государство, конечно, должно превратиться в республику, основанную на всеобщем избирательном праве. Новее должно осуществляться мирным путем сотрудничества трудящихся и капиталистов. Оп считал, что оба эти класса одинаково страдают в тогдашней Фрапции. Теории Луи Блана были всего лишь прекраснодушной мелкобуржуазной фантазией, в чем скоро французским рабочим придется убедиться па собственном горьком опыте.
Гораздо более шумную известность приобрел в это время другой виднейший представитель социалистической мысли — Жозеф Прудон. Сын крестьянина, затем рабочий-наборщик, он сумел получить образование. Прудон обладал незаурядным литературным талантом. В 1840 году шокирующее впечатление па всю французскую буржуазию произвела его книга «Что такое собственность?».-Дело в том, что на этот вопрос Прудон давал сногсшибательный ответ: «Собственность — это кража». Его даже пытались привлечь к суду, но, разобравшись в безобидности его намерений, оправдали. Оказалось, что Прудон вовсе не враг всякой собственности. Он осуждал только крупный финансовый, ростовщический капитал, крупнейших промышленников, торговцев. И уж пи в коем случае он не требовал коллективной собственности. Свой путь к «социализму» Прудон видел в сохранении мелкой собственности, в поддержке и поощрении ремесленников, крестьян, которые обменивались бы между собой продуктами своего труда. Поэтому идеи Прудона встретили поддержку и понимание мелкой буржуазии Фрапции, составлявшей большинство ее населения. Но оп отвергал всякую политическую, особенно революционную, борьбу. Идеи Прудона были чистейшей утопией, ибо он рассчитывал поверпуть экономическое развитие общества назад, к докапиталистическим отношениям. Прудон был искренним, субъективно честным, талантливым человеком. Он позпакомился с Марксом и сначала произвел на него самое благоприятное впечатление. Однако вскоре Марксу пришлось убедиться в умственной ограниченности Прудона, оказавшегося не в состоянии воспринять действительные научные представления об общественном развитии. Когда в 1846 году Прудон опубликовал свою новую книгу «Философия нищеты», Маркс подверг ее уничтожающей критике в книге «Нищета философии».
Среди мыслителей социалистического толка, подвизавшихся во Франции в сороковые годы прошлого века, нельзя не упомянуть, наконец, Этьена Кабэ. За это время пятью изданиями вышла его книга «Путешествие в Икарию». Это был фантастический роман о жизни на острове, где процветает полный коммунизм. Идеи Кабэ, которые, в сущности, не представляли собой ничего принципиально нового, завоевали широкую популярность, его газета «Популер» имела 2800 подписчиков, что для того времени было много. Последователи Кабэ говорили, что их число составляет 200 тысяч. Но это было сильное преувеличение. Когда, потерпев неудачу в создании коммунистических общин во Франции, Кабэ решил попытать счастья в Америке, с ним отправилось в это безнадежное предприятие всего 500 человек. Он также был весьма миролюбивым социальным реформатором и говорил, что если бы он держал революцию в кулаке, то никогда не разжал бы свой кулак.
Вот и все новое в области социализма, что появилось во Франции за время, проведенное Бланки в тюрьме. Социализм в основном существовал в форме обмена мнений, идей и имел мало общего с реальной жизнью и борьбой рабочих. Ни одна из новых доктрин не могла привлечь, а тем более увлечь Бланки, поскольку в них, во-первых, оказалось очень мало нового и, во-вторых, все они отрицали революцию, без которой Бланки не мыслил никаких серьезных социальных или политических изменений во Франции. И в этом он оказался прав.
