Ошибка канцлера

Молева Нина

Книга «Ошибка канцлера» посвящена интересным фактам из жизни выдающегося русского дипломата XVIII века Александра Петровича Бестужева-Рюмина. Его судьба – незаурядного государственного деятеля и ловкого царедворца, химика (вошел в мировую фармакопею) и знатока искусств – неожиданно переплелась с историей единственного в своем роде архитектурногопамятника Москвы – Климентовской церковью, построенной крестником Петра I.

Многие факты истории впервые становятся достоянием читателя.

Автор книги – Нина Михайловна Молева, историк, искусствовед – хорошо известна широкому кругу читателей по многим прекрасным книгам, посвященным истории России.

 

От автора

Начало этой истории имело свой адрес. Московский. Почти почтовый. Угол Пятницкой улицы и Климентовского переулка.

Те, кто жил в старом Замоскворечье – не в том, времен Островского, но в послевоенном и все-таки по-настоящему старом, – знают: оно было очень разным. Татарская – с минаретом мечети, далеко растянувшимися корпусами завода Орджоникидзе и пустынными сумерками на булыжной мостовой. Проросшая курчавой зеленью Новокузнецкая – с задорным треньканьем изредка пробегавшей «Аннушки», нарядными особняками в глубине когда-то ухоженных просторных садов и жидким воскресным перезвоном колоколов Николы в Кузнецах. Большая Ордынка – в строю строго рассаженных лип и купеческих домов за густо крашенными дощатыми заборами и филенчатыми калитками с непременным чугунным кольцом. Но самой главной была, конечно, Пятницкая.

Слов нет, Ордынка и Полянка выходили на мосты, за которыми рисовались башни Кремля. От Пятницкой же тесная застройка Балчуга скрывала настоящую реку. Но важнее Пятницкая была и потому, что по ней шло много трамваев – неуемный железный грохот говорил о большом городе. И потому, что только на ней теснились магазины: от Климентовского до Канавы. Кто вспомнит сегодня, что так, и только так, называли еще недавно Водоотводный канал. Климентовский был границей замоскворецкого Сити. И это до него добирались последние ослабевшие ручейки москворецкого половодья, от которого в конце каждой зимы закрывались и смолились отдушины подвалов.

У Климентовского сидела в своей круглой будке закутанная в байковый платок стрелочница, выбиравшая путь для трамвая. К Климентовскому бегали в угловую булочную за теплым ржаным хлебом и в единственную в округе китайскую прачечную. Сюда направлялись с примусами и ключами к колченогому дяде Васе, колдовавшему в щели между сараями, и в такую же крохотную кладовочку-фотографию за мутно-желтыми «пятиминутками».

У Климентовского можно было купить скороходовские ботинки и жидкие примулы во вспотевших горшках, капли датского короля в растянувшейся вдоль низеньких окон аптеке и чуть дальше эклеры с заварным кремом у мраморных столиков кондитерской с огромными китайскими вазами на витринах.

Но и среди каждодневной толчеи Климент оставался единственным – к нему нельзя было привыкнуть и невозможно перестать замечать. В пушистом налете серебрившего стены инея. Чернеющих потеках летнего ливня. Среди поднимавшихся до окон сугробов. Через зыбкую сетку обещающей прорезаться майской зелени. Сначала за растянутыми между грузными каменными столбами узорными решетками: стебель – лист – завиток – снова пружинящий, рвущийся к верхушке ограды стебель. Узор читался даже тогда, когда густые лиловые гроздья гнули к земле добела пропыленную сирень.

Потом решетки увезли. Где-то, кажется, поставили. У чужих стен. Ограду сломали. На месте сирени вырыли общественный туалет. Уныло вылепленный из крошившегося цемента, он годами не открывался, но упрямо заставлял помнить о себе чугунными мачтами с лампионами молочных фонарей. Под фонарями виднелись углы обомшелых могильных камней. Кто-то что-то говорил о старом кладбище. И только через много лет пришло знание: хоронить в городе запретили после чумы 1771 года – исчезнувшие, в конце концов, без следа надгробия должны были быть старше. Много старше.

Неудобно выдвинувшийся на улицу, Климент стал больше походить на дом. Непонятно торжественный даже в своем запустении среди замоскворецких переулков. И все-таки чем-то неуловимым связанный с ними. По-прежнему молчаливый. Наглухо закрытый. В темных провалах никогда не освещавшихся окон. Ступени у его дверей выступили под ноги прохожим. Стекла барабанов почему-то побились. И высоко вверху было видно, как влетали в них, прячась от непогоды, сизари.

Только он умел быть и иным. В волглой тени тесно придвинувшегося к Клименту бесформенного краснокирпичного дома дверь подъезда словно западала в землю. Узкие ступени карабкались от одной усыпанной звонками и фамилиями площадки до другой. Пелена немытых окон серела глухой стеной, чтобы где-то наверху прорваться радостной сумятицей колонн, колонок, лепных гирлянд, толстощеких детских голов. Климент словно входил в подъезд, чтобы улыбнуться улыбкой, похожей на солнечные летние дни Царского Села, Петергофа, даже Зимнего дворца. Беспечной и манящей улыбкой XVIII века. Растрескавшаяся штукатурка, облетевшая лепнина, затеки побуревшего цвета в прихотливых переборах солнечных лучей заставляли вспоминать не о столь необходимом ремонте, не сделанном вовремя, а о великолепных руинах, которыми так увлекались итальянские мастера гравюры и живописи.

Мимо Климента лежала дорога в университет, и мимо Климента она вела в Третьяковскую галерею. Университетские занятия шли по вечерам в пустых и гулких музейных залах. Каждый вечер еще десяток новых картин и всегда повторение пройденного – к ним надо было дойти через уже знакомые, раз от раза становившиеся все более близкими стены.

И по мере того как понятней становились вехи истории, угрюмое одиночество Климента привлекало все больше. Россыпь архитектурных понятий – что как назвать. Потом их сочетания, складывающиеся в язык времени. Потом время… Со временем было труднее всего. Знакомое название среди бесконечного списка тем для курсовых работ было радостной неожиданностью. Климент, его атрибуция, определение времени и обстоятельств строительства – все начинало рисоваться простым и досягаемым. Передо мной был ключ, который оставалось вложить в заветный замок.

Правда, и с ключом все выглядело совсем не так просто. Не было архитектурных документов, чертежей, планов. Известные до того времени архивы не открыли имени зодчего, молчали и о том, как строился Климент. Одно из интереснейших сооружений Москвы XVIII века – что значили эти слова при отсутствии достоверных данных! Домыслы и предположения не шли дальше имен архитекторов, но не могли обрести и тени достоверности, пока оставались скрытыми годы строительства. С архивами надо научиться работать – только как быть, когда и архивов нет?

Разгадка не могла не существовать. Но в те, теперь уже ставшие далекими годы как было догадаться, что она рядом. Совсем рядом – в запаснике Третьяковской галереи. Портрет великого канцлера Алексея Петровича Бестужева-Рюмина не висел в залах. Его показывали как образец не слишком умелого мастерства крепостных. «Великий канцлер» – так называлась в годы правления Елизаветы Петровны должность, связанная с руководством внешнеполитической жизни России. А. П. Бестужев-Рюмин был дипломатом, в глазах современников, скорее хитрым и упорным, чем талантливым и способным на государственные решения. Он не умел привлекать к себе симпатий, до конца поглощенный придворными интригами, борьбой за богатство и власть, и ему не прощали развязанной против Пруссии Семилетней войны, обошедшейся России в триста тысяч жизней солдат и тридцать миллионов рублей. Но так или иначе, с начала сороковых и до конца пятидесятых годов XVIII века А. П. Бестужев-Рюмин был причастен к судьбам России, к каждому заключенному договору или подписанной конвенции. И он прожил это время вместе с Климентом. Задумывал его, строил, переставал строить и снова возвращался к нему, одержимый своими расчетами и надеждами.

История Климента не вместила в себя всей жизни канцлера. Она вошла лишь в одну ее часть, но вместе с тем неожиданно убедительно и зримо позволила увидеть картины тех лет. Еще недавно отмеченные одними именами-символами, люди ожили, заговорили, стали действовать. Им было тесно в рамках искусствоведческого исследования, но и исследование становилось все труднее вести без них. Или иначе – не замечая их. Роман и исследование сплелись, живя каждый по своим законам, но устремившись к одной цели – к ответу на то, как возник Климент. И еще на то, что свои лучшие следы каждая эпоха оставляет в памятниках искусства, действительной емкости которых мы все еще не научились сознавать.

Климент возник благодаря А. П. Бестужеву-Рюмину, но он же помог канцлеру остаться в истории в неменьшей степени, чем государственная и дипломатическая деятельность. Несмотря на то, что раз за разом не оправдывал возлагавшихся на него надежд, несмотря на то, что стал ошибкой канцлера.

 

Вместо начала

Тебе никогда не приходилось видеть старых ковров? Очень старых, совсем обветшавших ковров?

Бывает так, что нитка, чуть заметным проблеском мелькнувшая в начальном узоре, вдруг обнажается по всей своей длине. Когда-то скрывавшие ее соседние нити перетерлись, распались, и она осталась одна – неожиданно яркая, сильная, перечеркнувшая былую узорную вязь. И все сразу становится простым и понятным – ее место в узоре, смысл рисунка и даже то, что именно ей следовало сохраниться, чтобы продолжал существовать ковер.

Сегодня кажется, так было всегда. Не могло быть иначе. Только непонятная случайность помешала увидеть давно, с первого же взгляда, связь: великий канцлер – великолепный памятник архитектуры.

Вот мы говорим о правде, ждем и добиваемся ее. Правда о человеке, о времени, об искусстве. Правда… Так в чем же здесь она?

 

Лондон

Министерство иностранных дел

Правительство вигов

– Срочная депеша из Москвы от нашего министра, милорд!

– Что пишет сэр Витворт?

– Секретная миссия в Лондон русских.

– Цель?

– Поиски невесты для царевича Алексея.

– Наследника русского престола! И кому же поручена эта миссия?

– Гюйзену милорд.

– Гюйзену? Мне незнакомо это имя.

– Бывший воспитатель наследника, милорд, но главным образом учитель голландского языка.

– Его чины, официальное звание?

– Никаких.

– Но это же несерьезно и унизительно для английской короны. Мы вправе пренебречь подобной креатурой.

– Осмелюсь высказать свое мнение, милорд. Очень легко повторить ошибку правительства короля Вильгельма, когда сам царь Петр пробыл в Англии три с лишним месяца, а правительство так и не сумело установить с ним личных контактов.

– Не забывайте обстановку 1698 года. Рисвикский мир был только что заключен, и хотя Людовик XIV признал короля и даже обещал отказаться от поддержки Якова II, но по-прежнему предоставлял изгнаннику убежище. Общая ситуация грозила скорой войной с Францией. К тому же царь Петр не производил серьезного впечатления: все время какие-то переговоры с ремесленниками, купцами, работа на верфях.

– А в результате строительство русского флота, закупленное оружие, снаряжение для кораблей, нанятые моряки, ремесленники, военные специалисты. Мой бог, он не забыл даже музыкантов – то ли трубачей, то ли гобоистов.

И. Никитин (?). Портрет Петра I.

– Однако вы должны признать, его политическая миссия закончилась полной неудачей.

– Прошу прощения, милорд, неудача в политической игре – понятие далеко не абсолютное. Отказ Голландских штатов поддержать Русское государство в войне с Турцией ничего не изменил в том, что Азов уже принадлежал русским, а с созданием собственного флота их потребность в поддержке со стороны западных держав существенно уменьшалась. «Тот, кто играет, тот всегда свое возьмет иль тем, иль этим» – так, помнится, писал этот испанец Лопе де Вега.

– Что ж, займемся в таком случае вашим Гюйзеном. Его реальная роль при русском дворе – почему мне знакомы иные имена воспитателей царевича? Если не ошибаюсь, это были генерал Карлович, саксонец Нейгебауер, но Гюйзен…

– Позволю себе напомнить последовательность событий, милорд. По возвращении из Англии царь Петр решил направить своего сына учиться в Дрезден под руководством генерала Карловича. Однако смерть генерала заставила Петра пересмотреть свое решение. Царевич был оставлен в России, и к нему приглашен саксонец Нейгебауер, в прошлом учившийся в Лейпцигском университете. Нейгебауер не ужился с Меншиковым и через пару лет получил отставку. Именно его и заменил Гюйзен.

Граф А. П. Бестужев-Рюмин.

– Тоже получивший, в конце концов, отставку?

– Нет-нет, Гюйзен вполне удовлетворил Петра, но с 1705 года царь стал его использовать преимущественно для дипломатических миссий. Что говорить, Россия за это время достигла многого: она не только начала войну со Швецией – она успела взять Нарву, Иван-город, Дерпт.

– И Гюйзен исполнил хоть одну миссию?

– В Берлине и в Вене в том же 1705 году.

– Но теми миссиями руководил Петр Бестужев-Рюмин.

– Совершенно верно, милорд. И в данном случае в подготовке поездки Гюйзена участвует именно он.

– Кстати, что нам известно о Бестужеве?

– Бывший воевода в городе на Волге – Симбирске. Сорок один год. Два сына и дочь.

– Дипломатические миссии?

– В 1705 году первая.

– Причина назначения?

– Скорее всего, родственные связи жены. Его супруга Евдокия – дочь того самого Ивана Талызина, который побывал в Лондоне в 1662 году в составе русского посольства, спустя пять лет получил назначение послом в Польшу, позднее занимал значительные должности в Русском государстве.

– А его собственные связи при дворе?

– Дальние родственники среди стольников вдовствующей царицы Прасковьи, супруги старшего брата царя, близкие, подобно ему самому, в тех же званиях при Петре.

– Умен?

– Витворт не оговаривал специально этого обстоятельства. С Гюйзеном постоянно поддерживает хорошие отношения.

– Между прочим, ваш учитель не может принадлежать к числу тайных или явных сторонников царевича Алексея?

– Совершенно исключено.

– Откуда такая уверенность?

– Все официальное окружение царевича – люди, и притом довереннейшие, самого Петра.

– Царь может обманываться.

– Царь, но не Александр Меншиков.

– При чем здесь Меншиков?

– Это главный протектор Гюйзена.

– С этого и надо было начинать. И Бестужева-Рюмина?

– О нет. Меншиков и Бестужев терпят друг друга, не больше. Похоже, что Петр получает таким образом возможность перепроверять их действия.

– Если Меншиков и дальше сохранит свое положение исключительного царского любимца, у Бестужева будет слишком мало перспектив.

– Возможно, но пока он преисполнен энергии и ищет случая ее применить.

– Вы говорите о нем так, будто специально занимались его curiculum vitae, ученым жизнеописанием.

– Почти. Дело в том, что в Вене с ним близко познакомились лорд Рэби и сэр Степней.

– Ах так!

 

Москва

Преображенский дворец. Петр I и Г. И. Головкин

– Хошь не хошь, Гаврила Иваныч, а с Алешкой дело надо кончать. Боле года Александр твой при нем состоит, так что там у наследничка-то моего, как его «собор и компания» – так, что ли, они себя прозывают?

– Так, государь, именно так – «собор и компания». Что мне тебе сказать: хорошего – ничего, плохим сердце травить жалко. Нарышкиных, сам знаешь, сколько там набежало – целых пятеро. Вяземских столько же. У кого царевич ни учится, а все к первому наставнику прилежит – Никифор-то Вяземский у него на первом месте остается. Хитровых двое – отец да сын. Колычевых двое, так это по кормилице царевича, муж да сродственник Домоправитель тоже шебутной такой выискался – Федор Еварлаков, не столько дела сделает, сколько шуму поднимает, всех перебулгачит. Вот тебе и «компания».

– И людей-то стоящих нет, а вреда много.

– Много, кто спорит. Да заводилы-то не они. В заводилах «собор» состоит – там попов этих как есть не счесть.

– Откуда набежали?

– Да как же, государь, благовещенский ключарь – брат кормилицы, преосвященный Крутицкий Илларион, поп Леонтий из Грязной слободы в Москве, протопоп Алексей Васильев, а уж вреднее вредных духовник-то царевичев Яков Игнатьев. Вот этот и впрямь всем голова. Царевич только его словами и говорит, его думками думает.

– Слушай, Гаврила Иваныч, чтой-то недоглядел я, как он туда затесался?

– Доглядишь за ними, чернохвостыми. В Москву-то он уж лет двадцать как приехал. Дьяконом в Архангельском соборе стал, не показался там – строптив больно, да, видно, царевне Софье Алексеевне не перечил, братцу твоему покойному Ивану Алексеевичу потрафил, вот и перевели его протопопом в церковь Спаса на Верху. А как Гюйзена ты забрал, его духовником царевич себе и выбрал. Теперь вон гляди, какие письма любовные наставнику своему Алексей Петрович пишет – задержали мы в почте, что в Москву царевич посылал.

– Дай-ка сюда. Так… Так… «Самым истинным Богом свидетельствуюся, не имею во всем Российском государстве такого друга и скорбя о разлучении, кроме вас, Бог свидетель!» Ишь ты, Алешка словам каким для попа поганого научился. Ты мне еще, Гаврила Иваныч, про баб-то ничего не сказал. Аль нет их теперь в «компании»?

– Как не быть! Про кормилицу не говорю, за царевича голыми руками задушить может. Окромя нее есть дочка вологодского архиепископа Иосифа, Акулина Родионовна, жена Степана Цынбальника. Есть и Василиса Ефимова Козинская.

– И что Алексей?

– Было время, Акулину жаловал, теперь больше Василисой занимается. Девка она лихая, до всего в жизни жадная. Только денег ей мало – дворцы царские ей снятся, поднизи жемчужные все в опочивальне царевича примеряет, а он с нее глаз не сводит. Такая и не Алексея Петровича уговорит да за собой поведет.

– Выискал-то ее кто?

– Кормилица с Никифором, да и поп Чков ее руку держит. Рука-то у нее широкая, щедрая, никто без подарков не остается.

– Свои-то деньги есть?

– Да откуда, государь! Все царевичевы, да на такой случай и Вяземские не жалеют.

– Вот и выходит моя правда, Гаврила Иваныч, женить надо пащенка, и немедля. Не больно я в средство такое верю, да последнее оно – другого нету.

– Петр Алексеевич, ведь блаженной памяти родительница твоя государыня Наталья Кирилловна так с тобой и сделала, на Евдокии женила, а прок-то какой? Ни около жены, ни около себя не удержала, и сын родился тебе не помощник: волком глядит, своего часу ждет.

– Раз не выйдет, другой повезет. Да и царевичева невеста не теремная девка будет, авось с ней сынок по-новому думать начнет. Ночная кукушка-то денную завсегда перекукует.

– Если ночи-то Алексей Петрович надвое не расколет. Не просто ему будет от Василисы уйти. Покуда принцесса, какую ни возьми, политес соблюдать будет, эта свое возьмет. От Искры горит, от ветерка полымем полыхает.

– С ней-то управимся. Под черный клобук – и дело с концом. Вот ты указ-то мой прямо тут и запиши. А Алешку пока с Александром твоим в Дрезден – пусть доучивается, математику зубрит, в географии путается. Тоже тянуть нечего – пусть днями и едут.

– Да ведь и то, государь, помнить должно: хоть и мягок царевич, воли будто и нету, а на своем постоит. Ездил же опять к матери.

– Как? К Евдокии? Кто дозволил? Почему мне не сказали?

– Этого не знаю, государь, сам дознайся, а только ездил и слезами горючими все время разговору обливался. Сколько лет прошло, сколько приказов твоих нешуточных, страху какого от тебя натерпелся; а вот, гляди, сердцем не переменился.

– Попустительствовать не буду, а вот про невесту всерьез давай толковать. Что там, значит, у нас?

– Да вот Гюйзен полагал, если бы царевичу веру сменить, то эрцгерцогиня австрийская…

– Нет, бог с ним, с Гюйзеном. По мыслям мне больше Бестужев пришелся, да и тебе тоже. Вот о его прожекте речь и поведем.

На приклеенном к подрамнику бумажном ярлыке стояло: «Бестужев-Рюмин». Слов нет, носителей этой громкой фамилии было немало. Петр Михайлович, деятель петровских лет, одно время пользовавшийся особым доверием царя и умерший в год вступления на престол Елизаветы Петровны. Его старший сын – Михаил, всю жизнь проведший посланником в разных странах Европы и скончавшийся в 1760 году в Париже, откуда завещал перевезти свой прах на родину. Младший – Алексей, великий канцлер. Составители каталога Третьяковской галереи не сомневались: наклейка говорила именно о нем. Но тогда что было делать с тремя случайно попавшимися на глаза свидетельствами, почти одновременными и при всем желании не укладывающимися в один жизненный ряд?

Год 1758-й. Великолепное по живописи полотно, представляющее одного из самых прославленных европейских дипломатов. Небрежно распахнутый, шитый золотом бархатный кафтан. Переливающийся тканым узором моднейший шелковый камзол. Муар орденской ленты. Резное золоченое кресло под складками тяжело ниспадающей бархатной драпировки. Властное движение обращенной к столу с бумагами руки. Самоуверенная складка высокомерного рта. Презрительный взгляд. Блистательный придворный блистательного русского двора.

Год 1759-й. Ремесленный холст в запаснике Третьяковской галереи с дряхлым, взъерошенным стариком, как изображались обычно аллегории зимы, нищеты, неумолимого бога времени Хроноса. Клочки седых волос. Опавшие плечи под складками бесформенной, темной хламиды. Взрезанные морщинами щеки. Покрасневшие веки. Мутный взгляд равнодушных, слезящихся глаз.

Год 1766-й. А. П. Бестужева-Рюмина не стало, и граф Орлов, по словам современника, тратит «целый капитал», чтобы приобрести винный погреб покойного. Где еще было найти столько изысканнейших и старых вин, впрочем достойных обедов и застольных тостов нестареющего царедворца, вечного интригана и вечного щеголя! О бестужевском погребе ходили легенды.

Итак, в первом случае портрет кисти Луи Токе, вошедшего во все справочники по искусству и энциклопедии мира. Во втором – работа впервые ставшего известным искусствоведам Артемия Бутковского. И спустя семь лет после нее – свидетельство автора знаменитого политического памфлета «О повреждении нравов в России», непримиримого и желчного историка Михаила Михайловича Щербатова. Как никто, он умел замечать людские слабости, злорадно отмечать крутые повороты судеб, в которых видел заслуженную расплату за моральную слабость и попранную честь дворянина. Говоря о сказочном винном погребе, он почему-то и словом не обмолвился о пережитом хозяином катаклизме, отраженном на холсте 1759 года.

В 1758 году Луи Токе далеко не молод. В прошлом у него нескончаемая вереница добротных заказных бюргерских портретов, из тех, что не приносили художнической славы, зато помогали составить значительное состояние. В настоящем – запоздалое признание Людовика XVI. Токе – член и советник Королевской академии Франции, и ради него Людовик счел возможным нарушить установившийся порядок: на шестом десятке лет художник стал королевским пенсионером.

Понадобилась незаурядная ловкость вице-канцлера М. И. Воронцова, чтобы залучить любимца Версаля в Россию. Людовик не может отказать в столь приятной услуге своей августейшей сестре – российской императрице, но ограничивает время отсутствия портретиста: через полтора года Токе снова должен быть к услугам короля.

Артемий Бутковский – это безвестность. Портрет дипломата еще в 1901 году считался работой крепостного художника Ивана Титова и только к 1917-му получил место в музейном каталоге как копия Артемия Бутковского с оригинала Ивана Титова. На обороте холста стояла незнакомая ни по каким иным картинам подпись или надпись, а живописные особенности холста заставляли думать о крепостном мастере.

Известный своей непреклонностью – кто-то называл его Аввакумом екатерининских лет, – князь Михаила Щербатов обличал первостатейных мотов, тративших состояния на бархатные кафтаны, шелковые камзолы, ажурные чулки и расписные кареты. Дипломату вменялась в вину – вместе с непомерной любовью к гастрономии – прихоть привязывать в своем саду палатки для угощения гостей шелковыми (подумать только!) веревками.

Слова Щербатова можно перечитать, работу Токе увидеть хотя бы на репродукции, портрет кисти Артемия Бутковского стоял на полу запасника Третьяковской галереи. Вот он-то и разрушал представление о стройном течении жизни великого канцлера Российской империи Алексея Петровича Бестужева-Рюмина.

Случайность? Минутная прихоть раздосадованного аристократа, усиленная неумением доморощенного живописца? И в результате – тревожная глубина густого оливкового фона, темно-вишневое пятно непонятного одеяния, образ трагической в своем бессилии старости, отрешенности от жизни, нищеты.

Положим, малопонятное кокетство неожиданно объявившейся дряхлостью, неухоженностью. Но – портрет поступил в музей из государственного учреждения, одного из тех, которые располагали изображениями высоких сановников, как и членов правящей царской фамилии, исключительно для представительства. Представительство в таком затрапезном виде? К тому же портрет нес номер Ж-65 – один из самых ранних порядковых номеров инвентарного списка Третьяковской галереи. За долгие годы его пребывания в собрании произошло немало перемен. Считавшиеся малоинтересными для первой коллекции национального искусства картины передавались в другие собрания. Пятидесятые годы нашего века перенесли многие холсты во вновь образованные коллекции периферийных и республиканских музеев. На портрет Артемия Бутковского могло не быть спроса, но с ним не хотели расставаться и хранители галереи. Ведь почему-то же его оставляли, больше того – над ним работали.

