И все-таки всегда, решительно всегда это было бегство. Вопреки здравому смыслу. Вопреки здравому житейскому расчету. Подчас вопреки самому себе. Гоголь за границей не место отдыха, развлечений, новых впечатлений – скорее возможность собраться с мыслями, что-то додумать, решить, найти в себе новые силы, а ведь их никогда не было особенно много. Каждый раз вставал вопрос «зачем» и находил множество объяснений – по поводу, но без того единственного, который только и нужен был – для вразумительного ответа.
Год 1829. Так и оставшаяся неразгаданной первая любовь, потрясение, подобного которому он уже не испытывает никогда.
«…Я увидел, что мне нужно бежать от самого себя, если я хотел сохранить жизнь, водворять хотя тень покоя в истерзанную душу… Нет, это существо, которое он послал лишить меня покоя, расстроить шатко созданный мир мой, не была женщина. Если бы она была женщина, она бы всею силой своих очарований не могла произвесть таких ужасных, невыразимых впечатлений. Это было божество… Но ради бога, не спрашивайте ее имени. Она слишком высока, высока…»
Бегство в тот год потребовало всех средств, которыми располагал не только сам Гоголь – на деле их просто не было, – но и его мать, всех трудно собранных грошей для уплаты в опеку за родную Васильевку. Он без колебаний отказался ради них от своей части имения, от своего единственного, пусть очень скудного источника материального благополучия. Лишь бы оказаться на пароходе, лишь бы спустя несколько дней вступить на чужую, иную землю! Вступить… и тут же пуститься в обратный путь. Дикие скалы Борнхольма, одинокие хижины на берегах Швеции, уютные улочки Травемунде, старина Любека – ничто не могло изменить его душевного состояния: «Часто я думаю о себе: зачем бог, создав сердце, может, единственное, по крайней мере редкое в мире, чистую пламенеющую жаркою любовью ко всему высокому и прекрасному душу, зачем он дал всему этому такую грубую оболочку? зачем он одел все это в такую страшную смесь противоречий, упрямства, дерзкой самонадеянности и самого униженного смирения?…» Искать выхода – сомнений не оставалось – предстояло в самом себе.
Год 1836. Причиной бегства становится «Ревизор». Неудача петербургской постановки, неудовлетворенность собственным решением и невидимое вмешательство императорской руки. На появившейся на осенней выставке Академии художеств картине Г. Г. Чернецова «Парад на Марсовом поле» среди трех сотен деятелей литературы и искусства, вплоть до воспитанников императорского театрального училища и полного ареопага цензоров, Гоголю, именно как автору «Ревизора», места не нашлось. Такова была воля заказавшего полотно Николая I. И строки на письма М. С. Щепкину, тщетно звавшему приехать на московскую премьеру: «Не могу, мой добрый и почтенный земляк, никаким образом не могу быть у вас в Москве. Отъезд мой уже решен. Знаю, что вы все приняли бы меня с любовью: мое благодарное сердце чувствует это. Но не хочу и я тоже со своей стороны показаться вам скучным и не разделяющим вашего драгоценного для меня участия. Лучше я с гордостью понесу в душе своей эту просвещенную признательность старой столицы моей родины и сберегу ее, как святыню, в чужой земле… Я дорогою буду сильно обдумывать одну замышляемую мною пиесу. Зимою в Швейцарии буду писать ее, а весною причалю с нею прямо в Москву, и Москва первая будет ее слышать».
Слово свое Гоголь сдержал и не сдержал. Задуманная пьеса не получилась. Год пребывания за рубежом обернулся тремя годами. Зато сразу по возвращении в Россию писатель и в самом деле заторопился в Москву. Прежде всего в Москву.
Несмотря на конец сентября, многие знакомые еще жили за городом. Расположившись в доме М. П. Погодина на Девичьем поле, Гоголь направляется навестить Аксаковых, проводивших лето в Аксиньине, в десяти верстах от Москвы. Предупрежденные о его приезде, хозяева тем не менее никак не предполагали неожиданного появления писателя да еще в сопровождении М. С. Щепкина, с которым Гоголь уже успел встретиться.
С. Т. Аксаков вспоминал: «На другой день Гоголь приехал к нам обедать вместе со Щепкиным, когда мы уже сидели за столом, совсем его не ожидая. Наружность Гоголя так переменилась, что его можно было не узнать. Следов не было прежнего, гладко выбритого и обстриженного, кроме хохла, франтика в модном фраке. Прекрасные белокурые густые волосы лежали у него почти по плечам; красивые усы, эспаньолка довершали перемену; все черты лица получили совсем другое выражение; особенно в глазах, когда он говорил, выражалась доброта, веселость, любовь ко всем; когда же он молчал или задумывался, то сейчас изображалось в них серьезное устремление к чему-то невнешнему. Сюртук, вроде пальто, заменил фрак, который Гоголь надевал только в совершенной крайности. Сама фигура Гоголя в сюртуке сделалась благообразнее».