Так, выздоравливая в турской больнице, Бланки как бы познавал заново духовную и политическую обстановку тогдашней Франции. Конечно, процесс физического а духовного возрождения происходил очень медленно. Слишком тяжелы были удары, жертвой которых он оказался, чтобы легко от них оправиться. Самым тяжелым из этих ударов оставалось сознание поражения, неудачи в его революционной деятельности. Конечно, новые явления в жизни Франции, подтверждавшие правильность избранного им пути, сами по себе оказывали целительное воздействие на него. Но их было не так уж много, чтобы сразу восстановить его душевное равновесие, уверенность в себе, прежнюю спокойную решимость. До этого еще было далеко. Условия, в которых он находился в Туре, не были столь тяжелыми, как в Мон-Сен-Мишель. Но жизнь продолжала испытывать его. Смягчение мук физических лишь обостряло душевные переживания. Время не стирало в его сознании прекрасного, но теперь трагического образа Амелии. Он не мог не чувствовать своей ответственности за ее роковую судьбу. Это не было угрызениями совести по отношению к другому человеку, ибо Амелия была для него как бы частью его собственного существа. А себя он обрек на любые муки ради своего революционного идеала. В борьбе за него сам он обнаружил необыкновенную жизненную силу, чтобы пережить обрушившиеся на него тяготы. Но Амелия оказалась, естественно, несравненно слабее. Правда, у Бланки оставался их маленький сын Эстев. В марте 1846 года он пишет резкое письмо его опекуну Огюсту Шакмару, в котором настаивает на своем праве воспитывать сына в том духе, в каком хочет отец. Требуя осуществления своих естественных прав, он заявляет ему: «Я заключенный уже шесть лет, но я заключен не в Шарантоне», то есть не в сумасшедшем доме. Родители его покойной жены втайне от него проделали над его ребенком обряд крещения, тогда как Бланки хотел воспитать сына атеистом. Более того, они с малых лет внушали мальчику неприязнь к отцу, чего в конце концов и добились. Сбылось горькое предвидение Амелии, которая во время последнего свидания в тюрьме Консьержери сказала: «Они восстановят его против тебя».
Неожиданно политика снова непосредственно вторгается в его жизнь, которая казалась надежно изолированной монастырской больницей. Это случилось в связи с бурными событиями, разразившимися в Туре из-за неурожая, вызвавшего резкое повышение цен на хлеб. Доведенное до массового голода трудовое население города захватило баржу, груженную зерном и мукой. Полиция арестовала около 300 участников этого стихийного грабежа, которому решили искусственно придать организованный характер. Арестовали 28 жителей города, известных своими левыми убеждениями. Но никакие самые упорные допросы не давали полицейскому начальству необходимых материалов для политического «дела». Тогда взялись за турских социалистов. В Туре 26 человек выписывали газету Кабэ «Популер». Здесь продавалось и его сочинение «Путешествие в Икарию». Полиция узнала, что участники хорового общества, носившего одиозное название «Сыновья дьявола», занимались не только пением, но и распространением социалистической литературы. Оказалось, что некоторые из них посещали Бланки в больнице. Полицейские агенты составили список всех его посетителей. Среди них были двое, Беас и Беро, которые уже подвергались заключению в тюрьму за революционную деятельность. Был получен донос о том, что Бланки якобы редактировал Устав рабочего Общества взаимопомощи. Узнали также о его встречах с двумя местными республиканцами. Полицейские решили из всего этого создать дело, которому «участие» Бланки придавало сенсационный характер. Вся эта затея была грубо, примитивно сфабрикована. 21 апреля 1846 года полиция арестовала Бланки, Беаса и Беро и отправила их в тюрьму соседнего города Блуа. Кстати, по этому поводу Бланки впервые в жизни проехал по железной дороге. Во Франции в это время бурно развивалось железнодорожное строительство.
В Блуа Бланки и Беро предстали перед судом. Королевский прокурор обвинил их в том, что они были закулисными вдохновителями мятежа, выразившегося в разграблении барж с хлебом. Бланки держался во время трехдневного процесса твердо, даже презрительно по отношению к своим судьям. Он не преминул обвинить орлеанистский режим в том, что он и устроил голод, толкнувший голодных на отчаянные действия. Тогда прокурор напомнил ему, что из милосердия король его помиловал, а он проявляет такую черную неблагодарность. Бланки гневно ответил на это:
— Да, я плачу неблагодарностью за многие благодеяния. Вот они: моя семья разрушена, мой сын одним ударом превратился в двойного сироту и оторван от отца подобно тому, как отнимали детей у родителей-про-тестантов во время драгонад. Я измучен физическими пытками тюрьмы, душа истерзана муками; вот ваши благодеяния!
