Золотая паутина тисненого узора. Перетершаяся на углах вишневая кожа. Пожелтевший муар подкладки. Стопка листов – синеватых, белых, зеленых, так и оставшихся не заполненными до конца… В нем есть особенность, которая останавливает внимание, может быть, не сразу, и все же не позволяет о себе забыть.

Альбомы начала прошлого века – смесь удавшихся и неудавшихся рифм, экспромтов, набросков, чаще живых, реже талантливых, совсем редко по-настоящему умелых. Мимолетные впечатления, случайные и давние знакомства – «заметки сердца», но всегда с оглядкой на гостиную, где им приходилось быть, на зрителей и посторонних. В московском альбоме нет стихов, нет и рисунков «для себя». Почти каждый лист неповторим в своей профессиональной завершенности. Самой Гортензии, ее двоюродной сестры Стефании Богарне нет в словарях художников, но их пейзажи не уступают работам мастеров – превосходная выучка учениц И. Изабе. У Гортензии хватило умения передать ее и своим сыновьям: Наполеон Шарль и Луи Наполеон оставили в альбоме не менее интересные наброски. Еще одно открытие – племянница маршала Нея, сумевшая и вовсе ввести в заблуждение историков искусства.

Карандашный портрет одного из парижских собраний с четкой подписью «Гамо» заставил включить это имя во все сводные справочники европейского искусства: мастерство рисовальщика говорило само за себя. Просто Гамо, без имени и даже инициалов, без каких-либо сведений о жизни, – конечно, этого мало даже для самой скупой энциклопедической справки. Тем большим становился соблазн домысла. Само собой разумеется, мужчина. Предположительно, член семьи художников, носящих эту фамилию и весь XVIII век проработавших в Лилле, хотя никаких сведений о том, чтобы кто-нибудь из них покинул родной город и оказался в окружении Наполеона, не существовало. А вот московский альбом содержит в себе разгадку, и какую!

Великолепный акварельный портрет сына Наполеона от второго брака, десятилетнего Орленка, несет на себе ту же подпись, что и парижский карандашный портрет – «Гамо», но на этот раз с именем. Клеманс Гамо – женщина! Мало того. На одном из ее рисунков в альбоме – замок, где жил Ней, – есть надпись, которая поясняет, что художница была племянницей самого маршала.

Конечно, здесь можно разглядеть и хронику жизни Гортензии, биографическую канву за десять лет, хотя и не совсем обычную в своем предельном лаконизме. Вид Арененберга, подписанный Шарлоттой Бонапарт. Дочь старшего брата Наполеона вернулась из Северо-Американских штатов в Европу, чтобы стать женой одного из своих двоюродных братьев. По завещанию былого императора его племянники должны заключать браки между собой, и семья с неожиданным рвением начинает выполнять каждое из пожеланий Наполеона. Почем знать, может быть, именно в них Бонапартам стал видеться путь к исчезнувшему престолу. Поэтому Шарлотта выходит замуж за среднего сына Гортензии.

Замки на берегах Боденского – Констанцского – озера, и среди них тот, в котором был заключен в ожидании казни Ян Гус, – его Гортензия все годы видела из окон Арененберга. Улочки Рима – сюда бывшей королеве разрешалось время от времени приезжать для свиданий со средним сыном: по условиям развода он рос у отца. Луи Бонапарт куда как неохотно подчинялся необходимости этих встреч, особенно тщательно следя, чтобы ненароком не столкнуться с Гортензией.

Впрочем, нежелание видеться с женой никак не распространялось на отношение к младшему, воспитывавшемуся у нее сыну. Будущий Наполеон III постоянно переписывается с отцом. И если в какие-то минуты Луи отрекался от своего отцовства, то скорее всего это были минуты истерических припадков. По мере того как припадки учащались, некогда неотразимый Луи все упорней старался замкнуться в четырех стенах, прекратить всякие связи с внешним миром. Его единственное желание – быть как можно скорее и навсегда забытым. Луи вынужден нарушить свое одиночество, чтобы навестить дряхлеющую «госпожу-мать». Во дворце Летиции Бонапарт царит угрюмая пустота, но Луи не выдерживает и тех немногих дней, которые предполагал у нее провести. В свое оправдание он напишет, что должен «дать отдых голове и рассудку от голосов женщин и восторгов детей».