Каталог 1952 года – позднейшего пока не существует – открыл многочисленные повторения все того же оригинала. Минутная прихоть оборачивалась системой, замыслом. Все повторения обладали одинаковыми особенностями. Обязательно названная фамилия художника, безвестного, как представлялось, крепостного, и все же. Обязательное упоминание о 1759 годе и селе Горетове, где был написан оригинал. То, что владельцами в конечном счете оказывались не частные лица – учреждения. И последнее – необычно широкая география распространения посредственных по художественным качествам холстов: Ленинград, Рига, Познань, Лондон, Тарту, Краков, Москва – и теперь уже Государственный исторический музей.

1758–1762 годы – время «жестокой ссылки» бывшего канцлера. Он государственный преступник, обвиненный императорским указом в измене императрице и престолу. Если Елизавета Петровна и не собиралась его казнить, формально смертная казнь всемилостивейше заменялась пожизненной ссылкой только ввиду преклонного возраста преступника. Всех чинов, орденов, дворянства и состояния Алексей Петрович Бестужев-Рюмин был лишен. В шестьдесят семь лет рассчитывать на новый благоприятный поворот судьбы не приходилось.

 

Лондон

Министерство иностранных дел

– Итак, несмотря на все похвалы, расточаемые Гюйзену, на этот раз «серый кардинал» проиграл Петру Бестужеву: его матримониальные планы в отношении наследника русского престола оказались отвергнутыми.

– Он просчитался в одном, милорд. Гюйзен не представлял, что царь Петр так ревностно отнесется к вопросам вероисповедания. Действительно, принятие царевичем католичества сулило блистательный брак с эрцгерцогиней австрийской. Но даже Петр оказался очень щепетилен в вопросах религии.

– Вы поражаете меня, Гарвей! Неужели вы верите в то, что говорите? Царь Петр религиозен ровно настолько, насколько подобает каждому монарху. Но восточная церковь для русских – символ их влияния и силы. Совершенно естественно, что они не собираются покидать ее лона даже ради, как вы выразились, блистательной перспективы брака с эрцгерцогиней, который к тому же еще предстояло осуществить. Отсюда вариант Бестужева – София Шарлотта Брауншвейг-Вольфенбюттельская.

– Молодые, по-видимому, понравились друг другу во время свидания в Шлакенберге. Не совсем понятно, почему царь Петр тем не менее отложил свадьбу на следующий год.

– Не потому ли, что у русского царя есть более срочная и не менее перспективная свадьба, которую он справедливо хочет организовать в первую очередь.

– Курляндский вопрос?

– Вот именно: брак одной из племянниц с герцогом Курляндским. Это реальное усиление позиций России на Балтике и следующий шаг к утверждению ее могущества после победы под Полтавой. Брак же с принцессой Брауншвейг-Вольфенбюттельской и так настолько выгоден австрийскому двору, что он будет ждать со своей невестой до любого назначенного срока и будет прилагать все усилия к тому, чтобы царь не изменил своего решения. Кстати, вы обратили внимание – русские стали ловко пользоваться браками как дипломатическим оружием.

– Вы правы, милорд, а если представить себе, каким запасом невест обладает русский двор, приходится признать за ним богатейшие перспективы.

– Герцог Курляндский остановил свой выбор на средней племяннице царя?

– Да, на царевне Анне. Поскольку сестер три и все три не замужем, царь предоставил герцогу право выбора, и тот остановил его на самой красивой.

– Так отзывается о ней наш резидент?

– Не только. Еще в 1703 году в Вену были доставлены портреты всех трех племянниц царя, в ту пору совсем девочек, нo Анна обратила на себя внимание именно красотой. Это ее единственное достоинство.

– Что вы имеете в виду?

– Надо признать, что царь не обращал никакого внимания на образование своих племянниц. У них были очень плохие учителя. Отсюда все три несколько понимают немецкий язык, но не могут на нем говорить, неважно танцуют и еще хуже знают правила придворного этикета. Впрочем, это отчасти искупается их природной живостью, веселостью и приветливостью обращения.

– Согласитесь, достоинства немалые.

– Если к ним прибавить ровные, спокойные характеры, то это неплохие претендентки на роли жен, хозяек дома, что же касается судьбы коронованных особ…

– То не торопитесь с суждениями, дорогой Гарвей, они со временем могут поставить вас в достаточно неловкое положение. Итак, в конце декабря в Петербурге свадьба царевны Анны с герцогом Курляндским.

– И в октябре 1711 года свадьба наследника российского престола в Торгау.

– С родной сестрой наследницы Священной Римской империи.

 

Митава

Дворец герцогини Курляндской

Герцогиня Курляндская Анна Иоанновна и П. М. Бестужев-Рюмин

– Тоска-то, тоска какая, Петр Михайлыч! Старый герцог, дядюшка покойного супруга моего, в наши края глаз не кажет, с дворянами своими, вишь, не ладит. За него советники теперь всем заправляют, на меня косятся, стороной обходят. Ни к чему я им – как бельмо в глазу. Да и то сказать, чем мне людей приманить. Двор у тестя покойного, сказывают, пребогатый был – курфюрсту Саксонскому потягаться. Балы какие задавал, машкерады, люминации, огни потешные без счету жег, быков жареных народу по праздникам выставлял. А теперь…

– От той роскоши, государыня герцогиня, сынку-то и пришлось поясок потуже затянуть. Размахнулся больно старик – не по своей мошне. Шестнадцать лет правил, а сколько имений герцогских заложил, сколько земель продал. Да и братец его, покуда племянничка малолетнего, покойного супруга твоего, опекал, казной попользовался, неча греха таить. А там война подоспела: из страны беги, а в стране разор. Шведы не милуют, да и с нашими нелегко. Вам бы с молодым герцогом дела поправлять, порядок наводить, ан вишь, как все обернулось. Доехать до своих земель едва успели, а уж супруг богу душу отдал, царствие ему небесное.

– Я поначалу убиваться стала, а потом даже, грешный человек, порадовалась. Все кругом чужое, не такое, думаю, скоро Москву опять увижу, маменьку, сестриц. Маменька хоть иной раз на меня боле других серчает, да все одно свои, родные. Куда там! Дяденька Петр Алексеич ни в какую. Не затем, говорит, свадьбу играли, чтоб обратно ехала. Сидеть ей, мол, теперь в Курляндии. Как ослушаешься! Хоть бы робеночек остался – все не так скучно.

Императрица Анна Иоанновна.

– «Робеночек»! Что ж ты, государыня, смотрела? Что ж сразу не понесла? Герцог мужик здоровый был, да и ты, слава тебе господи, в поле не обсевок. «Робеночек»! Тогда бы все по-другому пошло. Тогда была бы ты во всей Курляндии одна хозяйка, покуда сынок не подрос, и носу бы от тебя никто из курляндцев не воротил – по тому законная правительница. А так что – бобылка.

– Вот и говорю, сил моих сидеть тут нету. Теперь дяденька тебя прислал двором моим ведать. Гофмейстер! Выходит, не видать мне больше Москвы.

– Чтой-то ты, государыня! Это девка с посиделок в дом родительский ворочается, а замужней бабе туда дороги нету, разве что погостевать. Будто сама не знаешь. Да и на что она тебе, Москва? У тебя теперь свой дом, свой двор, свое царство.

– Ну уж и царство – слова одни!

– А ты не спеши, герцогинюшка, торопиться-то только блох ловить хорошо. Глядишь, обживешься да так заживешь – любо-дорого. Ни тебе забот, ни тебе хлопот, ни над тобой хозяев. Для того я и прислан. А ты живи себе припеваючи.

– Петр Михайлыч, батюшка, объясни ты мне хитрость эту, никак в толк не возьму. Ведь курляндцы мне по сорок тысяч рублев в год содержания платить обещались как герцогине ихней, сами копейки не платят, а говорят – в расчете.

– Да видишь, Анна Иоанновна, дяденька твой Петр Алексеевич как придумал. Курляндцы, известно, платить не станут. Так вот вместо денег государь двенадцать имений у них вроде как в залог взял, чтоб доходами пользоваться. Вот и велено мне, чтоб не обхитрили тебя, поместьями-то и заняться. Не женское это дело.

– А жалованье-то какое тебе положить? Деньги у меня, Петр Михайлыч, должно сам знаешь, считаные, пересчитаные.

– И опять не твоя забота, матушка, – государь из своей казны все уладил.

– Значит, и слуга ты не мой, а государев, ко мне для догляду приставленный.

– Эк слово какое сказала! А как же Василий Юшков при твоей матушке всеми делами заправляет? Тоже, чай, на государевом жалованье, а нешто царица Прасковья Федоровна когда в нем сумлевалась?

– Боле чем самой себе верит.

– Видишь! А на меня, матушка герцогиня, ты и вовсе зря подумала. Мы, Бестужевы, почитай, четверть века твоему семейству служим.

– Верно, долгонько.

– Да разве слуга службу выбирает. Куда пошлют, там и служит.

– Теперь, значит, у меня будешь.

– Выходит. А уж какой слуга я тебе буду, ты по делам моим, государыня, суди.

– А почему государь ко мне тебя-то выбрал?

– Мне государевы мысли неведомы. Однако полагаю, по причине, что Европу повидал, чужие страны. Знаю, как двор герцогский поставить.

– А страны-то какие?

– Берлин. Вену.

– По делам был аль обычаев посмотреть?

– По делам, само собой, по делам.

– А теперь ко мне. Выходит, не без дела – не из-за одних же поместий: где посеять, где убрать.

– Государыня, мне у тебя служить, так что и скрываться от тебя нечего. Ездил я по Европе царевича сватать.

– Алешку-то? И что ж, это ты ему принцессу Шарлотту-то сыскал?

– Я, государыня.

– Какая ж она, расскажи, Петр Михайлыч, Алешке-то пара аль нет?

– Да что говорить, государыня. На четыре годка царевича помладше. Шестнадцать ей только-только стукнуло. Тоненькая такая, – того гляди, переломится. Личико-то бледненькое, узенькое, нос длинноват, а губы большие, алые и глаза темные. Про волосы не скажу – в куафюру уложены были пудреную. Субтильная, видно, от голосу громкого, кто что обронит, вздрагивает и все плечиком поводит: мол, недовольна, – а вслух не говорит. На всю их фамилию Брауншвейгскую очень похожая: чистый отец, герцог Людвик, только что понежнее будет.

– А я вот на батюшку совсем непохожая. Скажи, Петр Михайлович, у матушки и до нас с сестрицами детки были?

– Как же, две дочки. Одна годок прожила, другая того меньше: не дал Бог веку. Зато вы вон все какие красавицы писаные матушке на утешенье выросли.

– А Василий-то Юшков когда к матушке на службу пришел – перед Катерининым рождением, что ли?

– И охота тебе, герцогинюшка, голову по-пустому ломать. Кто нас, слуг ваших верных, доглядит – когда пришел, когда ушел.

– Юшков-то не ушел.

– Служит верно. Государю на глаза не попадался, гневу царского не навлек – вот и живет.

– Да, служит верно. Просилась я у матушки еще в Измайлове пожить, таково-то строго приказал, что, мол, противу государеву указу царице не след челом бить. Матушка государя слушает, да и Юшкову не перечит. Сына вот он со мной прислал. Верить, значит, сынку-то, говоришь? Да и то правда, кому-никому верить надо.

– Надо ли? Не знаю, матушка. Верить себе можно, да и то не в каждый час. Самого себя и то опасаться приходится: слаб-от человек-то.

– Да еще тебя, Петр Михайлыч, спросить хотела: а денег у меня теперь вдосталь будет?

– Это как его императорское величество повелит.

– Да ты что? Коли соберешь с поместий-то этих закладных, значит, и будут у меня деньги.

– Сколько государь положит. Он один и живота и смерти вашей, герцогинюшка, хозяин. Так-то.

…Третьяковский каталог не грешит многословием: «Бутковский, Артемий. Художник середины XVIII века». Но еще за полстолетия до появления этой скупой строки в печати были приведены куда более подробные и точные сведения. Не каждому доставалось стать предметом исследования на страницах самого популярного и серьезного искусствоведческого журнала дореволюционных лет – «Старые годы»! У Бутковского к тому же воспроизведена одна из его работ. С годами накопились и другие архивные материалы.

Прежде всего не просто Артемий – Артемий Николаевич. И как могло быть иначе – без отчества, когда речь шла ни о каком не крепостном, но обедневшем украинском шляхтиче. Не хватало средств вступить на военную службу. Не было протекции занять место с окладом по гражданской. Зато не существовало в семье и никаких предубеждений, чтобы заняться живописным ремеслом. Шляхтичи Левицкий и Боровиковский не составляли в свои годы исключения. Бутковский обучился «на собственном коште», чтобы уехать из родного Киева искать удачи в столице. В украинских архивах его имени, по-видимому, не сохранилось.

Слов нет, это совсем немного для искусства середины XVIII века – навыки рисунка, наработанные на бесконечном копировании гравюр, и ловкость в сочинении декоративных композиций. Но к ним добавлялось врожденное чувство цвета, сочная, теплая гамма, так напоминавшая украинские росписи. А ремесленническая ограниченность искупалась происхождением – шляхетство помогает Бутковскому оказаться в Петербурге среди художников, работавших для Коллегии иностранных дел.

Великий канцлер умеет наживать врагов, но умеет и приобретать благодарных. Бутковский незамедлительно выполняет заказ осужденного Бестужева-Рюмина на копию, хотя любая связь с государственным преступником могла повлечь за собой слишком серьезные последствия. Тем более охотно соглашается устроить школу крепостных художников, когда оправданный Екатериной II бывший канцлер снова обретет свободу и почти былое положение при дворе. Почти – потому что, нарочито радушно распахивая перед жертвой гнева своей предшественницы двери дворца и даже личных апартаментов, куда Бестужеву-Рюмину отныне разрешено было входить в любое время без доклада, новая императрица меньше всего думала об услугах престарелого дипломата. Ему следовало удовлетвориться внешними знаками благоволения и монаршей милости, в остальном оставалось развлекаться по собственному вкусу, не тревожа императрицу.

Меценатство – оно всегда было в моде при русском дворе, но им никогда не грешил Бестужев-Рюмин. Школа Бутковского – новость в привычном распорядке его жизни. Учеников немного. И их главное дело – копии портретов канцлера. Единственное дело! Федор Мхов, Федор Родионов – эти имена стоят на повторениях титовского оригинала, вернее – были поставлены на них в 1763 году. От Бутковского требовалось лишь сообщить необходимые навыки копиистам. Он удачно справится с обязанностями, заслужит самые лестные отзывы Бестужева-Рюмина, которые послужат превосходной рекомендацией на будущее. После смерти своего покровителя он поступит в штат Герольдмейстерской конторы и почти сразу станет руководителем ее художников.

Искусство ли это? Во всяком случае, мастерство. Герольдмейстерская контора занималась придумыванием гербов вновь испеченных дворян и титулованных особ. Ее устраивает еще Петр I, пригласивший для сочинения геральдических композиций по общеевропейскому образцу итальянца графа Санти, контору поддерживают и все последующие венценосцы. Рекомендация Бестужева-Рюмина имела значение не для одной конторы – Бутковским не пренебрегла и сама Екатерина.

Начало 1768 года отмечено важным событием в русской медицине – началом оспопрививания. Императрица – «ради общего примера» – решается дать привить оспу себе и наследнику, будущему Павлу I. Благополучное завершение неслыханной операции отмечается пышнейшим императорским манифестом. Еще бы – так ли много в истории самодержцев, способных рисковать ради подданных собственным здоровьем! Придворные панегирики не жалеют восторженных славословий. Производивший прививку лейб-медик Димсдаль возводится в баронское достоинство, младенец Александр Маркок, у которого бралась прививка, – в потомственное дворянство с многозначительной переменой фамилии на Оспенный. Рисунок диплома для дворянина Александра Оспенного должен выполнить Артемий Бутковский. Само оформление листа делается самым дорогим. Сохранившийся в архиве счет свидетельствует о значительности произведенных затрат, которые берет на себя императрица: «…за письмо академии наук гридировальному подмастерью Льву Терскому 20 рублев, за сделание к диплому шелковых с золотом кистей пуговишному мастеру Ивану Шмуту 12 р. 60 к., парчи 1 аршин с вершком 10 р. и тафты 3 аршина – 3 р. 60 к., за переплет – 4 руб., за серебряный ковчег серебряных дел мастеру Николаю Берквисту – 35 р.». Дороже всех было оценено мастерство Бутковского – 80 рублей, в то время как среднее годовое жалованье состоящего на государственной службе живописца не превышало 40 рублей.

М. Махаев. Грот в Летнем саду.

Натаскать учеников на копирование портретов было тем проще, что речь шла всего лишь о двух. Бестужев-Рюмин никогда не отличался интересом к собственным изображениям, тем более не искал возможности заказывать их, подобно многим царедворцам, у каждой заезжей знаменитости. Здесь же его интересует старик в рубище и полотно кисти Токе. Сначала старик, которого вслед за самим Бутковским напишут все ученики школы. Потом Токе. Не в силу технических сложностей – в обоих случаях, насколько можно судить по особенностям ученических холстов, оригиналами для учеников служили копии Бутковского со всеми их погрешностями, упрощенностью, своеобразием цветовых решений. Последовательность имела свою определенную причину: год 1763-й – многочисленные воспроизведения Бестужева-Рюмина в ссылке, год 1765-й – копии изображения бывшего великого канцлера в славе.

 

Лондон

Министерство иностранных дел

Правительство тори

– Я хотел бы услышать о политических симпатиях наследника русского престола.

– К сожалению, это невозможно, сэр.

– Невозможно? Мы не имеем соответствующей информации?

– Именно эта информация и приводит к подобному выводу. Ни трехлетнее пребывание за границей, ни женитьба не определили пристрастий царевича Алексея.

– А влияние супруги?

– Я бы взял на себя смелость утверждать, что оно носит исключительно отрицательный характер. Царевич не терпит принцессы, старается с ней не общаться, а если что-то и делает, то только назло ей.

– Она неприятна ему как женщина?

– Трудно сказать, успел ли он по-настоящему разглядеть ее. Скорее, это приверженность к русской консервативной партии. Царевич не хотел иметь жены иного вероисповедания, чем православное.

– Он так религиозен?

– Окружен большим числом священников, несомненно, но религиозен ли, сомневаюсь. Образ его жизни меньше всего соответствует требованиям церкви. Это ханжество, позволяющее прикрывать жестокость и своеволие.

– Их может примирить ребенок.

– Бестужев высказал по этому поводу серьезное сомнение. Здесь существовало еще одно привходящее обстоятельство. Перед женитьбой царевич имел любовницу, которую царь Петр насильно постриг в монахини.

– Иначе говоря, царевич способен на сильные чувства.

– Или на обидчивость и злопамятность. Он не делал попыток облегчить положения своей любовницы. К тому же Алексей не может не помнить истории своей матери.

– Развод?

– Если это можно назвать разводом. Царь Петр начал тяготиться женой через год после заключения брака. Царевич воспитывался у матери, совершенно забытый отцом. С отъездом в Западную Европу Петр поручил своим приближенным уговорить царицу добровольно постричься в монахини. Ее отказ ни к чему не повел. В год возвращения из Великого посольства, то есть из Англии, Петр настоял на ее пострижении под именем Елены. Соответственно сын был отобран у матери.

– Царица, помнится, сослана?

– Сравнительно недалеко, если говорить о русских масштабах. Она оказалась в монастыре Суздаля.

– В заключении?

– Нет, таких строгостей царь к ней не применял. Через некоторое время она даже отказалась от монашеской одежды и начала вести светский образ жизни, принимала, правда очень немногочисленных, гостей, разъезжала по городу и пользовалась поддержкой духовенства. Существовали ходившие в народе предсказания, что либо царь умрет и Евдокия получит единовластие, либо Петр вернет ее во дворец.

– Сын не пытался вмешиваться в судьбу матери?

– Это не в его характере. Но время от времени он навещал царицу. Впрочем, это делали и отдельные вельможи по приказанию Петра, чтобы присмотреться к ее образу жизни и окружению.

– Ах да, я помню одну из таких депеш – таким вельможей был Бестужев.

 

Петербург

Зимний дворец. Петр I и Г. И. Головкин

– Вот и выходит, Гаврила Иваныч, пошли все бестужевские труды прахом. Женился Алешка, а что проку-то!

– Не говори так, государь, время еще есть – поправится.

– Сколько ждать-то можно. Да что там, горбатого могила исправит.

– Нет, ты погоди, Петр Алексеевич, ты вспомни, разве сам на него последние годы не радовался. Ведь это в самый канун сражения Полтавского было, не только Алексей Петрович в Москве округ Кремля бастионы земляные возводил…

– Плохо возводил!

– Да не так уж и плохо, ты считай, работы сколько было. А он еще тебе целую статью об укреплении московской фортеции сочинил, об исправлении гарнизона.

– Откуда разума набрался. Eщe о сыске и обучении недорослей хлопотал.

– Вот-вот, разве не он в том же году полки набирал при Смоленске, в Петербург шведских полонянников отправлял.

– Ну это не велика премудрость. Что о военных действиях против донских казаков и вора Булавина доносил, потруднее было. В Вязьме тоже военные магазины осматривал.

– Видишь, государь, видишь! А в Сумы к тебе не он в 1709 году полки приводил? И «компания» его была, и с «собором» своим царевич не расставался, а дело-то делал. Так ты с судом-от не торопись, обожди маленько – один он ведь у тебя.

– То-то и плохо, что один. Ты скажи лучше, что случилось с ним? Словно подменили, как Василису-то прекрасную в монашки постригли. Слова мне единого не сказал, не просил, не пенял, а узнать нельзя. Неужто от бабы одной? Ни в жизнь не поверю.

– Как человека-то угадать, государь? Одному что была баба, что не было – один счет. А другой затаится, виду не покажет, а зло держать будет. Алексей Петрович всегда ндравным был.

– Так потому я его сразу за границу и послал. Три года ведь там пробыл, женился, с женой стал жить, да как жить – срам один. Трезвым не бывает, пьет – меры не знает, все норовит принцессу по пьяному делу порешить.

– Ты уж прости меня, государь, за смелость мою, только вспомни, каково тебе самому-то с царицей Евдокией Федоровной пришлось. Ну писем ты ей не отписывал, ну, с походу ворочаясь, в дом не заглядывал, ну сына видеть не хотел, так ведь иначе не мог. А из Великого посольства прибыл, так и полетел к Анне Ивановне в Немецкую-то слободу, о царице не спросил, даром что стояла на крыльце теремном, на глазах у всего честного народа стыдобу свою избывала. Жена нелюбимая – одно, а ведь тут царица! Что ж так сына-то строго судишь? Уговорил бы, потолковал, мол, счастье-то людское не для нас с тобой, не для тех, кто во дворце родится. Может, он и понял бы, поунялся.

– С ума ты спятил, Гаврила Иваныч! Время я для него искать буду, уговаривать. Дитятко какое нашлось, малое, неразумное. Пусть как хочет поступает, а я как воля моя расправляться с ним буду. Только чтоб он у меня принцессы пальцем не тронул! Родила б она сына, вот тогда у меня с Алексеем разговор был бы коротким. Да и нечего ему здесь со сворой своей якшаться. При первом случае отошлю обратно в Европу, пусть попроветрится. Что Бестужев-то толкует про венский двор? Неудовольствий там каких нет ли?

– Пока речи не было. Им ведь тоже мешаться не расчет. Не заметят, недослышат, и вся недолга. Между мужем и женой один Бог судья.

– Твоими бы устами да мед пить. По-домашнему судишь, Гаврила Иваныч. Сказал бы лучше – с Пруссией да Францией мы договоры заключили, вот они на все сквозь пальцы и готовы смотреть.

– Зато с Курляндией нам разговору не миновать.

– Что ж, давай толковать, канцлер.

1763–1765. Всего два года. В пересчете на жизненную канву дипломата – целых два года, и каких!

Прощение пришло не сразу. Кончина Елизаветы Петровны открывала путь к власти Петру III. Пусть недалекий, пусть неспособный уследить за хитросплетениями придворных интриг, он знал вину сосланного Бестужева-Рюмина. Не мог не знать. Любовница, которую голштинский принц мечтал возвести на русский престол вместо ненавистной жены, – Елизавета Илларионовна Воронцова – была родной сестрой канцлера и личного врага Бестужева Михайлы Воронцова.

Желание Бестужева-Рюмина видеть на престоле Екатерину, в обход принца – законного и объявленного наследника, в обход ее сына, – становилось серьезнейшей опасностью для будущего императора. Но раз Петр III императором стал, о прощении злоумышленника не могло быть и речи.