Бланки и Беро суд вынужден был оправдать за недостатком улик. Но Бланки еще месяц остается в тюрьме, ибо ему просто негде жить. Никто из запуганных полицией жителей Блуа не решался приютить его. Наконец один чудак, мелкий ремесленник Гуте, поселил его у себя. За это ему пришлось поплатиться потерей своей клиентуры и установлением полицейского надзора над его домом. Если Бланки выходил на улицу, то специально приставленный к нему полицейский агент не отходил от него ни на шаг.
Префект обратился к министру внутренних дел с просьбой разрешить высылку Бланки из департамента. Однако предпочли другую, более эффективную меру борьбы с революционером, объявленным «очень опасным». Решили любой ценой обнаружить какое-либо столкновение Бланки с законом, чтобы упрятать его в тюрьму. Но он ведет себя настолько осторожно, что придраться трудно. Правда, он ежедневно ходит в редакцию местной оппозиционной газеты «Курье де Луар-э-Шер». Здесь он внимательно прочитывает все парижские газеты: выписывать их он не в состоянии. Нет у него, по существу, и своего постоянного дома. Живет он в бедном рабочем пригороде, где теснятся убогие домишки. Именно здесь, в Блуа, 24 февраля 1848 года Бланки узнал о революции в Париже, о свержении Луи-Филиппа, о провозглашении республики.
Для всех, кто интересовался политикой, это не было неожиданностью. Ее приближение предсказывали многие. Ламартин еще в прошлом году говорил о надвигавшейся «революции презрения». Действительно, король и Гизо давно уже вызывали не только ненависть, но и презрение своей тупой консервативной политикой, которая привела дела Франции к полному расстройству. Июльская монархия обанкротилась в прямом и переносном смысле. «Июльская монархия, — писал Маркс, — была не чем иным, как акционерной компанией для эксплуатации французского национального богатства». Острейший финансовый, промышленный и торговый кризис со всей силой ударил по делам этой компании, которая умела только грабить, но уже была неспособна хоть как-то управлять. Кроме кучки богатейших финансистов, наживавшихся на новых бедствиях, недовольны были все, включая основную часть буржуазии. Что касается рабочих, то их положение оказалось отчаянным. Только в Париже было 200 тысяч безработных.
Но внешним признаком приближения революции стал, как это ни странно, звон бокалов] Уже летом 1847 года началась кампания по устройству оппозиционных политических банкетов. «Я пью за рабочих, — провозгласил Ледрю-Роллен на банкете в Лилле, — за их неотъемлемые права, за их священные интересы, до сих пор остающиеся неудовлетворенными...» Разглагольствования деятелей типа Ледрю-Роллена имели на деле мало общего с делом рабочего класса. Но они, несомненно, свидетельствовали о резком ослаблении политических устоев июльской монархии. Луи-Филипп, как и его любимый министр Гизо, не видели особой опасности. Правда, в декабре король осудил кампанию банкетов, «возбуждаемую враждебными или слепыми страстями». Назначенный на 19 января очередной банкет был запрещен. Тогда его перенесли на 22 февраля и призвали провести в этот день демонстрацию протеста против посягательств на свободу собраний. Организаторы этого банкета либеральной буржуазии вовсе не стремились к революции. Не хотел ее и левый республиканец Ледрю-Роллен. Против вооруженного восстания выступал и социалист Луи Блан, предостерегавший против «безрассудных увлечений».
Эти призывы не успокоили никого, и демонстрация 22 февраля оказалась неожиданно очень многочисленной. «Долой Гизо!», «Да здравствует реформа!» — таковы были главные лозунги ее участников. Речь шла сначала лишь о смене ненавистного министра и об увеличении числа избирателей. Но произошли стычки демонстрантов с полицией, а кое-где начали строиться баррикады. На следующий день все это приобретает более значительные масштабы. Луи-Филипп был в этот день ошеломлен очевидными признаками того, что буржуазная по своему составу Национальная гвардия не будет его защищать. Тогда король увольняет в отставку Гизо, который немедленно бежит в Англию, и назначает во главе кабинета известного консерватора Моле. В Тюильри все еще рассчитывают отделаться видимостью уступок. Король обманывал себя любопытным соображением о «сезонном» характере революций. В 1789 году, в 1830-м они начинались летом. Разные мятежи во время его правления также вспыхивали в летнее, теплое время. На этот раз природно-климатический фактор как будто не сказывался.
