Глава 7
Петр Третий
…Вот и все. Вот и не стало великой государыни. Знали, что конец близок. Ждали, а все равно как гром с ясного неба. Еще с лета немочь её совсем одолела. Припадки что ни месяц. Собрались в конце лета в Петербург из Петергофа ехать, государыня только ногу на приступок кареты поставила, да навзничь и упала — спасибо, Иван Иванович да лакеи на руки подхватили, обратно во дворец понесли. Припадок на редкость долго длился. Все лакеи измучились, государыню державши. Попритихнет малость, поуспокоится, руки отпустят, а ее снова колотун бить начнет. Всего больше боялись, чтоб язык не откусила. Потом три дня страшных было — смотреть смотрит, глаза открывает, а слова вымолвить не может, пальцем шевельнуть. Еле тем разом отходили. С великим бережением до Петербурга довезли. Она так уж из дворца больше и не выходила. По залам иной раз пройдет, в театр раз ли, два ли заглянула — и в свои апартаменты, никого видеть не хочет. В декабре ни разу придворным не показалась, на приемах не была. Сказывали, работает, мол, с министрами. Какая работа!
А на самое Рождество конец и наступил. Мучилась государыня очень — Чулков батюшке рассказывал, плакал. Все воздух ртом ловила. Глаза испуганные. Рот кривится, будто что сказать хочет, а звуку нет. Потом руками замахала, ровно встать хотела, приподыматься стала, доктор руку протянул — оттолкнула. Сердито так, досадно. Иван Иваныч кинулся — не видит, узнать не может. На подушки завалилась, последний раз прохрипела и застыла. Все как окаменели. Архимандрит и тот застыл, пока в себя пришел, покойницу крестным знамением осенил, слова приличествующие промолвил. За великим князем заранее послали. Кто-то и о великой княгине подумал. Его императорское высочество супругу увидел, на всю опочивальню сказал: «Вам ни к чему здесь быть. Это не ваше место». Да громко так, отчетливо — все расслышали. И командовать начал, будто покойницы и в комнате нет, а ему до ней дела. Не знаю, чему можно приписать его слова, но думается, ничему хорошему для великой княгини.
Я ждала, что великая княгиня в ближайшие дни что-то предпримет, собравши своих друзей, и оградит себя от возможного несчастья и несправедливости. Но все говорят, она только оплакивает покойную государыню и выходит из своих покоев лишь для того, чтобы лишний раз оказаться у ее гроба. Она кажется совершенно подавленной и не скрывает своих слез, которых не видно ни у кого из придворных, кроме, пожалуй, прислуги, искренне к покойной привязанной. Между тем великая княгиня сумела передать мне в один из коротких наших разговоров записку, которая должна послужить ответом на мой вопрос о престолонаследии. Я не могу расстаться с этим чувствительным знаком доверия и потому предпочту его сохранить, с какими бы неприятностями это ни было связано. Имена в тексте обозначены лишь инициалами, которые я решаюсь раскрыть:
«Последные мысле п<окойной> и<мператрицы> Е<лизаветы> П<етровны> о наследстве точно сказать не можно, ибо твердых не было. То не сумнительно, что она не любила П<етра Федоровича>, и что она его почитала за неспособного к правлению, что она знала, что он русских не любил, что она с трепетом смотрела на смертный час, и на то что после ее происходить может, но как она во всем решимости имела весьмо медлительное особливо в последние годы ее жизни, то догадываться можно, что и в пункте наследства мысли более колебалися, нежели что нибудь определительное было в ее мысли. Фаворит же И. И. Ш<увалов> быв окружен великим числом молодых людей, отчасти не любя же от сердце, а еще более от лехкомыслие ему свойственное, быв убежден воплем всех: множеством людей, и не любили и опасалися Петра III, за несколько времени до кончины и<мператрицы> Е<лизаветы> П<етровны> мыслил и клал на мере переменить наследство, в чем адресовался к Н<иките> И<вановичу> П<анину> спрася, что он о том думает и как бы то делать, говоря, что мыслы иные клонят отказав и высылая из России в<еликого> к<нязя> с супругою ему правление именем царевича, которому шел тогда седьмой год, что другие хотели высылать отца и оставить мать с сыном и о том единодушно думают, что в<еликий> к<нязь>… кроме бедства покарался ему… На сие Н<икита> И<ванович> П<анин> ответствовал, что все сии проекты суть способы к междуусобной гибели, что в одном критическом того переменить без мятежа и бедственных средства не можно, что двадцать лет всеми клятвами утверждено самодержавие. Н<икита> И<ванович> о сем тотчас мне дал знать, сказав мне притом, что если б больной императрице представили, чтоб мать с сыном оставить, а отца выслать, то большая в том вероятность, что она на то склониться может. Но к сему, благодаря Богу, фавориты не приступили, но оборотя все мысли свои к собственной своей безопасности стали дворовыми вымыслами и происками старатся входить в милости Петра III, в чем отчасти и преуспели».
Но то же проявление дружеского доверия и крайне меня огорчило. Из записки следовало, что великая княгиня не набралась решимости заявить о себе и отстаивать свои права, а также то, что у нее недостаточно преданных друзей. Между тем обстоятельства складываются таким образом, что медлить нельзя. Бог весть до чего может додуматься великий князь и на какие действия подвигнет его ненависть к великой княгине и откровенная любовь к графине Елизавете Романовне. Боже, дай мне сил найти и подсказать выход! Князь Михайла во всем со мной согласен, но не знает, как следовало бы действовать. И вообще следует ли.
— Звал меня, Михайла Ларионыч?
— Звал, братец. Дело спешное и сумнительное. Рассудить надо.
— Великий князь что новое удумал?
— Не забывайся, Роман, нет больше великого князя, а хоть и до торжеств коронационных — император всероссийский Петр Третий.
— Виноват, виноват, не подумав брякнул.
— А по нынешним временам тем паче думать надо. Благоволения да и головы лишиться — простое дело. Не слыхал, как наша Катерина Романовна с его императорским величеством еще при жизни покойной императрицы реприманд словесный имела — о смертной казни. Так Петр Федорович и сказать изволил, мол, все непорядки в России от недостаточного применения смертной казни. Вот он, дескать, эту казнь введет, а вместе с нею и порядок настоящий будет. По-русски сказал, а там и на немецкий перевел для друзей своих, офицеров. Немцы от удовольствия мало что не заржали. Рихт, мол, русским, давно пора. А Катерина Романовна тут и вверни, что, мол, государыня-то пока жива и здорова, державой Российской благополучно управляет. Все как онемели. Немцы беспонятные и те застыли, сообразили, видно. А его императорское высочество возьми да и покажи Катерине Романовне язык. Мол, разговор окончен.
— Слыхал. Как не слыхать. Помнится, тогда весь Петербург неделю битую только о том и говорил. Припомнить не могу, о чем дело у них пошло?
— Да об амурной истории, не больно пристойной. Племянница государынина, графиня Гендрикова, с гвардейцем одним куры строить начала. Великий князь решил за честь семьи императорской вступиться: кто с нашей родней махаться будет, всех на виселицу или на плаху, а оттуда уж и до всей России недалеко.
— Думаешь, не шутил?
— Какие шутки! Сам знаешь, как власть человека меняет. Одно дело до престола, другое — на троне. Тут уж былого и поминать не след: обожжешься.
— Да про что ты мне сегодня сказать хотел?
— Про императора Иоанна Антоновича.
— Эва кого вспомнил!
— А ты не больно-то, братец, отмахивайся. Покуда жив Иоанн Антонович, от титула его жди беды.
— Да ведь он давно, сказывают, образ и подобие Божие потерял. Как есть несмышленыш.
— Пусть так. Более того скажу. В Холмогорах его не только ото всей семьи в особности содержали, но мог былого императора видеть один-единственный офицер, Миллер по имени. Так вот Миллеру велено было называть узника своим сыном, да еще и Григорием.
— О Господи! Даже имени крестного лишили.
— И снова скажу, не его первого. Да не в том дело. Сам того не ведал, лишь при аресте Бестужева-Рюмина дело прояснилось. Помнишь, слух тогда ходил, будто в доме Петра Ивановича Шувалова узник важный появился, будто одна графиня Мавра Егоровна сама за ним ходила, ключ от двери всегда при себе носила.
— А как же, и такое толковали.
— Ну так узник и впрямь важный был: Иоанн Антонович собственной персоной. Петр Иванович его в собственной кибитке из Шлиссельбурга по императрицыному приказу доставил. От Бестужева-Рюмина известно стало, что государыня несколько раз будто навестить Мавру Егоровну заезжала и исподтишка за узником смотрела: каков, за человека сойдет ли. Сама убедилась, не сойдет. Где уж, и косноязычный — говорить толком не умеет, и вести себя как положено не в силах. Тут его Петр Шувалов опять же сам, ни на кого не полагаясь, в Шлиссельбург-то и вернул.
— Выходит, хотела государыня им наследника заменить.
— То-то и оно. Разрыв тогда с Пруссией да Фридрихом Вторым вышел, а великий князь им душой и телом предан был. Государыня еще говорила: быть такого не должно, чтоб пруссаки землю русскую топтали.
— Значит, так и сидит Иоанн Антонович в Шлиссельбурге?
— Да дай же, братец, досказать! Экой ты, прости Господи, нетерпеливый. Снова он в Петербурге, снова.
— Ты что?
— Тем разом император Петр Третий распорядился. Анна Карловна вчерась услыхала, что государь планы строит, как его на принцессе Голштейн-Бекской женить, благо под рукой, на наших хлебах который год живет.
— Да государю-то на что он сдался? Что у него, сына и наследника нет? Павел Петрович, слава тебе Господи, растет и в ум входит. Постой, постой… Так это значит…
— Теперь расчел? То и значит, что государь Павла Петровича сыном своим признавать не хочет. Всегда-то его не жаловал, к нему не наведывался, а теперь как шепнули ему, что супруга на сносях…
— Да правда ли? Наплести Бог весть чего всегда можно.