Пусть Петр III – это недолго: всего три месяца жизни в Петербурге, лето в Ораниенбауме и смерть «по пьяному случаю» среди ни на минуту не оставлявших «ненужного» царя Орловых. Петру важен Зимний дворец. Еще недостроенный – Елизавета умерла во временном жилище, так и не дождавшись вымечтанной резиденции. Еще плотно окруженный грязью лачуг и развалом времянок с Луговой стороны – будущей Дворцовой площади. Впрочем, достаточно разрешить жителям Петербурга взять отсюда все, что им вздумается, – и за один день луг будет вычищен до последней щепы. Рассказ очевидца А. Т. Болотова не дает оснований для сомнений.

Император выберет для себя комнаты второго этажа окнами на площадь и будущую Миллионную. Рядом, на антресолях, устроит Елизавету Воронцову. Во дворе в особом флигеле разместится девочка-родственница принцесса Голштейн-Бекская со своей свитой, единственная, в ком Петр видел члена своей семьи. Екатерине найдется место лишь в самом удаленном от императора уголке дворца, да и надолго ли? Меньше чем когда-нибудь раньше она уверена в завтрашнем дне. На что же надеяться ее едва не казненному доброжелателю?

Петр III не изменяет своим привычкам. Ораниенбаум и после вступления на престол единственное настоящее его владение, где он чувствует себя удобно и в безопасности. Былой меншиковский дворец Елизавета подарила племяннику в 1745 году. Только через двенадцать лет он приобретет средства для самостоятельного хозяйствования. Хозяин Ораниенбаума обречен на малые масштабы, но внутренне они вполне его устраивают. Закладывается по всем правилам фортификационной науки крепостца с громким названием Петерштадт. Строится внутри нее крохотный дворец, комендантский дом, Арсенал, Казначейство, кирха, офицерские домики для голштинцев. Русский император до конца продолжал себя чувствовать одним из них. Его не волнует прямое родство с Петром I. Русскому деду он предпочитает память шведского деда, Карла XII, и не может забыть, что ради короны русской должен был отречься от своих прав на корону шведскую, имя Карл Петр Ульрих, сын Карла Фридриха, всегда звучало для него лучше, чем Петр III Федорович, как в русских документах.

Но как раз любимые голштинцы и не оправдали безграничного царского доверия. Достаточно одного Василия Ивановича Суворова, чтобы захватить и обезопасить их всех. На словах Екатерина сохранит глубокую признательность отцу будущего великого полководца, на деле постарается избавиться от его присутствия на действительной службе. Честность генерала Суворова несовместима со многими открывшимися ему сторонами царской жизни.

С сентября 1762 до лета 1763 года императрица в Москве. Коронационные торжества должны поразить воображение не одних москвичей своей пышностью. Культ великой Екатерины – он получает здесь свое откровенное утверждение. Ведь уже через день после совершенного ею переворота Сенат приходит к решению соорудить новой монархине памятник за одно то, что самим фактом своего существования она избавила Россию от возможных бед.

Бестужев-Рюмин получает милостивую реабилитацию, былое состояние, былые чины и знаки отличий. Былые! Бывший канцлер думает о новых, заслуженных его преданностью вчерашней великой княгине. На глаза Екатерине должны попасть портреты в рубище и нищете – живое напоминание того, что пришлось ради нее претерпеть.

Он не какой-нибудь изменивший бывшему императору приближенный его камердинер, от которого можно откупиться деревнями.

И то, что Степан Карнович получил в свое время от своего монарха чин генерал-майора голштинской службы, был возведен в бригадиры, а там и назначен командиром Стародубского полка, не могло его сравнять в заслугах с былым канцлером. У Карновича все просто. Шестого июля он примкнул к заговору великой княгини, восьмого уже получил вотчины в Ярославской губернии – плата быстрая и, по понятиям предателя, справедливая.

Но Бестужеву-Рюмину нужно место и влияние в государственных делах. Не довольствуясь намеком, который содержал в себе портрет, он быстро издает в Москве – лишь бы уложиться за время пребывания здесь двора! – сочиненную им книгу «Утешение христианина в несчастии, или Стихи, избранные из Священного Писания», не останавливается перед расходами повторить издание и в Петербурге. Обыкновенные читатели могут оставаться равнодушными, лишь бы книга попала на глаза императрице.

Спору нет, Екатерина не замедлила вызвать его по восшествии на престол в Петербург, обнародовать указ о невиновности, переименовать в генерал-фельдмаршалы. Не где-нибудь – в Ораниенбаумском дворце, в малом Китайском кабинете, будет помещен большой портрет молодого Бестужева-Рюмина кисти Г. Гроота. Екатерина найдет и другой способ проявить доверие к старику.

Теперь она отделывает для себя ораниенбаумский дворец, и Бестужев-Рюмин должен, пользуясь своими былыми дипломатическими связями, поручить ехавшему на китайскую границу подполковнику Якобию приобрести в Китае самые редкостные и дорогие шелковые комнатные обои. Услуга обычного царедворца – не дипломата, каким продолжает себя чувствовать Бестужев-Рюмин.

Настоящего дела у него нет. Тогда старый дипломат обращается к портрету, который должен напоминать о годах его служебной славы. Именно холст Луи Токе, снова многократно повторенный, снова разосланный по тем местам, где ему легче всего привлечь к себе внимание Екатерины. Не частные владельцы – о них Бестужев-Рюмин не думает, – но учреждения должны помочь в решении непростой задачи.

А. П. Лосенко. Портрет Павла I.

Новая группа копий помечена 1765 годом. Откуда знать былому канцлеру, что следующий год будет последним в его жизни. За первым повторением, выполненным тем же Бутковским, выстраиваются работы учеников бестужевской школы: Федор Мхов, Федор Родионов, Алексей Казатов…

 

Лондон

Министерство иностранных дел

Правительство тори

– Итак, это полный состав русского посольства на конгрессе в Утрехте.

– Если не считать Бестужева-Рюмина.

– Того самого? Почему же вы не поставили его в числе первых? Он не показал себя выдающимся дипломатом – и тем не менее.

– Нет, милорд, его сына.

– Кто он такой?

– Алексей Бестужев-Рюмин. Девятнадцать лет. Воспитывался в западных странах, преимущественно в Вене. Владеет в совершенстве четырьмя языками. Отличный наездник и танцор. Фехтует, хотя избегает поединков и ссор. Расположен к Англии.

– Еще один дворянин-переводчик при посольстве.

– Полагаю, милорд, царь делает именно на него большую ставку.

– Доказательства?

– У Алексея есть старший брат Михаил, воспитывавшийся вместе с ним, также владеющий иностранными языками и не менее образованный. Однако выбор царя пал на Алексея.

– Обратите на него внимание. Хотя возраст юноши исключает возможность сколько-нибудь серьезных дипломатических поручений. Надеюсь, вам не надо напоминать, какое значение для нашего королевства будет иметь предстоящий Утрехтский конгресс. Конец войны за Испанское наследство – это не только мир, но и перспективы наших отношений со всеми европейскими государствами далеко вперед. Русские никак не представляют исключения. К тому же их войска успешно действовали в Финляндии, Померании, Дании.

– Не сомневаюсь, милорд, переговоры затянутся надолго, и мы успеем составить личное представление о каждом из русских дипломатов, независимо от их положения и возраста.

– Кстати, какова судьба Бестужева-сеньора?

– После участия в свадьбе царевича Алексея в Торгау назначен гофмейстером к герцогине Курляндской.

– Да, Курляндия остается для русских неразрешенной задачей. Герцогиня Анна прав на власть не имеет, зато постоянно там живет, герцог Фридрих, дядя ее супруга, права имеет, но пребывает постоянно за пределами страны. Если бы Анна обладала политическими амбициями…

– Но ими может обладать ее куратор.

– Тем более возможный супруг.

– Если русские дадут согласие на ее повторный брак.

– На политической ярмарке все варианты, в конце концов, оказываются возможными. Полагаю, Бестужев-сеньор заслуживает неменьшего внимания, чем его подающий надежды младший наследник.

– Время покажет, милорд.

– Время! Это не позиция для дипломата. Мы обязаны знать, чем именно собирается поразить наше воображение время, иначе наш проигрыш неизбежен или, во всяком случае, слишком вероятен. Я могу ошибаться, но мне представляется по вашим же докладам, что Бестужев-сеньор не просто слепой исполнитель царской воли. Он способен на самостоятельные действия.

– Очень может быть.

– Остается предугадать – когда и какие.

 

Митава

Дворец герцогини Курляндской

Герцогиня Курляндская Анна Иоанновна и П. М. Бестужев-Рюмин

– Петр Михайлыч, батюшка, не чаяла тебя в наших краях увидеть! Год с небольшим прожил – и след простыл.

– Воля государя, ваше герцогское высочество, хотя душою все время пребывал у ног ваших.

– Ну уж – душою! Больно много захотел, чтоб я в то поверила.

– Как не поверить, государыня, отпросился из Гааги к твоему двору, а ведь дела досматривал там важные, политические. Государь Петр Алексеевич не так легко согласие дал.

– Чем же тебе Митава-то показалася?

– Тебе хотел служить, государыня, твоей державе.

– Так и государю сказал?

– Так и сказал. Осерчал он было, да потом поостыл, согласился.

– Ты, Петр Михайлыч, не обижайся, только уж не девка я неразумная, чтоб в каждую байку, как в святой образ, верить. Не иначе пришло дело государское, коли тебя из Гааги да сюда. Чего дяденька государь-то измыслил? К нам не будет ли? Сколько лет Курляндию стороной обходит.

– Не гостевать ведь ездит, государыня. Пока полтора года в Утрехте об мире толковали, где только не побывал – войска наши в Померании и Мекленбурге смотрел, в Карлсбаде и Теплице на водах лечился, Дрезден и Гамбург навестил, Ганновера не миновал, в Берлине с новым их королем совет держал. А дальше, гляди-тко, в финляндский поход ушел, с флотом победу при Гангуте одержал – легко ли? Как Бог силу дает?

– А нынче где пребывает?

– На флот балтийский собирался, да с Катериной Иоанновной, сестрицей твоей, забот хватает. Сама знаешь, в Мекленбурге женишка ей сыскал.

– Слыхала. Вот и Катерина станет герцогиней, в чужих краях окажется. Каково-то ей с мужем поживется. Собой-то хорош? Обходительный?

– Вот уж чего не скажу, государыня. Знаю только: от живой жены под венец идет.

– Господи помилуй, да как же можно?

– Была бы воля государская, а там все можно. Развод Петр Алексеевич хочет устроить, значит, и устроит. Кто ему в Европе теперь перечить станет, да из-за таких пустяков: та жена, эта ли.

– Друг дружке-то полюбились ли?

– Откуда ж им встречаться, герцогинюшка? Персону для порядка жениху показали, а за Катерину Иоанновну государь сам все вызнал. Будет ей герцог шесть тысяч ефимков шкатульных платить, а Петр Алексеевич за то герцогу помогать город Висмар воевать.

– Свадьбу-то где играть станут?

– Толковали, в Данциге. Туда и жених, и король Польский приехать должны.

– Вона как Радуется, поди, Катерина. И то сказать, засиделась в девках – тремя годами меня старе. А ну как герцог Мекленбургский Прасковью бы присмотрел, вот когда слезы лить горючие. Да помиловал Бог, обошлось. В Москве-то не побывал, как сюда ехал?

– Не довелось, государыня, хоть и нужда. Двор у меня там в Замоскворечье. Скоро уж и дорогу к нему забуду.

– А мне все Москва по ночам снится. Измайлово… Как куранты часовые над воротами бьют – звон мягкий, бархатный, за Серебрянку плывет, словно марево над садом стоит… Узнать бы, щуки с колокольцами не перевелись еще…

– О каких щуках толкуешь, государыня?

– С сережками золотыми. Позвонишь в колокольцы, а они к берегу спешат, корм с руки берут. Сказывали, ими еще тетенька покойная, в бозе почившая царевна Софья Алексеевна, развлекалась. Почитай, каждый день к тому пруду приходила. Они уж будто и голос ее признали, сами плыли…

– О тетеньке-то ты, государыня, зря вспомнила, бог с ней совсем. А рыб и сама завести можешь. Эка невидаль – щука!

– Какие тут рыбы! Курляндцы смеяться начнут, оговаривать. Не хочу. Знаешь, Петр Михайлыч, годков осемь мне было, приезжал в Москву живописец один знаменитой из Голландии. Путешествовал по всем землям, как в сказке, везде виды срисовывал, портреты писал. Вот и через Москву ему в Персию и Индию дорога лежала. Корнилий де Бруин назывался. Так государь дяденька приказал, чтобы списал Корнилий нас с сестрицами на персоны, да чтоб побыстрее да понаряднее. Хоть и не заневестились мы еще, а уж о сватовстве дело шло. В платья большого выходу нас нарядили с вырезами, бархатные, мантии горностаевые накинули, куафюры сделали, каменья, бриллианты надели. Мы еще тогда промеж собой повздорили, которой посчастливится замуж выйти. До крику. Вот мне и посчастливилось. Сестрицы завидовали, особливо Катерина: в девках, мол, не сидеть, маменькиных окриков не слушать. А герцог покойный как приехал, тут на меня глаз положил – на них и глядеть не стал. Все розочкой своей называл: мейн рёзхен.

– Сколько тебе покойника-то, государыня, поминать. Ну жил с тобой без году неделя, ну преставился – и господь с ним. Живым о живом думать. Молодая ты, знатная, еще судьбу свою встретишь.

– Смеешься, что ли, Петр Михайлыч!

– Какой смех! Ты только согласье дай, а уж я расстараюсь, женишка не хуже мекленбургского сыщу. Пожил в Европе, всех их повидал, знаю, где сети раскидывать, невод заводить.

– Так ты всерьез?

– А то как же. Мне с тобой, государыня, шутки шутить не пристало.

– А дяденька, государь Петр Алексеевич? Как без него-то? Разгневается, совсем без денег оставит, в Москву ходу не даст.

– Да ему-то до поры до времени и знать не след. Ты, государыня, знай себе помалкивай, а мне лишнее говорить и вовсе ни к чему. Вот как женишка подберем, тогда и с государем речь вести будем. Глядишь, еще похвалит, не то что благословенье даст.

– Господи, да я что, да я бы с радостью. Кажется, и смотрин не надо – только б не одной, только б за мужней спиной.

– Вот и ладно, государыня, вот и славно. Оно и верно, как это без мужской-то руки.

– За заботу тебе спасибо, Петр Михайлыч.

– Что уж, государыня, какие такие мои труды – лишь бы тебе благоугодить да нужным быть.

Конечно, Екатерине, самодержице Всероссийской, можно было в задний след напомнить о претерпленных ради нее «безвинных мученьях». Но это никак не объясняло причины заказа первого, «ссыльного», портрета, написанного безвестным Иваном Титовым.

Крепостной Бестужева-Рюмина, как утверждал каталог Третьяковской галереи. Крепостные художники – сколько их было, безвестных и безымянных, совмещавших подчас незаурядное профессиональное умение с обязанностями простых дворовых людей от лакея и камердинера до скотника и огородника, погибавших от тоски по любимому делу, когда злая воля владельца лишала последних возможностей занятий живописью. Расписывали потолки аллегорическими композициями и цветами кареты, церкви и наддверные панно-десюдепорты, красили садовые «чердачки»-беседки, подбирали колеры для стен в покоях и много реже писали портреты. Да и сколько «персон» могло понадобиться в обычном семейном быту!

Имена – кто бы пытался их запомнить, сохранить, если даже самые известные русские мастера не имели обыкновения оставлять на холстах своих фамилий. И все же путь к крепостным мастерам в XVIII веке существовал. Может быть, не путь – торная тропинка, трудно пробивавшаяся в дремотных зарослях бумаг, отчетов, рапортов, расходных ведомостей единственного в своем роде учреждения – Канцелярии от строений.

Все начиналось с нехватки рук. Со времен Ивана Грозного Оружейная палата думала о мастерах, ведая помимо оружейного дела множеством искусств и ремесел. Иконописцы нужны были не для одних церквей – для украшения теремов и палат, для «устройства» предметов быта, столов, поставцов, стульев, ларцов, подголовников, налойцов для книг, кроватей, цветных окон. Всего и не перечтешь. Тем более ценились мастера невиданного до XVII столетия в Московском государстве вида искусства – живописи.

Обходиться своими – штатными – удавалось далеко не всегда. Каждый большой заказ, а видела их Оружейная палата немало, требовал многих художников. Их выискивали в городах и посадах, среди вольных и крепостных. Проверяли, аттестовывали, вносили в список, и дальше дело воевод было обеспечить быстрый приезд в столицу запонадобившегося мастера. Перед царской волей воля помещика не значила ничего. Оружейная палата держала на работах художников годами, самых талантливых и нужных выкупала.

Канцелярия от строений появляется в последние годы петровского правления. Ее задача – строить Петербург, прежде всего дворцы городские и загородные, учреждения. У нее огромный штат всех родов строителей, архитекторов, но и живописная команда, которая по примеру Оружейной палаты держит на учете всех сколько-нибудь обученных и способных живописцев в стране. Укрывать художника от царской службы считалось государственным преступлением, тем более задерживать его приезд, если Канцелярия от строений посылает ему вызов.

В беспросветном существовании крепостного – это единственная надежда обрести пусть временную, пусть относительную свободу, заниматься только любимым делом, стоять наравне с вольными. Для многих пребывание на работах Канцелярии затягивалось так долго, что они доживали до старости и умирали, не вернувшись к хозяевам. Иван Титов несомненно обладал уровнем, достаточным для того, чтобы на него обратила внимание Живописная команда. Среди крепостных он не числился. Более того, в многочисленных документах Канцелярии от строений он неизменно упоминался как «вольный живописец». Музейных работников ввела в заблуждение стоявшая на обороте холста формула: «служитель графа Бестужева-Рюмина». Но надпись эта все в той же формулировке повторялась во всех копиях титовского портрета, и главное – везде она была сделана одной и той же рукой. Вряд ли можно было сомневаться – она принадлежала кому-то из приказчиков дипломата и не имела отношения к художникам. «Служитель» в понимании второй половины XVIII века, как, впрочем, и раньше, не означал крепостного, но человека, состоявшего на службе.

Только в этом доказательстве в принципе не было нужды. В момент написания горетовского портрета ни Иван Титов, ни Артемий Бутковский, ни любой другой художник не могли быть крепостными бывшего канцлера: никаких душ и состояния в 1759 году Бестужев-Рюмин не имел. Его положение мало чем отличалось от положения Меншикова в Березове, которому были оставлены счетом на семью ложки и ни одной вилки, оловянные миски и ни одной тарелки, единственный кафтан – в нем «светлейшего» положили в гроб – и две пары штопаных нитяных носков. За попытку захватить в далекий сибирский путь лишний бумажный ночной колпак последовало очередное суровое наказание. И никакой переписки, никаких письменных принадлежностей – в отношении государственных преступников это было первое жесточайшим образом соблюдаемое условие.

Если через какое-то время после начала ссылки и могли появиться известные послабления, то для этого должно было пройти по крайней мере несколько лет. Но Бестужев только что избежал казни, только что начал отбывать пожизненное наказание – о смягчении условий ссылки еще не могло быть речи. Легкомысленная на первый взгляд императрица Елизавета на деле мало уступала в жестокости расправ с политическими преступниками Анне Иоанновне.

Вопросы нарастали как снежный ком. Каким образом Бестужев-Рюмин обратился к Ивану Титову со столь необычным для положения ссыльного заказом? Откуда появились средства, пусть и незначительные, для того чтобы оплатить работу? Как Иван Титов, согласившись на заказ, сумел попасть в находившееся под караулом солдат сельцо вблизи Можайска? Как, даже оказавшись там, мог втайне «списывать» с натуры ссыльного хозяина?

«Писан в селе Горетове в 1759 году» – не отвечало правде. По всей вероятности, все произошло иначе. Ивану Титову через третьи руки был передан заказ, и он написал портрет в заданных условиях – старость, нищета, страдание – по памяти, отчасти исходя из более ранних портретов бывшего канцлера. Прямое сходство значения не имело. Главным почему-то было распространить несущие имя Бестужева-Рюмина «жалобные» портреты.

 

Лондон

Министерство иностранных дел

Правительство тори

– Так вы сказали, Витворт, сразу после Утрехтского конгресса Алексей Бестужев-Рюмин принят на службу к курфюрсту Ганноверскому?

– Да, милорд, царь Петр дал свое согласие, а курфюрст пожалован в камер-юнкеры.

– Вы оказались правы в своем предвидении – многообещающий юноша. Но главное – это интерес России к Англии. Ведь в лице курфюрста мы имеем наследника английского престола.

– Не единственного, милорд.

– Единственные встречаются много реже, чем многочисленные. К власти трудно оставаться равнодушным, тем более если обладаешь хоть тенью надежды ее приобрести. Но не надо пренебрегать тем обстоятельством, что счастливо царствующая королева Анна закрепила актом 1701 года престол за потомством внучки короля Якова II – Софьи, а курфюрст сын Софьи.

– Тем не менее существует еще сын Якова II, и он вряд ли откажется от отцовского престола, сколько бы актов ни было подписано.

– Эта ситуация носит проблематический характер, тогда как курфюрст Ганноверский – реальная действительность. И в лице Бестужева-юниора русский двор получает возможность постоянного наблюдения за всем происходящим при нем. Если Алексей Бестужев проявит достаточную сообразительность и ловкость.

– В этом нет никаких сомнений. Своим назначением он обязан не отцу и не покровителям, но единственно самому себе.

– Каким образом?

– Царь Петр обратил внимание на его комментарии к ходу Утрехтского конгресса и даже последовал некоторым советам.

– И все же, вероятно, и отец не оставался в стороне в карьере сына.

– Боюсь, я разочарую вас, милорд. Бестужев-сеньор добивался назначения сына в Митаву.

– Вы во второй раз оказываетесь правы, Витворт.

– По-видимому, сегодня мне привелось встретить бога счастливого случая.

– Постарайтесь его еще немного удержать. Он очень понадобится нам для разгадки действий этой не совсем обычной семьи.

– Не рассчитывая на будущее, я постараюсь еще раз понадеяться на его поддержку. Мне представляется, милорд, что позиция Бестужева-юниора, скорее, имеет в виду интересы курфюрста Ганноверского, чем русского двора.

– Деньги?

– О да. И перспектива остаться на службе при английском дворе и после возможных перемен. Доверенное лицо английского короля – это вполне в масштабе Бестужева-юниора.

– Вы уже говорите об особенностях его характера.

– Чем раньше мы это сделаем, тем лучше для английской короны, милорд.

– Я никогда прежде не замечал в вас склонности к преувеличениям.

– Надеюсь, я не страдаю ею и теперь. Это всего лишь трезвая оценка людей и ситуации. Бестужев-юниор может с равным успехом снабжать русский двор сведениями о дворе английского наследника, как наследника английского сводками новостей из жизни Петербурга. Весь вопрос в том, какая чаша весов окажется тяжелее. Я высказываюсь за ганноверскую. Бестужеву там открываются большие возможности, чем в Петербурге.

– Но царь Петр всегда был склонен давать дорогу молодым.

– С тех пор он успел постареть, милорд, а молодые – стать именитыми. Они не уступят своих мест какому-то Бестужеву.

 

Митава

Дворец герцогини Курляндской

Герцогиня Курляндская Анна Иоанновна и П. М. Бестужев-Рюмин

– Петр Михайлыч! Эй, кто там, послать ко мне Петра Михайлыча! Что это тебя, сударь мой, и не докличешься. День-деньской незнамо где пропадаешь. Часу не нашел, чтоб доложиться.

– Да я, государыня, так полагал, что к вечеру…

– К вечеру, к вечеру! Гофмейстер ты мой аль как? На первый мой приказ быть должен всегда под рукой, а ты вон как – полагал. Спать, поди, завалился.

– Виноват, государыня, кабы знать, что тебе понадоблюсь…

– А ты мне всегда надобен. Что же мне, с одними камермедхенами с утра до вечера толковать? И дела-то мои не для их ушей.

– Слушаю, государыня, прости бога ради, что прогневил. Какие распоряжения твои будут?

– Хочу портрет свой списать.

– Это как же?

– Вон сестрицу Катерину сколько раз списывали и свои мастеры, и заморские, и в мантии горностаевой, и в короне, и в одном туалете, и в другом.

– Так это ж к свадьбе, государыня.

– Что – к свадьбе! К свадьбе и одного бы за глаза хватило. Нашито женихи нас и без портретов берут, уродину кривобокую да косоглазую супругой назовут, потому расчеты государские. А я портрет хочу, чтоб повесить да глядеть, душеньку отводить.

– Самое-то себя разглядывать?

– А ты что думал? По моей судьбе мне только самою себя и глядеть. На портрете-то буду нарядная, авантажная, как есть коронованная особа. Все легче станет. Ну что ж ты, сказывай, когда персонных дел мастера достанешь.

– В затруднении великом нахожусь, государыня.

– Это еще почему?

– Так ведь европейского мастера пригласить больших денег стоит. И проезд ему, и житье пристойное, и еда. Сам портрет не мене как тысячи в две станет. Ему еще заказы будут нужны – ради одного-то версты мерить не расчет: не уговоришь.