Душевная близость со Щепкиным побудила Гоголя еще до Аксиньина навестить семью актера в Волынском, где они жили. Это была встреча со многими из артистов Малого театра, давно облюбовавшими для летнего отдыха живописные, хотя и сыроватые берега Сетуни. Они помнили великого трагика П. С. Мочалова, со временем к ним привязался и П. М. Садовский.
Приезд в Волынское был душевной потребностью. Любовь московских актеров грела и на чужбине, хотя, оказавшись в Москве, Гоголь по-прежнему не решался пойти на спектакль так дорого обошедшегося ему «Ревизора».
«Мне всегда становится грустно, когда я гляжу на новые здания, беспрерывно строящиеся, на которые брошены миллионы и из которых редко останавливают изумленный глаз величеством рисунка или своевольной дерзостью изображения… Невольно стесняется мысль: неужели прошел невозвратимо век архитектуры? неужели величие и гениальность больше не посетят нас…» В своих размышлениях об архитектуре Гоголь не был склонен к высокой оценке произведений XVII и даже XVIII столетий. Тем более любопытно впечатление, которое могла на него произвести гордость тогдашнего Волынского – совершенно своеобразная церковь, строительство которой завершилось в 1703 году.
В недолгие годы рубежа XVII-XVIII веков в московской и подмосковной архитектуре появляется несколько совершенно необычных для них образцов храмов, имевших в плане окружность, напоминающую раскрывающийся крупными лепестками цветок. На этой основе церковь в Волынском несла двухъярусный увенчанный маленькой главкой восьмигранник, богато декорированный пилястрами и сложно профилированными карнизами. В подобном слиянии приемов более раннего церковного строительства и приемов собственно барочного стиля о новом времени заявляли и большие прямоугольные окна, позволявшие ярко осветить внутреннее пространство, сообщить ему ощущение воздушности и простора. Необычайно цельное и как бы устремленное ввысь, оно предвосхищало то проникновение природы в архитектурные сооружения, точнее – ту взаимосвязь архитектуры и натуры, которая утверждается в зодчестве принципами барокко. Особенную нарядность придавала интерьеру узенькая, охватывающая церковь галерейка, словно повисшая у основания второго яруса восьмигранника.
Отсутствие собственно церковного, религиозного образа – именно о нем и говорил в своих рассуждениях Гоголь: «Но церкви, строенные в XVII и начале XVIII века еще менее выражают идею своего назначения». Можно не соглашаться с суждением писателя, но слова его, кажется, непосредственно относятся к церкви в Волынском: «В них прямая линия без всякого условия вкуса соединялась с выгнутою и кривою; при полуготической форме всей массы; они ничего не имеют в себе готического».
…Сегодня этого дома уже нет – его не стало в 1941 году. Но памятью о нем остались страницы «Войны и мира» – допрос Пьера Безухова маршалом Даву, «Горе от ума» и страницы жизни Гоголя. И еще построенный в середине прошлого века рубленый теремок с цветными майоликовыми вставками, которым историк М. П. Погодин пополнил былое загородное владение князей Щербатовых на Девичьем поле (Погодинская ул., 10). Сын известного русского историка времен Екатерины II Д. М. Щербатов помещает в Благородный пансион при Московском университете своего единственного сына Ивана и двух находившихся под его опекой племянников, детей умершей сестры, – Петра и Михаила Чаадаевых. И хотя жили Чаадаевы в доставшемся им родительском доме в Большом Ушаковском переулке, на Остоженке, почти все свободное от занятий время проводили у дяди. На редкость сдержанный в проявлении чувств, Грибоедов в переписке не упоминает имени П. Я. Чаадаева, но приехавшая через тридцать лет после гибели мужа в Москву вдова драматурга «поторопилась навестить», по выражению современников, именно его, как особенно близкого покойному мужу человека.
Дом М.П. Погодина на Погодинской улице
У Щербатовых начинает постоянно бывать подружившийся с ними Грибоедов и в 1808-1809 годах вводит в их дом будущего декабриста И. Д. Якушкина, первое знакомство с которым состоялось еще в Хмелите. Обедневшие Якушкины вынуждены были прожить несколько лет на хлебах у их общих знакомых и соседей Лыкошиных. Якушкин станет ближайшим другом И. Д. Щербатова, тесно сойдется и с П. Я. Чаадаевым, вместе с которым проделает весь поход 1812-1813 годов. Сосланный по делу декабристов в Сибирь, Якушкин получил возможность вернуться в Москву только в 1856 году, где вскоре и умер, оставаясь неизменно под бдительнейшим надзором политического сыска. Гостем Щербатовых станет со временем и В. К. Кюхельбекер. Это ему адресует свои обвинения старуха Хлестова:
И впрямь с ума сойдешь от этих, от одних
От пансионов, школ, лицеев… как бишь их?
Да от ландкарточных взаимных обучений.
А княгиня Тугоуховская подхватывает:
Нет, в Петербурге институт
Пе-да-го-гический, так, кажется, зовут:
Там упражняются в расколах и безверьи
Профессора!