23 февраля события приобретают грозный характер. Вечером войска расстреливают безоружных демонстрантов у здания министерства иностранных дел. Ночью тела убитых, положенные на две телеги, при свете факелов возили по улицам Парижа. Гнев, ненависть вызывало это зрелище. Началась массовая постройка баррикад. Более полутора тысяч их перегородили улицы, особенно в восточной части Парижа. Восставший народ 24 февраля захватывает казармы, склады оружия, префектуры, Ратушу.
В Тюильри предпринимаются запоздалые судорожные маневры. Король поручает сформировать правительство Тьеру, который обещает избирательную реформу. Но одновременно командующим войсками назначается маршал Бюжо, прославившийся резней на улице Транс-нонен в 1834 году, само имя которого вызывает взрыв возмущения. Теперь восставшие требуют уже не реформы, а свержения монархии и установления республики. Король подписывает отречение и в почтовой карете бежит из дворца. Вскоре туда врывается восставший народ. Королевский трон вытаскивают на площадь и торжественно сжигают на костре.
А в Ратуше водворилось Временное правительство — плод стихийного волнения, путаницы, случайностей. Главными фигурами оказались консервативный республиканец Ламартин, неоякобинец, щеголявший старыми лозунгами революции 1789 года Ледрю-Роллен, социалист Луи Блан. Первого поддерживал восьмидесятилетний Дюпон де л’Эр, астроном Франсуа Араго, умеренные журналисты Арман Марраст и Луи Гарнье-Пажес, а также Кремье и Мари. Редактор «Реформ» Фердинанд Флокон выступал заодно с Ледрю-Ролленом. Вместе с Луи Бла-ном действовал рабочий Александр Мартэн, известный под именем Альбера, бывший участник тайных революционных обществ. Никто в правительстве не имел ясной, откровенной политической программы. Вместо этого получилось сочетание пустого фразерства, маскировавшего замешательство и страх. Последнее, пожалуй, действовало прежде всего. Восставший народ еще верил им, а они больше всего боялись народа. А он и сам не был един в своих стремлениях. Рабочие возлагали смутные надежды на республику в своих интересах, мелкие буржуа ждали от нее совсем другого, а богатая, крупная буржуазия, сначала крайне испугавшаяся революции, быстро пришла в себя и теперь добивалась того, чтобы все ограничилось сменой политической формы, а ее господство осталось бы нетронутым. Временное правительство, буржуазное в своей сущности, несмотря на присутствие в нем Блана и Альбера, в первое время решило дать какое-то удовлетворение вооруженному народу. Его оно боялось больше всего.
Чтобы снискать благосклонность и успокоить тех, кто еще с ружьями в руках находился на баррикадах, немедленно издается целая серия декретов. Освобождаются политические заключенные, отменяется смертная казнь за политические преступления; вещи, отданные в заклад ростовщикам бедняками, возвращаются, но ростовщики получают компенсацию от государства; оказывается помощь семьям инсургентов, погибших в боях, раздается хлеб бойцам баррикад, рабочим туманно обещают улучшить их участь. Несколько позже издаются декреты о введении всеобщего избирательного права, об отмене рабства в колониях, о предоставлении рабочим права объединяться в профсоюзы. Уж не оказалось ли Временное правительство действительно народным и революционным? Поверить в это могли лишь очень наивные люди. Гарнье-Пажес цинично признал, что первые декреты были «ценой спокойствия как в Париже, так и во всей Франции».
Правительство обнаружило свой антиреволюционный характер уже тем, что не хотело даже сразу ликвидировать монархию. Ламартин предлагал отложить решение вопроса о государственном строе Франции до проведения выборов и созыва Учредительного собрания. Но в Ратушу явилась делегация вооруженных инсургентов во главе с революционным демократом Распаем и заставила правительство провозгласить республику. Это произошло 25 февраля. Но в этот же день новоиспеченным министрам пришлось столкнуться с еще более головоломной задачей. С утра Гревскую площадь перед Ратушей заполнили толпы вооруженного народа. Цвет площади изменился: преобладал красный цвет. Многие украсили себя красными лентами, прикололи красные кокарды. Над толпой колыхались красные знамена, они развевались на крышах, свешивались из окон. Трехцветные флаги, под сенью которых начиналась революция, теперь тонули в потоке красного цвета. От правительства потребовали, чтобы эмблемой Франции отныне стало не трехцветное, опозоренное Орлеанами, а красное знамя. Ламартин и большинство членов правительства решительно выступили против этого, указывая на традицию 1789 года, на славу трехцветного знамени, завоеванную в наполеоновских войнах. За красное знамя выступили только Луи Блан и Альбер. Луи Блан, будучи историком, указал, что именно оно было национальной эмблемой в XI—XV веках, что исторически оно более оправдано, чем трехцветное. Но дело заключалось не в исторической традиции. Красное знамя представляло рабочий класс, трехцветное — буржуазию. Поэтому решающую роль сыграло соображение министра финансов:
— Если Франция возьмет как эмблему красное знамя, то Биржа, которая уже находится в состоянии величайшего маразма, рухнет.