– Нет так нет, и не нужен мне европейский. Пусть наш, русский.

– Русский – оно, конечно, тоже хорошо, да как государь Петр Алексеевич посмотрит – отпустит ли, дозволит ли сюда ехать.

– Как – дозволит? Деньги же ты живописцу заплатишь – нашито дешевле стоят.

– Слов нет, дешевле, много дешевле. Да на все воля царская. Разговоры пойдут: с чего, мол, портрет писать решила, для какой такой надобности, как оно для пользы государственной выйдет.

– Да ты что, Петр Михайлыч? Один-разъединый портрет за все годы жизни моей в этой ссылке треклятой? Объясни ты им: мол, никакой за ним хитрости нет, для души просто.

– А они мне в ответ, что, мол, Анна Иоанновна, о власти думать стала, замест Фридриха себя в правительницы курляндские метит.

– Господи! Да на что она мне, их Курляндия, сдалась! Не хочу я ее, не хочу! И всё деньги окаянные, всё расчеты. Копейку каждую в строку с детства ставили – не переплатили ли, не облагодетельствовали ли сверх меры, а то объестся, проклятое отродье, треснет еще. Денег, денег на учителей царевне пожалели. Ну от Остермана кой-как по-немецки толковать научилась, ну от Рамбурха танцы узнала, да ведь больше и нет ничего. И немецкой-то плохой, и танцы только в Немецкой слободе танцовать. Теперь ими и в Петербурге разве людей смешить. А ведь и за тех учителей денег до сего дня не заплачено. Все оба жалятся – прежде мне писали, теперь Петру Алексеевичу прошения строчат. А ведь и писать бы без ошибок надо да и знать не одно, чтоб разговор какой следует вести. В платье-то вырядить и болвана деревянного можно, вроде тех, что на Спасской башне в стрелецких однорядках стояли. А человек – он живой, ходить ему, говорить надо.

– Да что ты так уж жалишься-то, герцогинюшка. Прежним временем…

– Врешь, все врешь, Петр Михайлыч, со своим прежним временем. Теток своих царевен я, што ль, не знала, не слыхала, как на клавесинах играли, музыку сочиняли, в представлениях не хуже актеров каких заморских представляли. А тетенька Софья Алексеевна и вовсе на скольких языках да как бойко говаривала, вирши слагала. Вирши, слышишь? Хошь по-нашему, хошь по-польски, хошь по-латыни. Это дяденьке Петру Алексеевичу новых порядков захотелось, да пока ими занимался, про старые-то и забыл. Денег пожалел тоже. От двух учителей разориться побоялся, а теперь всё – не так ступила, не так сказала, дура дурой, чужим умом живи. Персоны завести не смей. Господи!

Все говорило об опале великого человека. Портреты. Легенды. Место ссылки. Вернее – портреты служили подтверждением легенд. Сельцо, переименованное ссыльным графом в Горетово, сельский дом, окрещенный Горемыкиным. Своему царедворческому просчету Бестужев-Рюмин стремился сообщить черты общечеловеческой трагедии – и делал это достаточно умело, раз они вошли в биографическую литературу о нем. На первый взгляд все представлялось очень убедительным и драматичным.

Но название Горетово слишком часто повторялось в топонимике Московского уезда. Горетов стан – административно-территориальная единица – примыкал к старой столице между селом Дорогомиловом и Тверской дорогой – нынешней улицей Горького и Ленинградским проспектом, захватывая слободы Пресненскую, Кудринскую и Новинскую. До наших дней живет в Москве и Пресня, и улица Садово-Кудринская, а Новинское скрыто за новым названием улицы Чайковского и площади Восстания. Реку Горетовку можно встретить в окрестностях Опалихи и Сходни. А бестужевское сельцо в двадцати верстах от Можайска, в излучинах Москвы-реки, чуть ниже впадения в нее Иночи, задолго до хозяйствования графа именовалось в земельных документах именно Горетовом – обычное название, ловко обыгранное старым дипломатом.

Да и медвежьим углом истории Горетово не было. Известное место истока столичной реки. «А Москва-река вытекла из болота по Вяземской дороге, за Можайском, верст тридцать и больши», – повествует «Книга Большого Чертежу» 1627 года. Непосредственная близость к Бородинскому полю. В 1905 году из Горетова тянулись в Москву обозы с продовольствием и денежное вспомоществование от крестьян тем, кто сражался на баррикадах Пресни. С ним связаны жесточайшие сражения времен битвы за Москву в 1941 году. Сегодня к тому же это основная пристань Можайского водохранилища. И тем не менее попавшие на туристские тропы горетовские памятники до сих пор остаются по-настоящему не обследованными: ни те немногие, которые остались, ни те, что оставили по себе память в документах.

Кирпичный двухэтажный флигелек, появившийся, судя по чертам классицизма, явно позже Бестужева-Рюмина. Незамысловатая церковка аннинских времен – восьмерик на четверике, напоминающая по простоте архитектурного решения церковь Старого Вознесения напротив здания Московской консерватории. Московская была увенчана восьмериком накануне кончины Анны Иоанновны, горетовская Троицкая закончена в1737-м и «возобновлена» в 1773 году. Бестужев не мог иметь отношения и к ней. В тридцатых годах он находится на дипломатической службе за рубежом, и каждое его появление в России требует разрешения двора, строго ограничивается в сроках. В придворных кругах слишком велик страх перед энергичным и оборотистым царедворцем. К началу семидесятых годов великого канцлера уже нет в живых. Как определить, кем и когда был заложен парк с копаными прудами, до сих пор напоминающий о своем существовании. Вернее, припомнить Бестужева-старшего, отца, занимавшегося в отсутствие сыновей родовыми вотчинами.

Годы фавора герцогини Курляндской проходят для Петра Михайловича Бестужева-Рюмина бесследно. При Петре II он арестовывается и привозится в Петербург для следствия по делу о расхищении имущества своей покровительницы. Анна Иоанновна не думает обращаться с жалобами на фаворита, но, лишившись любимца, легко подписывает письмо о его винах. Сказывается боязнь за собственное положение, сказывается и влияние появившегося на горизонте герцогини Эрнеста Бирона. В борьбе с опасным соперником Бирон не останавливается ни перед какой клеветой.

Верила ли Анна Иоанновна в вину былого фаворита? Вряд ли. Потому что Петр Михайлович беспрепятственно и безбоязненно появляется при дворе вновь избранной монархини и явно дожидается награды за невинное претерпение. Служба в Петербурге – она невозможна из-за решительного сопротивления Бирона. Доходное и почетное место? Но Бестужев-старший не согласен с подсказанным императрице выбором – губернаторство в Нижнем Новгороде его не устраивает, и он столь же безбоязненно высказывает недовольство и возмущение. Дерзкие слова немедленно доходят до императрицы с соответствующими комментариями, и не успевший доехать до Нижнего Новгорода Петр Михайлович получает царское предписание отправиться в ссылку в одну из его деревень. Анна Иоанновна согласна с новым фаворитом: беспокойное и требовательное бестужевское семейство лучше держать подальше от столицы.

Двадцать девятое августа 1737 года – день, когда Бестужев-старший получает разрешение покинуть деревню и поселиться на свободе в Москве или в любой из своих вотчин. Императрица в своей милости ссылалась на «верную службу сыновей», ради которых снисходила облегчить положение отца. О старых отношениях ему следовало навсегда забыть.

Церковь в Горетове приобретает престол Усекновения главы Иоанна Предтечи, на празднование которого приходится освобождение Бестужева-старшего. Свобода, пусть относительная, заслуживала подобной траты. Украшенное церковью и парковыми затеями, Горетово меньше всего походило на место «жестокой» ссылки. Другое дело, в какие условия был поставлен в нем великий канцлер и каким образом сумел эти условия преодолеть.

 

Лондон

Министерство иностранных дел

Правительство вигов

– Мы всегда были рады видеть вас своим сотрудником, господин Бестужев. Ваша верная служба нашему королю в бытность его величества курфюрстом Ганноверским дала вам все основания и права стать посланником Англии при русском дворе. Вы были превосходным посланником и, полагаю, не имели оснований быть недовольным королевскими милостями.

– Ни в коей мере, милорд.

– Что же явилось причиной прекращения вашей службы через каких-нибудь три года? Мы рассчитывали, что наше сотрудничество будет длительным и благотворным. Я говорю о действительной причине. Ваш откровенный ответ, на который мы рассчитываем, войдет продолжением в вашу безукоризненную службу.

– Боюсь, что не располагаю достаточными данными для такого ответа. Формальная же сторона – таково распоряжение моего государя.

– Петр потребовал вашего возвращения в Петербург в данный момент?

– И отказа от английской службы. Не исключено, что то, что заслужило вашу благосклонность, милорд, и послужило причиной моего перевода с поста посланника.

– Это ваше предположение или уверенность?

– Скорее предположение.

– И ваше новое назначение?

– Обер-камер-юнкер двора вдовствующей герцогини Курляндской.

– Тем самым вы окажетесь под началом собственного отца.

– Это не худший вариант выражения царского неудовольствия, милорд.

– О, несомненно! Но, значит, все-таки недовольства?

– Положение камер-юнкера курляндского двора и посланника английской короны в Петербурге слишком несопоставимы.

– Вы правы и не правы, господин Бестужев. Курляндия после свержения герцога Фердинанда – поле для розыгрыша политических интересов. Ни одна из держав, чьи интересы затрагивают этот уголок Европы, не останется равнодушной к событиям, которые могут в ней разыграться. Вы не думаете, что присутствие вашего отца там уже представляется царю Петру недостаточным?

– Лишение прав Фердинанда вызвало к жизни новую и вполне жизнеспособную силу – правление высших советников герцогства.

– Вы шутите, господин Бестужев! Коллегиальность власти – ее добровольное разделение между многими – благодатная почва для роста честолюбий, который все равно закончится чьим-то диктатом. Не уверяйте, что советники могут предпочесть власть одного из своей среды появлению постороннего и не втянутого в местные интриги государя.

– Я не настолько знаком со сложившейся в Курляндии ситуацией.

– Но вы ее узнаете и тогда непременно обратите внимание на то, что ваш отец во всех намечаемых им вариантах брака вдовствующей герцогини Курляндской имеет в виду усиление влияния Пруссии. Это нас огорчает.

– Как и русское правительство, милорд.

– Царя Петра по-прежнему не устраивает подобного рода союз?

– Иначе старания моего отца увенчались бы успехом. Все брачные проекты распадались не по его вине и не по вине герцогини.

– Нам не удалось до сего времени выяснить политические симпатии герцогини, ее действительные цели – они слишком хорошо скрыты.

– Они много проще, милорд, – Анна хочет выйти замуж

– И только?!

– Что делать, милорд, женщина способна в любой ситуации думать о своих женских потребностях и желаниях. Герцогиня Анна именно такова.

– Этим ограничиваются ее желания?

Г. Гроот. Елизавета Петровна с арапчонком.

– Не совсем. Еще она ищет в браке – а это возможно только в браке – большей независимости от русского двора, и прежде всего материальной.

– Она скупа?

– Она бедна, милорд.

 

Митава

Дворец герцогини Курляндской

Герцогиня Курляндская Анна Иоанновна и мамка Василиса

– Што ты все, голубка моя, маешься, што ты места себе, Анна Иоанновна, не сыщешь?

– Тошно мне, мамка, так тошно, что и слов нет.

– Да с чего это тоска-кручина напала? В письмеце, што ль, царском чего прочла аль приказом каким обиделась?

– Да я и обижаться-то устала. Где там! Мне, царевне российской, внучке родной государя великого Алексея Михайловича, ее величество царица обозная, солдатская, под всеми телегами валянная, обноски свои шлет. Екатерина свет Алексеевна милость свою неизреченную высказывает: мол, держи, Анютка, платье – еще подол толком не обтрепала. Держи шубейку – хоть под мышками и подпотела, да пот-то наш, царский, в самый раз тебе носить. Держи сорочки – стираные, да еще не рваные, – в твоем нищем хозяйстве послужат. Туфли еще, царевна, богом забытая, прихвати: каблучки подобьешь, подметки прикинешь – и танцуй на здоровье, меня, благодетельницу твою, добром поминай, за меня Бога моли. Христом богом просила, заступи перед дяденькой Петром Алексеевичем, прикажи денег шкатульных отпустить – сам же обещался, сам назначил. За провиант ведь платить надо – которой день мяса на кухне нет, покои топить – не век же герцогине в одной комнате сидеть, у камина распроклятого зубами щелкать. От холода одного волком вой. Так ведь слова в ответ не отписала – приветы одни да подарки постылые. Вроде письма не читала, вроде языка российского не уразумела.

– Што ты, што ты, государыня, в голос такие-то слова! Враз передадут – не гляди, что до Петербурга не один день скакать. Злая весть молоньи быстрей, это доброй век не дождешься. Пожалей ты себя, голубушка, с огнем какая игра.

– А мне, мамка, все едино жизни нет. Какая это такая жизнь-то по чужой указке да на чужой грош. Поперек горла он мне давно стал, подавилась я им – дыхнуть не могу. А иной раз уж так хочется.

– Повеселиться бы тебе, голубонька, на ассамблеях посидеть, с кавалерами перемолвиться.

– Поздно, мамка, поздно. Это мне спервоначалу, как сюда приехала, всего хотелось. Москва что ни ночь вспоминалась. А теперь ничего не хочется, ничто не помнится. Вроде и дому-то родного никогда не бывало, и с сестрицами никогда не разговаривала. Кажется, маменька помрет, слезинки не пролью – почему не вступилась, почему здесь оставила. Вон за Катьку умолила дяденьку, домой любимку свою вернула, обо мне и не вспомнила. Только все приказы пишет: мол, слушайся государыню нашу всемилостивейшую, благодари государя нашего щедрого, за все благодари, чтоб и вперед надолго хватило. Будто батюшки нашего и не бывало, будто не такой же он государь, как и Петр Алексеевич – никак старший ему брат. А я вот и батюшки не помню. Припомнить хочу, да не могу. Все думкой маюсь – он бы ко мне добрее был, он бы о дочке своей позаботился. Расскажи мне о нем, мамка, расскажи, что помнишь, по совести, без утайки.

– Где тебе его помнить, царевна! Совсем махонькой была, когда не стало государя-то нашего. А я-то – што я тебе скажу. Трудно ведь это – человека рассудить.

– Говорят, слаб головою был, под конец не в себе вроде.

– Не нужон был, вот и говорили; лжу с правдой мешали. А он и не противился, соколик наш, будто сам место уступал, ото всего отступался. Росту высокого, а тельце узенькое, белое. Все благовония любил, себя растирал, чтоб дух шел легкий, благостный. Руки по локоть волосатые, черные, борода густая, а локотки, плечики востренькие, ладошки гладенькие, как у младенчика, – ни морщинки: никакой судьбы не вычитаешь, вроде и не положена она ему. Обидчивый… Все вроде ласкою, мягко так, голосок глуховатый, а памятливый. За каждым примечал. Обиду отплатить опасался, а простить не умел. Все ему чудилось: так ли сказано, противу него нет ли задумки какой. Жены робел. Да… Все твердил только: умница у меня жена-то, разумница, Прасковья-то моя. А не любил. Так в одночасье брату моему проговорился: без нее бы мне, вот кабы я женат-то не был, таперича нипочем не женился. А тогда молод был. Матушка померла, сестрице Софьюшке не до меня – вот и благословили.

Разговорится царица Прасковья, смеяться почнет, а он плечиками зябко так поведет, вроде сожмется весь. Иной раз скажет: польская, мол, в тебе кровь бродит. А какая ж польская? Правда, что и дедушка твой, и прадедушка в польской державе жили, королю ихнему служили. Только дедушка, как войска-то русские Смоленск взяли, в русскую службу перешел. А он – польская!

В себе сомневался. Все так и привыкли – головой слаб. Иной раз выпьет без разуму – захмелеет, только чаще от лекарей разные зелья при себе носил, а то в ларце ему подавали. За беседой тут и пьет – одного, другого, да считает, чтой-то мало осталось, не просчитался ли где, себе не повредил бы. Ногами и впрямь слабоват – по-медвежьи ступал, внутрь загребал, ловкости не было.

Государь ведь, а в дела государские не мешался. Почету хотел, а за себя постоять ни-ни. Все в сторонку отходил. В палате спор, говор громкий, а он в оконце выглядает – то ли и впрямь засмотрелся, то ли про что свое думает. Окликнут – да я, мол, акафист Пресвятой Богородице твержу, чтоб мир в душах наших. Только миру откуда взяться? Софья была, мальчонкой ей не перечил, Петр Алексеевич с Нарышкиными державу взял, и ему не помеха. Раз крикнет, голос поднимет, потом долго отсиживается: не повредил ли себе, не будет ли ему от того урону какого.

Сорочку под подбородок ночью застегивал – наготы своей стыдился. И то – привыкнуть к нему надо было, аль, как царица Прасковья сказывала, свету вовсе не зажигать. Когда привыкла-то, уж и не видела. Полегче ей стало. Ляжет в постелю и замрет: спи, спи, Прасковьюшка, господь с тобой.

Ждал ли от жизни чего – сама, мол, даст, надеялся ли, почем мне знать. Государь ведь, на царство венчанный, а все норовил на троне аль на кресле государском в уголок забиться, к подлокотнику прижаться – места помене занимать.

Дождь еще страсть любил. Все в Измайлове под него выходил – тише ему так чудилось, как в добром шепоте, вроде матушка его покойная, блаженной памяти царица Марья Ильинична, уговаривает, успокаивает, слова ласковые говорит. А деревьев боялся. Высокие, мол, да темные, шумят больно. В саду все промеж кусточков хаживал – головка издали, бывалоче, видна, и он всех видит. Не захочет отозваться, так за кустик укроется, пережидает. Потом опять пойдет тихохонько, травинки чтоб не задеть. Все ходит, ходит, ходит…

Горетово – Петербург. Великий канцлер – и вольный петербургский художник (так называли Ивана Титова документы Канцелярии от строений). Установить их связь было нужно и на первый взгляд практически невозможно.

Титов – один из слишком многих на строительных работах, которые неустанно вела Канцелярия. Неправда, что строительством увлекалась одна Екатерина II. Она толковала сама с архитекторами, обсуждала в переписке с многочисленными и притом знаменитыми своими европейскими корреспондентами возможность и смысл отдельных приглашений в Россию, при всех говорила об архитектуре, интересовалась архитектурными изданиями. Но, как и во всех ее «просвещенных» действиях, разговоров оказывалось больше, чем дела, театральных декораций больше, чем действительности. Сколько из приглашенных ею зодчих занимались продолжением и доделками того, что начинала когда-то Елизавета.

Слов нет, дочери Петра после нищенского житья в Александровой слободе хотелось многого. Верно и то, что терпеливостью она не отличалась, наказывала строителям поспешение как могла. Но одной императрицыной воли для рождения огромных, к тому же не деревянных – каменных дворцов, замысловатых парков, переполненных публикой многоярусных театров, похожих на бальные залы церквей, слишком недостаточно. Иногда в их замысле каприз Елизаветы, чаще – стремление к самоутверждению: не хочу быть похожей на ненавистных предшественников, не хочу довольствоваться остатками чужого царствования.

В свое время такая же полунищая герцогиня Курляндская предпочла так называемому Второму Зимнему дворцу Апраксин дом. Частный дом, завещанный сподвижником Петра, генерал-адмиралом русского флота Ф. М. Апраксиным, его внуку, Петру II. Меньше десяти лет назад законченный итальянцем Маттарнови на берегу Невы Зимний был для Анны Иоанновны символом правления умерших в его стенах Петра I и Екатерины I. И хоть Апраксин дом стоял в том же ряду построек между Зимней канавкой и Адмиралтейством, он начинал ее собственное правление. А уж там, двумя годами позже, ее – императрицы Анны – баудиректор Растрелли начнет строительство Третьего Зимнего дворца.

В Москве Анна распорядится одновременно сооружать Зимний Анненгоф в Кремле, Летний Анненгоф в Лефортове и театр на Красной площади. Елизавета в старой столице, где задерживаться не собиралась, обойдется одним Оперным домом на берегу Яузы. Именно он должен поражать воображение москвичей и съезжающегося со всей страны дворянства. Зато в Петербурге Елизавета Петровна постарается как можно быстрее избавиться от Аннинского дворца. Растрелли получит заказ на Четвертый Зимний дворец, единственный сохранившийся под этим именем до наших дней. В ожидании достойного ее двора новоселья императрица готова ютиться в деревянном жилье у Полицейского моста, впрочем также отстроенном Растрелли. Главное, чтоб при царской резиденции был театр.

В Зимнем дворце Растрелли прежде всего заканчивает «театр комеди и опера». Дворцовый? И да, и нет. Четыре яруса лож, ежедневные спектакли итальянской оперы привлекали и могли вместить далеко не одних придворных. Сезон прерывался только на летние месяцы. И на тех же подмостках раз в неделю подвизалась ставившая трагедии и комедии русская труппа с участием так бесконечно восхищавшего современников «несравненного» Дмитревского. Каменное театральное здание вырастает около деревянного дворца у Полицейского моста. Даже в Ораниенбауме – летней резиденции нелюбимого племянника императрицы, будущего Петра III, – архитектору Ринальди достается отстроить «концертную залу и оперный дом». В расчете на местных зрителей его размеры ограничивались двумя ярусами по двенадцати лож в каждом и партером с двадцатью двумя креслами, двадцатью двумя стульями и тем же числом скамей.

Пресловутая ценительница зодчества, Екатерина найдет способ расправиться со всеми елизаветинскими театрами. В Зимнем дворце он будет переделан под обычные дворцовые помещения. У Полицейского моста представления некоторое время сохранятся, чтобы с приездом автора «Медного всадника» Фальконе уступить место его квартире и скульптурной мастерской. Лишь один ораниенбаумский театр, скорее всего из-за своей удаленности от столицы и нелюбви Екатерины к резиденции покойного мужа, просуществует до конца правления Александра I.

В 1824 году его разберут и перенесут в Петербург, к Чернышеву мосту, где ровно через неделю после открытия он станет жертвой пожара.

К столичным дворцам прибавлялось строительство загородных. Сначала Петергоф, положивший начало идее потемкинских деревень. Переезды сюда двора отличались сложнейшим церемониалом и чисто театральными эффектами, предусмотренными во всех их мелочах. В спектаклях обязывались принимать участие жители соседних слобод и деревень и даже стоявшие вдоль дороги деревья: «Быть на указанных местах на тот день, когда будет шествие, коликое число людей и дабы в проезде от поселян во всех частях лучший вид представлен. На скудных еловых деревьях для преизрядного вида поместить рябинные ягоды, будто оные сами произросли». Ради того же благолепия на устроителей возлагалась обязанность «строго смотреть того, чтоб между сими людьми не было больных и увечных, а неменьше нищих, глад стерпевающих, в развращенных и изодранных одеждах и пьяниц». Оговорка тем более обязательная, что окрестности столицы на Неве были переполнены голодающими.

В реестре живописных работ, которые ведет Канцелярия от строений в церкви Петергофского дворца в 1750–1751 годах, уже появляется имя Ивана Титова. Пятьдесят два изображения, помимо икон иконостаса, принадлежали кисти своеобразной артели вольных живописцев – Мине Колокольникову «с товарищи». Среди «товарищей» находился Иван Титов. «Артельщики» усиленно трудятся и в Большом Царскосельском дворце. Снова церковь – от настенных росписей до икон. Зеленая столовая – живописные панно-вставки над зеркалами с мифологическими сюжетами. Сам Мина Колокольников написал «Полифема, поражающего камнем». Опочивальня – десюдепорты, представляющие помещавшиеся над дверями композиции с фигурами по оригиналам французского гравера Найе. Этой комнатой в качестве спальни пользовались вслед за Елизаветой Екатерина II, Александр I. Зала, в которой находилась парадная лестница. Реестр, учитывающий каждый рабочий день каждого живописца, свидетельствовал, что работал здесь Иван Титов в мае – июне 1755 года, прогуляв за два месяца всего один день.

Мастерство Ивана Титова хорошо знакомо Канцелярии от строений. Его запрашивает, составляя список необходимых помощников, известный итальянский мастер-декоративист Антонио Перезинотти. Судя по жалованью – восемь рублей в месяц, – Титов ставится в один ряд с наиболее способными живописцами команды, как Алексей Бельский, который через считаные годы станет одним из руководителей работ, или Иван Фирсов, автор картины «Юный живописец», получивший в дальнейшем возможность совершенствоваться в Париже.