Высказывания почтенных матрон позволяют не только угадать предмет их нападок, но и время, когда писались Грибоедовым эти строки, – живой отклик на события культурной жизни России. О тенденциях вновь открытого Главного педагогического института в Петербурге с достаточной справедливостью говорила произнесенная в его стенах С. С. Уваровым в 1818 году речь: «По примеру Европы мы начинаем помышлять о свободных понятиях. Политическая свобода есть последний и прекрасный дар бога». Именно так понимает свои обязанности преподавателя Благородного пансиона при институте В. К. Кюхельбекер. Но Кюхельбекер был к тому же секретарем утвержденного в 1819 году в Петербурге «Общества училищ взаимного обучения по системе Ланкастера». Первых два таких училища были открыты в течение 1821-1822 годов, после чего появились статьи в печати. Особенную опасность, с точки зрения консервативно настроенных кругов русского общества, представляли ланкастерские школы для солдат в армии, в организации которых принимали самое деятельное участие Н. Н. Раевский и М. Ф. Орлов. Процесс «первого декабриста» В. Ф. Раевского был связан, в частности, с его деятельностью в таких школах. Наконец, с портретными чертами Кюхельбекера совпадали экспансивность и темперамент, которыми наделяет Чацкого Грибоедов. Они создали «Кюхле» славу человека с «безумными припадками». Так в доме на Девичьем поле собрались все те, кого в большей или меньшей степени принято считать прототипами Чацкого, – Чаадаев, Якушкин, Кюхельбекер, сам Грибоедов. Для Якушкина, например, сходство с Чацким дополнялось его неразделенной любовью к Наталье Дмитриевне Щербатовой, дочери хозяина дома. Его чувство было одинаково отвергнуто и дочерью, и отцом, откровенно проповедовавшим фамусовские взгляды на брак и идеального с московской точки зрения зятя. И хотя в доме была другая сестра, вызывавшая самые теплые симпатии окружающих, – княжна Елизавета Дмитриевна, предметом поголовного увлечения молодых людей оставалась княжна Наталья, независимая нравом, острая на язык, не считавшаяся ни с какими назиданиями отца, не знавшая страха искусная наездница. Не остался равнодушным к кузине и П. Я. Чаадаев, во время своей заграничной поездки живо интересовавшийся обстоятельствами ее жизни. Сходство его ситуации с ситуацией Чацкого для близких друзей усиливалось постоянными ссорами с дядей. Резкость критики современной жизни Чаадаевым вызывала взрывы возмущения со стороны Д. М. Щербатова. В обстановке продекабристских настроений наполнявшей дом молодежи он упорно, хотя и тщетно пытался ей противостоять, срываясь на шумные и обычно заканчивавшиеся его поражением дискуссии. Щербатовский дом становится той средой, где возникает первый замысел «Горе от ума». Отрывок из задуманной комедии Грибоедов впервые прочтет своим товарищам в середине 1812 года. Пройдут годы. Будут сосланы по делу декабристов И. Д. Щербатов, И. Д. Якушкин, последует в Сибирь за своим мужем – Ф. П. Шаховским княжна Наталья. Дом на Девичьем поле перейдет в руки М. П. Погодина, а вместе с ним и его близкого друга Н. В. Гоголя. …Это был третий приезд Гоголя в Москву, к тому же после длительной поездки по Европе. 28 сентября 1839 года он уже в первопрестольной. Счастливый безмерно. Торопящийся, не теряя ни минуты, повидать всех близких и друзей. Он успевает навестить дорогих его сердцу Аксаковых в подмосковном Аксиньине, Щепкина в Волынском. Не слишком разнились от подмосковных и живописно расположенные городские дома приятелей. Дом на Садовой-Сенной (№ 27), где останавливаются на этот раз Аксаковы, словно перенесен в Москву из усадьбы. Запущенный сад в зарослях одичавших роз. Покосившаяся банька среди переросших крышу лопухов. Просторный двор. В комнатах никогда не затворяющиеся двери. Вечный шум самовара на огромном столе. Разноголосица веселых споров. И вызывавшие неудержимый смех шутки Гоголя. Из всех московских пристанищ Аксаковых этого уничтоженного дома особенно жаль.