В конце концов был издан декрет о том, что эмблемой Франции останется трехцветный флаг. Правда, члены Временного правительства будут носить бант красного цвета, его привяжут к древку трехцветного знамени.
Но эта вынужденная уступка только подчеркнула смысл сделанного выбора: революция является буржуазной с некоторым, временным пролетарским, социалистическим дополнением,..
Но не успели министры прийти в себя от волнений по поводу решения символического внешне, но принципиального по существу вопроса, как снова им пришлось столкнуться с не менее важным, но более конкретным требованием восставшего народа. Коридоры и залы Ратуши заполнили вооруженные люди, явившиеся прямо с баррикад. Их лица и особенно руки были черны от пороха, их одежда представляла собой живописные лохмотья. Группа инсургентов без всяких церемоний ввалилась прямо в зал заседаний правительства. Вперед выступил высокий, атлетического сложения человек в рабочей блузе. О нем ничего не известно, кроме имени. Его звали Марш. Он с грохотом опустил на паркет приклад тяжелого ружья и громко заговорил:
— Граждане! В течение одного часа мы требуем принять решение о праве на труд и об организации труда! Такова воля народа!
Министры молчали, пораженные не столько краткостью, сколько огромным и страшным содержанием этой по-пролетарски красноречивой речи. Между тем Марш сделал всего один столь же лаконичный жест, указав рукой на окна:
— Народ ждет.
Члены правительства заговорили о своем сочувствии к нуждам трудящихся. Но тут же указали на исключительную сложность вопроса. Право на труд не было новым требованием. О нем писали еще французские просветители и демократы XVIII века. Сторонники Бабефа объявляли его естественным правом. Фурье объявил его первым среди всех прав человека. Для Луи Блана оно было равносильно праву на жизнь и являлось главной целью его проектов организации труда. Совершенно неожиданным было второе требование — об организации труда, то есть передаче государству функций частных владельцев предприятий, капиталистов. Речь шла о лишении буржуазии одной из ее величайших привилегий. Решить вопрос об организации труда, да еще за один час, невозможно. Один из министров, однако, не растерялся. Он предложил Маршу написать или продиктовать то, чего хотят рабочие. Делегат рабочих смутился. Он был грамотным, но оказался явно неподготовленным, чтобы в виде импровизации изложить текст декрета. Вмешался Луи Блан и коротко изложил свой проект производственных ассоциаций. Завязалась острая дискуссия. Дело завершилось компромиссом, то есть новой уступкой Луи Блана. Правительство обязалось гарантировать рабочему его существование трудом и обеспечить работу для всех граждан.
Но окончательно провалить идею «организации труда», имевшую явно социалистический характер, не решились. 28 февраля новая демонстрация рабочих потребовала «организации труда» и учреждения особого «министерства труда» с целью «уничтожения эксплуатации человека человеком». Вее попытки Временного правительства уклониться от принятия этих требований не удались. Пришлось создать «Правительственную комиссию для рабочих» во главе с Луи Бланом и Альбером, которая должна была заседать отдельно от правительства в Люксембургском дворце. Затем родились Национальные мастерские и другие мнимые социалистические затеи. Вскоре выяенится, что все это было лишь маневрами, предназначенными сохранить и укрепить господство буржуазии и отвергнуть все стихийно социалистические притязания рабочих. Но для начала новорожденная республика обзавелась впервые в истории социальными учреждениями.