Постоянная работа, постоянное, почти регулярно выплачиваемое жалованье и… конфликты. Вольные живописцы любой ценой уклонялись от вызовов Канцелярии от строений. «Артельщики» же Мины Колокольникова отличаются особенным упрямством. В борьбе с ними канцелярии приходится даже прибегать к помощи полиции. Слова документа тех лет говорят сами за себя: «Промемория. Ее императорского величества ис канторы строеней села Царского в главную полицымейстерскую канцелярию по имянному ее императорского величества указу повелено разного звания художества мастеровых в том числе и живописцов всех команд также и волных в царское село для самонужнейших работ исправления немедленно собрать а понеже живущей в санкт петер бурхе на петербургской стороне волной живописец Мина Колокольников от посылки ево в царское село укрывается которой и поныне не сыскан: того б ради во исполнение имянного ее императорского величества указа главная полицымейстерская канцелярия определила означенного живописца Колокольникова немедленно сыскать и за караулом в кантору строений села царского прислать ибо в повеленных от ее императорского величества живописных работах обстоит ныне крайняя нужда…»

На этот раз сыскали и доставили вместе с остальными «артельщиками». В другой, может быть, потому что нужда в рабочих руках была менее острой, махнули рукой. Самим же «артельщикам» несравнимо выгодней заниматься частными заказами, не подвергаясь кабале почти казарменного распорядка жизни казенных художников. Был ли среди их заказчиков Бестужев-Рюмин? Мог быть. Незадолго до ареста и указа о смертной казни он занят переделкой своего петербургского дома. Парадному портрету кисти Токе предстояло украсить обновленные покои. Кто знает, не имел ли в виду предусмотрительный дипломат прихода к власти той, которая должна была вполне оценить его преданность, если не сказать дальновидность. В таком случае приведенный в порядок дом пришелся бы как нельзя более кстати. Что же касается художников для необходимых работ, то расчетливый канцлер, никогда не отличавшийся широтой натуры, явно предпочел местных мастеров, тем более что они занимались росписями в императорских дворцах и, значит, дело свое знали.

Но существовало более определенное свидетельство знакомства Бестужева с «товарищами» – имя Ивана Титова на иконах иконостаса Климентовской церкви на Пятницкой улице Москвы. Городская перепись свидетельствовала, что именно в климентовском приходе находились наследственные палаты «боярина» Алексея Петровича Бестужева-Рюмина. Только и этого мало. Рядом с Иваном Титовым фигурировали все те, кто копировал его бестужевский портрет, – Артемий Бутковский, Федор Родионов, Федор Мхов… О случайном совпадении не могло быть и речи.

Великий канцлер Российской империи имел отношение к одной из самых загадочных московских церквей.

 

Лондон

Министерство иностранных дел

Правительство вигов

– Должен признаться, это совершенно фантастическая история: царевич Алексей бежал из России!

– И как раз в то самое время, когда отец со всем двором находится в тех же западных странах.

– Ничего мудреного: отсутствие двора и высоких сановников, выехавших с царем, должны были облегчить осуществление его плана. Однако сам по себе план очень рискован.

– Но теперь положение императора Петра значительно осложнится.

– Еще бы! Хотя Россией заключены договоры с Пруссией и Францией, которые будут, конечно, на стороне Петра. И все же я попрошу вас попытаться восстановить во всех подробностях ход событий – это важно для выяснения связей наследника престола.

– Начало надо отнести ко времени смерти кронпринцессы. Собственно, еще при ее жизни наследник завел любовницу, предложенную ему его бывшим учителем неким Вяземским, пленную шведку Ефросинью.

– Сын идет во всем по стопам отца!

– Никакие угрозы Петра не могли заставить Алексея отказаться от Ефросиньи, а царь старался избежать громкого скандала, имея в виду беременность кронпринцессы. После рождения внука и смерти кронпринцессы царь категорически потребовал от сына или изменить образ жизни, отказаться от Ефросиньи и своих друзей, или уйти в монастырь.

– Надо полагать, ни о каком монастыре царевич не собирался и думать.

– Тем более о потере Ефросиньи. Мнимая покорность обманула отца, и Петр со своим двором выехал 27 января 1716 года из Петербурга в Данциг.

– Царевич получил полную свободу действий?

– И в полной мере ею воспользовался. Однако новое письмо от отца, грозившего расправиться с ним как с государственным преступником, побудило царевича не медлить. Он решил бежать вместе со своей любовницей.

– При том надзоре, который за ним существовал?

– Ничего удивительного. Он обманул своих сторожей, направившись по тому самому пути, по которому несколькими месяцами раньше уехал его отец: через Данциг.

– Иными словами, кто-то не догадался о его истинных намерениях, а кто-то и помог в их осуществлении.

– Само собой разумеется. Подобного рода препятствия не преодолеваются в одиночку. Короче, в то самое время, когда Петр с супругой находились в Шверине, царевич Алексей с любовницей прибыл в Вену и заручился поддержкой императора Карла V. Как плохо ни складывалась его жизнь с кронпринцессой, покойная была родной сестрой супруги императора: венский двор взял русского наследника под свое покровительство.

– Но царевич не остался в Вене?

– Это было бы во всех отношениях неудобно. Ему был предложен в качестве места жительства замок Эренберг в Тироле. Алексей приехал туда 7 декабря, когда Петр прибыл в Амстердам. В начале мая следующего года царь доехал до Парижа, а его сын предпочел сменить Тироль на неаполитанский замок Сент-Эльмо.

– Никаких попыток переговоров с ним не предпринималось?

– Со стороны русского двора? Нет.

– Тем не менее посланники русского царя разыскали царевича.

– Но это произошло уже поздней осенью, когда царский кортеж вернулся в Петербург. До сих пор остается загадкой, что могло убедить наследника в личной безопасности и какие соблазны побудили его принять предложение о возвращении.

– А если предположить самое невероятное – любовницу?

– Что вы имеете в виду, милорд?

– Ее желание.

– Но сама она то ли шведка, то ли чухонка, во всяком случае пленная.

– Или подкуп.

– Очень возможно, что это близко к истине. Среди обещаний, данных царевичу от лица отца, фигурировало и разрешение жениться на Ефросинье, но только после пересечения русской границы.

– Настораживающее условие!

– Но почему же? Речь шла якобы о желании скрыть это событие от европейских держав и не придавать ему ненужной огласки. Царевич же был заинтересован только в браке, как таковом.

– Так или иначе, царевич после столь удачного бегства доставлен в Россию. Известно ли что-нибудь о его дальнейшей судьбе?

– Ничего.

– Он в Петербурге?

– По всей вероятности, в Москве.

– В заключении?

– Скорее, под домашним арестом.

– Виделся с царем?

– По сведениям, которыми располагает наш министр, еще нет.

– Так что же – следствие, суд, монастырь?

– При всех обстоятельствах жизнь без той, с которой он совершил побег. Ефросинья первой была удалена от царевича.

– Арестована?

– Просто исчезла.

 

Митава

Замок герцогини Курляндской

Герцогиня Курляндская Анна Иоанновна и П. М. Бестужев-Рюмин

– Батюшки-светы, страсти, страсти-то какие! Убили, царевича убили! Отец родной сына жизни решил! Да как же это случилось, Петр Михайлыч, батюшка, ты толком-то расскажи, не томи. Подумать страшно, а все эта змея, императрица-то ваша!

– Замолчи, Анна Иоанновна, сей час замолчи. Жизнь, что ли, надоела, что надрываешься на весь дом? Помереть дело нехитрое, да какой смертью, а ты себе, никак, пострашней ищешь.

– Да у себя же мы, Петр Михайлыч, кто здесь доносить-то будет?

– Найдутся, матушка, охотники, на такое дело завсегда найдутся, не бойсь. На крылышках в Петербург полетят, оглянуться не успеешь, а уж там будешь, где братец твой двоюродный, царствие ему небесное да прощение грехов, коли виноват в чем был.

– Ладно, ладно, молчу уж Только скажи, про что посланник-то толковал.

– А чего сказывал, сама знаешь. Улестил Толстой царевича, из неаполитанских земель обратно привез.

– Не иначе околдовал, проклятый, иначе как бы своею волею Алешка в петлю полез. Быть же такого не могло, не для того из России бежал.

– Околдовал, говоришь. Да колдовство-то здесь нехитрое. Жить-то и в неаполитанских землях надобно, есть, пить, крышу над головой иметь, а за все то деньги платят. Большие деньги. Ну взял с собой царевич что ни что, так ведь таким запасам конец быстрехонько приходит.

– А зять-то его, император римский, что ж и помочь не мог?

– Больно много тебе-то, государыня, родственнички помогают. Мать родная по ошибке рубля лишнего не передаст, а тут зять. Да и у зятя свой расчет, ему с царем ссориться не с руки.

– Ну и что же вышло?

– А то и вышло, что рано ли, поздно домой ворочаться надо. Вернуться-то вернулся, тут за ним, голубчиком, ворота кованые и захлопнулись. Сиди, молодец, думу думай, судьбы своей дожидайся. А какая судьба тебе уготована, про то один гнев государский знает.

– Так и не свиделись они-то – сынок с батюшкой?

– Зачем не свидеться? Свиделись. Первый раз, нарочный сказывал, еще в первых днях февраля года-то нынешнего, восемнадцатого, и потолковали. Ой, страшно потолковали!

– О чем разговор-то был?

– Один на один были – кто ж про то знать может. Только Алексея Петровича после того разговора вскорости из Москвы в Петербург переправили, а между тем всех его друзей-приятелей в Тайный приказ позабирали. Такие пытки да допросы пошли, что не приведи, не дай господи. За царицу Евдокию и за ту взялись.

– Она-то, мученица, при чем?

– А при том, что мать, что руку сына всегда держала. Ай мало? Вот и припомнили, что в мирском платье вместо положенного монашеского жила, что с Глебовым слюбилась.

– Так ведь Петр Алексеевич еще в двенадцатом году с Катериной Алексеевной обвенчался.

– Так то Петр Алексеевич, то царь, а то жена, хоть и бывшая, а все его власти прилежащая. Монахинь всех в Суздале пытали, по монастырям разослали, а самого Глебова, страх сказать, живьем на кол посадили, да так, чтоб царица Евдокия Федоровна сама на казнь глядела.

– О господи!

– Вот те и «господи», вот и крестное знамение – крестись не открестишься. Ну а уж под конец и до самого царевича дело дошло.

– Да чего хотели-то от него?

– Чтобы в каком-никаком умысле злом противу отца признался, чтоб слова свои всякие подозрительные припомнил.

– Аль на себя наговорил.

– А хоть и наговорил – разницы нет: все равно смерть ему была уготована.

– Государь, значит, совесть свою обелить хотел.

– Какую такую совесть! Что другим сказать, думал, как в Сенате объявить. Свою совесть никто не обелит – с ней, какая она ни на есть, один на один в могилу и ляжешь.

– Ну так что, признался?

– А чего ж не признаваться, когда пытали его неделю не переставаючи, с девятнадцатого до двадцать шестого июня месяца. На седьмой день, приговора не дождавшись, он и кончился, мук своих крестных не выдержал. Да, может, и выдержал бы, только слух такой идет, Александр Данилович ему помог. Крепко помог, так что в шесть часов пополудни страдалец и отошел.

– Задушил, что ли?

– Про то одна Анна Крамерн знает: только ее государь допустил тело убирать.

Это шведка-то пленная, которую сестра Анны Монсовой фрейлине Гамильтоновой подарила? Вроде бы милостями особыми государя пользовалась?

– Вишь, как все помнишь! Она и есть.

– Хоронили-то царевича как?

– Какая о преступнике государственном забота: где не сгниет, вороны расклюют.

– Да не говори ты слов таких, Петр Михайлыч, он мне теперь кажду ночь мерещиться будет, во сне приходить.

– Ну если царевич, так полбеды. Вот коли дружки его, хуже.

– А что с дружками – с «собором» да «компаньей»?

– Казнили их, а головы на каменные спицы у Съестного рынка надели, чтобы не снимать, покуда кости не сгниют, сами не рассыпятся.

– И попа его Якова тоже?

– А его-то первым.

– Нет, значит, теперь наследника.

– Наследником-то Алексея Петровича развенчали после первого же его с отцом разговора, чтоб не считать к российской короне причастным.

– А дети?

– А что – дети? Они-то в почете, у них прав не отберут. Да вот еще что любопытно, государыня, – только б никто не услышал! – Ефросинья-то тяжелая была: в прошлом апреле ей родить срок был.

– Ну и что, родила?

– Сказывают, родила. Только ты, матушка, про то, упаси тебя господь, ни с кем не толкуй.

– Неужто мальчонку?

– То-то и оно.

– И куда ж дели?

– Того не знаю и дознаваться бы не стал. В таких делах меньше знать, крепче голова на плечах держаться будет.

– Слушай, Петр Михайлыч, а что это курляндцы толковали, будто кронпринцесса-то покойная, супруга царевичева, и не померла вовсе, а сбежала вроде. За океаном ее где-то видали, графиней назвалась, с новым мужем живет. Нешто такое может быть?

– Ох, матушка, в царском доме все может. Говорить бы только про то поменьше. Вот и все дела.

Еще недавно казалось – все дело в несовместимости. Колонны. Упругие дуги окон. Взлет малиново-брусничных стен в тесноте протолкнувшегося за заборами и домишками переулка. Лепная путаница толстощеких амуров, взъерошенных крылышек, провисших гирляндами роз. Полусмытая дождями таблица: «Памятник архитектуры… охраняется…» Просто церковь.

Просто… Когда бы кругом не Замоскворечье. Совсем рядом, во вчерашнем дне, крутые лбы булыжника. Жирный блеск засиженных лавочек у глухих с кольцами ворот. Осунувшиеся под землю ступеньки покосившихся крылечек. Сизая герань в мутных оконницах. Пышно взбитая пыльная вата между стеклами. Устоявшийся дух плесени и намытых полов. Островский. Его герои. Жизнь глухого посада. Откуда он мог появиться здесь – улыбчивый праздник так трудно приживавшегося в русской архитектуре стиля французского рокайля?

Последние годы стерли память о тех, кто вошел в пьесы Островского. Россыпь ни в чем между собой не согласованных новых зданий превратила его сохранившиеся постройки в экспонаты краеведческого музея с его причудливыми и на первый взгляд необъяснимыми сопоставлениями: кость мамонта – колченогий стул из барской усадьбы – фото первой в районе фабрики. Органика живого города стала уступать условным правилам экспозиции: без перегрузки, с лучшими образцами.

Без перегрузки – это значит обречена неповторимая вязь переулков и улиц. Значит, растворятся черты градостроительного мастерства, знавшего, как уберечь улицы от сквозных ветров и холодов, устроить удобное жилье на все вкусы – от дворца до притаившегося в зарослях бурьяна и сирени обывательского домишки. С лучшими образцами – значит, присвоив себе право решать, что в каждой эпохе лучше или хуже. Относительно чего? Наших современных представлений или посылок тех далеких дней, о которых знаешь всегда недостаточно, всегда в скупо открывающихся пониманию сегодняшнего дня обрывках? Откуда бы иначе взяться всеторжествующему стереотипу восстанавливаемого в отдельных памятниках архитектуры ампира, жилья XVII века или ансамблей классицизма?

Угадать Замоскворечье бестужевских лет в живых чертах существующих зданий уже невозможно. Даже историку искусства. Даже просто историку со всем доступным ему багажом аналогий и фактов. Разве в узкой расщелине Климентовского переулка, потерявшего былые очертания при выходе на Ордынку: там пустырь у станции метро в рухляди наскоро сколоченного торгового развала, там исчезнувшие ради удобства подъезда к месту давно законченного строительства простенькие двухэтажные дома. Спору нет, домишкам не было места в истории архитектуры, и не примечательны они ничем, кроме того, что были живым существом Замоскворечья.

Или в похожем на лесную тропку развороте Голиковского переулка, уходящего за углом Климента к дому Островского. Не к тому, в котором родился Островский. Того давно нет. Почти на старом месте встал вылощенный до музейного глянца новодел, снаружи как каменный, внутри с нелепо обнаженными, залакированными бревнами – в подражание мифической избе – сруба. Кому была непонятна нелепость подобной затеи – неужели родители драматурга согласились бы жить в подобных комнатах! И все же оказалось невозможным устоять перед соблазном моды на разудалые терема-избушки повсюду – от кафе и автозаправочных станций до актового зала школы в Пущине.

Много раньше не стало церкви, к которой принадлежал первый в жизни драматурга дом. В тридцатых годах она уступила место жиденькому скверику – замена, слишком неравноценная для мемориала и для всей Москвы. Крохи прошлого – как же трудно их выбирать после бесконечных и неутомимо меняющихся решений об улучшении города. И почему-то ни у кого из градостроителей и архитекторов не возникает сомнения, что каждый новый замысел непременно должен превзойти опыт, знания, здравый смысл предшественников.

Там – плотно сбитый кубик дома с портиком поднятых на цокольный этаж полуколонн. Заказчики – Демидовы, архитектор – Осип Бове, время – первая четверть XIX века. Там – через улицу – приземистый особняк с уверенно прорисованной аркой центрального проезда под полукруглым окном мезонина. Владельцы – сменявшие друг друга купеческие семьи, строитель без имени и все то же начало прошлого столетия. Почти напротив Климента – более ранний дом Гологривовых, купленный казной и превращенный в 1830-х годах в Пятницкий полицейский дом с торчавшей над округой пожарной каланчой.

Современники Климента – отступившая к самому Обводному каналу колокольня церкви Иоанна Предтечи под Бором, завершенная в 1753 году. И, конечно, церковь Праскевы Пятницы, давшая название всей улице. Начатая в последние годы правления Анны Иоанновны, законченная в год вступления на престол Елизаветы Петровны. Коренастая, приземистая, с растянутой трапезной и крутой колокольней, напоминающей стиль одновременно возводившихся петербургских церквей с их заимствованной у Голландии простотой и сдержанностью архитектурных выдумок. Именно от Голландии – такова воля Петра, посылавшего на запад русских архитектурных учеников. Строивший Праскеву Пятницу Иван Мичурин из их числа.

По сравнению с живописцами, о которых неизвестно почти ничего, его биография выглядит на редкость полной. Дворянин из Галичского уезда на Костромщине, где до конца своих дней владел немудрящей деревенькой. В восемнадцать лет ученик петербургской Академии навигацких наук, еще через два года – итальянского архитектора Микетти. С отъездом из России учителя – петровский пенсионер в Голландии, «ученик архитектурного и шлюзного дела». Шесть лет занятий оказываются сроком, за который все успевает неузнаваемо измениться. Шлюзное дело никому не нужно. Единственная работа архитектору находится в Москве – составлять после страшного пожара 1737 года вошедший в историю под названием Мичуринского план старой столицы, сметы на «ветхости» и необходимые починки близлежащих монастырей и церквей, строить самому – от простых и примитивных до очень хороших и сложных работ. Все определялось возможностями заказчика.

Московские приходы с трудом оправлялись после пожарного разорения, Свенский монастырь вблизи Киева мог позволить себе великолепный монументальный соборный портал, который возводит московский зодчий. На Украине Растрелли доверит Мичурину строительство Андреевского собора и киевского дворца по собственным планам. Работа потребовала четырнадцати лет, но позже петровский пенсионер снова в Москве, привычный, всем знакомый, безотказный. Не Праскева ли Пятница из Замоскворечья убедила Растрелли в возможностях и высоком умении архитектора? Он возводит ее на средства купцов Журавлевых в 1739–1742 годах. Когда бы в диапазоне предлагаемых историками временных границ ни строился Климент, он строился при Иване Мичурине.

Хотя как определить понятие – современники Климента? По-видимому, просто – XVIII столетие. В многочисленных разнохарактерных очерках по истории русской и собственно московской архитектуры, справочниках, путеводителях ошеломляющий разнобой лет. Для одних – пятидесятые годы, последние в блистательной карьере и непререкаемом влиянии на строительные вкусы Растрелли. Для других – семидесятые, когда даже в глухой провинции, новообразованных губерниях законодателем моды становится торжественный и строгий классицизм. Для третьих – и вовсе двадцатые, когда все еще определялось взглядами Петра. А колебания внутри таких разных десятилетий! А разнобой с именами зодчих, не менее разных, не менее непохожих друг на друга – Растрелли, Алексей Евлашев, строитель исчезнувших Красных ворот и колокольни Троице-Сергиевой лавры Загорска Дмитрий Ухтомский… И все одинаково без документальных обоснований – без ссылок на документы и архивные источники.

 

Лондон

Министерство иностранных дел

Правительство вигов

– Милорд, свершилось! Петр I принял титул императора, Россия стала империей.

– Логичный вывод из того, что этому монарху удалось достичь. Я надеюсь, поздравительные письма готовы?

– Не извольте беспокоиться, мы не задержимся с ними. Кстати, еще одна небольшая петербургская новость – внебрачный ребенок у царевны Прасковьи.

– Любопытно. Но так ли важно?

– Думается, да, потому что отец ребенка Иван Дмитриев-Мамонов.

– Член Военной коллегии? Тот, что писал устав русского войска?

– Вот именно, милорд.

– И что же?

– В этом деле замешано слишком много и слишком влиятельных сановников.

– Даже так Но кто именно?

– Сообщил императору о рождении ребенка Павел Ягужинский. Их разговор оказался очень продолжительным, если иметь в виду нетерпеливый характер Петра.

– Ребенок, естественно, мужского пола?

– О да. После Ягужинского в спальню царя были вызваны сам Меншиков, покровительствовавший этой связи, любимый денщик Петра Василий Поспелов, в доме которого происходили их свидания, кабинет-секретарь императора Алексей Макаров и даже Остерман.

– И все они причастны к истории царевны?

– Как нельзя более.

– Это становится по меньшей мере любопытным. Но что же дальше?

– Для Остермана и Алексея Макарова все закончилось, по-видимому, крупным разговором. Меншиков понес физическое наказание от руки царя. Хуже всех пришлось Василию Поспелову. По утверждению нашего министра, он был трижды пытаем в спальне императора.

– Полагаю, виновные в соучастии не понесли сколько-нибудь серьезного наказания?

– Вы правы, милорд. Несмотря на пытки, Василий Поспелов на следующий же день стал пользоваться снова расположением царя. Впрочем, его связь с царевной была самой тесной.

– В каком смысле?

– Поспелов женат на дочери Ивана Дмитриева-Мамонова от первого брака, причем свадьба состоялась совсем недавно. Это можно считать платой отца за покровительство в его отношениях с царевной. Тем не менее наказание, и жестокое, состоялось.

– Его жертва?

– Слуга Поспелова. Он приговорен к каторге.

– Это не имеет значения. Меня интересует во всей этой истории только позиция Меншикова.

– Она осталась неизменной.

– Вы так полагаете? Позволю себе усомниться. Министр писал о подозрениях, возникших у царя в связи с финансовыми злоупотреблениями Меншикова.

– Я бы затруднился, милорд, определить действия Меншикова как злоупотребления. Скорее – это хищения, и в совершенно неслыханных для государственного сановника масштабах. Его владения исчисляются сотнями деревень, десятками городов, тысячами арпанов земли, не говоря о дворцах, поместьях, драгоценностях.

– По-вашему, все это могло произойти незамеченным со стороны Петра, и это при его-то наблюдательности и подозрительности?

– Ни в коем случае. Петр просто не обращал внимания.

– Об этом и речь. Просто не обращал внимания, а теперь счел нужным обратить. Следовательно, существуют причины, которые побудили царя изменить свою тактику в отношении светлейшего.

– История с Монсом, несомненно, сделала свое дело. Любовник императрицы…

– Прошу прощения, сэр. В связи с новыми событиями имеет смысл вернуться еще раз к этой пикантной истории. Итак, как она выглядела в общеизвестной интерпретации?

– Милорд, о какой интерпретации может быть речь? Факты говорят сами за себя.

– Не имею ничего против – давайте разберемся в фактах.

– Вилим Монс, брат фаворитки императора Петра. Служил в армии, участвовал в битвах при Лесной и под Полтавой. Храбр, ловок. В 1711 году обратил на себя внимание императора и стал его адъютантом.

– Сколько лет прошло после разрыва Петра с его сестрой?

– Более семи.

– Тем самым можно утверждать, что своим возвращением Вилим Монс обязан собственным качествам, а не протекции сестры.

– Безусловно. Тем более Анна Монс именно в этом году, несмотря на долголетнее сопротивление Петра, вышла замуж за барона Кайзерлинга.

– Вот видите!

– Мне кажется, милорд, что в судьбе Вилима сыграла роль его старшая сестра, Матрена Балк, пользовавшаяся исключительной симпатией и доверием императрицы. Именно ее стараниями Вилим был определен в 1716 году камер-юнкером ко двору императрицы, а затем стал управляющим Вотчинной канцелярией Екатерины.

– То есть перед отъездом царского двора и самой императрицы за границу? Так что, если говорить о каком-то сближении Монса с Екатериной, его следует отнести, по крайней мере, на конец 1718 года.

– Это естественно – когда двор вернулся в Петербург.

– Превосходно. Теперь какими данными о близости императрицы и Монса вы располагаете?

– Петербургские разговоры.

– Ссылающиеся на какие-то конкретные факты?

– Пожалуй, нет. Но молва…

– То, что происходит во дворцах в действительности, редко становится предметом общего обсуждения. Во дворцах трудно сохранить тайну, но именно там, и только там, ее умеют в случае необходимости погрести.

– Один из слухов утверждал, будто приближенная камер-фрау императрицы, некая Анна Крамерн, выдала императору место свидания Екатерины с Вилимом Монсом.

– Их застали в двусмысленной ситуации?

– За разговором вдвоем.