М.Ю. Лермонтов
Но самой большой радостью в тот приезд становится обретение собственного дома. Погодин приобрел усадьбу Шербатовых. Это целое привольно раскинувшееся хозяйство с множеством построек, прудом, пасекой, тенистыми аллеями старых лип, цветниками, переходящими в настоящий луг. Но главным был дом. Не слишком приметный снаружи – деревянный, с мезонином, круглым бельведером и приютившимся сбоку крыльцом. На редкость уютный и поместительный, с длинной анфиладой комнат и предоставленным в полное распоряжение Гоголя кабинетом хозяина на втором этаже. Погодинская коллекция, ставшая со временем достоянием государства и хранящаяся в Государственном Историческом музее в Москве, – древние книги, грамоты, документы, автографы, а том числе Петра I, коллекция старинного оружия, лубков, гравюр, – располагалась именно в этой комнате с окнами, выходившими на липовую аллею. Пение птиц. Запах воды, тины, влажного песка. Лучшего места для работы Гоголь никогда не имел и не мог себе представить. Шумная погодинская семья – она размещалась на первом этаже: Гоголь по-прежнему не искал одиночества. «Странное дело, – признавался он, – я не могу и не в состоянии работать, когда я предан уединению, когда не с кем переговорить, когда нет у меня между тем других занятий и когда я владею пространством времени, неразграниченным и неразмеренным… Жизни! Жизни! Еще бы жизни!» Одна из лучших глав «Мертвых душ» была написана в захудалой остерии – трактирчике по дороге из Альбано в Дженнаццано, в клубах табачного дыма, среди треска бильярдных шаров и шума разговоров. После утренних и дневных часов работы в кабинете Гоголь спускался вниз, стремительно прогуливался по анфиладе, непременно выпивая два графина холодной воды, болтал и шутил с домашними, особенно с детьми. Знал ли он, что историей дышали не только стены кабинета с его уникальными собраниями, но и весь дом? Грибоедов, Чаадаев, декабристы – его отделяли от них каких-нибудь 20-30 лет. Все было прошлым, но каким же недавним и почти осязаемым. А как дорожил Гоголь возможностью праздновать здесь свои именины – свои «Николины дни», приходившиеся на середину мая по новому стилю. Дом и сад предоставлялись в полное его распоряжение. В широкой аллее накрывались столы. Именинник заранее с великим волнением составлял меню и договаривался о кушаньях со специально приглашавшимся поваром. Выбирал вина с условием вернуть оставшиеся нераспечатанными бутылки. Пристраивал в кронах лип клетки с поющими соловьями, дабы поразить воображение присутствующих. С раннего утра на Девичьем поле начинали тянуться экипажи с поздравителями. Последние гости отъезжали от крыльца лишь в зыбких сумерках майской ночи. Чаадаев, Загоскин, Вяземский, Верстовский, актеры Щепкин, Живокини, Ленский, еще никому не известный Пров Садовский… Наконец, Лермонтов, который на первом в погодинском саду «Николином дне» в 1840 году прочтет своего «Мцыри». Поэт так увлечет Гоголя, что он захочет на следующий же день встретиться с ним и проведет целый вечер за разговором в доме Свербеевых на старой Страстной площади (Страстной бульвар, 6). Был и Фет. Правда, Гоголь не обратил внимания на смешавшегося от волнения и растерянности юного поэта, воспитанника открытого Погодиным во флигеле пансиона. Но Погодин передаст Гоголю тетрадку со стихами своего питомца и вернет ее поэту со словами: «Гоголь сказал, это – несомненное дарование». Сегодня памятью об этом культурном месте Москвы осталась одна так называемая Погодинская изба на одноименной улице. Главный дом погиб во время фашистских бомбежек. Изба возникла в самом начале 1850-х годов. Щербатовские владения были приобретены М. П. Погодиным в 1836 году. Барский дом опишет Л. Н. Толстой в «Войне и мире» в сцене допроса Пьера Безухова маршалом Лаву в романе «Война и мир». Избой Погодин занялся после того, как расстался со своим древлехранилищем – уникальную коллекцию приобрело государство. Избу хорошо знал бывавший здесь в 1860-х годах Л. Н. Толстой, а спустя сорок лет – проходивший курс лечения в находящейся на той же улице клинике М. А. Врубель. В необычной для города постройке, к тому же соседствовавшей с барским ампирным особняком, многие усматривали дань славянофильским увлечениям историка. И неожиданная корректива секретных документов тех же пятидесятых годов. Документ назывался «Список подозрительных лиц в Москве» и был составлен по специальному указанию Александра II для шефа жандармов. Но автору, известному своими ультрамонархическими взглядами генерал-губернатору Москвы А. А. Закревскому, одного этого адресата показалось мало. Он посылает копию председателю Государственного совета, чтобы показать, как велики размеры грозящей престолу опасности. Среди 30 названных лиц тринадцатым стоял М. П. Погодин – «корреспондент Герцена, литератор, стремящийся к возмущению», проживающий «на Девичьем поле в собственном доме». Почти все остальные попавшие в список лица были постоянными посетителями Погодинского дома. Шел 1858 год. Оказывается, в славянофильстве Погодин политическим сыском вообще не подозревался. Зато подобное обвинение – именно обвинение! – выдвигалось против многих его знакомых, одинаково близких к Гоголю: «По разным слухам и секретным негласны донесениям можно предположить, что славянофилы составляют у нас тайное