25 февраля Бланки уже приехал в Париж. Исполнилось восемь лет с тех пор, как его увезли из столицы в тюремной карете. У него были основания для торжества: его смертельный враг Луи-Филипн изгнан, а он, преодолев страшные испытания, вернулся. Но вернулся ли он победителем? — вот в чем заключался для него главный вопрос. Не произойдет ли с новой революцией то, что случилось в 1830 году, когда победу подло украли у народа? И вот по улицам Парижа идет маленький человек, которого с трудом могут узнать даже друзья. Он выглядит так, будто отсутствовал не восемь, а тридцать лет. Он совершенно поседел, его бледное лицо носит следы тюремного изнеможения. Он одет во все черное и никогда не снимает черных перчаток — символ его вечного траура по незабвенной Амелии. Ему всего 42 года, но можно дать все шестьдесят. Вокруг него необычно бурлящий, но уже торжествующий Париж с еще не разобранными баррикадами. Происходит какой-то всеобщий политический карнавал. Гремят барабаны, звучит «Марсельеза», всюду трехцветные и краевые флаги и толпы ликующих людей, в которых настоящие борцы за революцию все больше теряются среди тех, кто ждал решающего перелома событий и теперь присоединился к победителям. В демонстрациях участвует множество священников, они освящают торжественно сажаемые деревья свободы...
Бланки потребовалось всего несколько часов, чтобы встретить друзей по старым тайным обществам. Они вышли прямо из битвы и буквально пахнут порохом. С первых слов торопливых рассказов Бланки стало ясно, что, как он и предполагал, дела в Париже обстоят не так-то просто. В Пале-Рояле, где зарождалась уже не одна революция, Бланки окружила плотная толпа друзей. Весть о его приезде разнеслась молниеносно. Друзья предостерегают его, говорят, что внешняя радостная атмосфера Парижа обманчива. Среди членов Временного правительства нет истинных революционеров. Еще ничего не решено. Гарнизон Венсеннского замка еще не сдался. Форт Мон Валерьен еще грозит Парижу своими пушками, а в Ратуше спешат разобрать баррикады и поскорее разоружить народ. Вилкок, сидевший в Мон-Сен-Мишель в соседней камере, рассказывает Бланки историю с красным флагом, пересказывает заявления Ламартина и Луи Блана. И все предостерегают его. Но Бланки уже видел список членов правительства и понял все, нет необходимости его убеждать, что революция не решила реально пока ничего из того, чего добивались революционные социалисты. Все хотят знать, что думает сам Бланки, и он наконец заговорил своим сухим, резким голосом:
— Если мы предоставим событиям идти своим ходом, то революция закончится сегодня вечером. Мы не можем терять времени. Нам надо объединиться, чтобы дать республиканскому правительству более широкую базу. Недостаточно изменить слова, надо в корне изменить вещи по существу. Признаком того, что правительство хочет вести страну по старому пути, служит то, что оно не соблаговолило призвать испытанных борцов, что оно окружает себя развращенными людьми. Необходимо, друзья, потребовать от него отчета о его намерениях, и если оно не пойдет правильным путем, его надо сокрушить.
Итак, пока речь идет не о безоговорочном осуждении Временного правительства, но о недоверии, о необходимости бдительности. Первое, что практически делает Бланки, выражается в написании прокламации по вопросу о красном знамени, которая будет напечатана и распространена предстоящей ночью:
«Сражающиеся республиканцы с прискорбием прочитали прокламацию Временного правительства, которое восстановило галльского петуха и трехцветный флаг. Этот флаг, введенный Людовиком XVI, прославленный первой республикой и империей, был опозорен Луи-Филиппом. Народ водрузил красный цвет на баррикадах 1848 года. Пусть не пытаются его опозорить. Он красный от крови, пролитой народом и Национальной гвардией.
Он, сверкая, развевается над Парижем, его необходимо отстоять. Победивший народ не спустит свой флаг».