– И вы можете назвать двусмысленной ситуацией разговор с глазу на глаз императрицы с человеком, ведающим ее имуществом? Для любой другой цели в распоряжении императрицы был дом той же старшей сестры, присутствие в котором обоих любовников не вызывало бы ни у кого ни малейших подозрений.

– Но камер-фрау…

– Теперь о камер-фрау. Предположим, эта Анна Крамерн могла выдать любовников Петру. На что же эта пленная шведка рассчитывала? К тому же, как женщина, она не могла не отдавать себе отчета, какой мести со стороны своих покровительниц подвергается. Что же касается награды со стороны императора, то в чем она могла выразиться? Освобождение из плена? Его спокойно могла получить для нее Екатерина. В отношении же щедрости императрица несравнимо щедрее императора.

– Что же вы в таком случае предполагаете, милорд?

– Обычную диффамацию, имевшую целью скомпрометировать Монса.

– С чьей стороны? Меншикова?

– Прежде всего Меншикова. Князь сам попал под подозрение, его ждали ревизия и суд, и он постарался отвлечь внимание императора. Что было инкриминировано Монсу?

– Растраты по Вотчинной канцелярии императрицы.

– Вот видите! Монс мог нравиться Екатерине, но рисковать головой ради человека не первой молодости, к тому же такого, которого знаешь уже много лет, нелепо. Да императрица, насколько я понимаю, никогда не отличалась сердечной слабостью.

– Но отрубленная голова Монса, которую Петр распорядился поставить в банке со спиртом у постели императрицы!

– Вы видели ее в этой спальне?

– Конечно нет, но так говорят, судя по донесению министра.

– А если даже это и так, вы не можете себе представить ситуации, при которой император был раздражен вполне естественным заступничеством императрицы и мог начать испытывать ревность, на деле ничем не обоснованную? Причины и следствия – их установление слишком важно для дипломатической службы, чтобы так спешить c выводами. Думаю, мы с вами не будем говорить о каких-то романтических чувствах царя Петра к супруге – они хороши для менестрелей, но не для людей наших дней, не так ли?

– О да. Но все же в короновании Екатерины можно усмотреть остаток этих устаревших чувств, милорд, не говоря о всех иных государственных соображениях.

– Вы склонны сегодня к шуткам, сэр. Это говорит о том, что солнце над Темзой способно привести в хорошее расположение духа даже самого высокого чиновника его королевского величества. Тем лучше, но наш разговор крайне серьезен. Коронация Екатерины – и я на этом настаиваю – имела отношение только к дочерям Петра. После смерти последнего сына у Петра нет наследников мужского пола от второго брака, но от первого есть. Царевич Алексей оставил сына, и с этим нельзя не считаться. Зато после коронации Екатерины I надежды на престол потомства от первой, разведенной, жены сводятся к нулю.

– Осмелюсь возразить, милорд, они будут сохраняться всегда.

– Естественно, все определит ситуация соответствующего времени, и тем не менее положение дочерей Петра оказывается значительно лучшим. Но мы отвлеклись. Царь не стал объясняться с Меншиковым по поводу этой дворцовой любовной интриги?

– Как ни странно, имея в виду темперамент царя, нет.

– Тем хуже для светлейшего. Значит, Петр накапливает в себе силы для одного, но страшного по результатам взрыва. Он не поколебался лишить жизни собственного сына, отправить на плаху Матвея Гагарина за хищения в Сибири. Как можно предполагать, что он сделает исключение для Меншикова? Но в этой ситуации ссора с Дмитриевым-Мамоновым была бы нецелесообразна.

– Да, Мамоновы пользуются влиянием.

– У них большой клан?

– Этого нам еще не приходилось выяснять, но не сомневаюсь в утвердительном ответе: семья старая и очень разветвленная.

– В конце концов, потеря невинности одной из многочисленных царевен не представляет такой уж большой беды для Российской империи.

– Но при всех обстоятельствах, милорд, это пересмотр расположения наследников.

– Вот это нам и придется обсудить. С появлением внебрачного ребенка царевна Прасковья фактически теряет права на престол. Отсюда несколько повышаются шансы у герцогини Курляндской.

– Пока она не имеет мужа и детей.

– Детей без мужа – несомненно. Что же касается законного супруга, то, пожалуй, русские не захотят видеть на курляндском престоле одну из европейских влиятельных особ.

– Но герцогиня Анна упорно стремится к браку.

– Она ли сама или фактический правитель ее дел?

– Бестужев-сеньор? Вполне вероятно. Хотя на этом он потеряет неограниченность нынешней своей власти.

– Очень эфемерной, дорогой мой. Его положению трудно позавидовать: капризы не слишком умной герцогини, недоверчивая требовательность Петербурга и собственный преклонный возраст. Как долго ему удастся сохранять расположение Анны? Положение фаворита предполагает более молодые годы, а ему…

– Уже шестьдесят, милорд.

– Поэтому, как нетрудно понять, лучше продать свое положение за соответствующее, возможно, более высокое вознаграждение и отойти, сохранив добрые отношения с герцогиней – на всякий случай – и с Петербургом, что крайне важно.

– Задача почти неразрешимая.

– Именно – почти. Бестужев-сеньор разыгрывает свой маленький, но все же реальный шанс.

– Но в таком случае он приобретает смертельного врага в лице Меншикова: светлейший давно стал проявлять притязания на курляндскую корону.

– В нынешней ситуации это не так опасно – судьба самого Меншикова неясна. К тому же вы забыли старую, пусть французскую, пословицу: qui ne risque, n’a rien. При дворе таков вообще закон жизни. И чтоб закончить наш разговор, к чему же привела история с царевной Прасковьей?

– Вы не поверите, милорд, но наш министр предполагает, что к браку.

– Официальному браку царевны с Дмитриевым-Мамоновым?!

– Правда, не вполне официальному.

– То есть?

– Церковному, но необъявленному. Дмитриев-Мамонов не сможет открыто занимать места рядом с супругой.

– Царевна лишается своего титула?

– Об этом нет и речи.

– А ребенок, сын? Отдан на воспитание?

– В том-то и дело, что открыто оставлен у матери в ее дворце, куда переезжает и Дмитриев-Мамонов. Царевна Прасковья собирается заказывать портрет наследника.

– Да, это нечто совершенно новое в жизни русского двора. Тем хуже для Меншикова. Пока Бестужев-сеньор может не опасаться за свою жизнь и благополучие, во всяком случае, с этой стороны. Вот видите, дорогой сэр, дипломатия – это мгновенный анализ способной столь же мгновенно измениться ситуации, неустанная попытка жить и видеть быстрее времени.

– Но это увлекает, милорд.

– Как всякая истинная страсть.

 

Митава

Дворец герцогини Курляндской

Герцогиня Курляндская Анна Иоанновна и П. М. Бестужев-Рюмин

– Меня винишь, государыня, что судьбы твоей не устрою, ан гляди, как она, судьба-то, и цесаревнам не задается. Сколько лет весь двор хлопочет, а о свадьбах ни слуху ни духу.

– Тебя не позвали, Петр Михайлыч, ты бы живо охлопотал, как в свое время царевича покойного.

– А ты шутила бы меньше, Анна Иоанновна, не так-то оно тебе все равно, как при дворе дела пойдут.

– Я-то при чем: в огороде бузина, а в Киеве дядька.

– Поговорок-то и я тебе на все случаи сыщу. А от дядьки-то твоего киевского, как сказать изволила, зависеть будет, что государь о Курляндии решит.

– Чего ж решать? Герцога уж нету, я тут сижу.

– Вот-вот, о том и речь. Герцога нету, другого найти можно, корону курляндскую одному из женишков цесаревен в придачу дать, а с тобой-то, матушка, разговор короткий: будешь вместе с другой герцогиней – Мекленбургской – в России век вековать.

– Неужто и впрямь такое случиться может?

– Может, и не то может, не сомневайся. Потому и тороплюсь делами-то свадебными.

– А что у них там?

– Да то, сама соображай. Когда герцог-то Голштинский в Петербург приехал – в 720-м никак? Выбирать мог из двух цесаревен, хотя прямой надежды и не имел. Ему что нужно было – от Дании Шлезвиг свой воротить, а вместе с ним и на престол шведский право. Государь-то пообещался, да от обещания и отступился.

– С миром Ништадтским, ты сказывал?

– Так и есть. Мы Швеции поручились, что в дела ее входить не станем, значит, и о Шлезвиге хлопотать не будем. На том войну Северную и кончили – как-никак 21 год воевали, шутка ли! Герцог-то ни с чем остался, хоть теперь и посулился ему царь старшую цесаревну отдать.

– Помню, помню, разговоры еще пошли. Матушка покойница сказывала, будто герцог на Лизавету глаз положил, а на Анну и глядеть не хотел. Да и то, было на что смотреть! Умница, может, и разумница, да собой невидная. Молчит все, да так в упор смотрит, не улыбнется. Лицо-то полное, вроде одутловатое, а глаза хоть и черны, да малы. Нехорошая.

– Тебе бы сватьей быть, Анна Иоанновна. Сколько тебя учить: для особы царской крови внешность каждая хороша. Не о том речь.

– Без тебя, Петр Михайлыч, все эти премудрости знаю. Только я об герцоге говорю. Больно на него занятно глядеть было, как все от надежды на Лизавету не отказывался, все на нее норовил посмотреть, с ней танцевать, а дяденька Петр Алексеевич его обрывал да на место становил, чтоб себя соблюдал.

– А про Анну-то Петровну не пристало тебе бабьих толков вести. И красавица она редкая, и на четырех языках разговоры ведет, и сердцем добрая, только, может, герцогу по глупости его сокровищ таких и не требуется. Ему бы чтоб языком, как трещотка, трещала, да в танцах от зари до зари вертелась. На такие дела пуще младшей цесаревны никого и впрямь не сыскать.

– Ишь ты, по вкусу, знать, Аннинька пришлась?

– Да полно тебе с пустяками-то, государыня. Главное, что до сей поры ни оглашения, ни обручения нет. Все Петр Алексеевич примеряется – то ли нужен ему такой зять, то ли другого поискать стоит.

– Ну какой-никакой, а под рукой есть. Свадьбу-то скрутить дело нехитрое. Вот с Лизаветой дело другое.

– С Елизаветой Петровной государь наш далеко замахнулся – Франция ему запонадобилась.

– Потому Лизавету с ранних лет французскому диалекту обучать стали.

– Стать-то стали, а дело ни с места. Пошли сначала разговоры о принце Шартрском – цесаревне тогда еще лет, помнится, двенадцать, не боле, было. Да у французского посла своя примерка – даром принца не отдадут.

– Чего им нужно-то было?

– Корону польскую.

– Ишь ты!

– Да государь и согласие давал, только принц в одночасье помер перед самым новым 724-м годом.

– Так дело на том не кончилось. Помнится, сестрица Катерина Иоанновна толковала, будто с наследным принцем французским сразу разговор повели. Завидовала.

– С Людовиком. Верно. Вышло так, что освободился он, жених-то. Малолетний, хворый, вот советники невест и перебирали. От инфанты испанской отказались, наши тут со своей и заторопились.

– До чего ж дотолковались: быть Лизавете в Париже, нет ли?

– Кто знает! Государь сам переговоры все ведет. Помех не счесть, только и Петру Алексеевичу не впервой супротивников одолевать. Дожидается Елизавета Петровна судьбы своей. В возраст уж войти успела. Гляди, скоро шестнадцать годков набежит.

– Да чего уж, батюшка родимый постарается, не обездолит, чай.

Что же все-таки было делать? Просто отказаться от справочников? Обратиться прямо к архивам? Но архивы еще предстояло определить, найти те фонды, которые могли же иметь – а могли и не иметь! – отношения к Клименту, справочники были под рукой. Пусть не документированные данные, простые намеки на источники в них явно содержались. Наконец, сама по себе смена версий, появление новых имен тоже не были безразличны для поиска. И потом – какое удивительное очарование заключено в этих старых, затертых на углах, дочерна растрепанных книгах! Скольким они открывали путь в историю, волновали воображение. Нет, миновать справочники было просто невозможно.

Но самая распространенная книга, из тех, что всегда под рукой, это и самая редкая по прошествии нескольких лет книга. Старый телефонный справочник, адресная книга, ноты всеми петого романса, доносившейся изо всех окон песни обладают способностью исчезать бесследно. Сиюминутная потребность, интерес, увлечение уступают место новым сиюминутным потребностям, и то, что только что представлялось совершенно необходимым, безжалостно уничтожается. Всеми. Одновременно. И напрасно думать, что есть такое волшебное хранилище, которое способно вместить потерянное во всей его полноте. Потом наступают розыски, удивление, возмущение и… бессилие. Не всегда, может быть, даже не очень часто – и все же.

Первая же попытка обратиться к справочникам Москвы привела к ошеломляющему открытию: никто никогда не ставил себе задачей собрать их все или по крайней мере составить подобный каталог. Сотрудникам Ленинской библиотеки «москвоведческая» тема не показалась достаточно значительной. Другие библиотеки к тому же не обладали необходимыми возможностями. Известное исключение составляла одна Историческая библиотека. Куда более скромная, чем Ленинка. Всего-навсего республиканская, к тому же доступная каждому из москвичей: ни тебе дипломов, ни тебе ходатайств, ни даже безнадежных очередей в раздевалках. И, может быть, с незапамятных времен удивительные по доброжелательности и вниманию к тому, чем ты занят, сотрудники.

Нет, справочников по годам их выпуска и у них никто не пытался систематизировать. Зато здесь существовал фонд Ивана Егоровича Забелина, историка-самоучки, как никто знавшего и архивные фонды, где он начинал простым архивариусом, и самый город. Н. Г. Чернышевский говорил, как хорошо бы было, если бы являлось в России больше таких людей, как Забелин, побольше ученых таких даровитых и живых. И до сих пор остается удивляться, с какой безошибочной точностью предусмотрел он появление многих разделов «москвоведческой» науки. Все, что выходило до него и при его жизни, Иван Егорович безусловно собрал в своей библиотеке. Все, что появилось после его смерти в 1908 году, оставалось искать.

Конечно, если думать о поиске как таковом, у Климента огромное преимущество перед другими архитектурными сооружениями – никакой истории вопроса, никакой специальной литературы. Каждая подробность может обернуться находкой. И что, если попробовать начать не с первых, самых ранних изданий справочников, а наоборот – с наиболее к нам близких, чтобы узнать сумму накопленных знаний. Разве годы не говорят сами за себя?

Аккуратный, на несколько сотен страниц, томик «Осмотр Москвы» В. Длугача и П. Португалова, изданный непосредственно в канун Великой Отечественной войны. Книга о том, как будет стерта с лица земли историческая Москва. Как прорежут хитросплетение веками складывавшихся улиц, кварталов, домов проведенные по линейке сверхширокие магистрали – об этом напоминают взрезавший приарбатскую тишину и Собачью площадку проспект Калинина и пока приостановленный у Кировских ворот Новокировский проспект. Как расширится за счет сноса основной части Китай-города Красная площадь – ее границы пройдут по площади Ногина, а на нынешнюю площадь Революции она откроется широчайшей лестницей, которая поглотит значительную часть улицы 25 Октября и все постройки Заиконоспасского монастыря, этой первой русской академии гуманитарных наук. Нынешние разговоры о памятниках, сама идея заповедного Замоскворечья выглядят здесь попросту абсурдными, противоречащими существу рисующегося авторам развития города. Нет, они оставляют место для Пятницкой улицы и называют единственную обнаруженную на ней достопримечательность – здание бывшей Сытинской типографии. Они упоминают даже Климентовский переулок – потому, что он соединяет Пятницкую с Ордынкой, и еще потому, что на его углу со временем должна появиться станция метрополитена. Климента просто нет, и это верный признак, что судьба его не решена и может сложиться по-разному. Тем более «Осмотр Москвы» выходит уже третьим изданием.

А ведь авторов, обошедших молчанием Климента, оказывается, немало было и в прошлом. И среди дореволюционных изданий. Дело не в их личных вкусах и оценках, но в определенной сложившейся традиции. Недаром «Спутник зодчего по Москве» 1895 года не находит нужным обращать на Климента внимание архитекторов. И тем не менее история вопроса в отношении Климента существовала, только складывалась она необычно.

Пренебрежительно отмахиваются зодчие – во второй половине прошлого века их интерес сосредоточивался главным образом на XVII столетии, различных комбинациях кирпича и его фигурной, использовавшейся древними строителями кладки, будто можно возродить вместе с набором внешних приемов и тот внутренний смысл, который их породил. Равнодушно молчат историки – никаких связей с примечательными событиями и лицами им не удается рассмотреть. И тем не менее сведения о Клименте исподволь, без чьих-либо усилий, накапливаются. Первым о них заявляет учреждение, одинаково не имевшее отношения ни к зодчеству, ни к истории. В своем «Указателе улиц и домов столичного города Москвы» Контора московского обер-полицмейстера еще в 1882 году давала неожиданно обстоятельную справку.

По данным указателя, Климент был построен в 1761–1769 годах на месте разобранной за ветхостью церкви Николы и Знамения и освящен в 1770 году известным своей близостью к Анне Иоанновне архиепископом Амвросием. Примыкающая же к основному зданию трапезная, в которой разместилась теплая церковь с приделом Климента, возводилась в 1758 году. Строителем же всего ансамбля назывался коллежский асессор Матвеев.

Для справочного издания сведений более чем достаточно. Но именно из-за своей относительной полноты они начинали подсказывать один за другим новые вопросы. Если трапезная – безликое, вросшее в землю одноэтажное строение – была возведена за три года до начала основного строительства, значит, великолепное дворцовое здание Климента пристраивалось к ней. Но как это можно себе представить? Что означает совершенно неожиданное название Николы и Знамения? Подобного сочетания никогда не приходилось встречать. Почему новый огромный храм получил название от придела в трапезной? И главное – кем был строитель Климента коллежский асессор Матвеев, располагавший средствами для возведения одной из богатейших московских церквей?

 

Лондон

Министерство иностранных дел

Правительство тори

– Вы на целых три часа задержали сообщение о новом назначении Алексея Бестужева, сэр! Его величество вами недоволен.

– Приношу мои глубочайшие извинения, милорд. Но вы еще не изволили приехать в министерство, и я не счел себя вправе обеспокоить вас по такому поводу в вашем доме.

– Вы удивляете меня, сэр. Такая новость, и вы не можете не знать ей цену: Бестужев-юниор из камер-юнкеров герцогини Курляндской снова стал посланником, и притом в Дании! Разве этого мало, чтобы поднять с постели каждого из членов Кабинета? Я уверен, господин Бестужев не изменит тому расположению, которое в свое время испытывал к нашей короне. Иметь своего доброжелателя в Дании – не шутка!

– Прошло три года, милорд, со времени службы Алексея Бестужева у короля. Его нынешние настроения представляют для нас тайну. Мы ими не интересовались. Вряд ли в этом вопросе целесообразно торопиться с выводами.

– Дело не в выводах, а в необходимости немедленной связи с ним. Немедленной, вы слышите, сэр Грей! В дипломатических делах время не терпит ни в каких случаях. Как объясняется нашим министром причина его перевода?

– Милостью Петра.

– Милостью Петра, только что так резко обошедшегося с Бестужевым-сеньором? Здесь очевидное противоречие.

– Никакого, милорд. Бестужев-юниор заслужил милость Петра и полное прощение его дружбы с нами тем, что сумел представить царю в наиневыгоднейшем свете старания отца по поводу мнимого сватовства герцогини Курляндской. Ведь, по сути дела, Бестужев-сеньор устраивал Курляндию сначала Вейсенфальскому герцогу Иоганну, затем Бранденбургскому маркграфу Фридриху-Вильгельму.

– Влияние Пруссии?

– Совершенно неприемлемое для Петра. Преданность сына царю в ущерб интересам отца не могла оставить Петра равнодушным и напомнила ему о заслугах юниора во время Утрехтского конгресса. Отец получил строжайшее взыскание и запрещение заниматься какими бы то ни было внутренними делами Курляндии – только собственно двором герцогини Анны. Мало того – его лишили права прямых докладов царю. Теперь Бестужев-сеньор должен по всем вопросам обращаться к рижскому губернатору. Зато Бестужев-сын получил место посланника, и не в Петербурге, который ему, вероятно, порядком надоел, а в Копенгагене.

– Отец догадывается о роли сына?

– Если только по характеру его назначения. Из слов сеньора, – а старик словоохотлив, – этого никак не следует.

– Разобраться во всем одному Бестужеву-юниору было совсем не просто.

– Он и не был один. Ему помогал предавать отца старший брат, награжденный за усердие назначением послом в Варшаву.

– Положительно, сэр Грей, эта семья существует по своим совершенно особенным законам.

– И самое любопытное, милорд, по внешнему виду никто никогда не предположит, что они в действительности способны сделать друг с другом. У сыновей существует единственная цель – лестница славы: они мечтают о карьере при петербургском дворе.

– Полагаю, сэр Грей, они слишком умны и решительны в своих действиях, чтобы кто-либо из русских монархов решился опереться на их плечи.

– Вы высокого мнения о русских монархах, милорд. Я бы распространил ваш вывод на всех венценосцев. Упоение властью заставляет пренебрегать простейшей осторожностью и воображать себя провидцем и прорицателем человеческих судеб. Если Алексей Бестужев сумеет это понять, перед ним большая дорога.

– Почему вы усомнились в нем? Ему двадцать семь, помнится, лет, и он уже познал горький вкус унижения и страх падения. Это старит, но и превосходно учит. Таких уроков не забывают.

– Полагаю, вас могут заинтересовать, милорд, подробности, касающиеся нашего старого знакомца Гюйзена.

– Учителя голландского языка царевича Алексея, того, что принимал участие в миссиях Бестужева-сеньора?

– Вот именно. Только следует уточнить – барона Гюйзена.

– Даже так?

– О да. «Серый кардинал», как его стали называть, вернулся после бестужевских хлопот о замужестве герцогини гофмейстером двора наследника. Впрочем, досмотр за наследником составлял лишь одну из его обязанностей. Царь Петр не менее ценил способность голландца слагать стихи по случаю всех русских побед. Петр сам позаботился и о его титуле, и о регулярной выплате жалованья, чего никогда не делал даже в отношении самых высоких сановников.

– Все это до казни царевича?

– В том-то и дело, что и после. Похоже, именно Гюйзен сыграл немаловажную роль в трагедии наследника. Только получаемые им награды всегда носили скрытый характер.

– Значит, он по-прежнему был нужен Петру.

– Был и остается, милорд. Есть основания полагать, что именно его вмешательство сохранило за Бестужевым-сеньором должность при герцогине Курляндской, несмотря на все компрометирующие гофмейстера Анны обстоятельства. Петр прислушался к советам «серого кардинала».

– Они должны были иметь серьезное обоснование.

– Разве нельзя счесть таким обоснованием особый характер отношений герцогини со своим обер-гофмейстером – Бестужев-сеньор был повышен в придворном чине. Тем самым герцогиня Анна вполне в руках русского двора.

– Довольно неожиданное после стольких лет службы Бестужева-сеньора окончание. К тому же он очень немолод. Тридцать лет разницы – его успеху можно позавидовать!

– У герцогини Анны не осталось надежд и никогда не было выбора.

– А если прибавить к этому ее собственные годы… Сколько ей?

– Столько же, сколько Бестужеву-юниору.

– Да, для женщины около тридцати лет наступает время самых рискованных усилий.

– Если к их числу вы относите и появление первого фаворита.

 

Митава

Дворец герцогини Курляндской

Герцогиня Курляндская Анна Иоанновна и П. М. Бестужев-Рюмин

– Не верю и ни в жисть не поверю: Прасковья робенка родила!

– Так оно и есть, Анна Иоанновна. Точнее точного.

– Это тихоня-то наша, по покоям идет – по сторонам не глядит, в церкви стоит – один пол разглядывает. Танцовать-то только с дяденькиного приказу танцовала, а то все обок маменьки сидит. Всех кавалеров отваживала. Заговорят – глаза подымет, сумрачно так глянет, что и охота к разговору у каждого пропадет. А тут на тебе, какого сокола приманила. Ему-то как не страшно было. Ведь все во дворце, все на виду!

– Знать, не из пужливых наш Иван-то Ильич.

– Он-то что! Знамо дело, помыслил, может, к царскому двору поближе, к государю ход попрямее.

– Оно как обернется, а то за такие художества и на каторгу дорога ровнехонькая. У Петра Алексеевича не задолжится.

– Рассчитали, поди, все как есть обмыслили. Известно, попасться-то недолго. То-то Прасковья начала с нами наследство батюшкино делить. Даже с маменькой раздел учинила, будто сама хочет жить, своей волей – не маленькая. Маменька ни в какую, а она к царице подластилась, на сивой козе государыню нашу объехала.

– Уж это ты, государыня, греха на душу не бери. Не сама Прасковья Иоанновна к государыне ходила, камер-фрау любимую покупала.