Листы альбома подтверждают – римские поездки Гортензии не отличались регулярностью. Гортензия никогда не могла заранее рассчитывать на приезд в Рим. В ноябре 1825 года, после многомесячного ожидания разрешения на поездку, которое отдельно подтверждало каждое из союзных правительств, Луи Наполеон напишет в письме отцу: «Скоро понадобится созывать конгресс, чтобы мы могли переехать с места на место!» Но ведь дело происходит накануне событий на Сенатской площади Петербурга, накануне выступления наших декабристов в общей волне нараставших во всей Европе революционных настроений. Тем упорнее старается Гортензия вырваться из Швейцарии, тем дольше пытается задержаться в Риме. Мир открывался для нее в Риме гораздо ярче и шире – достаточно обратиться к тому же альбому.

Дедрё, тот самый Дедрё, который построит вскоре в Париже так называемый Замок у моста, многочисленные виллы, концертный зал Тетбу, начинал свой путь как рисовальщик. Он путешествует по Италии, оказывается в Истрии, бродит по Греции, добирается до берегов Малой Азии. Края, где зарождается ветер свободы и где он живет в памятниках прошлого, – смысл путевых зарисовок Дедрё, которые приносят своим изданием европейскую известность начинающему архитектору. Так смотрится в московском альбоме и его пейзаж – буря у берегов Греции. Бушующие волны, полные ветром паруса борющихся со стихией баркасов, и на вершине утеса, в сиянии прорвавшихся сквозь грозовые тучи солнечных лучей, колоннада храма – символ золотого века Перикла.

Дедрё совсем по-особенному видит и Рим – образ не расцвета, а упадка былого могущества. Часть погруженной в тень стены Колизея. Пустынный перекресток словно торопящихся уйти в сторону улиц. Глухие стены отвернувшихся домов. Ростки зелени на развалинах забытого храма…

Казалось бы, ничего не говорит о былом величии империи заброшенная гробница, с которой предание связало имя Нерона. Но и в этом затерявшемся у обочины пропыленной дороги обелиске больше внутренней значительности, чем у расположившегося рядом монастыря, – пейзаж, выполненный другим архитектором.

Или римская площадь Монте Кавалло, заставляющая вспомнить о многих страницах истории, соединенных здесь безразличной рукой забывчивых потомков. Обелиск из мавзолея императора Августа, гранитная чаша фонтана, перенесенная с Форума, скульптурные группы Диоскуров – Кастора и Поллукса, сдерживающих могучих коней, – новая жизнь давно ушла отсюда и растворилась в предзакатной дымке лежащего глубоко под Квиринальским холмом Вечного города.

Есть и другой Рим, который видят оставляющие в альбоме свои рисунки архитекторы. Франсуа Биллей, племянник прославленного зодчего наполеоновской империи Шарля Персье, одного из создателей так называемого стиля ампир, посвящает свои римские пейзажи Анжелике. Этого имени не носил никто из окружения Гортензии, но это имя одной из героинь «Неистового Роланда» Ариосто. Анжелика, подруга всеми забытого в несчастье и воскрешенного ее любовью Медора, – образ, ставший нарицательным в противоречивом сочетании нежности и мужества, слабости и стойкости. И вот мир Анжелики – Гортензии – улица у церкви Тринита дей Монти. Венчающая одну из красивейших площадей Рима – площадь Испании, Тринита дей Монти рисуется обычно в перспективе фонтанов и окруживших ее лестниц. Биллей отдает предпочтение боковой улочке. Здесь рядом место встреч итальянских карбонариев и французских бонапартистов. Антуан Гарно, будущий строитель театра в Лионе и гробницы Луи Бонапарта в Сен Лё, рисует такое же место сборов на Аверо ди Джионо и у храма Сивиллы, где в апреле 1826 года под предлогом совместной работы с натуры и занятий музыкой несколько дней собирались многочисленные единомышленники Гортензии.