— Так ведь как ни скрывай, рожать придется.
— И то верно. Не иначе, Гришка Орлов виноват.
— Гришка не Гришка, только не государь. Кому, как не ему, правду знать. Он в супружескую опочивальню давным-давно дорогу забыл. А как добрые люди доложили о прибавлении семейства, тут он и власть над собой потерял. Сам со мной толковал.
— И что ты?
— Известно, подождать присоветовал, покуда все не проявится.
— А говорил он с супругой?
— Как не говорить. Ото всего отперлась.
— И на что только надеется? Уж коли такое случится…
— Быть Елизавете Романовне на российской престоле.
— Что ж, намедни его императорское величество отозвал Катерину Романовну в сторонку да так напрямки и сказал: быть твоей сестре, крестница, императрицей, а тебе почитать да лелеять Лизавету Романовну придется. Так что ты поторопись и сейчас ей угождать, тем паче не расстраивать.
— Видишь, братец, тут уж не до шуток. Знаю, Катерина Романовна руку новой императрицы держит.
— Не дура же она, сама свою выгоду поймет — родственницей императорской четы стать. А с великой княгиней — ой, прости, с супругой императора — так уж это какая у нее судьба. Не нам ее судьбу переиначивать.
Шепот. Изо всех углов шепот. Тихий. Занудный. Чуть притихнет, опять шуршит. Как листья сухие. В зале черно: ни окон, ни дверей — все в черных сукнах. Одни свечи на сквозном ветру колышутся. Много свечей. Потрескивают. Воск как слезы роняют. Иные гнутся, к земле клонятся. Гроб с державной покойницей словно в огне плывет. Пышный. Одинокий. Никто не подойдет, не задержится. У стен жмутся, и рады бы уйти, нельзя — дежурство почетное. За придворными чинами местные приглядят, высшие чины городские сами чести такой не упустят. Поповское чтение у налоя мерное, ровное, ко сну клонит. А если присмотреться, суета. Кругом суета. Двери отворяются да притворяются. Кто скользнул, кто выскользнул. На дню сколько раз новая императрица приходит. Непременно гробу, чтобы все видели, поклонится, слезу прольет — и к стенке, в кресло. Перешептывается. В темноте да духоте поди разбери с кем.
Императору-племяннику и дела до покойной нет. Если ненароком под пьяную руку и заглянет, шуметь примется. С дежурными дамами хихикать. Иной раз и шутку соленую отпустит. Над супругой при всех потешается. Мол, не успела тетка ее от дому отрешить, от радости и приходит удостовериться: не встанет ли покойница. Гвардейцы на карауле молчат. Рта не раскроют. Зато супруга каждому гвардейцу слово ласковое найдет, кому и вовсе из солдат золотые в карман опустит — на помин души. Ласковая. Глаза красные, будто и впрямь с горя.
— Не заходи пока на мою половину, Гришенька. Здесь видеться будем. И людей своих сюда присылай. Оно так способней, и императору на глаза не попадешься.
— Боязно мне за тебя, Катенька. Таково боязно, сердце щемит, места себе не найдешь.
— Спасибо, голубчик, спасибо, дорогой ты мой. Только так оба мы целей будем.
— Соглядатаев, поди, полно?
— На то и дворец. Да ты не сомневайся: и Чулков возле меня — кто камердинера в чем заподозрит, коли куда выйти, сходить потребуется. И Катерина Ивановна.
— Не больно ли ты им веришь, матушка?
— В меру, Гришенька, я всем в меру верю. Душа нараспашку это ты у нас один, голубчик.
— Как жить-то, Катюша, будем? Гляди, какую Петр Федорович силу забирает, Все сам, все один. Ни советчиков, ни тебя признавать не хочет.
— Что-что, а советчиков у императора хватает. Одни принцы Голштинские чего стоят. Он их с собою да со мною в один ряд ставит, мол, члены императорской фамилии. Вставать мне за столом велит, когда их здоровье пьют.
— Позор-то какой, матушка Екатерина Алексеевна! И ты смиришься?
— А что я могу? Расплакалась с обиды, слез сдержать не сумела. Граф Александр Сергеевич Строганов разговорами веселыми развлекать меня начал, так его на следующий день император от двора отрешил.
— Так вот откуда ветер-то подул! А мы головы ломали, с чего вдруг барону такая немилость.
— Все, дружок, через меня. Ты гвардейцам-то порасскажи, какие императрица обиды терпеть от солдафона прусского должна. Это нам на будущее ой как пригодится.
…Ее императорское величество Екатерина Алексеевна все еще бездействует. От нее ничего не слышно. На приемах она не ищет возможности разговора со мной, сознавая, что каждое слово может быть подслушано и незамедлительно передано императору, который следит за ней с кошачьей зоркостью. Его бесконечные гримасы и ужимки по моему адресу доводят меня до исступления. При случае он, начавши ничего не значащий, вздорный разговор, обрывает его, показывая мне язык и спину. Даже иностранные дипломаты удостаиваются чести лицезреть императорский язык и убедиться в его отменном здоровье. Император множество времени проводит за столом, не скупясь на возлияния, непременно в обществе своих прусских лакеев. Русские офицеры не просто отстранены — они находятся в нарочитой опале, которую император всячески подчеркивает. Я вижу, как день ото дня закипает возмущение гвардии, оказавшейся под властью такого ничтожного шута.
Боже мой, но почему, почему императрица не сочла возможным довериться мне и моим самым лучшим интенциям в канун кончины государыни? Она выглядела такой слабой и потерянной, что невольно хотелось начать за нее действовать. Мысленно вновь и вновь я возвращаюсь к злосчастному вечеру 20 декабря. Мне уже давно нездоровилось, и последние полторы недели я провела в постели, но охватившее меня беспокойство за судьбу великой княгини было так велико, что, еле дождавшись отлучки князь Михайлы, я, одевшись в меховые сапоги и меховую шубу, приказала везти меня во дворец, но не к парадному крыльцу, где мне было невозможно объяснить свое появление в столь поздний вечерний час. Из рассказов князь Михайлы я знала о существовании бокового входа и потайной лестницы, которой пользовались для приема секретных посетителей, и бесстрашно направилась к нему. Входная дверь и впрямь была открыта и даже никем не охранялась. Слабый свет фонаря едва освещал ступеньки. По счастью, первой и единственной, кого я почти тотчас же встретила, была доверенная горничная великой княгини Катерина Ивановна, изумившаяся моему виду. Я спросила ее о великой княгине. Горничная ответила, что великая княгиня уже легла и хотя еще не спит, но было бы странным докладывать ей в такой час и при таких обстоятельствах о посетителях. Я настаивала, чтобы Екатерина Ивановна немедля доложила о моем приезде, предоставив великой княгине самой судить, нужен или не нужен ей наш разговор. Горничная нехотя подчинилась, но почти сразу вернулась с приглашением как можно скорее пройти в покои великой княгини, где уже другой прислуги не было.
Великая княгиня и впрямь лежала в постели с книгой и с изумлением спросила, что привело меня в столь поздний час, и к тому же больную — она знала о моем недуге от князь Михайлы. Я бросилась к ней со страстной речью, что вижу, какие грозовые тучи сгущаются над ее головой, и могу только догадываться, каким громом они разразятся, если государыня скончается, что все друзья великой княгини глубоко обеспокоены и хотят ей помочь и что от нее зависит открыть нам свои планы, которые все мы безоговорочно поддержим. Я говорила не только от себя, но и от имени многочисленных офицеров-преображенцев, друзей князь Михайлы, которых он и впрямь надеялся убедить выступить на стороне великой княгини. Однако мои доводы ни к чему не привели. Великая княгиня со слезами меня обняла, много раз поцеловала, но уверила, что никаких планов никогда не строила, уповает во всем на случай в Господню волю и вполне покорилась своей, как она сама понимает, горестной судьбе.
Меня слова великой княгини еще более взволновали и окончательно убедили в необходимости немедленных действий. Тем не менее добиться от великой княгини хотя бы тени согласия на наше участие мне не удалось. В мою душу даже начало закрадываться сомнение, не опасение ли говорит словами великой княгини и вполне ли она со мной откровенна. Однако великая княгиня продолжала меня ласкать и обнимать, убеждая с искренней заботливостью, не медля, возвращаться домой, пока наше свидание еще можно сохранить в тайне. В свою очередь, Екатерина Ивановна, стоявшая за дверью на часах, проявляла все признаки нараставшего нетерпения. Мне ничего не оставалось, как в последний раз поцеловать прекрасную, мокрую от слез руку великой княгини и устремиться по той же крутой лестнице к выходу, который, по счастью, был по-прежнему свободен и никем не охранялся. Дома меня ждал уже воротившийся князь Михайла, умиравший от страха за непонятным образом исчезнувшую с ложа болезни жену. Я передала ему состоявшийся разговор, который его не удивил, и он стал меня уверять, что в нужную минуту мы найдем и мужество, и необходимых помощников, чтобы противостоять несчастьям великой княгини, которая заслужила самую искреннюю любовь среди преображенцев, особенно по сравнению с ничтожной креатурой ее супруга. Спустя четыре дня государыни не стало, а мы — мы продолжаем ждать благоприятного развития событий. И все-таки сердце мне подсказывает: пора перевести ожидание в действие. Так будет лучше для нас всех, и прежде всего для России, которая может получить достойную монархиню.