– Так купила ведь – все по ее мысли вышло. Со слов царицы дяденька приказал, и делу конец – зажила наша Прасковья со своим имуществом, а при имуществе-то то Мамонов, и робеночек А если толками про каторгу меня пужать собрался, Петр Михайлович, так я вдова, сама себе голова. Была царевна измайловская, да вся вышла. Много, может, и не смогу, а уж собой сама распорядиться сумею. Да и курляндцам я с руки – сами себе суд творят, а уйди я, неведомо какой герцог тут объявится, а то и жизни не обрадуются. Понимают. Да те, сестрица с зятюшкой богоданным, не иначе рассчитали все. То-то, гляжу, она никогда глаз не кажет: все нездорова да нездорова. Думаю, какая такая хворь на нее напала. Вроде для болезни каменной, как у маменьки, лета не подошли. Да что в письмах вызнаешь, а приезжим – не всякому до Измайлова добраться. Все слухи только. Да ты только погляди, как все одно к одному. Дождалась маменькиной кончины, чтобы глазу лишнего не было, а там сразу свободу себе и дала: гуляй, девка, все едино всем помирать.

– Думается, государыня, супруг теперь царевне Прасковье Иоанновне немалым подспорьем окажется.

– Что за супруг – вкруг ракитова куста венчанный!

– Нет, государыня, самый что ни на есть настоящий, церковью освященный.

– Ты что? Да неужто государь Петр Алексеевич потерпел, да и какой поп на такое решился!

– Чего ж не решаться, когда с согласия государя.

– Господи! Ну чудеса пошли! Значит, дяденька разрешил, значит, и робеночек-то теперь привенчанной, законной?

– То-то и оно, что законной, да еще и в России жить будет.

– Это ты к чему говорить изволишь, Петр Михайлыч? Уж не на престол ли намекаешь?

– Сама сообрази, государыня. Не всяко слово молвится, не всяко во благо идет. А только есть тебе над чем поразмыслить. Денег немного сестрице Прасковье Иоанновне в разделе досталось, так Дмитриевы-Мамоновы добавят. У них на царевнины дела хватит.

– И у тебя деньжонки водятся, Петр Михайлыч?

– Столько не столько, а для тебя, государыня, коли что, конечно, всегда найдутся. Призайму, не откажут.

– Дом-от у меня поболе Прасковьиного выходит – целая Курляндия. Тут уж разговоры не те.

– Что ж, в него вложить, с него и взять можно. Ежели умеючи.

Теперь, когда Замоскворечье осталось в далеком детстве, встреча с Климентом становилась событием. Между делом не пройдешь, а выбираться на экскурсию, казалось, не было прямого основания. Вопросы, подсказанные полицмейстерским указателем, не решались на глаз, и все-таки, может быть, что-то осталось упущенным, незамеченным и недосмотренным. Предмет детских фантазий и предмет исследования не могут не разниться между собой.

Его даже не пришлось обходить кругом. Со стороны Климентовского переулка между Климентом и трапезной поднималась в облезлом кирпиче высокая труба – плод забот замоскворецкой купчихи, захотевшей разориться на духовое отопление. Потоки дождя от исчезнувшего водостока вспучили штукатурку, и на ее изломе было ясно видно: постройки возводили отдельно – между кирпичной кладкой обеих не было связи. Больше того, рядом с щегольской кладкой Климента, по ниточке выложенными подбористыми рядами кирпичей кладка трапезной выглядела неряшливей, дешевле. Иные мастера – иной почерк. Но тогда как объяснить, почему разорившийся на Климента безвестный коллежский асессор так нелепо сэкономил на небольшой пристройке, повредив своему детищу? Что помешало ему воспользоваться услугами одного архитектора и одних и тех же строителей?

Можно было не сомневаться, чиновник Конторы полицмейстера не был ни историком, ни тем более первооткрывателем. Каждый приведенный им факт заимствовался из не вызывавших у него сомнения источников. Скорее всего, печатных. Но все дело в том, что доверие к печатному слову в наши дни и в прошлом веке было разным. В ошеломляющем, ни на мгновенье не прекращающемся потоке информации мы непроизвольно перестаем фиксировать ее источники: где-то читали, где-то видели, от кого-то довелось услышать. Телевидение, радио, журналы, газеты, книги, доклады – если даже они перестают различаться памятью, что говорить персонально об авторах информации. Для прошлого века все выглядело иначе. Прежде всего – кто. Кто выступил с сообщением, публикацией документа, комментарием. За учеными, особенно в области истории, сохранялось, и в лучшем и в худшем смысле этого слова, право на индивидуальность. Один слишком восторженно относился к своим находкам, не отягощая себя сравнительным анализом, другой слишком упорно шел за единожды намеченной концепцией, третьему не хватало для правильных выводов эрудиции, четвертому… Короче говоря, перед тобой ложились своеобразные визитные карточки, которые вызывали на доверие, но и всегда предупреждали о необходимых коррективах.

И еще – практика прошлого века не знала собственно «москвоведов». Заниматься специально описанием хроники одного дома, живших в нем людей, реже – случавшихся событий ученые не ставили своей целью. Факты подобного рода возникали в ходе собственно научных исследований и оставались как бы на полях основной работы.

Вадим Васильевич Пассек, друг Герцена и Огарева. Сегодня на месте его уютного особнячка на Остоженке проросший лебедой пустырь. Когда-то носилась в воздухе идея снести всю обращенную к Москве-реке сторону улицы, и он попал под горячую руку вместе со своими ближайшими соседями. Позже районные власти упорно хотели разместить на расчищенном месте свою резиденцию. Так или иначе – дома нет. Осталась земля, которая привечала участников знаменитого московского кружка, где можно было встретить и М. Н. Загоскина, и В. И. Даля, и поэта Федора Глинку.

У Вадима Васильевича свои увлечения. Он не только археолог – ему первому приходит на ум попытаться популяризировать эту непростую науку, а вместе с ней этнографию и историю быта. Так появляются его «Очерки России». Пассек – ученый-статистик, для которого очевидно значение науки историко-статистического описания русских земель, и он кладет начало изданию «Материалов для статистики Российской империи». На скрещении этих интересов во многом непроизвольно рождается тема Москвы. Собранных материалов оказывается достаточно, чтобы выпустить в 1842 году «Московскую справочную книжку» – первый в русской исторической науке опыт систематического обозрения Москвы, который станет для автора и последним – в тридцать пять лет В. В. Пассека не стало. Климент не был оставлен им без внимания. Пассек приводит раздвинутые по сравнению с полицмейстерским справочником рамки его строительства: 1758–1769. Он больше знает и о коллежском асессоре, проставляя его инициал: К. Матвеев.

У работавшего одновременно с Пассеком П. В. Хавского иной круг интересов. Его основная профессия – законоведение. Он один из деятельных сотрудников М. М. Сперанского в издании «Полного собрания законов». В отечественной истории Хавского интересуют вопросы хронологии и генеалогии, и те и другие основывающиеся на документальных данных. На протяжении сорока лет он печатает статьи по обоим разделам в журналах и газетах и использует собранные данные для юбилейного труда о старой столице – «Семисотлетие Москвы, 1147–1847, или Указатель источников ее топографии и истории за семь веков». Вещь необъяснимая – приводя историю почти всех московских церквей, Хавский ничего не говорит об истории Климента. Не знать труда В. В. Пассека он не мог, воспользоваться же его данными не захотел. Чужое исследование не было для ученого первоисточником. Единственный документ, упоминаемый Хавским в связи с церковью Климента, – переписная книга 1722–1726 годов – подобных сведений не содержала.

Автор «Семисотлетия Москвы» не оставался одиноким в своих сомнениях. Вышедшее на следующий год после его труда безымянное издание под заголовком «Историческое известие о всех монастырских, соборных, ружных, приходских и домовых церквях, находящихся в столичных городах Москве и С.-Петербурге, с показанием времени их построения» называло Климента прежде всего церковью Преображения – по главному алтарю основного храма. Единственная касающаяся его истории строка гласила, что церковь «устроена» в 1758 году. Именно «устроена». В других случаях говорилось о церквях «сооруженных», «построенных», «вновь сооруженных» или «перестроенных». «Устроенный» Климент представлял единственное в своем роде исключение, которое должно было быть обусловлено определенной причиной.

Через год после юбилейного издания П. В. Хавского выступит со своим трехтомным трудом о Москве Михаил Давыдович Рудольф, землемер и историк. Московским материалам им отдано около четверти века. Рудольф знал, что коллежского асессора звали Козьмой Матвеевым. Известно ему было и то, что скрыто для его предшественников, – начало строительства Климента в 1720 году купцом Иваном Комленихиным. Оставалось предполагать, что разобранная за ветхостью комленихинская постройка и уступила место той, которую построил на свои доходы Козьма Матвеев.

Свою долю в сведения о Клименте внес и Иван Михайлович Снегирев. Профессор по кафедре римской словесности Московского университета, Снегирев с годами увлекся русской словесностью и русскими древностями. Изданный незадолго до смерти ученого фундаментальный труд «Москва. Подробное историческое и археологическое описание города» содержал много новых и к тому же систематизированных материалов по древней столице. Снегирев не повторил сведений своих ученых предшественников, исходя исключительно из им самим разысканных и проанализированных документов. Он свидетельствовал, что одноименная – Климентовская – церковь существовала уже в XVII веке. Рядом с ней располагался в Смутное время острожец-крепостца, при которой произошло одно из решающих сражений Пожарского с интервентами. Стоило обратить внимание и на пометку, сделанную профессором в своих дневниках. Снегирев отмечал, что на первый взгляд незначительные противоречия, касающиеся русских памятников XVIII века, часто скрывают сложные и запутанные истории, целью которых было скрыть истории, связанные с вопросами царского двора и царской власти.

 

Лондон

Министерство иностранных дел

Правительство тори

– Милорд, царь Петр умирает.

– Умирает? Отчего? В последних петербургских депешах не было и намека на его недомогания.

– Тем не менее последнее полученное нами сведение говорит, что 22 января у его комнаты во дворце воздвигли алтарь и императора причастили.

– Последствия той, осенней, простуды?

– Анализ событий заставляет ответить отрицательно. К тому же симптомы болезни совсем иные. Хотя в Петербурге строжайше запрещено говорить на тему этой болезни, крики больного слышны на улице через двойные закрытые и завешенные рамы.

– Крики?

– Да, император испытывает, вероятно, нечеловеческие страдания. Его мучит рвота и боли живота.

– Мнение врачей?

– Оно держится в столь глубокой тайне, что даже наш министр ничего не сумел узнать о нем.

– Или само по себе его молчание в сочетании с сообщаемыми симптомами болезни дает основание для определенных выводов, которые министр не решается доверить бумаге. Но подождите, мы же можем восстановить жизнь Петра за последние месяцы.

– Само собой разумеется, милорд. Это не составляет ни малейшего труда.

– В таком случае начнем все-таки с той давней простуды. И попросите сюда прийти нашего врача мистера Лендмура. Итак…

– К вашим услугам, милорд. По имеющимся у нас сведениям, 27 октября 1724 года император возвращался в Петербург после поездки в Новгород и Старую Руссу.

– Маневры?

– Осмотр соляных заводов, которым Петр придает очень большое значение.

– Дальше.

– На следующий день после приезда состоялся обед у Павла Ягужинского, во время которого пришло известие о пожаре на Васильевском острове. Император, по своему обыкновению, отправился принимать участие в его тушении.

– Простудился на пожаре?

– Нет, после пожара император благополучно возвратился во дворец, а утром, то есть 29 октября, отправился водой в Сестербек. На пути его судна встретилась севшая на мель шлюпка с солдатами. Многие солдаты не умели плавать, и Петр участвовал в их спасении.

– В ледяной воде?

– Вот это и вызвало простуду, о которой сообщил наш резидент. Однако чтобы справиться с ней, Петру понадобилось всего два-три дня. Второго ноября он смог вернуться в Петербург.

– Это не говорит о выздоровлении.

– Не говорило бы, милорд, если бы 5 ноября император не пропировал всю ночь на свадьбе у одного немецкого булочника.

– Невероятно! Хотя, возможно, это не худший способ поддерживать свою популярность в народе.

– Цена достаточно обременительная, ибо на пожарах и в зимней воде речь идет уже о здоровье и жизни.

– О, Петру надо отдать должное – он ничего не делает для виду. Но меня интересует, естественно, не свадьба булочника, а обручение старшей цесаревны.

– Ему помешали дворцовые события, связанные с Вилимом Монсом.

– Только снова прошу вас оставить романическую подоплеку этой истории. Сформулируем так. Император решил заняться тотальной ревизией действий своих подчиненных и любимцев. После окончания войны с Ираном и заключения Константинопольского договора с Турцией у Петра оказались развязанными руки для внутренних дел. Что же касается деятельности Вилима Монса, она, по-видимому, не отличалась добросовестностью.

– Материальные интересы всегда стояли для этого красавца на первом месте.

– Как и у его сестры. Мне припомнилась причина ее разрыва с императором. За спиной Петра Анна Монс позаботилась о подготовке брака с бароном Кайзерлингом.

– Не вижу в этом ничего необычного. Каждая фаворитка в конце концов приобретает супруга, который придает высокой связи необходимую добропорядочность или достойный конец.

– Обычно для всех, но не для царя. Петр, судя по всему, действительно любил эту женщину, более того – мечтал о браке с ней.

– Но откуда же смазливой немочке было знать, что царь способен на такое безумство, как брак с Екатериной?

– Откуда! В этих вопросах женщина обязана обладать шестым чувством, иначе ее проигрыш неизбежен. Да-да, совершенно верно – Петр, узнав о переговорах с Кайзерлингом, пришел в неистовство, подверг Анну домашнему аресту чуть ли не на два года и, хотя отказался от дальнейшей связи с ней, продолжал ревниво наблюдать за каждым ее шагом.

– Но ведь и барон Кайзерлинг проявил редкое постоянство.

– Анна Монс была очень хороша собой, она носила титул царской фаворитки. К тому же барону ничто не грозило – он не был русским подданным, но прусским посланником. Ссора с ним неизбежно приобретала бы политический характер.

– И все пришло к благополучному концу.

– Я не назвал бы его благополучным. Анна действительно настояла на своем браке с Кайзерлингом, но заключить его смогла только через восемь лет, в 1712 году, сразу после венчания Петра с ее преемницей – нынешней императрицей. К тому же Кайзерлинг почти сразу скончался. Анна стала готовиться к новому браку, но умерла, не успев в него вступить. Учтите, императрице Екатерине было во всех отношениях выгодно изображать симпатию к семейству Монсов и тем самым не выпускать их из виду. Рассуждения Екатерины носили не политический, а чисто женский характер и потому отличались предельной практичностью.

– Тем не менее 16 декабря состоялась публичная казнь Монса. Как был сформулирован приговор?

– Как мы уже говорили, всяческого рода плутовство и растрата имущества императрицы.

– Конечно, это ни о чем не говорит – и тем не менее. Подумайте, Грей, неужели в наш просвещенный век царь Петр так публично бы признался в нанесенном ему супружеском оскорблении. К тому же прожитые годы несомненно охладили первоначальный пыл Петра к жене. Не забывайте, что раздражение против нее накапливалось год от года: ежегодные беременности и ни одного выжившего сына, постоянное заступничество за тех, кто разорял государственную казну, прежде всего за Меншикова, далеко не умное поведение в сватовстве дочерей, собственные огромные траты при известной скупости Петра. Не будем вдаваться в перечисление всех тех неудовольствий, которые неизбежно возникают в каждом супружеском союзе после почти двадцатилетней совместной жизни. К тому же, не надо этого забывать, Петр никогда не отказывал себе в развлечениях амурного свойства. Екатерина могла себе позволить не замечать этих вольностей, пока была молода, но она начала стареть.

– Милорд, вас начала занимать психология.

– Милый Грей, именно с нее начинается служба дипломата, его неуспех или блистательная карьера, особенно с женской психологии. Если вас заботит ваша собственная судьба, не пренебрегайте ею.

К тому же у Петра есть тяготение ко всякого рода научным опытам. Он непременно снимает посмертные маски с тех, кем дорожит, и вполне может распорядиться заспиртовать для своей Кунсткамеры голову того, кто стал, в его представлении, преступником или был им на протяжении многих лет. Но к делу. Что происходило после казни Монса?

– Двадцать четвертого декабря состоялось обручение старшей дочери царя Анны с герцогом Карлом Голштинским.

– Которые от лица своего будущего потомства отказались от прав на российский престол.

– Совершенно верно, милорд. В первых днях января в Петербурге происходили выборы нового князь-папы для Всешутейшего собора. Петр принимал в них самое деятельное участие. И это, пожалуй, последнее событие, о котором доносил наш министр.

– А теперь известие о причащении. Возможно, императора уже нет в живых.

 

Митава

Дворец герцогини Курляндской

Бестужев-Рюмин и нарочный Савка

– Вот и все, батюшка Петр Михайлыч, нету больше государя Петра Алексеевича, и правит империей Российской ее императорское величество Екатерина Алексеевна.

– Да погоди, погоди ты, Савка, толком-то расскажи, как такое случиться могло?

– Да чего уж в задний след-то рассказывать. Все одно не вернешь.

– Вернешь не вернешь, а жить-то дальше надо, соображать, за что хвататься. Белый свет-от как стоял, так и стоит, чай.

– Что ж, захворал, значит, государь.

– Отчего?

– Про то мы неизвестны. Захворал, и все тут. Слег. Соломку под окнами дворцовыми раскидали, чтоб шуму помене, потом и вовсе езду запретили. Оно конечно, не столько шуму – какой шум от саней-то, – сколько чтоб не задерживались, не слушали. Кричал, сердешный, больно кричал, сердце обрывалось. Причастили его, алтарь для молебнов неустанных о здравии у дверей опочивальни воздвигли. Алтарь алтарем, только с ним и проходу в государеву опочивальню не стало. Попы, известно, дело свое знают, как псы стерегут – не подойдешь, не заглянешь.

– Это какого было-то?

– Двадцать второго января, на другой день после престола Божьей Матери Отрады и Утешения. Еще спор был – одни толковали, надо бы молебен отслужить, а императрица только ручкой махнула. Да и то сказать, праздникам-то нашим она так и не научилась, все с подсказки одной живет.

– Так вроде полегчало государю?

– Полегчать не полегчало, а поутих маленько, в сознание вошел, о престоле беспокоиться начал.

– Да говори же ты побыстрее, не тяни!

– Да чего ж тянуть. Так и говорю – беспокоиться начал. Сказывали, императрица к нему: мол, воля твоя какая, – а государь головой только качает, чтоб Анну Петровну позвали.

– А Меншиков что же?

– Какой там Меншиков – ему строго-настрого путь в государеву опочивальню заказан был.

– После тех денег нерасследованных, што ль?

– Ну да, гневался на него государь, лютым гневом гневался. Чем бы тот гнев кончился, кабы жив остался, не угадать.

– «Кабы», «кабы», да вот помер же, а Меншиков живой – от престола не отступится.

– Где отступиться! Ему бы радоваться, что гроза над головой разошлась, а он во власть вцепился так, бояре-то все только руками развели.

– Вот-вот, пока разводили, Александр Данилович, гляди, все угреб по своей мысли.

– Тогда-то еще неизвестно было. Кинулись Анну Петровну искать, да чудно штой-то – не так дворец велик, а без малого полтора часа найти не могли. Словом, замешкались, ан государь-то уж без языка. Хотел чего цесаревне сказать, чтобы волю его последнюю записала, а сил, гляди, нет. Доску аспидную тогда знаками подать велел, на доске писать принялся: «Отдать все…» Да только на том рука-то ослабла, и сам государь памяти лишился. Чего хотел, о чем думал, все с ним осталося.

– А догадки какие были?

– Знамо дело, не без догадок. Так полагали – об Анне Петровне думал. К ней сердце-то его лежало.

– Дописать, значит, не смог… А дальше что?

– А дальше как положено. Через пару ден, на Перенесение мощей Федора Студита, колодников ради его императорского здравия из тюрем выпустили видимо-невидимо. Девиер постарался – у него в полицмейстерской канцелярии петербургской давно все забито было. Только и колоднички не помогли. Двадцать восьмого, на преподобного Ефрема Сирина, в шестом часу пополудни, Господь государя и прибрал. Отмаялся, царствие ему небесное.

– Да это все без тебя попы скажут. И поскладнее твоего и до Бога доходчивее. Ты мне лучше растолкуй, как с Екатериной Алексеевной-то вышло.

– Поминать неохота. Еще государь у себя в опочивальне лежал, без памяти, но дышал еще, а в соседнем апартаменте совет собрался, кому на престол вступать. Алексей Васильевич Макаров свидетельствует, что нет, мол, завещания. Было, да государь волю свою последнюю изменить решил, старое завещание, мол, изничтожил, а нового составить перед болезнью и не успел.

– Как – не успел? Больше всего о престоле пекся – и не успел!

– Оно и всем сомнительно показалося. Только и преосвященный Феодосий помалкивает, вроде ничего о завещании не слыхивал, а Меншиков с ходу и выкликни: быть императрицей Екатерине Алексеевне. Советчики-то не соглашаются, помалкивают, а светлейший свое. Мол, было дело в дому у купца какого-то там немецкого, будто называл государь супругу свою. Еще там где-то слово обронил. Все спорить-то и боятся, а согласия тоже не дают. Вот так оно тянулось, тянулось, а там, глядь, преображенцы подоспели, все ходы-выходы во дворец да в залу заняли. Меншиков кричит: «Виват, императрица Екатерина!» – они за ним вслед. Так и выбрали, рта не раскрывши.

– Ну и прокурат Александр Данилович, ну прокурат, слов нет!

– Какие уж, батюшка, слова. Теперича такие дела пойдут, только держись!

 

Рассказ о последней воле

Ветер над заледенелыми колеями. Ветер на раскатанных поворотах. Ветер в порывах острого, мерзлого снега. И одинокая фигура, плотно согнувшаяся под суконной полостью саней. Быстрей, еще быстрей! Без ночлегов, без роздыха, с едой на ходу, как придется, пока перепрягают клубящихся мутным паром лошадей. «Объявитель сего курьер Прокофий Матюшкин, что объявит указом ее императорского величества, и то вам исполнить без прекословия и о том обще с ним в Кабинет ее императорского величества письменно рапортовать, и чтоб это было тайно, дабы другие никто не ведали. Подписал кабинет-секретарь Алексей Макаров».

Что предстояло делать, знал на память – кто бы рискнул доверить действительно важные дела бумаге! – а вот с чьей помощью, этого не знал и он сам, личный курьер недавно оказавшейся на престоле Екатерины I. Секретная инструкция предписывала, начиная с Ладоги в направлении Архангельска высматривать обоз: четыре подводы, урядник, двое солдат-преображенцев и поклажа – «ящик с некоторыми вещьми». О том, чтобы разминуться, пропустить, не узнать не могло быть и речи. Такой промах немыслим для доверенного лица императрицы, к тому же из той знатной семьи, которая «особыми» заслугами вскоре добьется графского титула. И появится дворец в Москве, кареты с гербами, лучшие художники для благообразных семейных портретов, а пока только бы не уснуть, не забыться и… уберечь тайну.

В шестидесяти верстах от Каргополя – они! Преображенцы не расположены к объяснениям. Их ждет Петербург, и тоже как можно скорее, а всякие разговоры в пути строжайше запрещены. Но невнятно, не для посторонних ушей, сказанная фраза, вынутый и тут же спрятанный полотняный пакет, и обоз сворачивает к крайнему строению деревни – то ли рига, то ли овин. Запираются ворота. Зажигаются свечи. Топор поддевает одну доску ящика, другую.

А. Матвеев. Портрет Петра I. 1720-е гг.

Совсем не так легко преображенцам подчиниться приказу Матюшкина, но на пакете, показанном уряднику, стояло: «Указ ее императорского величества из кабинета обретающемуся обер-офицеру иль унтер-офицеру при мертвом теле монаха Феодосия». В грубо сколоченном ящике – холст скрывал густой слой залившей щели смолы, – под видом «некоторых вещей» преображенцы спешно везли в столицу труп. Лейб-курьеру Матюшкину предстояло провести самый тщательный осмотр – нет ли на нем повреждений и язв. Но доверие даже к курьеру не было полным. Кабинет требовал, чтобы результаты осмотра подтвердили своими подписями все присутствовавшие.

Снова перестук забивающих гвозди топоров, растопленная смола, холст, вязь веревок – ящик готов в путь. И опережая преображенцев, растворяются в снежной дымке дороги на столицу сани кабинет-курьера. Рапорт, который он увозил, утверждал, что язв на «мертвом теле» не оказалось.

Первый раз за десять суток бешеной езды можно позволить себе заснуть: поручение выполнено, а до Петербурга далеко. Только откуда Матюшкину знать, что его верная служба давно не нужна, что той же ночью, в облаке густой поземки, его сани разминутся с санями другого курьера, как и он напряженно высматривающего направляющийся в столицу обоз: четыре подводы, солдаты-преображенцы, ящик…

Сержант Воронин далек от царского двора, но приказ, полученный им из самой Тайной канцелярии, вынуждал хоть кое в чем приобщить его к таинственному делу: «Здесь тебе секретно объявляем: урядник и солдаты везут мертвое чернеца Федосово тело, и тебе о сем, для чего ты посылаешься, никому под жестоким штрафом отнюдь не сказывать… Буде же что с небрежением и с оплошностью сделаешь, не по силе сей инструкции, и за то жестоко истяжешься». Угроза была излишней. Кто в России тех лет не знал порядков Тайной канцелярии, неукротимого нрава руководивших ею Петра Толстого и Андрея Ушакова. Да разве бы тут обошлось дело штрафом!