политическое общество. Славянофилы появились после Польской революции в виде литературного общества любителей русской старины. Общество развивает общинные или демократические начала. Оно составлено из лиц разных сословий, вредное по своему составу и началам». Погодинская изба – ровесница законченного в те же годы строительством здания Оружейной палаты и Большого Кремлевского дворца и свидетельствует она об общих тенденциях русской архитектуры тех лет, искавшей, подобно зодчеству других западноевропейских стран, вдохновений в национальной старине (Погодинская ул., 10-12). Романтической фигурой среди московских знакомцев Гоголя представляется М. Ф. Орлов. Он один из тех, с кем Пушкина связала самая тесная дружба в Кишиневе. Виделись они там едва ли не каждый день, и до сих пор не утихают споры литературоведов, кто был «южной любовью» поэта – Мария Волконская или жена М. Ф. Орлова Екатерина Раевская. Черты Е. Н. Орловой остались запечатленными в образе Марины Мнишек. «Женщина необыкновенная», – отзывался о ней Пушкин. Необыкновенным человеком был и сам Орлов. Блестящий военный, Орлов принимает капитуляцию Парижа. В 1817 году он среди декабристов и особенно сближается с Пестелем. На заседаниях «Арзамаса» ему, по словам Пушкина, принадлежат самые резкие политические высказывания, и в 1823 году его отстраняют от должности начальника дивизии в Кишиневе за пропаганду, которую вел в подчиненных ему частях «первый декабрист» В. Раевский. Дальше отставка, следствие по делу декабристов, Петропавловская крепость, и в 1831 году Орлов возвращается из ссылки в Москву, лишенный всякой возможности политической деятельности. Герцен замечает в связи с его положением: «Вообще Москва входила в ту эпоху возбужденности умственных интересов, когда литературные вопросы, за невозможностью политических, становились вопросами жизни». В отличие от многих своих товарищей Орлов находит применение своим силам и убеждениям во вновь образованном Московском художественном классе, переросшем в дальнейшем в Московское училище живописи, ваяния и зодчества. В 1837 году ввиду тяжелого финансового положения он принимает на себя все расходы по Художественному классу. Он же выступает одним из организаторов торжественного чествования Карла Брюллова по возвращении его в Россию после триумфального успеха в Европе «Последнего дня Помпеи» в 1836 году. Гоголю знаком дом, приобретенный Орловым в 1839 году на Пречистенке (№ 10), точнее – целое поместье, выходившее на Божедомский и Гагаринский переулки. Здесь можно в это время встретить рядом с Денисом Давыдовым, Герценом, Чаадаевым многих московских и приезжих художников и между ними – В. А. Тропинина. И несколько страниц из последующей истории орловского дома. В 1880-х годах часть домовладения занимали меблированные комнаты, в которых жил только что окончивший Московское училище живописи И. И. Левитан. Комната с перегородкой, которую он снимал, служила ему одновременно жильем и мастерской. Здесь у него бывал А. П. Чехов. Но до наших дней дом дошел после переделки его фасада и внутренней планировки гражданским инженером, очень популярным в Москве тех лет строителем Н. Г. Лазаревым. Примыкающая к нему со стороны переулка оранжерея была построена по проекту архитектора Г. А. Артемовского.
* * *
«Нужды города», «желания трудящихся» – применение этих гибких и безотказных формул привело к потере половины исторической застройки города. Достаточно сказать, что в течение 1987– 1990 годов Москва потеряла 90 учтенных памятников с ведома всех задействованных в охране инстанций. Что же касается наглядных результатов, то достаточно выйти на одну из центральных площадей города – Пушкинскую.
В 30-х годах здесь первыми были снесены Страстной монастырь, которому площадь была обязана своим первоначальным названием – Страстная, и превосходная церковь Дмитрия Солунского – на углу Тверской и Тверского бульвара. На месте первого сноса встал кинотеатр «Россия», на месте второго – жилой дом с кондитерским магазином. На противоположном углу уничтожен один из первых в Москве кинотеатров – «Центральный» и рядом с ним «Дом Фамусова», портивший вид на здание редакции газеты «Известия». Последующий снос смел с лица земли целый квартал застройки XVII-XVIII веков – от площади до Сытинского переулка, уступив скверу, непонятным образом дублирующему параллельный ему Тверской бульвар. Перенесен на противоположную сторону площади памятник Пушкину. Что же касается уцелевших зданий, то и они перестали быть памятниками.
Т.Н. Грановский
«Это истинный ваш род; наконец, вы нашли его» – слова известного поэта и признанного баснописца о первых опытах не слишком удачливого собрата по перу Ивана Ивановича Дмитриева о двух баснях Крылова. Наконец… Пережито и в самом деле было немало. Попытки заниматься издательским делом – «Почта духов», «Зритель», «Санкт-Петербургский Меркурий». Их сатирические выпады не оставили безразличными читателя. Но самое решительное вмешательство императрицы не заставило себя ждать достаточно с Екатерины историй с Новиковым иРадищевым! И как результат – обыск в типографии «г Крылова со товарищи», полицейский надзор, установленный над издателем и единственный способ избежать гнева императрицы – отъезд из Петербурга.
Н.Ф. Павлов. Рисунок Э.А. Дмитриева-Мамонова. 1848 г.