В «Печальной зале» духота. Который день покойница стоит. Воздух густой. Сладковатый. С непривычки голова кружится. Свечи все тусклее горят. Синева между черными полотнищами колышется, на сердце давит. Кроме дежурных, никто из придворных и глаз не кажет. Император и дорогу к гробу забыл. На плацу с прусскими офицерами развлекается. Солдат на чужой манер муштрует. К месту, не к месту про Киль да Голштинию поминает — каково хорошо там ему в детстве жилось. Во всем порядок, чистота. Женщины всегда улыбаются, чуть что — книксен делают, умных из себя не строят. Одна утеха — Романовна. Ей и впрямь ни до чего дела нет. Ни интриг, ни сплетен знать не хочет. На все хохочет до упаду. Ума бы ей у сестрицы призанять, да и так ладно. А Катерина Романовна тоже в «Печальную залу» зачастила. Император застал, подтрунивать начал — ровно не у гроба, ровно в танцевальной зале. Коротко ответила, мол, у смертного порога шутить не след, а она последний долг крестной матери отдавать приходит. Родной не помнит, так всем государыне императрице обязана. Петр Федорович фыркнул, на каблуках повернулся, на отходнем, как мальчишка, через плечо бросил, дескать, потому только и терпит ее глупости да дерзость, что скоро станет она сестрой императрицы всероссийской. Негромко сказал, а вся зала притихла: быть беде.
— Ваше императорское величество, как я счастлива видеть свою государыню!
— Полноте, княгиня, полноте, друг мой! Какую радость могу я принести и кому? Вы же знаете, что дни мои во дворце сочтены, и если и скорблю, то не о власти — о российском дворе, который станет сколком прусского. Ваша сестра на моем месте не сумеет противостоять прусским симпатиям его величества. Она далека, думается, от политики, и голштинские принцы окончательно заберут всю власть в свои руки.
— Умоляю вас, государыня, не говорите о сестре. Надеюсь, что этот позор нашего семейства продлится недолго. Простите мне мою вольность, но его императорское величество не отличается стойкостью чувств.
— Почему же? Он выказывает редкое постоянство в своей неприязни ко мне и к нашему сыну. А впрочем, друг мой, я не хочу продлевать нашей беседы: кругом слишком много ушей и глаз. Бог милостив, скоро свидимся…
— Ваше императорское величество!
— А, это вы. Рада вас видеть, подпоручик Талызин.
— Вы так бледны, государыня, не могу ли я предложить вам свою помощь — прикажите.
— О нет, Александр Федорович. С моей горестью мне надлежит справляться самой. Но кто знает, может, в самом недалеком будущем ваша помощь окажется неоценимой, если вы не откажетесь от нее.
— Никогда в жизни! Вы так любезны, ваше величество, — даже запомнили мое имя.
— Я никогда не забываю имен тех, к кому испытываю расположение. Мое расположение к вам — это вера в ваше благородство и искренность. Как российской армии нужны такие офицеры!
— Вы слишком добры, государыня!
— Добра? Я только объективна. Монархи не вправе давать волю своим личным чувствам. Добро нашей армии для меня превыше всего. Как бы я хотела позаботиться о наших доблестных воинах, а не отдавать их на издевательство прусских неучей.
— Тихон Силыч, а Тихон Силыч! Никак, карета к нам едет. Кучер у ворот замешкался. Чего делать-то надоть? Господа принимают, нет ли?
— Карета-то чья, Федосеич? Гость гостю, сам знаешь, рознь, да еще в такие-то, прости Господи, времена!
— Не видать еще: чего-то завозились.
— А ты гляди, лучше гляди; мне вон еще сколько до спальни графской бежать — чай, не молоденький.
— Так ведь больные все. Как государыня, упокой. Господи, ее душу, скончалась, все с постелей не встают. И Михайла Ларионыч, и Анна Карловна. Лакей от Дашковых с запиской прибегал, сказывал, и княгинюшка наша из спальни не выходит, никого не принимает. Кушать и то у себя изволит.
— Нашел чудо! Это тебе, дураку, все впросте, а господа люди знаменитые, государственные — им про все подумать надо.
— Наконец-то тронулись! Так и есть — Тришка это шуваловский. Разу не было, чтоб у ворот не запутался. Как только его Иван Иванович держать изволят.
— Иван Иванович, говоришь? Бегу к графу, бегу. Ты тут, в дверях-то, тоже позамешкайся, чтобы мне впору поспеть.
— Здорово, старый. Господа дома?
— Как же, ваше сиятельство, как же-с! Хворать только изволят…
— Что глупости несешь, Федосеич?
— Ваше сиятельство, граф просить велел… Недужится ему, так, может, вам не в труд будет прямехонько в опочивальню пройти…
— В опочивальню, говоришь? Оно и к лучшему, пожалуй, — без церемоний.
— Ваше сиятельство! Счастлив видеть вас в добром здравии.
— Спасибо, граф. Вы занемогли? Который день не вижу, вас во дворце, решил сам заехать.
— Простыл, ваше сиятельство, жестоко простыл, да у Бога не без милости: еще день-другой, глядишь, и обойдется.
— И то сказать, какая радость во дворце бывать.
— Как можно при столь скорбных обстоятельствах о своих удовольствиях помнить! Моя воля, не отошел бы от смертного ложа нашей благодетельницы.
— Вот о воле и заехал с вами потолковать, граф. Хотел аудиенцию у его императорского величества получить, объясниться — отказ. Государь и слышать не захотел, хотя никогда милостию своею меня не обходил. Князь Барятинский так и ответствовал от высочайшего имени, чтобы не беспокоить. Что там — лишний раз, без приглашения, ко двору не ездить. Мол, понадобится — позовут, а пока дома сидеть.
— Обождать, ваше сиятельство, надо.
— Какое, граф, обождать! Вон сколько вокруг государя новых людей завертелось. Такое наплетут, что и вовсе с глаз сгонит. Выразить его императорскому величеству свои мысли и интенции медлить нельзя.
— Есть ли в том резон, Иван Иванович?
— Как же не резон? Служил я верно покойной государыне, готов служить и наследнику престола. Государю ли не знать, как всегда я за интересы его стоял, гнева императрицы не боялся. Да вот с собой письмо захватил — сколько он мне таких писывал. Вот, прошу вас, взгляните, граф.
— Нет, нет, ваше сиятельство, как можно!
— Не хотите читать, сам вам прочту. Хоть бы вот это — когда великий князь всенепременно в европейский вояж ехать собирался. Послушайте: «Я столько раз просил вас попросить ее величество разрешить мне отправиться на два года в путешествие по чужим краям. Я повторяю ту же просьбу снова, настойчиво умоляя вас представить ее таким образом, чтобы она была уважена. Мое здоровье слабеет день ото дня, ради Бога, окажите мне эту дружескую услугу и не дайте мне умереть от огорчения. Мое положение это не то положение, в котором можно выдерживать мои огорчения и постоянно усиливающуюся меланхолию. Если вы находите, что есть надобность все это представить ее величеству, вы доставите мне самое большое в мире удовольствие, и тем более об этом я вас прошу. В заключение остаюсь преданный вам Петр». Видите, граф!
— И государыня изволила отказать?
— Нет, я не решился тревожить ее императорское величество: способности не было.
— Великий князь об этом узнал?
— Откуда же?
— Наведывался у вас, поди?
— Сам наведываться не изволил, а я в подробности не входил. Да разве мало просьб всяких у наследника было!
— Вашей благосклонностью великий князь Павел Петрович похвастать мог.
— Так ее императорскому величеству так угодней было. Да я и записки нынешнего наследника прихватил. Великой милостью Павла Петровича одарен был. Году не прошло, отвечать мне изволил: государыня недовольство свое передать велела, что за столом беспокоен был. «С охотою ответствую вашему превосходительству и исполняю мое обещание. Должно жить в пользу и угождение других: так мне нетрудно просидеть несколько за столом особливо для вас; мне в том больше удовольствия, нежели вам одолжения: только бы вы были довольны. Я буду стараться быть достойным похвалы, о которой вы говорите, и прошу вас, по обещанию, говорить мне всегда правду и верить. Государь мой, что я непременной вам друг. Павел». И мысли высокие, и слог преотличный, даром что дитя еще. Государыня очень письмом этим утешена была.
— Да, не жалует государь наследника, ничего не скажешь. Никогда не жаловал, теперь и вовсе примечать перестал.
— А я подумал, граф, может, вы по старой памяти государю обо мне доложите, напомните…
— Дорогой душой, ваше сиятельство, вот только простуда моя когда отпустит. Морозы стоят, не ровен час, инфлуэнца начнется.
— Может, через день-другой, как изволили сказать, Михайла Ларионыч?
— Все в руце Божией, Иван Иванович, на все его святая воля — то ли выздороветь, то ли еще горше заболеть.
— Значит, не собираетесь, граф, во дворец.
— Как можно не собираться! Только не уехать ли вам, Иван Иванович, покуда суд да дело, куда в имение. Здоровье свое отчего не беречь. Государь, надо думать, имея к вам заслуженный решпект, не откажет.
— До погребения? Что вы говорите!
— Что там, Иван Иванович, от правды-то прятаться. Старым слугам от нового барина ласки не дождаться. О том и речь.
— Граф, поверьте, сколь тягостна мне моя миссия обременять вас одолжением, но мне негде искать защиты и покровительства, кроме старых друзей. Ваше семейство, хвала Богу, огорчений от перемен не претерпело и не претерпит. Государь о вас самого высокого мнения, да и дочери ваши с должным решпектом при новом дворе приняты. Тем паче поймите, не обо мне одном речь, и горести сердца родительского мне не чужды…
— Полноте, полноте, ваше сиятельство, я к тому только, чтобы вы себя прежде часу не крушили. У Бога не без милости. Нелегок характер у государя, да авось все обойдется. На глаза бы ему раньше времени не попадаться, вот что.
— Михайла Ларионыч, друг мой, не поверите, что мне каждый Божий день монастырь Ивановский видится. Как наяву. Двор просторный, широкий. Могилки кругом позабытые. И колокол тренькает редко так, жалостно. Будто на постриге.
— Монастырь Ивановский? Не московский ли?
— Он и есть.
— Икона там Божьей Матери Умягчения Злых Сердец — великой силы образ. Сколько батюшка покойный у нее молебнов отслужил — при государыне Анне Иоанновне за семейство наше боялся. Помнится, в пожар тридцать седьмого года сгорел монастырь-то.
— Сгорел дотла. Только государыня Елизавета Петровна, благодетельница наша, как последний год сильно хворать начала, восстановить приказала. Денег немало отпустила. Для сирот и вдов из благородных семейств. Собиралась сама побывать. Не пришлось. Всех поименно поминала, кто конец свой в стенах монастырских нашел.