Топография, условно говоря, бонапартизма в Риме, а рядом – упрямая символика его надежд. О чем могут говорить рисунки будущих статуй и барельефов – все из мифологии, все такие далекие в своем непогрешимом совершенстве от простого намека на обычную жизнь? Смерть Гиацинта, Сократ и Алкивиад, Аристей, которого утешает его мать, Меркурий и Аргус. Но для человека тех лет мифологический образ не имел однозначного прочтения. Смерть любимца Аполлона, Гиацинта, обернулась рождением новых, щедро усыпавших землю цветов – символ возрождения через гибель. И разве не об этом думают те, кто приезжает к Гортензии? Автор композиции Жюль Рамей, создавший впоследствии скульптурное убранство двора Лувра и представленный во дворце своими работами, продолжает семейную традицию. Он ученик своего отца, скульптора Первой империи Клода Рамея, создавшего мраморные статуи Наполеона и Евгения Богарне.

«Сократ и Алкивиад» постоянного участника парижских салонов Поля Лемуана – это противопоставление до конца верного своим идеям философа его ученику, который способен на любое предательство ради жизненных удовольствий. «Мать, утешающая Аристея» – легенда о погибших и чудесно возродившихся в бесчисленном множестве пчелах. Или композиция того же автора, скульптора Бернара Сёрра, «Меркурий и Аргус» – прямой намек на заключение и будущее освобождение Гортензии. Работы Б. Сёрра – сегодня неотъемлемая часть Парижа: статуя Мольера на улице Ришелье, барельефы Триумфальной арки на площади Карусель, фигура Лафонтена в Институте Франции.

Наконец, о ком, как не о Гортензии, говорят и такие заимствованные из истории Франции сюжеты, вроде «Бланки Кастильской, молящейся со своими детьми» драматурга и живописца Пьера Ревуаля. Бланка Кастильская, сумевшая восстановить могущество французского государства, и ее два прославившихся участием в Крестовых походах сына – Людовик IX и Карл Анжуйский. А Доменик Энгр оставляет в альбоме карандашный набросок своей картины «Дон Педро присягает в верности юному Генриху IV». Для Гортензии до конца было важно не выдвижение собственных сыновей, но их непременное участие в связанном с Бонапартом движении. Символом этого движения оставался до своей смерти Орленок.

Альбом можно перелистывать, рассматривать по отдельным рисункам, его можно и разгадывать. И одна из самых интересных разгадок – подбор представленных в нем имен.

И если чреват был немалыми неприятностями приезд в Арененберг для известного драматурга Дюма-отца или не менее известного поэта и к тому же высокопоставленного чиновника времен Реставрации Шатобриана, то каким же риском для будущей карьеры, заказов, положения в художественной жизни Франции становилось для молодых художников постоянное участие в кружке Гортензии. Большинство авторов рисунков московского альбома со временем приобретут достаточно громкие имена, но в 1820-х годах почти все они выученики Парижской школы искусств, получившие так называемую Римскую премию и вместе с ней право на многолетнее пребывание в Италии за счет государства. Государства, возникшего на обломках наполеоновской империи! И оказывается, тяга к олицетворявшимся Наполеоном республиканским идеалам неизмеримо сильнее простой обывательской предусмотрительности и житейского расчета.

К французам присоединяются художники из большинства европейских стран. Здесь и голландец Абрахам Теерлинк, ставший популярным руководителем многолюдной художественной школы, которая привлекала преимущественно англичан и испанцев. Здесь шведский исторический живописец Яльмар Мёрнер, бывший офицер шведской армии. Здесь большая группа итальянских мастеров – провозвестников итальянского импрессионизма. Трудно сказать, что имело для них большее значение – занятия искусством или участие в освободительном движении. Во всяком случае, талантливый жанровый рисовальщик и пейзажист Антонио Порцелли по-настоящему обращается к живописи только после смерти Гортензии, а Ж. Колло, оставивший в альбоме серию интересных пейзажей, не менее известен как поставщик оружия в Италии сначала наполеоновской армии, позднее – гарибальдийцам.

«Это он – тот, кто определил всю мою жизнь», – слова Гортензии о Наполеоне, сказанные в минуту откровенности очень близкому человеку, можно было трактовать по-разному, усматривать в них различный смысл. Но не заключается ли их действительная разгадка в ином? Истлели венки, легшие в 1837 году на гроб бывшей королевы, но не исчезла память о надписях, которые они на себе несли: «Ветераны Первой империи – королеве Гортензии». Такой почести не удостаивался никто из прямых родственников Бонапарта. И другая безымянная надпись, авторы которой после событий Июльской революции не решились открыто назвать себя: «Друг Европы, о тебе наши слезы». Роль Гортензии, угаданная Пием VII, осталась ее ролью до конца.