Попытки напечатать стихи, отобранные самим Карамзиным и все же не имевшие успеха. Писать комедии – встречавшие похвалу, но не нашедшие ни постановщиков, ни издателей, хотя знакомств в театральном мире было достаточно. Переехав в Москву, Крылов свой первый приют находит в крохотном домике позади Петровского театра, у прославленной актерской четы Силы и Лизаньки Сандуновых. Это они с огромным успехом исполнили крыловскую «Кофейницу». Попытки обрести род службы, которая не лишала бы возможности литературных занятий, – и счастливая встреча с С. Ф. Голицыным. На первый взгляд положение то ли домашнего секретаря, то ли домашнего учителя многочисленных сыновей в просвещенном голицынском семействе не сулило особых огорчений. Князь был известен любовью к охоте, к театру, несомненными способностями актера-любителя. Княгиня, «златовласая Пленира», как называл ее Державин, не оставалась равнодушной к литературе. Изданный ею в Тамбове перевод «Писем Финелии и Мильворта» не говорил о тонкости вкуса, но и не был лишен стилистических достоинств. В своем доме на Никитском бульваре (8), в то время как муж принимал Василия Львовича Пушкина и спорил о тонкостях сценических постановок с Ф. Ф. Кокошкиным, будущим директором московской казенной сцены, княгиня принимала К. Ф. Рылеева и хвалила его стихи. Крылов здесь как нельзя более приходился ко двору. Правда, время не замедлило внести свои поправки. Увлечение Голицына театром не пошло далее минутных капризов. Назначенный губернатором в Ригу, он предпочитает, не вникая в дела службы, переложить все возможные и невозможные обязанности на плечи правителя канцелярии – им назначается Крылов. «Пленира» за дверями своего литературного салона становится жесткой и расчетливой хозяйкой. Надо было прерывать отношения, пока внешне все выглядело благополучно. Значит, снова неустроенность, безденежье, одиночество. Гостеприимство Татищевых в их подмосковной усадьбе носило все те же черты снисходительно-равнодушного меценатства. Зато знакомство с Бенкендорфами неожиданно преобразило всю жизнь. В доме жившего на покое суворовского сподвижника собиралась вся литературная Москва. С хозяйкой Елизаветой Ивановной были одинаково дружны и Карамзин, и Дмитриев, и их «крестный отец» Херасков. Дом с мезонином у Страстного монастыря (Страстной бульвар, 6) приютил Крылова так же радушно, как и любимое семьей Виноградово (город Долгопрудный). В конце концов, это была только шутка – переведенные для маленькой дочери Бенкендорфов Софьи басни Лафонтена «Дуб и трость», «Разборчивая невеста». Но Дмитриев оценил их смысл и помог опубликовать в № 1 «Московского зрителя» за 1806 год. Крылов заторопился в Петербург. Дом с мезонином оставался самым дорогим воспоминанием, местом рождения бессмертного «дедушки Крылова». «Я не могу вспомнить тех минут, которые случалось мне у вас проводить, чтобы не оглядываться к Москве, как верный магометанин, возвращаясь с поклонения, набожно оглядывается к Мекке», – напишет он со временем хозяйке дома. Дом с мезонином был не сравним по богатству с голицынским дворцом. Окна выходили на тесный монастырский проезд. Рядом, на площади Тверских ворот, торговали дровами и углем, а по воскресным дням торг сеном кипел у самых дверей. Но зато он уцелел в пожаре 1812 года, одним из первых в городе услышал благовест с колокольни Страстного монастыря, возвестивший о бегстве наполеоновских частей, и на некоторое время стал пристанищем Английского клуба, который лишился своего первого специально купленного дворца у Петровских ворот, сожженного и разграбленного (Страстной бульвар, 15). В нем когда-то Крылов решился на первое публичное чтение басен. На рубеже 1830-1840-х годов в доме обосновался любимый московскими литераторами салон Д. Н. Свербеева. Это в его стенах состоялся разговор Гоголя с Лермонтовым после чтения в Погодинском саду «Мцыри». Лермонтова ждал Кавказ. Гоголь спустя неделю отправился в Италию. И не эти ли впечатления, родившиеся в доме с мезонином, ожили в посмертных словах о поэте Гоголя: «Никто еще не писал у нас такой правильной, прекрасной и благоуханной прозой. Тут видно больше углубленья в действительность жизни; готовился будущий великий живописец русского быта…» Положим, весь ряд домов от Тверской до Большой Дмитровки и в том числе дом Бенкендорфов были изуродованы во второй половине 30-х годов нелепой многоэтажной надстройкой: таким простым способом увеличивалась этажность Москвы, строился величественный образ нового города. Но даже и с верхней нашлепкой особнячок продолжал угадываться в основных своих чертах. В начале же 80-х годов он подвергся полной перепланировке, а в 1989 году именно в нем были сделаны выходы станции метро «Чеховская». Гоголь всеми силами старался избежать встречи с постановкой «Ревизора», которая шла в Малом театре. Писателя поймали на слове, в какой именно день он мог бы пойти в театр, – обычно Гоголь отговаривался всяческого рода выдуманными делами. Ради такого события М. Н. Загоскин именно на этот день назначил спектакль да еще перенес его со сцены Малого театра в Большой, чтобы смогли вместиться все желающие видеть автора