— Вот чего не видал. А узниц-то высоких как не знать. Не с царицы ли Марии Шуйской ряд их пошел?
— Нет, государыня императрица невесток Грозного называла. С обеими родством считалась — и с Евдокией Богдановной Сабуровой, и с Пелагеей Михайловной из семейства Соловых. Обе жизнь свою там скончали. Это потом уж их в Воскресенском монастыре погребали, как по царскому чину положено. Вот и тут в голову мысли идут: не на беду ли дочери своей собственной государыня обитель отстроила. Что, если…
— Полноте, ваше сиятельство, все беды на себя кликать.
— Утомил я вас, граф, извините великодушно. Таково-то тяжко на сердце — света Божьего не видишь. От дум голова кругом идет — никак судьбы своей не раскинешь, а как бы надо! И лежите, лежите, не провожайте.
— Тихон! Тихона Силыча ко мне!
— Здесь я, батюшка, где ж мне еще быть.
— Проводил гостя?
— А как же! Смурной какой их сиятельство. Шубу в рукава вздевать не стал, кое-как на плечи накинул и на крыльце стоит.
— Смурной! Каким же ему при такой оказии и быть? А теперь запомни и Федосеичу крепко-накрепко накажи: нету меня для господина Шувалова, никогда нету. И Анны Карловны тоже. Разок приедет — сам поймет, коли сегодня не понял. Надо же, за него перед государем просить! Неужто не передали, что Петр Федорович на плацу перед всеми офицерами так и крикнул, мол, не надобно мне книжников да умников. Попользовались при тетушке государской казной, повеселились — хватит. Мне, мол, одни офицеры нужны, да и то лучше бы прусские.
…День ото дня государь все больше входит во вкус власти и становится все более несносным. Былые неловкости переходят в бесцеремонность, а любое неудовольствие — в грубость. Его величество ни в чем не считает нужным себя сдерживать и находит особое удовольствие в том, чтобы ставить самых почтенных людей в неловкое или двусмысленное положение. От пожилых дам он требует большого реверанса, на который им не позволяют больные колени, и старая графиня Бутурлина в последний раз едва не упала, если бы ее не подхватил один из придворных кавалеров, получивший за то императорское замечание. От стариков с подгибающимися ногами и на высоких по старой моде каблуках его величество требует бегать по зале, где они рискуют сломить себе шею. Вчера он и вовсе заявил, что придворных следует отбирать, как полковых лошадей, по возрасту и статям, иных же отрешать от двора или пускать в расход. Не удовлетворившись одними словами, его величество изобразил в руках ружье и сделал громогласное «пиф-паф». Посол английский достопочтенный господин Кейт склонен думать, что решительно все действия императора направлены на то, чтобы заслужить неприязнь со стороны подданных и лишиться каких бы то ни было друзей. Мое положение счастливее других, потому что государь пока прощает мне мои маленькие вольности в обращении с ним, мои замечания и по-прежнему дозволяет называть себя папой, что его всегда очень веселит. Но Бог весть сколько будет еще продолжаться это благоволение, тем более что сестра Елизавета Романовна стала коситься на наши перебранки и даже решилась сделать мне несколько замечаний. Ее веселый нрав стал ей изменять, и она допускает вольности в отношении государыни.
Намедни государь неожиданно объявил, что намеревается ужинать в доме дяди, который давно не покидает дома по причине затянувшегося нездоровья. Объяснения по поводу недомогания графа не помогли, и его величество, просидев более часа у постели канцлера, согласился не вызывать его к столу, за которым тем не менее охотно занял место. Дядюшка заранее распорядился вызвать по этому случаю Аннет, сестру Марью Романовну и меня. Семейство наше оказалось в полном сборе, потому что сестру Елизавету Романовну его величество привез с собой, обращаясь с ней с нарочитым почтением и требуя того же ото всех нас. Если Аннет и Марья охотно подчинились императорскому желанию, то я предпочла стоять за стулом государя, прислуживая ему одному и обмениваясь с ним замечаниями. Одна из шуток государя была: не нахожу ли я Елизавету Романовну особой более любезной и приятной в обхождении, чем погруженную в интриги императрицу? На мое возражение, что я не знаю никаких интриг императрицы, государь пристально на меня посмотрел и заметил, что я слишком молода и неопытна, а потому мне еще предстоит на собственном опыте убедиться, сколь расчетливы и бессердечны особы подобного рода. Вам бы следовало, заметил он, держаться меня со всеми моими недостатками и фантазиями, чем Екатерины Алексеевны, которая вас выжмет и выкинет, как ненужный лимон. Замечание это было мне крайне неприятно, но я не могла не отдать должного неожиданной серьезности рассуждений постоянно кривляющегося и издевающегося надо всеми императора. Заметив произведенное его словами впечатление, государь усмехнулся и более за весь вечер не сказал со мной ни слова.
Впрочем, мне удалось отплатить за неловкость. После нашего разговора его императорское величество почти сразу пустился в воспоминания о проведенном в Киле детстве. Со всей серьезностью он стал уверять австрийского посланника графа Мерси и прусского министра, что по поручению отца во главе эскадрона карабинеров и роты пехоты чуть ли не за полчаса очистил город от наводнивших его богемцев. При этом оставалось непонятным, кого именно император подразумевал под богемцами — бродячих ли цыган или подданных императрицы австрийской, королевы Венгрии и Богемии. Я не преминула шепотом указать государю и на его бестактность в отношении посла, и на явную выдумку. В своем возрасте он еще не мог командовать воинскими частями. Мои слова могли бы вызвать настоящий взрыв негодования, но его императорское величество был слишком пьян и ограничился своим любимым выражением, что от дурочки нечего ждать умных речей. Смущением графа Мерси, он также пренебрег, хотя и нашел еще в себе силы дружески похлопать его по плечу и расцеловать неизвестно по какой причине, повергнув посла в полнейшую растерянность.
Бедная государыня! После такого вечера я чувствую себя предательницей, хотя всей душой нахожусь на ее стороне. Ее одиночество во дворце все больше бросается в глаза, потому что придворные, опасаясь гнева государя, предпочитают избегать встреч и разговоров с ней. Даже карточные партии составляются для государыни по приказу гофмейстерины, которая назначает в них провинившихся или неугодных ей самой особ. К сожалению, совершенно так же держит себя и батюшка, утверждая в то же время, что далек от всех придворных хитросплетений.
Стужа. Экая стужа. Окошки заиндевели. По углам изморозь. Утром в туалетной льдинки в кувшине, как государыне для умыванья подавать. Печи за ночь простынут — холодом дышат. Государыня за столик для писания сесть изволит, руки долгонько в рукавах душегреи держит: пока-то отойдут, перо держать станут. Истопников не дозовешься. На словах с нижайшим поклоном, на деле не видят будто. Его императорскому величеству угождать стараются. Лишняя она во дворце, государыня, как есть никому не нужная. Придворные, известно, опасятся. От дежурств уклоняются — кому будто неможется, кто к государю переводу ищет. Цесаревич и тот матушке не рад. Государыня к нему что ни день заходить изволит — бычится, в полслова отвечает. Известно, все уши наследнику прожужжали, коли не государю, так ему самому на престоле быть пристало, что все беды от матушки. Отца не видит, а прогневить его боится, да и скучает, поди, матушкиными разговорами. Ее императорское величество все более о книгах да уроках, цесаревич же с плацу бы не уходил — страх как строй да экзерциции любит. Им бы с батюшкой вместе, ан Петру Федоровичу ни к чему. Надысь сказать изволил: у нас-де в семействе старшие сыновья все негодящие. Считать стал: у государя Грозного Ивана второй сын престол унаследовал. У Алексея Михайловича, прадедушки, тоже второй — царевич Алексей в одночасье помер. У государя Петра Алексеевича и вовсе первенца порешить пришлось. Зато вот от второй супруги дочки любимые — сколько лет тетушка Елизавета Петровна царствовала, а Анна Петровна вот его родила. Шутка ли!
У государя в покоях жаром пышет — тепло любить изволит. На плацу намерзнется, ботфортов не скинув, в покоях греться раскинется, о шелковые занавеси иной раз руки обтирает. Прислуга порядок наводить станет — отсылает: не надобно, мол, и так ладно. За обедом да ужином вина не мера. Все сорта перемешает, что к мясному, что к рыбному. Главное — чтоб в голове быстрей зашумело. Говорить тогда громко начинает, смеяться до распуку, Нарциску-арапа тормошить да обнимать. Его императорское величество — ему виднее. А только нехорошо во дворце. Иностранные министры перешептываются, к господину канцлеру Воронцову за новостями спешат. Во дворце какие новости — одни обиды да смущения. Поди, про такое и в депешах написать срам один, своим государям беспокойство.
Еще с княгиней Екатериной Романовной толкуют. Молода-молода, а ума палата. Ее императорское величество так и сказать изволила, мол, боится княгининых девятнадцати лет да нраву неуемного, горячего. С самим государем на равных разговаривает. «Папа», «папа», а там такое словечко ввернет — министр сказать не решится. Сказывали, за обедом государь господина секретаря Волкова в конфузию вогнал. Тот, известно, при покойной императрице над секретными решениями военными сидел, так государь хохотать принялся, что те самые секретные решения до армии и не доходили вовсе, потому как он сам о них прусскому королю сообщал. Господин Волков что сказать не знает, багровый сделался. Ведь он же сам великому князю все бумаги читать давал. А то как же, наследник российской короны! Правда ли, нет ли, кто знает. Государь до упаду смеяться изволит. Кто из господ офицеров был, глаза утупили. Одна княгиня наклонилась к его императорскому величеству да внятно так сказать изволит, мол, шутка ваша, государь, не у места. Над российской армией доблестной какие шутки, тем паче при иностранных министрах. Еще за правду принять могут. Государь зашелся весь, ногой притопнул — посуда на столе зазвенела. Мол, никаких шуток, мол, так все и было. Княгиня на своем стоит. Коли так, дескать, с чего бы армии нашей победы одерживать? А держался, дескать, прусский король на английских подачках. Пока лорд Питт у власти стоял да средств не жалел. Лорд Бют против договора о субсидиях высказался, тут королю и конец пришел. Какие же такие секретные реляции ему помочь могли?
