Чтобы увидеть свет в начале 1835 года, «Невский проспект» должен был быть закончен раньше – даты под повестью не стоит. Действительно, осенью Гоголь посылает рукопись Пушкину для советов по части цензуры и тем самым признает ее законченной. Так же воспринимает «Невский проспект» и Пушкин. «Прочел с удовольствием, – пишет он в недатированной записке. – Кажется, все может быть пропущено. Секуцию жаль выпустить; она мне кажется необходима для эффекта вечерней мазурки. Авось бог вынесет. С богом».

Еще один шаг к уточнению времени окончания повести – письмо Гоголя М. А. Максимовичу: «Я тружусь, как лошадь, чувствуя, что это последний год, но только не над казенною работою, то есть не над лекциями, которое у меня еще не начинались, но над собственными моими вещами». Эти строки помечены 23 августа 1834 года, и в том же месяце составляется перечень содержания сборника «Арабески», куда входит «Невский проспект». Где-то здесь конец, начало же работы над последним, опубликованным вариантом рисовалось гораздо более туманно. Известные вехи подсказывал лишь сам текст.

Прежде всего строящаяся церковь – единственная конкретная деталь в описании Невского. Ею могла быть только лютеранская кирха Петра и Павла, заложенная в мае 1833 года по проекту Александра Брюллова, брата «великого Карла». Но судить об ее архитектуре, на самом деле необычной (приход эклектики – первое псевдороманское сооружение Петербурга), представлялось возможным по крайней мере годом позже, когда начал хотя бы в общих чертах вырисовываться облик строения. Интерес к ней Гоголя имел особые причины.

Александр Брюллов был не только архитектором, но и блестящим акварелистом, к тому времени уже прославленным, уже получившим признание в Европе. Легкими, чуть суховатыми его набросками особенно увлекались петербургские издатели. Один из набросков, дошедший до наших дней в виде гравюры, – лишнее свидетельство личных контактов Гоголя с архитектором. А. Брюллов рисовал собрание петербургских литераторов по случаю новоселья известной книжной лавки А. Ф. Смирдина в феврале 1832 года. Среди присутствующих был, как добросовестно пояснял журнал «Северная пчела», и «господин Гоголь-Яновский (автор „Вечеров на хуторе“)».

Временные границы явно сходились на первой половине 1834 года, но это для окончательного варианта. А первая мысль о герое-художнике? Почти бесспорно она родилась в предыдущий год, тот самый, о котором Гоголь с таким отчаянием пишет: «Какой ужасный для меня этот 1833-й год! Боже, сколько кризисов! Настанет ли для меня благодетельная реставрация после этих разрушительных революций? – Сколько я поначинал, сколько пережег, сколько бросил! Понимаешь ли ты ужасное чувство: быть недовольну самим собою».

В специальных исследованиях очень подробно говорится, что Гоголь попадает под влияние французской литературной школы «неистовых». Как раз перед его обращением к черновому варианту «Невского проспекта» появляется 15-томный сборник «Париж, или Книга ста одного», своеобразная анатомия жизни большого города, открытие «необычайного в действительном». Такова литературоведческая посылка, а собственно жизнь – не давала ли она каких-нибудь дополнительных объяснений? Иначе все равно оставалось непонятным, почему именно тогда дерптский студент уступил место петербургскому художнику.

Письма молчат, молчат и воспоминания, если не считать мимоходом брошенного указания. П. В. Анненков, сблизившийся с Гоголем в позднейшие годы, пишет, возвращаясь памятью к пережитому: «С 1830 по 1836 год, то есть вплоть до отъезда за границу, Гоголь был занят исключительно одной мыслью – отбыть себе дорогу в этом свете, который, по злоупотреблению эпитетов, называется большим и пространным; но в сущности он всегда и везде тесен для начинающего. Гоголь перепробовал множество родов деятельности – служебную, актерскую, художническую, писательскую…»

Три рода этой деятельности общеизвестны, но вот вопрос об изобразительном искусстве – он возникал на этот раз не как вывод из особенностей литературного произведения, результат анализа, а как утверждение имевших место в жизни фактов. Ведь речь шла не об интересе к искусству – о профессиональных занятиях им. И здесь нельзя было не вспомнить о рисунках к последней – «немой» сцене «Ревизора».

Традиция упорно связывала их с именем Гоголя, но для исследователей подобное авторство оставалось проблематичным. Смущала редкая мастеровитость набросков: откуда бы ей взяться у литератора? Слова Анненкова предполагали существование у Гоголя профессионализма, иначе молодому писателю не пришло бы в голову видеть в искусстве один из возможных родов своей деятельности… Это было важно, но не решало моего вопроса – «откуда и почему», разве только давало уверенность, что такой ответ существовал.