москвичи. Зал был переполнен. Верхние ярусы занимало московское студенчество, в зале присутствовали В. Белинский, М. Бакунин, Т. Грановский, Н. Огарев, Аксаковы, И. Панаев. Городничего блистательно играл Щепкин, Осипа – известный актер И. В. Орлов (Копылов), который в том же сезоне и также на сцене Большого театра играл в свой бенефис «Отелло» Шекспира. Спектакль шел на овациях. По словам И. И. Панаева, «все искали глазами автора. Но его не было видно. Только в конце второго действия его открыл писатель Н. Ф. Павлов в углу бенуара госпожи Чертковой». Поднявшийся после окончания третьего действия шквал вызовов на сцену автора настолько смутил Гоголя, что он тайком сбежал. Вернувшиеся домой после спектакля супруги Чертковы находят Гоголя уснувшим от волнения на диване в их гостиной (Мясницкая ул., 7). Знакомство с А. Д. Чертковым завязалось за границей. В Москве же Гоголь полюбил бывать у известного библиофила, чье богатейшее собрание исторических материалов со временем положило начало журнала «Русский архив». Из Рима привез Гоголь знакомство и с профессором русской словесности С. П. Шевыревым, которому со временем препоручит все свои издательские дела. Писателю было дорого искреннее участие профессора к его жизненным и литературным трудностям и то гостеприимство, с которым его всегда принимали в доме в Дегтярном переулке, 4 (снесен для удобства установки башенного крана при строительстве соседнего многоэтажного жилого дома). В семье Щепкиных из поколения в поколение передавались слова Гоголя о том своем московском приезде, что «его сердце не в силах, кажется, вместить всего того добра и тепла», которыми его одарила Москва. Но «Ревизор» был теперь уже оправдан в глазах автора, и думал Гоголь уже не о нем – о «Мертвых душах», которыми собирался одарить в первую очередь Москву. Гоголь по-прежнему охотно и часто соглашается читать свои новые произведения. Особенно приятен и близок ему дом Аксаковых (Смоленская-Сенная, 27), всем своим укладом напоминавший деревенский патриархальный быт. В гостиной целыми днями не переставал кипеть поджидавший все новых и новых гостей самовар, обеденный стол накрывался не меньше чем на 20 «кувертов», большой, заросший белыми розами сад заставлял забывать о городе. У Аксаковых Гоголь читает главы из еще не законченной первой части «Мертвых душ», а в январе 1840 года – «Аннунциату». Он повторяет те же произведения у Киреевских и Елагиных, в частности, отрывки из «Мертвых душ» специально для приехавшего В. А. Жуковского, а у Чертковых – «Тяжбу». Гоголю удается удовлетворить и свою неизменную тягу к музыке. В эти месяцы он близко знакомится с Верстовским, становясь постоянным гостем его дома в Староконюшенном переулке, и с Гурилевым, дававшим уроки сестре писателя Анне. Пребывание в Москве прерывается необходимостью поездки в Петербург. Гоголю предстоит забрать оканчивающих институтский курс сестер, попытаться устроить их судьбу. И это новые, слишком тяжелые для его кармана траты – полный гардероб девушек, носивших до того казенное платье, плата за многолетние уроки музыки. Материальные дела матери шли все хуже и хуже. «Бедный клочок земли наш, пристанище моей матери, – с отчаянием пишет он в одном из писем, – продают с молотка, и, где ей придется преклонить голову, я не знаю, предположение мое пристроить сестер так, как я думал, тоже рушилось; я сам нахожусь в ужасном бесчувственном, окаменевшем состоянии, в каком никогда себя не помню…» Но внешний вид Гоголя в эти горькие месяцы никак не выдает его душевного состояния. По собственному желанию, безо всяких уговоров, вызывается он прочесть у Аксаковых главу из «Мертвых душ» и с откровенным наслаждением повторяет чтение у Елагиных – для приехавшего Жуковского, у библиофила и археолога А. Д. Черткова. Только о столице на Неве он отзовется в это время: «Как здесь холодно! И привет, и пожатия, часто, может быть, искренние, но мне отовсюду несет морозом. Я здесь не на месте». Московскими впечатлениями продолжают питаться находившиеся в работе «Мертвые души», рождающиеся в январе 1840 года «Тяжба» и «Лакейская»: «Нет, брат, у хорошего барина лакея не займут работой, на то есть мастеровой. Вон у графа Булкина тридцать, брат, человек слуг одних, и уж там, брат, нельзя так: „Эй, Петрушка, сходи-ка туда!“ – „Нет, – мол, скажет, – это не мое дело; извольте-с приказать Ивану“. – Вот оно что значит, если барин хочет жить как барин». Но эти отдельные удачи мало занимают Гоголя. Его мысли заняты одними «Мертвыми душами». Чтобы скорее их закончить, он стремится уехать в Италию, откуда, по его собственным словам, виднее прорисовывались российские горизонты. Вскоре после на редкость удачного «Николина дня» он оказывается в дорожной коляске – ему повезло найти попутчика, с которым можно было поделить путевые расходы. Аксаков с сыном, Щепкин и Погодин провожают друга. Последний прощальный поклон городу с Поклонной горы. Последний прощальный обед с друзьями в Перхушкове. «С какою бы радостью я сделался фельдъегерем, курьером даже на русскую перекладную, и отважился бы даже на Камчатку, – чем дальше, тем лучше. Клянусь, я был бы здоров». Ко