В столовой муха пролетит — слышно. Лакеи замерли. Дамы веера оставили. На княгиню да государя взглянуть боятся. Государь же в полной досаде кричать начал, слюной брызжет, вилкой по тарелке бьет. Англичан подлецами обзывает. Мол, слава Богу, нет больше королю Прусскому до них нужды, мол, теперь русская держава ему поможет и у него учиться станет. А пруссаки правы: нечего бабам о материях государственных рассуждать. Один позор и смущение от того выходят. И ей бы, княгине, своим делом заниматься — детей рожать да мужа ублажать, когда с учений домой приходит. Княгине бы промолчать. Где там! Голос повысила. У меня, государь, двое детей, и третьим я в тягости, а к русскому достоинству это отношения не имеет, потому что детей надо иметь от достойных российских офицеров, которые честь свою блюдут и помнят. Графиня Елизавета Романовна вмешаться изволила. Не повреди, мол, сестрица, моему будущему крестнику, не себя, так его побереги. И то верно, не женский разговор ведешь, слушать скучно, пригласила бы лучше кавалеров трубки выкурить, кофейку отведать, от дам отдохнуть. У всех от сердца отлегло. Наконец-то!
— Здравствуй, Тиша! Маменька дома ли? Никак, ее карета мне на Невском прешпекте привиделась.
— Здравствуйте, матушка Анна Михайловна! Радость-то какая, что заглянули, то-то радость! А графиня Анна Карловна четверти часу нет как вернулись, поди, еще в убиральной сидят. Пожалуйте, пожалуйте салопчик-то, сапожки сейчас снимем…
— Не хлопочи, старый, не труди себя, нешто народу мало.
— Как не быть народу в боярском-то доме, только уж разреши, матушка, самому тебе услужить, красавице нашей. А вот и матушка собственной персоной — материнское сердце, известно, куда какое чуткое.
— Маменька!
— Аннушка, друг мой! Не ждала тебя в такой час. Случилось что? Лица на тебе нет — не захворала ли?
— Бог миловал, матушка, а огорчение и впрямь есть — потому к тебе и поспешила.
— Ко мне, ко мне пойдем, да дверь притвори поплотнее, коли дело важное — хоть Тихон Силыч за слугами и следит, да у канцлера везде соглядатаи найдутся, будь он неладен.
— Да не про то, маменька!
— Про что же, Аннушка? Ты, никак, от государева стола…
— То-то и оно — там все и случилось. Кабы знать, о чем речь зайдет, Александр Сергеевич…
— Снова зятек наш богоданный тебя огорчил!
— Хуже, маменька, куда хуже!
— Говори же, Аннушка, скорей говори!
— Сестрица Елизавета Романовна жалеть стала, что господин Преннер из Петербурга уехал. Мол, некому портрету заказать пристойного, с аллегориями.
— Умница племянница, ничего не скажешь. И государю удовольствие — как-никак художник берлинский, придворный, из благородных: Каспар Иосиф фон Преннер, и семейству нашему честь — батюшка ведь твой его пригласил.
— Все так, да не так, маменька, вышло.
— Что не так?
— Сестрица Елизавета Романовна поначалу портрет семейный воронцовский расхвалила — деток дядюшки Ивана Ларионовича. Мол, кузен Артемий на вороном коне, кузина Аннушка с гончей, младшенькая наша Авдотьюшка в траве с мопсом, кругом парк такой распрекрасный, дворец в стороне виден. И что, мол, хорошо бы государю самому там побывать — в Москве, на Неглинной, и какая бы то честь всему нашему семейству оттого была.
— Умница Елизавета Романовна, даром что Михайла Ларионыч к ней никогда симпатии не питал, все Катеньку расхваливал.
— Погодите, маменька, погодите! Тут Александр Сергеевич — вечно ему боле всех надобно — возьми да скажи, что и краски у мастеров не те, и лица, мол, кукольные, и цвет плохой. Мол, такой портрет и вешать неловко, коли кто художествам цену знает.
— Надо же!
— Да вот оказалось, что и надо. Государь на него покосился, а там и говорит, что, мол, правда, мастер хоть и именитый, а никуда не годный, что, мол, тетушку, покойную императрицу, несуразно написал — в венке цветочном. От венка, мол, и ее величества не видать, как, мол, Помона какая, а не самодержица российская, императрице, мол, только Шувалов и мог такого расхвалить — стыдоба одна!
— А по мне, так очень даже распрекрасно государыня представлена. Позитура танцевальная, легкая, какой в семнадцать ее лет была.
— Да дайте же досказать, маменька! Так государь разошелся — давно его таким веселым не видывали. Портрет преннеровский припомнил, где государыня покойная в рыцарских доспехах на вороном коне, генералитет весь на конях, да и дамы придворные верхами и тоже в рыцарском облачении и со шпагами. До распуку смеялся государь, дам по именам называл, на дуэль вызывать собирался. А тут Катенька наша возьми да и прерви государя. Мол, с дамами-воительницами, может, и впрямь смешно, зато портрет их императорских величеств с придворными очень даже достойный.
— Это какой же? Что-то не упомню.
— Да и как упомнить, маменька. Его прусский посол тогда откупил, государыне не по вкусу пришелся.
— Вот как! Разговор такой припоминаю, а портрета не видала.
— Маменька! Там сам господин фон Преннер у холста портрет великой княгини Екатерины Алексеевны пишет. Екатерина Алексеевна в мантии горностаевой, с великим князем на руках. Обок государь Петр Федорович в римских доспехах и шлеме представлен, поодаль придворные.
— Что ж тут дурного?
— А то, что великая княгиня главнее всех — ее портрет на холсте посередке стоит, да еще и без дитяти царственного.
— Как так? Сама же сказала, что ее императорское величество с великим князем.
— В том-то и штука: сидит с дитем, а на холсте дитяти нет, и место для него не оставлено, и туалет другой.
— Да как же такое возможно! А Катя что, не уразумела?
— Еще как уразумела. Потому и припомнила, чтобы любимую свою государыню вперед выдвинуть. Государь и не стерпел. Не дождаться, говорит, Екатерине Алексеевне, чтобы император всероссийский у нее в придворных состоял, что художник дурак, а княгиня-крестница последнего ума от своих книжек решилась. Так при всех и оборвал.
— Господи! И к чему Катенька с огнем играет! Как такое можно, чтобы законного правящего государя раздражать. Охладел государь к супруге, не он первый, не он и последний, только как верноподданным в такое дело мешаться? Говорила же я ей!
— Что ей говорить, маменька, Катерина Романовна только свой норов тешить горазда. Иной раз думаешь, спорит с государем ради спора, чтоб себя показать, снисходительностью государевой при всех попользоваться.
— Твоя правда. Граф Михайла Ларионыч уж с супругом ее толковать брался. Где там! Князь Михайла жениными глазами на все глядит: что ни сделает, все ладно. Сам о семье позаботиться не может. Ему бы долги делать да имение проматывать. Там за карты сядет — тысячи-другой недосчитается, там друзей примет, а то угощение всему полку выставит.
— Так богатства у Дашковых немалые.
— Немалым тоже конец прийти может, а Катенька вон уже третьим дитем тягостна. На все деньги нужны. Ей бы государя лелеять да холить, Бога за него молить, что все ее продерзости терпит.
— Батюшка, беда у нас, великая беда!
— Что ты, Катерина Романовна, какая беда? Не с детками ли, не приведи, не дай Господи.
— Нет, нет, батюшка, — с князем Михайлой.
— Час от часу не легче! В карты проигрался или что?
— Полно, батюшка, князя чужими грехами корить. Михайла Иванович раз проиграет, другой выиграет. Как можно от товарищей отбиваться в одном полку-то.
— Выиграет! О проигрышах княжеских знаем, о выигрышах что-то не слыхивали — не доводилось!
— Батюшка, да уж сколько о том говорено!
— Выходит, мало, коли воз и ныне там: что ни вечер — зеленый стол. Уж на что государь добр да отходчив, а и то примечает, Елизавете Романовне попенял.
— Так о государе и речь. Утром на плацу учения смотрел. Рота князя Михайлы прошла, развернулась как положено, а ему не понравилось. Князя к себе призвал, распекать при всех начал, будто учить солдат не умеет, а командовать и вовсе.
— Значит, заслужил. Поди, за тобой да зеленым столом службой неглижировать стал.
— Неправда! Неправда, батюшка! Все офицеры, что на плацу были, как один, говорят: не было на князе никакой вины, преотлично солдаты прошли и команда правильная была.
— Что ж, матушка, тем хуже. Себя, стало быть, вини. За женины продерзости мужу кнут. И так бывает — не диво.
— А если и так, все равно князя от гнева царского спасать надо. Государыня Екатерина Алексеевна так мне в секрете и поведала. Мол, гроза бы не собралась. Придумать что-ничто надо.
— Государыня! Вот тебе, Катерина Романовна, и разгадка. Что ты в немке этой длинноносой сыскала, чем прельстилась? Государь сам тебе говорил, перестань ее руку держать, что тебе от ее руки. Сестре только родной дорогу перебить хочешь.
— Батюшка, Бог с ней, с государыней. Мне бы князь Михайлу уберечь, чтоб дядюшка за него попросил, тетушка Анна Карловна.
— Что ж, сама к ним не пойдешь? Не повздорила ли и с ними случайно?
— Какие раздоры! Только они руку государя держат, прихоти его каждой потакают. Знаю, и слушать не станут. Тут еще Аннет…
— Что Аннет — и тут свою волю творить собралась? У сестры с мужем нелады, а ты, прости Господи, за супруга распинаешься. Чему дивиться, что ни от кого из родных помощи не дождешься. Или тебе мужнина родня, Богом забытая московская, на помощь молебнами да богомольями придет? Ты у них прижилась, тебе и знать.