Это первое вмешательство Бланки в революцию еще недостаточно определенно выражает его политическую линию. Он сам говорил, что это был скорее протест, чем призыв. Но совершенно ясно, что Бланки спешит найти силу, на которую он может опереться, и в этом отношении прокламация о красном флаге служит своего рода пробным шаром. Поразительна быстрота, с которой Бланки начинает действовать в Париже. Уже в первый день он созывает своих сторонников собраться вечером в зале Прадо, причем с оружием. Он не хочет напрасно потерять даже те два часа, которые остаются до начала собрания. Вместе с двумя товарищами — Вилькоком и Бутоном — он решил попытаться установить контакт с теми вождями победившего восстания, которым он доверяет. Бланки думал встретиться с Распаем, старым, испытанным революционером. Но ему рассказали, что Рас-пай, возмущенный Временным правительством, объявил, что не желает иметь с ним никакого дела. Тогда Бланки решил обратиться к Марку Коссидьеру, назначенному префектом полиции Парижа. Он знал его, испытанного члена тайных обществ, побывавшего в тюрьмах, что для Бланки служило лучшей рекомендацией. Коссидьер имел довольно неопределенную политическую линию, руководствуясь свободно толкуемыми принципами 1793 года. И вот Бланки в префектуре полиции на Иерусалимской улице, в том самом здании, которое он намеревался штурмовать в мае 1839 года.
Перед ним — Коссидьер, огромный, грузный, но нерешительный и растерянный. Он также разочарован Временным правительством, но вместо продолжения борьбы намеревается подать в отставку. Находившийся здесь член правительства рабочий Альбер говорит, что он тоже намерен сделать это. Для Бланки их позиция равносильна дезертирству. Поскольку ни тот, ни другой в отставку не подали, можно предположить, что они просто не хотели или боялись вступать в соглашение с опасным заговорщиком, о появлении которого в Париже уже недовольно говорили в правительстве. Единственное, чего добился Бланки у Коссидьера, был пропуск в здание Ратуши. Туда и направился Бланки, решив попытаться там найти единомышленников. Неизвестно с кем из членов Временного правительства встретился Бланки. Во всяком случае, ожидавшим его товарищам он сказал, что встретил «ледяной прием». Он не обескуражен, хотя и поражен крайней сложностью положения, в котором оказалась революция. Бланки снова возвращается в префектуру и опять пытается договориться с Коссидьером о союзе в борьбе против Временною правительства. Ведь, имея в своих руках префектуру полиции, можно быстро поставить у власти подлинных революционеров. Но Коссидьер на этот раз откровенно заявил, что намерен поддерживать Временное правительство, и окончательно отклонил предложение Бланки. После этого Бланки беседовал еще с двумя знакомыми ему участниками прежних революционных выступлений. И снова он убедился, что Временное правительство пользуется поддержкой, что объединить против него значительные силы сейчас невозможно.
Когда Бланки пришел наконец в зал Прадо, то увидел его заполненным вооруженными людьми. Здесь были его товарищи по Мон-Сен-Мишель. Собралось много последователей Бабефа. Выступления уже начались, и Бланки услышал многое из того, что он сам думал еще за несколько часов до этого. Ламартина открыто обвиняли в предательстве дела революции. Всеобщим энтузиазмом было встречено предложение свергнуть Временное правительство и захватить власть. И когда Бланки взял слово, то многих охватило удивление. Те, кто знал его, были поражены его хладнокровной сдержанностью. Неужели годы тюремных испытаний превратили его из неукротимого революционера в человека, склонного к компромиссам и уступкам? Речь Бланки действительно показала его с совершенно новой стороны, явно не соответствовавшей его укоренившейся репутации поборника тайных заговоров, мятежей любой ценой и в любое время. На этот раз устами Бланки заговорил осторожный, предусмотрительный, расчетливый и дальновидный политик:
— Франция еще не республиканская страна. Совершившаяся революция — счастливая случайность, и ничего больше. Если мы сегодня захотим привести к власти людей, скомпрометированных в глазах буржуазии политическими процессами, то провинция испугается; она вспомнит о терроре и Конвенте, вспомнит, быть может, бежавшего короля. Сама Национальная гвардия была только нашим невольным соучастником; она состоит из трусливых лавочников, которые могли бы завтра разрушить то, что создали вчера под крики: «Да здравствует республика!»