всеобщему удивлению, ничьи ожидания не были обмануты. В начале октября 1841 года Гоголь с законченной рукописью «Мертвых душ» в России. «Меня предательски завезли в Петербург. Там я пять дней томился. Погода мерзейшая, – именно трепня», – из письма Погодину. И через несколько дней в полном контрасте письмо поэту Н. М. Языкову: «Я в Москве. Дни все на солнце, воздух слышен свежий, осенний, перед мною открытое поле, и ни кареты, ни дрожек, ни души, словом – рай… У меня на душе хорошо, светло». Эти строки писались в кабинете погодинского дома. Впереди работа переписчиков и передача рукописи в цензуру, не предвещавшая – Гоголь не сомневался – простого решения… Он прав – самые мрачные предположения оправдываются. Правда, первый цензор – известный историк и археолог Москвы И. М. Снегирев (Троицкая ул., 19) уверяет, что не видит никаких препятствий к публикации, но уже через два дня, не предупредив автора, передает рукопись в Московский цензурный комитет. Он не хочет лишней ответственности, как, впрочем, и попечитель Московского учебного округа, который обращается к министру просвещения с вопросом, как должен себя держать в отношении возможных статей и критики. О «Мертвых душах» слишком много говорят, их нетерпеливо ждут. Замечаний цензурного комитета слишком много, и в сумме они делают выход поэмы практически невозможным. Здесь и название, здесь и сама торговля мертвыми душами, и образы отдельных действующих лиц. Единственной надеждой остается теперь тот самый Петербургский комитет, который Гоголь рассчитывал обойти. Сам он ехать в столицу не хочет. Эту миссию берет на себя Белинский. Старые знакомцы встречаются на этот раз в доме В. П. Боткина (Петроверигский пер., 4). Гоголь познакомился с хозяином за рубежом и навещает его тем более охотно, что дом славится превосходными музыкальными вечерами, где чаще других звучит Бетховен. За дело берутся все петербургские друзья, в том числе близкие ко двору и хорошо представляющие себе настроения Николая I.
Университетская типография
Именно поэтому они делают все возможное, чтобы обойти двух человек – императора и министра просвещения. Конечно, замечаний немало и совсем не безразличных автору. Снимается или должен быть полностью переделан эпизод о капитане Копейкине. Меняется название: для того чтобы поэма была издана, она должна называться: «Похождения Чичикова, или Мертвые души» – оттенок иронии и плутовского романа, ослабляющий смысловую нагрузку поэмы. Вплоть до апреля 1842 года тянутся история с цензурным разрешением и мука Гоголя, не знающего судьбы своего детища. Выдержка изменяет ему. Он с трудом может дождаться первых экземпляров тиража «Мертвых душ», печатающихся в университетской типографии (Б. Дмитровка, 34), и, ограничившись ими, решает ехать. Он сделал для своей книги все, что мог, вплоть до ее обложки с мчащейся тройкой, полными кушаний тарелками и блюдами, танцующими парами и рассыпанными по фону маленькими черепами. И он слишком хорошо себе представляет, какой враждебный отклик определенной части русского общества она должна вызвать. К тому же достигают предела напряженности отношения с Погодиным. Много сделавший для Гоголя, Погодин теперь, на пороге полного его литературного триумфа, требует расплаты, и в той форме, на которую Гоголь не в состоянии согласиться, – печатать отдельные главы «Мертвых душ» в его журнале «Москвитянин». Автор не мыслит себе выхода своего произведения иначе как целиком. Строки из гоголевской записки Погодину: «На счет „Мертвых душ“: ты бессовестен, неумолим, жесток, неблагоразумен. Если тебе ничто и мои слезы, и мое душевное терзание, и мои убежденья, которых ты и не можешь, и не в силах понять, то исполни, по крайней мере, ради самого Христа, распятого за нас, мою просьбу, имей веру, которой ты не в силах и не можешь иметь ко мне, имей ее хотя на пять-шесть месяцев… Если б у меня было какое-нибудь имущество, я бы сей же час отдал бы все свое имущество с тем только, чтобы не помещать до времени моих произведений». На этот раз его провожают по Петербургскому тракту только Аксаковы и Щепкин. Задерживаются в Химках, вместе бродят среди оживших первой зеленью берез, вместе обедают, чтобы потом долго махать вслед исчезающему в пыли экипажу. Их встреча состоится только через шесть с лишним лет. Казалось бы, целиком поглощенный перипетиями «Мертвых душ», Гоголь в действительности полностью отдает себе отчет в причине заметного охлаждения отношений не с одним только Погодиным. Былые друзья ждали от него прежде всего поддержки своих славянофильских идей, которых он не разделял, публикаций работ в их изданиях, что не только противоречило взглядам Гоголя, но и лишало его гонораров, в которых он остро нуждался. «Холодность мою к их литературным интересам они почли за холодность к ним самим, – напишет он в письме А. О. Смирновой-Россет. – Недоразумения доходили до таких оскорбительных подозрений, такие грубые наносились удары и притом по таким чувствительным и тонким струнам, о существовании которых не могли даже и подозревать наносившие мне удары, что изныла и исстрадалась вся моя душа, и мне слишком было трудно».