— Батюшка! Не обо мне да князе, о детках подумай!
— Теперь подумай, когда своя воля впрок не пошла?
— Батюшка, неужто Воронцовы своих бросить могут?
— Разве что Воронцовы.
— Отослать бы куда князь Михайлу с государевых глаз на время, чтоб под горячую руку не попадался, пока государь его сам в какой отдаленный гарнизон не сошлет. Было ведь уже такое, было!
— Ну, тут подумать надо.
— Какие думы, батюшка, час дорог. Мне тут такое на ум взошло. Ко всем престолам дружественным послы с радостным известием о вступлении государя на престол отправляются. Не найдется ли и князь Михайле какого двора?
— Сама собственными руками с любимым мужем разлуку готовишь? Не ожидал. Думал, тебе бы только миловаться с твоим разлюбезным.
— Батюшка, лучше самой — вернее будет.
— И то правда. Неплохо бы супругу твоему и от Петербурга оторваться. Помнится, вчерась брат Михайла Ларионович про Константинополь что-то сказывал. То ли тот, кого назначали, приболел, то ли для другого дела запонадобился. Никому к туркам ехать неохота.
— А может, и впрямь к туркам?
— Ишь, отчаянная какая! А ну что случится — турки все-таки!
— На все Божья воля, с государем же князь Михайле оставаться опасно.
— Из-за одной выволочки-то?
— Не говорила я тебе, батюшка, князь Михайла за честь свою вступился, с императором спорить стал…
— Что-о-о?
— Так уж вышло — слово за слово, князь Михайла на своем стоял. Даже за шпагу схватился…
— Час от часу не легче, это против императора-то?!
— Так ведь прав он был — не государь.
— Господи Иисусе, а что же его величество?
— Убежать изволил…
— Еду! Сей же час еду к канцлеру. Только бы Бог помог твоего князя к туркам отправить. Твоя правда — все лучше, чем здесь приговора царского дожидаться!
— Милое дитя мое, я не верю своим ушам: вы способствовали отъезду князя в эту длинную и опасную поездку в Турцию?
— Да, ваше императорское величество, Бог сохранил для князя Михайлы последнее место среди послов к разным дворам. Конечно, Турция — не лучший вариант, но здесь оставаться князю было попросту небезопасно.
— Но почему? Вся ваша семья пользуется благоволением императора, если не сказать большего.
— Отдельные члены семьи Воронцовых, государыня, но не я.
— Вы сами провоцируете государя на вспышки.
— Может статься. Но мне трудно скрывать истинные побуждения моего сердца. А для того чтобы их воплотить в жизнь, мне не нужен князь Михайла. Я боюсь за его жизнь.
— Вы пугаете меня, княгиня! Что вы имеете в виду?
— Только то, государыня, о чем я неоднократно имела честь вашему императорскому величеству говорить: приход к власти императрицы Екатерины Второй.
— Но это чистое безумие, дитя мое. Ради Бога, прекратите подобные разговоры.
— Государыня, вы не можете мне их запретить, потому что я убеждена: с царствованием вашего супруга на мое отечество надвигается грозовая туча несчастий. Престол должен перейти к просвещенной и гуманнейшей правительнице, под властью которой начнется подлинное процветание Российского государства. И я далеко не одинока в своих планах — их разделяет множество достойнейших людей, поверьте, ваше императорское величество.
— Вы сказали «правительница», княгиня? То есть вы имели в виду регентство до совершеннолетия великого князя?
— О нет, государыня! У меня нет оснований сомневаться в великих достоинствах Павла Петровича, но как можно сравнить дитя с зрелым умом я уже проявившимся талантом его родительницы. Великий князь должен наследовать императрице, своей матери, в делах, ею начатых и успешно проводимых. В этом мы расходимся во мнениях с моим дядей Никитой Ивановичем Паниным.
— Вы говорили на подобную тему и с ним?
— С ним, как и со многими другими.
— Вы назвали Никиту Ивановича дядей — у вас и в самом деле такое близкое родство?
— О да, ваше величество. Панины приходятся двоюродными моей свекрови. Ее и их матери — родные сестры Эверлаковы, и семьи чрезвычайно дружны между собой.
— Кстати, Никита Иванович не собирается жениться?
— Ваше величество, он уверяет, что ему вполне достаточно того великого множества племянников, которыми его дарит что ни год брат Петр Иванович.
— Это не объяснение.
— Вы правы, ваше величество. Никита Иванович недавно признался мне, что пережил до своего отъезда на дипломатическую службу глубокое чувство, с которым не расстанется до своей кончины.
— Я не знала, что это чувство так глубоко…
— Так что вы осведомлены о нем, государыня?
— Думаю, что да, впрочем, поговорим о более важных предметах. Так что же имеет в виду Никита Иванович?
— Ваше регентство при сыне, и во всяком случае необходимость освобождения престола.
— Дорогая княгиня, меня глубоко трогает ваша преданность и забота, но вы забываете: прошло немногим более месяца со дня вступления на престол Петра Федоровича. Ни народ, ни дворяне еще не могли успеть узнать особенности его правления.
— Позвольте возразить, ваше императорское величество. Достаточно, что его узнали мы. Когда очередь дойдет до народа, правление слишком укрепится и будет поздно для изменения судеб России. Нынешнее время самое подходящее.
— Как вы нетерпеливы, дитя мое! Это нетерпение может положить конец вашим мечтам слишком скоро и, не дай Бог, слишком жестоко.
— Я не могу сказать, что мне незнаком страх, государыня, но я нахожу в себе достаточно сил и решимости действовать в вашу пользу. В конце концов, это для меня единственный способ вернуться к счастливой семейной жизни. При нынешнем государе я никогда не буду покойна за мужа.
— В последнем вы, несомненно, правы, а в остальном…
— Если вы не хотите дарить меня доверием, ваше императорское величество, я все равно буду действовать на свой страх и риск. Все равно!
— На кого же вы рассчитываете, княгиня?
— Прежде всего на гвардейских офицеров. Армия возмущена симпатиями императора к Пруссии. Отказаться от всех завоеваний Семилетней войны ради необъяснимых восторгов перед проигравшим ее Фридрихом Вторым — такого наши воины не смогут простить. Мне это подтвердили множество офицеров.
— Но сейчас с отъездом князя вы теряете связь с гвардией, княгиня.
— Нет-нет, ваше величество, мои связи осуществлялись не только через князя. Я всегда предпочитала личные встречи и разговоры, когда можно понять истинные намерения собеседника. Недостатком князя Михайлы всегда была его редкая доверчивость, которой я никак не страдаю.
— И слава Богу!
— Но встречи во дворце далеко не безопасны.
— Какой же у вас выход?
— Как супруга офицера, тем более уехавшего далеко и надолго, я вправе молиться в полковой церкви. Там никакие разговоры с сослуживцами князя не кажутся подозрительными.
— Дитя мое, я не оценила вашей мудрости! Мне остается лишь восхищаться вами. Но умоляю, ради вашего же собственного блага и блага вашего семейства, о предельной осторожности. Поверьте, я слишком хорошо знаю, каким бессердечным способен становиться император. В своем гневе он похож на своего деда, святой памяти Петра Первого.
— И у меня есть еще постоянный и самый надежный союзник.
— Союзник? При дворе?
— Вот именно, ваше императорское величество, — сэр Кейт.
— Английский министр? Полноте, княгиня, он же так дружен с императором и пользуется такой его симпатией!
— Что не мешает старому дипломату думать об интересах своей державы. Сэр Кейт отлично отдает себе отчет в том, что при императоре Петре Третьем перевес всегда будет на стороне Пруссии и прусских порядков. В Семилетней войне они были союзниками, но ведь их союз распался и вряд ли будет восстановлен.
— Да, английское правительство не намеревается раскошеливаться на военные расходы, а без них союза не будет.
— Ну, что, Михайла Ларионыч, что слыхать о нашем после турецком, зятюшке богоданном?
— Да что слыхать — до Москвы добрался.
— За неделю-то?
— А куда ему спешить? От княгинюшки нашей наказ был такой: поспешать не спеша.
— Оно и верно, зимним временем хоть езда и легкая, да морозы стоят трескучие. Лошадей жалко.
— Вот-вот, есть чем перед государем оправдаться. Да и скуки у князя никакой: товарищей своих сам выбирал, жалованье вперед на полгода получил.
— Катерина Романовна наша сказывала, что у матушки намерение имеет попризадержаться. Неужто получится?
— Чего ж не получиться? Ответ ведь только в конце держать, а там и времена измениться могут.
— Ты о чем, братец?
— Да так — всяко в жизни бывает. Помнишь, Роман Ларионыч, фаворит менялся, двора не узнать. А у нас тут разговоры разные ходят.
— Э, собаки лают, ветер носит — охота слушать.
— Как, братец, не слушать! В гвардии, верные люди говорят, пошумливают. Недовольство проявляют.
— То-то, я гляжу, княгинюшка наша ни слова о государе боле не вымолвит. Все больше молчком.
— Испугалась, может?
— Катерина-то Романовна? Шутить изволишь, канцлер! Может, недужится. Может, и затевает что — без дела сидеть не любит.
— Ну, уж тогда бы проговорилась. Вернее, беременность ее донимает. Оттого и с лица спала.
— Да ты, Михайла Ларионыч, и то в расчет прими, как Катерина Романовна неприятностей с кражей-то нахлебалась.
— Какой такой кражей?
— А ты что, не знаешь?
— Первый раз слышу.
— Вот те на! Видал, племянница сколько с тех пор раз к вам заезжала, а о несчастье не проговорилась.
— Так какое несчастье?
— Как князь Михайла уехал, княгинюшка наша без малого всю прислугу отпустила — из экономии. Долги-то мужнины скрывает, да всем они известны. Вот тут-то матросы, что в Адмиралтействе работали, окно в доме у нее взломали, как раз в бельевую да гардеробную угодили.
— Неужто на белье позарились?