Но раз так, имело смысл вернуться назад, к моменту приезда Гоголя в Петербург. Снова письма. Снова калейдоскоп имен. И, как нарочно, ни одного художника, ни одного упоминания о произведениях искусства. Тем неожиданнее письмо к матери от июля 1830 года.

Все в нем прозаично и обыденно. Жалобы на лето в городе – трудно без привычки, тоска по родным местам – как у вас-то сейчас хорошо! – и однообразный ритм жизни департаментского писца, хотя и успевшего подняться ступенькой выше – стать помощником столоначальника.

«В 9 часов утра отправляюсь я каждый день в свою должность и пробываю там до 3 часов, в половине 4 я обедаю, после обеда в 5 часов отправляюсь я в класс, в академию художеств, где занимаюсь живописью, которую я никак не в состоянии оставить – тем более, что здесь есть все средства совершенствоваться в ней, и все они кроме труда и старания ничего не требуют. По знакомству своему с художниками, и со многими даже знаменитыми, я имею возможность пользоваться средствами и выгодами, для многих недоступными, не говоря уже об их таланте, я не могу не восхищаться их характером и обращением; что это за люди! Узнавши их, нельзя отказаться от них навеки, какая скромность при величайшем таланте! Об чинах и в помине нет, хотя некоторые из них действительные и статские советники. В классе, который я посещаю три раза в неделю, просиживаю три часа…»

Чего только в этой находке не было! Свидетельство хорошей «профессиональной» подготовленности Гоголя (иначе его не допустили бы к занятиям в академических классах), и его несомненной одаренности (чем иным привлечешь внимание «знаменитых»?), и увлечения (продолжающегося!) живописью, которое одно позволяло преодолевать усталость целого рабочего дня. А разве не говорит о том, насколько старая и прочная привязанность – живопись, такая любопытная деталь.

Чуждый и тени чинопочитания Гоголь рассуждает о чинах академических профессоров. И это не только снисхождение к слабости матери: втайне она мечтала для сына о самых высоких служебных рангах. Гоголь старается оправдать в ее глазах свои занятия живописью. Раз они позволяют достичь столь высоких ступеней служилой лестницы, значит, работа в академических классах не могла быть никчемной тратой времени.

Но для историка «статские» и «действительные» имели еще и другое значение – как ориентир для поисков гоголевских учителей. И ведь все это только самые первые, очевидные выводы из письма.

Зато с окончательными выводами спешить никак не хотелось. Хотелось просто до конца разобраться в письме. Это была находка из числа тех, где к прочтенному надо прибавить множество других сведений, чтобы полностью осмыслить, что перед тобой открылось. Иначе прошедший через десятки рук документ мог продолжать по-прежнему скрывать свой смысл – мало ли подобных примеров!

Вот и здесь – часы занятий: всего три раза в неделю, всего по три часа и обязательно вечером. Много ли это? Да, очень. Потому что за этим расписанием стоял натурный класс, самый сложный и завершающий в академической программе. Поэтому преподавателями назначались здесь только крупнейшие художники. Вместе с рисунком они начинали учить и созданию картины.

Гоголь говорит о «знаменитых». Они действительно были знамениты, поочередно ведшие натурный класс в 1830 году Алексей Егорович Егоров – русский «Рафаэль», по единодушному отзыву современников, или Василий Козьмич Шебуев, признававшийся замечательнейшим историческим живописцем. Понадобятся годы и годы, чтобы с ними начал соперничать Карл Брюллов. К тому же именно они и были теми «статскими» и «действительными», которым предстояло поразить воображение матери Гоголя.

Есть в строках письма и еще одно уточнение – живопись. Гоголь упоминает о занятиях именно ею, а это и вовсе последняя часть программы натурного класса. Как много мог он продвинуться в мастерстве? Все зависело от того, сколько лет Гоголь оставался в классе. Простая продолжительность занятий может послужить достаточно точным показателем профессионализма и уж во всяком случае серьезности отношения к «художнической деятельности». Только как было ее установить?

Письма – пересмотренные на этот раз одно за одним, за все петербургские годы – не давали ответа. Академия художеств, живопись будто нарочно исчезли из них. И если бы не то единственное письмо к матери, Гоголя и вовсе нельзя было заподозрить в интересе к изобразительному искусству. Разве можно считать хоть каким-то свидетельством мимоходом брошенное им в 1830 году замечание о городской хронике Петербурга: «С 23-го сентября Академия художеств открыла выставку из произведений своих за прошедшие три года. Это для жителей столицы другое гулянье: около тридцати огромных зал наполнены были каждый день до 27-го числа толкающимися взад и вперед мужчинами и дамами, и здесь встречались такие, которые года по два не видались между собою. С 27-го числа выставка открыта для простого народа». Но больше-то вообще ничего не было. Оставалось любым путем заглянуть в личную жизнь Гоголя.