Его слушают с огромным, напряженным вниманием, хотя он вовсе не был оратором во французском стиле, в духе Дантона, который юрел сам и воспламенял слушателей, поражал бешеным каскадом ярких, сочных, чеканных, отточенных фраз. Нет, он строг, суров, сдержан; его голос тусклый, скрипящий, размеренный. Да и весь его облик совсем не отличается величием и монументальностью народного трибуна в традиционном представлении. Вот он в тот вечер согласно описанию участника собрания Альфреда Дельво: «Маленький, хилый; голова, достойная кисти Гольбейна или Рибера, обрита, как у монаха; глаза глубоко впали в орбиты... лицо покрыто болезненной бледностью; тело, согбенное под двойной тяжестью физических и моральных пыток».
Но его словам эти люди внимают как зачарованные! Кто он, в сущности? Гонимый, замученный тюрьмой пария общества. Его общественное положение? Известность? Все это величины незначительные, несравнимые с масштабами славы тогдашних французских знаменитостей. Но его слушают затаив дыхание, хотя он говорит совсем не то, что от него ожидали! Вместо призыва к оружию Бланки призывает к выдержке и осторожности, к спокойствию. Его слушатели готовы с оружием в руках пойти сейчас, немедленно, захватить Ратушу, уничтожить это вероломное правительство, а «н говорит, что нельзя пугать провинцию, нельзя восстанавливать против себя всю Францию, страну крестьян, мелких торговцев, верующих католиков. И никто из этих энтузиастов не протестует, не возмущается. Действует магия доверия к Бланки, непостижимая тайна его обаяния. Он уже вождь, а его имя — символ революции, смелости, мужества, преданности народу. Вот чего добились его беспощадные гонители и тюремщики!
Однако что же все-таки следует делать революционным борцам, у которых, как это было в 1830 году, снова хотят украсть плоды победы? Оставаться в бездействии, наивно ожидая естественного развития событий, не вмешиваясь в них? Неужели Бланки не выдвинет никакой программы действий? Нет, он предлагает программу, которая в высшей степени показательна для эволюции политики и тактики самого Бланки.
— Предоставьте, — говорит он, — людей из городской Ратуши их бессилию; их слабость — верный признак скорого падения. В их руках эфемерная власть; у нас же народ и клубы, где мы его организуем по-революционному, как некогда его организовывали якобинцы. Найдем в себе достаточно благоразумия, чтобы подождать еще несколько дней, и революция будет принадлежать нам! Если же мы, как воры во тьме ночной, захватим власть внезапным нападением, кто поручится, что наша власть будет длительной? Разве, кроме нас, не найдутся энергичные и честолюбивые люди, которые загорелись бы желанием низвергнуть нас подобным же способом? Нам нужны широкие народные массы, предместья, пылающие в огне восстания... Тогда, по крайней мере, мы будем обладать престижем революционной силы.
Итак, человек, который до этого видел такую силу лишь в действиях узкой, тайной организации заговорщиков, теперь видит ее в массах. Это явный крупный сдвиг в его революционной стратегии и тактике. Он учитывает условия борьбы, считает, что нельзя свергать Временное правительство, пока оно пользуется народной поддержкой. Он отдает себе отчет в том, что импровизированный захват власти будет кратковременным и вызовет новые заговоры, а затем анархию. Он выступает как осторожный и мудрый политик. И ему верят даже самые воинственные из революционеров. Он хочет, теперь создать клуб, то есть организацию, открыто проповедующую свои цели, усиливающую свое влияние в массах, без которых ничего сделать нельзя...
Поздно вечером Бланки в сопровождении тех же двоих друзей возвращается с собрания. Вдруг он спрашивает: обедали ли они сегодня? Оказывается, они тоже забыли о еде. Каждый подсчитывает свои деньги. У одного 70 сантимов, у другого один франк, у Бланки — тридцать су. С такими «капиталами» рестораны недоступны. Но Бланки считает, что ему хватит этого на завтра. Он заходит в булочную и покупает хлебец за два су. Этого ему достаточно. На бульваре Пуассоньер они расстаются; Бланки удаляется, и никто не знает, где он проведет ночь.
А Бланки направляется к своей матери, которая живет около Барьер дю Трон, где возвышаются две старинные колонны, воздвигнутые некогда в честь Людовика XIV. Мать и сын теперь вместе, и их отношения наладились, судя по их характерам, без излишних откровений. Просто мадам Бланки счастлива в старости быть не одинокой, и она довольна, что ее сын весь ушел в политику...