— Все как есть до нитки вынесли: кстати, из гардеробной платье, шубу, парчой серебряной крытую прихватили, а там и до денег добрались.
— Господи! Вот страху-то натерпелась!
— Страх страхом, а одеть Катерине Романовне стало нечего. Так она изо всех родных к одной Лизавете Романовне обратилась.
— И про императрицу любимую забыла?
— Какое! Спасибо, Лизанька ей всего наприсылала: штуку полотна голландского, белье разное, да и деньгами поделилась.
— А ты, братец?
— Что я, Михайла Ларионыч? У меня, сам знаешь, вольных денег не водится — все в деле. Да и без меня обошлось.
В трубе гудит. За окнами снег пуховым покрывалом раскинулся. Сколько дней валил. Перестал. По тропкам прохожий идет, скрип сквозь ставни слышен. Хруст, хруст, хруст… Истопник в который раз солому таскает. Просила дров — ровно не слышат. По коридору соломинки под ногами путаются. Жить как? Как жить? Завтра. Послезавтра. Днем еще ничего — по покоям походишь, за столом посидишь. Вечером одна-одинешенька. Может, и к лучшему. Дитё нет-нет да зашевелится. Покоя не дает. Надо же как не ко времени. Петру Федоровичу, не иначе, донесли — приглядывается. Предлоги ищет, чтобы встала, скоро пошла, того лучше — наклонилась. Катерина Ивановна утром шнурует — головой качает: сколько еще платья старые носить удастся. Новых не сошьешь — портные смекнут.
Надоумил Петра Федоровича кто-то: с плаца прямо в убиральную. Дверь ногой распахнул, ровно вышиб. На пороге стоит, смотрит. Сквозным ветром потянуло, захлопнул. Ничего не сказал. Не иначе, воронцовская семейка старается. Они во всем как покойная императрица. Государя, может, и не любят, а решпект имеют. К оставленной супруге не повернутся. Графиня Елизавета Романовна за каждым разом все глубже в поклоне приседает, глаз не поднимает. За столом по ранжиру сидит, из-за стола встали, сейчас на государеву половину. Сказывают, покои для нее готовятся. Что делать? Неужто так ото всего и отказаться? После стольких лет муки?
Никак, орел мой спешит. К заднему крыльцу. Как только дежурства себе устраивает? Любят его с братьями в полку. Да с чего бы не любить? Денег на гулянье не жалеет, товарищей привечает, наездник, каких поискать. Пудовой гирей, сказывали, сто раз перекреститься может. Веселый. Ума не много. Да и к чему ему ум? И так всеми статями взял.
— Катеринушка, матушка, как здоровьечко твое бесценное?
— Спасибо, Гришенька.
— Спасибо-то спасибо, да что-то бледна ты больно. Аль недужится?
— От мыслей разве?
— От каких таких мыслей? Над чем, люба моя, раздумалась?
— Родить час подходит, Гришенька.
— Так не сейчас же!
— А тебе что ни отсрочка, то и праздник.
— Как иначе, Катеринушка? Сама знаешь, на умные речи Гришка Орлов не мастер. Чего-нибудь да придумаем.
— Как придумаешь? Сам роды принимать придешь аль у дверей встанешь, никого пускать не будешь?
— Как прикажешь, Катеринушка, все исполню. Жизнь за тебя положу, ей-ей не жалко.
— Людей верных нет, кроме тебя, Гришенька, — в том и беда.
— И княгине Дашковой, смугляночке-то этой махонькой, тоже не веришь? К ней бы тебе в гости выбраться, там все в положенный час и спроворить.
— Не могу, Гришенька, к ней как раз и не могу. Ничего она о нас с тобой не знает и знать не должна.
— Все-таки не веришь?
— Верю, верю, да не след ей о грехах наших ведать. Строгая она больно, ни себе, ни другим потачки не даст. Мне для нее без сучка и задоринки быть надо, тогда она для меня что хошь делать будет.
— Сумеет ли?
— Сама не сумеет, родные помогут. У нее при дворе каждый третий кровный, каждый второй свойственник. На них положиться можно. Вот еще из ее сродственников братья Панины объявились.
— Ну, эти, поди, свой расчет держать будут.
— Не иначе. Только они от меня больше других и ждать будут.
— Это почему же?
— Долго рассказывать, Гришенька. После венчания моего с великим князем Никита Иванович… Да что старое ворошить!
— На тебя, матушка, заглядываться стал? Эко диво! Кто ж мимо тебя пройти, Катеринушка, может? Нет таких и быть не может.
— Ах ты, Гриша-Гришенька, ласковый ты мой! Только Никита Иванович о себе напомнить просил, о верности своей на случай.
— Вот это ладно! Да с родами-то как, матушка?
— Если бы где на тот час пожар какой приключился. Сам знаешь, Петра Федоровича медом не корми, дай на пожаре покомандовать. Нет для него дела интересней — непременно поехал бы.
— Пожар, говоришь, матушка? Так пожар — дело нехитрое. Божьим произволением что загореться, что долго гореть может. Поразмыслить над этим делом надо. А людей, матушка, найдем, непременно найдем. Лишь бы ты за тот час управилась.
— Управлюсь, Гришенька. Надо, так управлюсь.
— Знаю, Катеринушка, все знаю. Ты крепче иного мужика будешь, не гляди, что на вид махонькая!
— Государыня! В который раз прошу прощения за свою дерзость. Знаю, как вы не любите визитов на вашу половину, но у меня нет возможности встретиться с вами, между тем время не ждет. Гневайтесь, но выслушайте меня.
— Дитя мое, мои опасения связаны только с вашей судьбой, к моей собственной я совершенно равнодушна.
— Но это же и плохо, ваше императорское величество! Я денно и нощно думаю о России и, значит, о вас. Вы нужны России, и мой долг послужить нашей несчастной отчизне, которую неразумное правление готово повергнуть в пучину бедствий. Я не устану этого повторять.
— Что же я могу, друг мой? Чего вы ждёте от меня?
— Действий, достойных вашего блистательного ума и ваших безусловных прав.
— Вы говорите, прав? Но как раз прав у меня нет и не может быть, разве что не станет, не дай Бог, императора. Но и тогда, вы сами передали мне слова Никиты Панина, речь будет идти о прямом наследнике престола и о регентстве.
— Государыня, я не перестану настаивать на своем мнении. Почему вы не предпринимаете никаких шагов, чтобы спасти будущее вашего сына, а вместе с ним и России? Поверьте, число сочувствующих вам растет день ото дня. Я могла бы назвать десятки имен.
— Нет, нет, только не это. Я ничего и ни о чем не хочу знать. Я готова отречься даже от вашего визита, тем более от подобного разговора. Любая неосторожность может погубить нас всех, но и ввергнуть страну в пучину беззакония. Будьте осмотрительны и осторожны, княгиня! Будьте осторожны!
— Но я ничего и не предлагаю вам, ваше величество, кроме согласия стать объектом наших совместных усилий. Мы должны быть уверены, что вы не откажетесь от нашей победы, в которой я не сомневаюсь.
— Дитя мое, вы непременно обратите на себя внимание новым родом своих занятий и интересов. При дворе слишком много широко открытых глаз и ушей. Любое изменение привычного уклада вашей жизни не останется незамеченным.
— Поверьте, государыня, этого условия я не упустила. Я также часто езжу ко всем родным, и кстати, это дает мне прекрасную возможность знать, что происходит в непосредственном окружении императора. Мои родные, не исключая батюшки и дядюшки, убеждены, что мои мысли заняты возведением нашей дачи в Красном Кабаке.
— И они не удивляются вашим неожиданно открывшимся хозяйственным способностям?
— Ни в коей мере! Они уверены, что все дело в моем желании построить для нас с князем Михайлой уютное гнездышко, тем более что средств на покупку готового дома с разбитым садом у нас попросту нет и вряд ли будет в будущем. Я поддерживаю их заблуждения, отправляясь через день на это отвратительное болото, которое не заслуживает ни моих забот, ни наших расходов. Зато там я могу обдумывать наши планы, а иногда и встречаться с нужными людьми, будто бы помогающими мне в строительстве.
— Такими, как Александр Строганов, позволивший вам промочить ноги и подхватить инфлуэнцу!
— О, государыня, Строганов нисколько не виноват — он не ожидал стремительности моих действий и не мог им воспротивиться. Я оказалась в болоте исключительно по моей глупости.
— И каковы же результаты ваших размышлений?
— Их достаточно много, но я ограничусь небольшой выдержкой, которую захватила с собой специально, чтобы представить вашему величеству.
— Я не стану брать ее в руки. Если вы настаиваете, дитя мое, прочтите сами.
— Как вам будет угодно, государыня. Итак, каждый благоразумный человек, знающий, что власть, отданная в руки толпы, слишком порывиста или слишком неповоротлива, беспорядочна вследствие разнообразия мнений и чувств, желает ограниченного монархического правления с уважаемым монархом, который был бы настоящим отцом для своих подданных и внушал бы страх злым людям; человек, знакомый с изменчивостью и легкомыслием толпы, не может желать иного правления, кроме ограниченной монархии с определенными ясными законами и государем, уважающим самого себя и любящим и уважающим своих подданных.
— Узнаю мысли Панина. Забавно, что он вывез их именно из Швеции.
— Вы не согласны с ними, ваше императорское величество?
— Напротив. Вполне согласна, хотя полагаю, что время и обстоятельства непременно внесут в них свои поправки. Идея ограничения монархии законами допустима и желанна для меня, но совершенно невозможна для императора Петра Федоровича. Он не привык и не мыслит себя ограничивать какими бы то ни было законодательными установлениями.
— Но именно поэтому, государыня, для ваших подданных ваш приход к власти означал бы свершение самых заветных помыслов.
— Вы так думаете, дитя мое?
…Мне удалось добиться цели. Мой Красный Кабак все всерьез принимают за мое главное увлечение и перестали обращать внимание на мои частые отъезды из города. Тем лучше! Однако планы мои продвигаются слишком медленно, может быть, потому что их в натуре не существует. Убедить возможных союзников не значит приобрести план дальнейших действий. Я частенько стала ловить себя на мысли, что надеюсь на чудесный случай; вдруг рядом окажется кто-то, кто сумеет решить все необходимые действия. Но пока такого таинственного героя нет, и день за днем я убеждаюсь в несбыточности подобных мечтаний. Особого труда мне стоили разговоры с Никитой Ивановичем Паниным, для которого теория вовсе не означает необходимости ее претворения в практику. Панин готов часами рассуждать о достоинствах конституционной монархии, приводить великое множество примеров, но сама мысль предпринять для ее достижения какие-то усилия, тем более усилия, возможно чреватые серьезными последствиями, приводит его в ужас. Даже мой личный пример не способен пробудить в нем каплю смелости. Выслушивая мои доводы, он затем непременно начинает меня же убеждать в необходимости отказаться от борьбы, уверяя, что все в России всегда как-нибудь образовывается. Его главная надежда — на правильное воспитание порученного его попечениям наследника престола. Ему хочется думать, что рассуждения о высоких материях, которые он ежедневно ведет с нетерпеливым и слишком похожим на отца ребенком, в конце концов образуют нового человека, который законной властью проведет все необходимые преобразования. Бог мой, каким изощренным дипломатом выступает он в такие минуты! Я что ни день принуждена выслушивать однообразные сентенции, смысл которых способен смягчить разве что великолепный французский язык Никиты Ивановича. Приходится признать, я попала в мною же расставленную ловушку. Отступиться нельзя, потому что напуганный Панин способен разболтать мои тайны и будет молчать лишь до тех пор, пока останется связанным с моими действиями как их соучастник. Мне остается досадовать на себя, что на старого придворного куда больше действуют мои манеры и светский обиход, нежели мысли и логические доказательства.
Не меньшую опасность представляет и граф Кирила Разумовский. Его необходимо совместить с нами без его ведома или, во всяком случае, представив наши действия вполне безобидными и ничего не значащими. Любые перевороты претят графу, и главный способ воздействия на него — его давняя слабость к былой великой княгине, которая конечно же не могла быть удовлетворена, но все же оставила в его сердце приоткрытую дверь для сегодняшней, императрицы. Кирила Григорьевич скорее досадует на то недостойное положение, в которое поставлена императрица, нежели на бессмысленные поступки ее супруга. В одном из разговоров он мне со смехом сказал, что самодержцы на то и самодержцы, чтобы их глупости воспринимались окружающими как проявление высшей мудрости. Цинизм графа порой приводит меня в отчаяние, но отступиться от его кандидатуры решительно невозможно, главным образом из-за его влияния в обществе. Между тем лично государь проявляет к Разумовскому искреннюю симпатию и тем затмевает его взгляд на свои действия. Некоторым из них граф не придает значения, над иными насмешливо улыбается, но не более.
Между тем простая ссылка на имена Панина и Разумовского может значительно увеличить число наших сторонников и убедить в нашей правоте колеблющихся.
Порой я испытываю настоящее отчаяние, не имея, с кем поделиться своими сомнениями и колебаниями. И тем не менее я очень рада, что посольство князя Михайлы далеко до завершения. После многих недель, проведенных в Москве у матушки, он с нею же направился в Троицкое, благо оно находится на пути в Киев, через который должна проходить дорога его посольства. Горячность князь Михайлы и его понятия о чести непременно привели бы к новым столкновениям с императором и его все более многочисленными и все менее достойными любимцами. Меня приводит в ужас его арап Нарцис, пользующийся ничем не ограниченной свободой действий и высказываний, и нисколько не менее принц Георгий, с которым государь, повздорив за столом, едва не устроил настоящую дуэль. Только слезное вмешательство барона Корфе, бросившегося между дуэлянтами на колени, спасло российского императора от очередного позора. Князь Михайла никогда бы не согласился с тем, что подобные эксцессы имеют и свою положительную сторону, настраивая общество и гвардию против императора. Между тем это именно так. Сэр Кейт еще раз доказал свою редкую проницательность, предсказывая, что императору не избежать в самом скором времени всеобщего презрения, которое и может положить конец неудачному царствованию. С ним легко согласиться, но как не пропустить ту самую решительную минуту, которая должна принести удачу государыне и очистить для нее российский престол!
— Ваше императорское величество, пожар!
— Где пожар?
— На Охте.
— И большой?
— Большой, ваше величество, — усадьба целая занялась. Вон, столб огня отсюда и то видать.
— Шубу! Лошадей!
— Может, не надо, ваше величество? День был промозглый, морозцем все дороги прибрало, не простудились бы, ваше величество. Не государево это дело.
— Молчать! А как же дед мой, государь Петр Великий, на каждом пожаре бывал, сам крючьями да баграми орудовал? Жители столицы должны знать храбрость своего императора.
— Лошади поданы, государь.
— Вот и славно. Императрице скажи, чтоб к ужину не ждала, — вернусь, без нее обойдусь. А Елизавета Романовна…
— Елизавета Романовна, ваше императорское величество, уже в карете дожидаются. Сказать велели, что непременно с государем поедут, — за здоровье государя больно опасятся.
На царицыной половине дверь хлопнула. Половицы заскрипели. В окошке занавеска чуть приоткинулась.
— Уехали! Слава тебе Господи, уехали.
— Тебе бы туда, Василий. Твой дом-то горит.
— Ничего, ничего, государыня, в суматохе никто и не приметит — там ли я, нет ли. Племяннику строго-настрого приказал всем говорить, мол, сейчас тут стоял, отошел, поди.
— Благодарить-то тебя как?
— Какая благодарность, государыня! Родишь к сроку, управимся с делами, вот и радостью нас подаришь.
— Дом я тебе лучше отстрою, денег найду…
— Найдешь, найдешь, государыня. Всему свой час. Про дитё сейчас думать надо. В добрый час тебе, матушка. Катерина Ивановна с тобой побудет, а я на часах постою. Никак, к заднему крыльцу карета подъехала, кто-то по лестнице идет. Вот грех-то, Господи! Двери все запереть…
— Чего это ты, Василий, двери запираешь? Разве государыни нет?
— Княгиня Катерина Романовна! Да-с, нету ее императорского величества, выйти изволили. Мне тоже отлучиться надоть, так чтоб кто посторонний шастать не стал…
— Куда государыня ушла? Куда ты отлучишься? Чудно что-то.
— Жена у меня, ваше сиятельство, на сносях, ее императорское величество и решила проведать, а тем часом известие пришло — усадьба наша загорелась.
— Так что, государыня на пожаре оказалась?
— Да нет же, ваше сиятельство, жена тут неподалеку — у родственников.
— Так, может, подождать государыни? Я разочла, коли государь на пожаре, так и потолковать на Свободе можно.
— Простите, Христа ради, ваше сиятельство, дом мой горит…
— Ах да, ты меня прости. Передай только государыне, что приезжала, мол, потолковать хотела. Дела безотлагательные.
— Все, все, ваше сиятельство, передам. Позвольте к карете вас сведу — потемки тут у нас. Потемки…
— Василий! Василий! Да иди же ты скорей, Господи!..
— Что ты, Катерина Ивановна? Я тут едва от княгини Дашковой Екатерины Романовны оборонился.
— Оборонился, и ладно. Сыночек у нас родился, да славненький какой!
— Ну и слава тебе Господи! Камень с сердца! Государыня-то как? Плоха, нет ли?
— Тебя позвать велела, а мне туалет приготовить — ужинать с супругом решила.
— Да ты что? Какой туалет? Ей, поди, не встать.
— Уже встала. Да иди же, не топчись!
В комнате задух. Свечки две едва не до конца догорели. Чадят. В углу узел. С бельем, поди. Выносить надо. У постели корзинка, что прачки белье таскают. Младенчик спеленутый.
— Поторопись, Василий, пока не заплакал.
— С благополучным разрешением вас от бремени, государыня.
— Про благополучие позже потолкуем. Младенца увези. Скажешь, жена родила. Твой будет.
— Исполню, государыня, не сумлевайтесь.
— Покой прибрать надо. Сама бы помогла — сил нет. Все держалась — не крикнуть бы, не застонать. В пустом дворце ночным временем далеко слышно.
— Сам на часах стоял, ваше величество, ничего слыхать не было.
— Вот и слава Богу. А теперь забирай корзинку и узел прихвати. Лошади-то готовы?
— За углом который час дожидаются.
— С Богом, Василий, с Богом.
Окошко бы распахнуть. Где там! Все закупорено. Императрица, покойница, форточек не сносила. Разве печь открыть — все тепло вытянет. Пусть, лишь бы не задух. Голова кружится. От слабости нет-нет да и тошнота подступает. Встать, непременно встать надо. К притолоке прислониться можно. Долго не придется. Супруг от силы пару слов кинет, ужинать пойдет. Чтоб не толковали потом, будто на половине своей закрывалась. Так и есть, колокольчики. Государь приехал. Шумит на крыльце. Перед слугами и то хвастает. Про себя часами говорить может — не скучает. Вот и добралась до двери, вот и ладно. Теперь распахнуть только осталось. Спасибо, Василий не притворил — заботливый! Как пойдут, толкнуть только останется.
— Никак, супруга меня встречает! Вот чудо так чудо!
— Я не могла лечь, ваше величество, пока не удостоверилась в благополучном вашем возвращении.
— Да ты что, Екатерина Алексеевна, с чего забота такая?
— Пожар — не шутка, ваше величество, а вы решительно не хотите заботиться о своей безопасности.
— Как мой дед, так и я. Разницы никакой. А про пожар вы откуда узнали?
— Так ведь дом моего камердинера горел, ваше величество.
— И то правда. А вот его самого, выходит, я не видел.
— У него вторая беда, ваше величество.
— Что еще?
— Жена на сносях, так от огорчения родить собралась. Может, Чулков при жене был?
— Надо ему будет на новый дом дать.
— И на младенца, коли благополучно родится, тоже.
— Можно и на младенца.