Воронин встречает преображенцев на следующий день после Матюшкина. Теперь все зависит от его решительности. Ближайший на пути монастырь – Кирилло-Белозерский. Воронин во весь опор гонит обоз туда. Следующий отчет составлен с точностью до четверти часа. Двенадцатого марта 1726 года «в 5 часу, в последней четверти» приехали в монастырь и объявили игумену приказ о немедленном захоронении. В «9 часов, во второй четверти» того же дня (три часа, чтобы выдолбить могилу!) ящик, записанный в церковных ведомостях уже как тело чернеца Федоса, погребен около Евфимиевской церкви. Настоящее имя, фамилия, возраст, происхождение – все это остается неизвестным. Ни молитвы, ни отпевания – груда звонкой, мерзлой земли в едва забрезжившем свете морозного утра. Участники последнего акта подписывают последнее обязательство о неразглашении. С чернецом Федосом кончено.

 

Лондон

Министерство иностранных дел

Правительство вигов

– Итак, первой заботой новой императрицы, как любящей матери, стала забота о судьбах дочерей. Я бы сказал, что свадьба цесаревны Анны была совершена вопреки всем правилам придворного этикета. Через четыре месяца после смерти императора – неслыханно!

– О каком этикете вы собираетесь говорить, когда Меншиков должен любой ценой укрепить свое положение. Как только цесаревна Анна стала герцогиней Голштинской, она перестала представлять опасность и для него, и для императрицы Екатерины.

– В силу подписанного по воле отца отречения от прав на престол.

– За своих будущих потомков именно от герцога Голштинского. Если бы этот брак не состоялся, никаких запретов над Анной не тяготело бы, и она вполне – и притом с большим успехом! – могла сама стать претенденткой на отеческий престол.

– Впрочем, надо сказать, что внешняя сторона была относительно соблюдена: день бракосочетания выбран сообразно празднованию иконы Владимирской Божьей Матери, покровительницы царствующего дома. Нельзя же было ждать еще год этого праздника! Кроме того, герцог сделан членом вновь учрежденного Верховного тайного совета. Его влияние, судя по всему, может оказаться очень значительным.

– Почему бы и нет, раз сам он не пользуется ни малейшей популярностью ни среди народа, ни тем более среди гвардии. Отношение к голштинцам, судя по донесениям нашего министра, у русских самое отрицательное. Давая известное положение герцогу, Меншиков ровным счетом ничего не теряет и даже приобретает, поскольку сама Анна неизбежно отходит на второй план в качестве жены.

– Остается Елизавета.

– С младшей цесаревной все проще и сложнее. Ее не успели узнать, но она такая же дочь Петра и в силу одного этого непременно приобретает популярность. К тому же у нее общительный, веселый нрав и умение разговаривать с простыми людьми, особенно с солдатами.

– Вариант, выдвинутый самой Екатериной, – замужество Елизаветы с собственным племянником, сыном казненного царевича Алексея.

– Вы явно преувеличиваете возможности Екатерины. Вряд ли она могла прийти к проекту, осуществление которого потребовало бы нарушения всех канонических церковных правил.

– Монархам не так трудно добиваться исключений.

– Несомненно. Но Екатерину трудно по самому складу ее характера и мыслей назвать монархиней. Она плывет по течению, которым управляют те, кто держит новую императрицу в руках. В данном случае о замужестве Елизаветы с будущим Петром II подумал, как считает наш министр, Остерман, но оказался в меньшинстве.

– К сожалению.

– Возможно, вы и правы. Попытки вести дальнейшие матримониальные переговоры с Францией также успеха не имели.

– Я считаю, французскому министру в Петербурге положительно не хватает удачи. Несмотря на свою ловкость и наблюдательность, Кампредон не добился до сих пор никаких результатов.

– Французская корона заинтересована в союзе наследника своего престола со второй дочерью принца Валийского.

– С согласия русских Кампредон пытался предложить тот же вариант герцогу Бурбонскому.

– Бесполезная затея, имея в виду, что герцог заинтересован в союзе с немецкой принцессой. Правда, Кампредон не упустил момента, когда расстроился предполагаемый брак Людовика XV с английской принцессой, и не его вина, что французское правительство остановило свой выбор на этот раз на Марии Лещинской.

– Если быть женщиной, можно уверовать в несчастливую звезду младшей цесаревны. Очередное сватовство вполне может также стать неудачным.

– Принц Карл Август Любский?

– Положим, здесь требования совсем не так высоки.

– А молодые как будто увлечены друг другом.

– Даже так? Хотя вообще в этом нет никакой нужды.

– Да, наш министр сообщает из Петербурга о личном характере возникших между ними до обручения отношений.

– Однако существенно то, что ни в одном из вариантов интересы английской короны не были предусмотрены.

– Более того, милорд. Присоединение правительства к Венскому союзу никак не может быть выгодно для нашего короля.

– Еще бы, союз короля испанского, добивающегося от нас возвращения Гибралтара, короля прусского и императора римского!

– В выигрыше именно этот последний. Австрийцы поддержали Меншикова в его фантастическом плане захвата русского престола. Идея завещания власти сыну царевича Алексея Петровича с обязательным условием женитьбы на одной из меншиковских дочерей – это поразительно по наглости.

– И безошибочности результата, хотите вы сказать. Самое любопытное, что этому не стала возражать Екатерина, совершенно забывшая об интересах собственных дочерей.

– Во-первых, милорд, вряд ли эта пышущая здоровьем, сорокалетняя женщина стала думать о последней воле. К тому же она не лишена здравого смысла простой крестьянки: надо дожить до того времени, когда власть снова станет предметом наследнических споров, и бог весть когда еще это произойдет.

 

Митава

Дворец герцогини Курляндской

Герцогиня Курляндская Анна Иоанновна и П. М. Бестужев-Рюмин

– Чего звал, чего видеть-то хотел, Петр Михайлыч? Даже убраться не успела, куафюры не кончила. Не иначе новости какие из Петербурга, будь он неладен. От каждой почты сердце мрет. При дяденьке Петре Алексеевиче нелегко было, теперь и вовсе руки опускаются. Сколько их там, начальничков-то? Всем государыня Екатерина Алексеевна потрафить норовит. Одного Меншикова мало – Монсово семейство зашевелилось. Левенвольд молодой объявился. Сердце-то у тетеньки мягкое, как дело до молодых любезников дойдет. А им что – у каждого свой интерес, своя выгода. Так что ж ты, Петр Михайлыч?

– Не знаю, как и начать, государыня.

– Ой, да не томи ты, не томи! Что за гроза такая? Страшен черт, да милостив Бог – сам всегда говорил. Авось обойдется.

– Этим разом не обойдется, ваше высочество.

– Чего не обойдется? Да ты прямо с лица, Михайлыч, спал – как плат белый.

– Спадешь тут. Самодержица всероссийская Екатерина Алексеевна меня перед свои ясны очи требует, и немедля.

– Так не в первый раз. О чем спросит, чему поучит, Александр Данилыч за что пожурит, а все назад отпустят.

– То-то и оно, с тем зовут, чтобы не отпустить.

– Как – не отпустить? Тебя? Ко мне? Да что ты, Михайлыч, никак бредишь!

– Бредил ваше герцогское высочество, золотыми снами бредил, ан время пришло – просыпаться пора. Все теперь с меня спросят, во всем виноват останусь, не знаю, где ссылку придется отбывать, где живот кончать.

– Да за что, скажи ты мне, за что?!

– Эх, вин наших рабских с предостатком найдется: кто Богу не грешен, царю не виноват! Вроде, по бумаге выходит, хозяйствовал при тебе, государыня, неправильно, за добром твоим плохо глядел, деньги для себя утаивал, а я, матушка…

– Ну и утаивал, ну и себе оставлял, так это ж мои деньги – шкатульные. Мне тебя и винить, если что. А для меня на тебе вины нет, лишь бы ты жил здесь, лишь бы промеж нас все по-хорошему, по-старому!

– Что уж старое поминать! Теперь ни тебе, государыня, ни мне от него ничего, окромя беды да горя, не будет. Молчать лучше.

– Как – молчать? А сердцу разве прикажешь? Да я сама замест тебя в Петербург поеду – сиди тут, хозяйство карауль, – сама тетеньке Екатерине Алексеевне в ножки кинусь, умолю ее, злодейку, умолю, разлучницу.

– Молчи, Анна Иоанновна, богом прошу, молчи! Никуда ты не поедешь, сама знаешь. Без указу Александра Данилыча шагу не ступишь, дыхнуть не посмеешь, клячи для возка не сыщешь. А ты – в Петербург!

– Доеду, соколик мой любезный, не знаю как, а доеду, пешком дойду!

– Опамятуйся, Анна Иоанновна! Ну дойдешь, ну во дворец тайком проберешься, ну государыне на глаза попадешь, а дальше-то что? Она, что ли, делам да словам своим хозяйка? Вот когда мой конец придет, вот когда мне, не приведи, не дай господи, батогов да Сибири не миновать, коли еще жив останусь. Легко ли – царевнин любовник! За такое никогда не миловали!

– А Прасковью миловали, с Мамоновым обвенчали, с сынком жить дозволили? Чем я-то хуже! Чай, не царевна, не девка – герцогиня вдовая, сама себе голова. Денег не дают, так сан хоть уважить должны!

В истории чернеца Федоса Матюшкин и Воронин остались последними. Но память отступала вспять. Ведь курьеров было больше. Гораздо больше. Полторы тысячи верст от Петербурга до Архангельска их хоровод в последние месяцы перед выездом обоза с потаенным ящиком проделывает добрый десяток раз. Всегда спешно. Всегда секретно. Предмет обсуждения – не следствие над Федосом (оно уже кончилось) и не условия его заключения (они тоже установлены), но смерть, возможная, желаемая, необходимая. Конечно, Федос еще жив и даже не подает признаков болезни. Но поскольку казнить его почему-то не хотят, разве нельзя надеяться и… помогать надежде. Архангелогородский губернатор Измайлов считает, что нужно и полезно. Пусть Тайная канцелярия сообщит, как ему поступать в случае желанной развязки. Ответ не заставляет себя ждать, как всегда жестокий и полный недоверия. «Когда придет крайняя нужда к смерти чернцу Федосу», иначе – не останется возможности выздоровления, впустить к нему для исповеди священника, но не иначе как в присутствии самого Измайлова. Каждое слово предсмертной, предназначенной одному Богу исповеди должно стать известным Тайной канцелярии. Потом келью с умирающим (не умершим!) запереть и опечатать. Если Измайлов будет контролировать священника, то и священник послужит его проверке. Так надежнее, а оставаться кому бы то ни было около Федоса в одиночку строжайше запрещено.

Смысл распоряжения Измайлову ясен. Но ведь оставленный в агонии узник умрет, и тогда появится проблема тела. Каковы указания Тайной канцелярии на этот счет? Снисходительный ответ давал позволение похоронить узника в месте заключения, это значит в Никольском Корельском монастыре, неподалеку от Архангельска, в самом устье Северной Двины. Подорожные подтверждают, что как раз оттуда и начал свой путь обоз преображенцев.

Монашеский сан, монашеские обеты – какое они могли иметь здесь значение! Федос принадлежит Тайной канцелярии и в арханге-логородских землях находится в ведении местных гражданских властей. Монастырь – только тюрьма, самая надежная и одновременно безнадежная, без лишних глаз, без ненужных вопросов. А у настоятелей государственным чиновникам остается поучиться угодливости, опасливости, умению предугадывать каждое, даже невысказанное желание начальства. Какая разница, кем приходилось становиться – слугой церкви или царским тюремщиком, лишь бы в руках оставалась власть. Пусть Федоса стерегли преображенцы, о приказах Тайной канцелярии «становился известен» и архимандрит монастыря Порфирий.

Впрочем, так ли уж предусмотрителен был Измайлов или попросту знал, что в монастырских условиях Федосу долго не протянуть? Всего через десять дней после ответа о похоронах к нему приезжает из монастыря дежурный офицер с донесением, что Федос «по многому крику для подания пищи ответу не отдает и пищи не принимает». Измайлову и в голову не приходит торопиться. Пусть офицер возвращается в монастырь, пусть снова попытается добиться через окошко ответа, а если нет, то на следующий – не раньше! – день вскроет дверь и выяснит, что произошло. Еще два дня – и сообщение о смерти Федоса. Наконец-то! В монастырь отправляется распоряжение поставить тело в холодную палату и двери «до времени» опечатать, в Петербург – донесение о случившемся. Службистское чутье губернатора подсказало, что с похоронами так просто не обойдется. И как поверить, что эти расчетливые ходы делает не какой-нибудь безликий чиновник, но тот самый Иван Измайлов, который в 1697 году уезжал с Петром в Европу учиться морскому и военному делу, служил в гвардии, организовывал русскую армию!

Интуиция и в самом деле не подводит Измайлова. Достаточно нарочному добраться до столицы, как привезенное известие сообщается самой Екатерине, а от нее следует немедленное распоряжение П. А.Толстому: «Умершее Федосово тело из Никольского Корельского монастыря взять в Санкт-Питербург». Да не как-нибудь – спешно, опережая могущую наступить распутицу, и совершенно тайно – под видом «некоторых вещей». Об этом предстоит позаботиться Тайной канцелярии.

Тревожным набатом рвет ночную глушь стук в монастырские ворота. Приезжие из Архангельска должны выполнить петербургскую инструкцию. Им нужен архимандрит Порфирий и караульные солдаты, состоявшие при покойном. Федос уже похоронен? Что ж, и это предусмотрено царским предписанием. Заступы взламывают застылую землю. Руки скользят на заиндевевших краях поднятого гроба. В четвертом часу ночи в церковном подполье – так дальше от любопытных глаз – гарнизонный лекарь начинает «анатомию»: «вынимает из Федосова тела внутреннюю». Кругом в неверном свете свечей клобук архимандрита, мундиры преображенцев, расшитый кафтан приехавшего для наблюдения подполковника. Своими руками им придется сколачивать ящик, обивать его холстом, превращать гроб в обыкновенную поклажу – участие посторонних запрещено. И ведь ни один не уйдет от мысли: для чего? Конечно, покойников перевозили и на немалые расстояния – чтобы опустить в родную землю, положить рядом с родственниками, воздать последние почести. А здесь что нужно было царскому двору от останков безымянного монаха?

…Синеватый блеск стали. Днем – в жидком свете подвального окна. Ночью – сквозь полусон трудно приоткрытых век. Палаш в руках часового… Всегда в той же «каморе», всегда рядом. Одиночество, хоть на день, хоть на час, – может, это и есть счастье?

За долгие, беспросветные ночи сколько можно перебрать в памяти. Всего несколько месяцев назад – Петербург, улицы и под иссушенную трескотню барабанов приговор чернецу Федосу. Церковь отрекается от него, Тайная канцелярия становится единственной распорядительницей судьбы. Последний день в столице… Наутро дорога под надзором подпоручика Преображенского полка, так жестоко оправдавшего свою фамилию – Оглоблин.

Нева, Ладога… Через неделю «ради солдатской трудности» дневная передышка в Тихвинском монастыре и, кстати, первое упоминание о сане узника – «архиерей Феодосий». На каких-то реках мастерили своими силами для переправы плоты, в каких-то селах сами разыскивали лошадей. Где взять в майскую пору крестьян! В Белоозере случай с асессором Снадиным: обещал, да не дал лошадей. Оглоблин отправил гренадера – «и оной пришед к его двору стал спрашивать, что дома ли он, Снадин, и его, Снадина, служитель говорил, что де ты пришел будто к мужицкому двору, и пришел ты в щивилетах и сказал: Снадин гоняит за собаками». Так и пришлось уйти ни с чем.

А может, и не случайность, не небрежение своими обязанностями – просто нежелание помогать тюремщикам? Ведь придет же к Федосу в Вологде проситель с жалобой на местных раскольников. Конечно, по незнанию – придется ему потом расплачиваться допросом в местной Тайной канцелярии, – но все-таки имя Федоса достаточно известно и уважаемо. Дальше день за днем – Тотьма, Устюг Великий, Корельский монастырь…

 

Лондон

Министерство иностранных дел

Правительство вигов

– Последняя депеша из Петербурга требует разъяснений, Грей.

– Вы имеете в виду приезд в русскую столицу Бестужева-сеньора, милорд?

– Бестужева можно было бы не заметить, гораздо существеннее, что он приехал вместе с герцогиней Курляндской. Что стоит за этим визитом, в депеше не обозначено.

– По-видимому, наш министр не был уверен в своих сведениях.

– Это было официальное приглашение Анны?

– Нет, поручение, которое выполнял Бестужев-сеньор: ему предписывалось под любым предлогом доставить в Петербург герцогиню.

– Однако ни ареста, ни задержки не последовало. Трудно предположить у Екатерины прилив родственных чувств, если только не желание разобраться в семейных делах.

– Содержание герцогини от русского двора заметно увеличено.

– Это можно было сделать и в отсутствие герцогини.

– Но тогда это не было бы милостью, за которую ей следовало лично выразить благодарность новой императрице.

– Положим. И все же как единственная причина это меня не может удовлетворить. Продумаем варианты. Какова позиция нового некоронованного монарха – Меншикова? На что он претендует? Не на Курляндию ли?

– Вполне вероятно. Но Меншиков женат. Идея брака и сватовства отпадает.

– Курляндия вместе с Анной? Даже в случае холостого состояния Меншикова не стоило тратить время на анализ подобного варианта. Скорее, Меншиков имел в виду задержать Анну в России и получить Курляндию без нее.

– В таком случае что-то помешало его замыслам: Анна в конце концов вернулась в Митаву в сопровождении неизменного Бестужева-сеньора.

– Если разрешите присоединиться к вашему обсуждению, милорд, из предыдущей депеши следует, что Меншиков начал кампанию по подготовке завещания Екатерины I.

– Преждевременная акция, которая вряд ли придется по вкусу только что пришедшей к власти императрице…

– Отношения Меншикова с монархиней таковы, что светлейший князь не подумает считаться с ее настроениями и даже желаниями. Она примет любые его доводы – как-никак Меншикову, и только Меншикову, она обязана престолом.

– Благодарность монархов? Более чем сомнительная опора.

– Екатерине пока еще не на кого опираться. При выборе преемника покойному императору за нее не высказался никто. Можно ли считать сторонниками преосвященного Феодосия и кабинет-секретаря императора Алексея Макарова, промолчавших о судьбе и местонахождении завещания Петра?

– Да, завещание несомненно существовало.

– И называло единственное имя – старшей дочери Анны.

– Меншиков взял на себя риск его уничтожить или – что еще более вероятно – предпочел сохранить в своих руках. Тогда Екатерина действительно до конца останется подвластной его воле.

– Я не успел доложить, милорд, что, по сведениям наших агентов, против преосвященного Феодосия начато следствие. Его вина…

– Не имеет первостепенного значения. Главное – Меншиков начал расправляться со свидетелями завещания. Феодосию трудно предсказывать легкий приговор и долгую жизнь. Полагаю, в обвинении нет упоминаний ни о каких государственных делах и провинностях?

– Нет. Всего лишь о неуважении к иконам и хищении церковных украшений.

– Разумно. Вор – всегда просто вор, политический же противник неизменно заслуживает внимания и в конечном счете уважительного отношения толпы. Меншиков не мог этого допустить.

– Итак, мысли о завещании отвлекли Меншикова от частного вопроса, каким стала для него Курляндия.

– Не забывайте, Грей, мы находимся здесь в области домыслов.

– Весьма убедительных, милорд!

– И тем не менее. Пусть наши агенты займутся по возможности серьезней именно завещанием. В данной ситуации оно будет сложным, предполагая несколько ступеней наследования.

– Закон о престолонаследии, принятый императором Петром, учитывает единственную волю – правящего монарха, он один вправе назначать себе любого преемника.

– В завещании императрицы Екатерины этот закон и будет использован. Но наследование в таком случае не предполагает прямой нисходящей линии. Его составителям придется оговорить первую, вторую и последующие очереди наследников. Вокруг этого и разгорится основная борьба. Но во всех принятых вариантах Меншиков постарается закрепить за собой первенствующее положение.

– Регентство? Но при ком? К тому же его легко лишиться особе нецарственного происхождения. Не вернее ли было бы ограничиться притязаниями на курляндскую корону?

– Вы берете на себя смелость определять границы человеческого властолюбия, Грей? Это в высшей степени опрометчиво с вашей стороны. Если человек испытывает жажду власти, большая власть для него всегда будет лучше меньшей. К тому же игра с Курляндией может быть возобновлена.

– Не им одним, милорд.

 

Митава

Дворец герцогини Курляндской

Герцогиня Курляндская Анна Иоанновна и П. М. Бестужев-Рюмин

– Ты, никак, Петр Михайлыч, опять за сватовство взялся. Плохо тебе, что ли, так-то? Жизни другой ищешь аль в Петербурге успел о должности какой сговориться?

– Был я преданным рабом, государыня, твоим, им и помру. Только жизни покойной, как тебе хотелось, нам не видать, покуда престол курляндский не занят. Вывернулись мы из меншиковских рук, так это на сей час, а что он дале-то, светлейший наш, измыслит? Думаешь, от Курляндии отступится? Не так он прост. Ты не смотри, что весточек не шлет, приказами с того времени, что вернулись мы с тобой из Петербурга, не жалует. Ему одного приказа хватит, одного дня, чтобы все навыворот повернуть. Я, матушка, его тишины пуще грозы боюсь. Грозу отвести можно, в сторонку отойти, отсидеться, а здесь с какой стороны беды ждать, к чему приготовляться? Может, на ласковые слова царицыны доверилась? Так она сама себе хозяйкой никогда не бывала. Ей бы в чужой струне ходить да исподтишка свои делишки обделывать – где Монс, где Левенвольд, где кто другой подвернется.

– Тебя послушать, обер-гофмейстер, жизни не обрадуешься.

– А ей нечего и радоваться. Не для того она нам, жизнь-то, дана. По сторонам смотреть надобно, рассчитывать да прикидывать. Вот в нашем с тобой деле важнее всего, чтобы новый герцог тебе мужем стал, корону курляндскую с рукой твоей связать. А то ведь, государыня, останешься ты не у дел. Разве захочешь в Россию ворочаться. Если дозволют.

– Какой там поворот! На чьи такие хлеба. Маменьки в живых нет. Прасковья своим хозяйством занята, на свой кошт живет. Катерине меня принимать тоже не расчет, да и я не хочу.

– Вот видишь! Значит, лучшая тебе дорога – под венец, лишь бы женишок хороший подвернулся, с характером, самостоятельный, за тебя бы постоял да советников здешних на место поставил, чтоб воли не брали, короной герцогской не пренебрегали. А то, гляди, норовят впереди тебя на праздниках становиться, поклоном не удостоить.

– И то правда, Михайлыч, совсем замечать перестали, неглижируют как хотят.

– Чего хочешь, матушка, с семнадцатого году – цельных девять лет сами куражатся, никто им не власть, не указ. Мыслимое ли дело.

– Приглядел снова кого?

– Да уж теперь и сглазить боюсь.

– Полно, Михайлыч, на все божья воля, скажи.

– Оно конечно, господня, а в нашем деле боле на свой расчет полагаться надо – вернее получается. Одно скажу – на три годочка тебя помоложе, собой красавец, не мне, старику, чета. Весельчак, смеяться любит, шутить. Вот тебе на первый раз и хватит. Как сладимся, сама увидишь.

– А я-то ему покажусь ли?

– Герцогство-то ему тоже показалось – своего у него нет. А портрет твой маленькой, что мне подарила, я ему послал. Отвечать изволил, что иной красавицы ему и не надо.

– Правда? Когда ж увидеть-то его можно?

– Бог терпел и нам велел, потерпи и ты, государыня.

– А как Александр Данилыч – согласится ли?

– Вот о нем и толк – кабы только раньше времени не вызвал, кабы снова не помешал. Видишь, государыня, ты меня в небрежении винила, а сразу сама о слуге старом и думать перестала, вроде и нету уже Петра-то Михайлыча.

– Что ты, что ты, Михайлыч, да ты для меня всегда первым человеком будешь, не сумлевайся.

Корельский монастырь для Федоса. Как меняет время назначение мест! Еще недавно прообраз Архангельска, исток начала торговых связей с английскими купцами. Это сюда в 1553 году прибило бурей один из их кораблей. Торговля пошла и стала причиной основания города Новохолмогорова, как назывался сначала Архангельск. Только рождение Петербурга лишило Белое море его значения в торговле. А раньше – знаменитая новгородская посадница Марфа Борецкая. Здесь похоронила она двух своих утонувших сыновей, построила над их могилами церковь Николы, не поскупилась и на целый монастырь. Луга, тони, солеварницы – все отдала на вечное поминовение погибших. Монастырь был разорен во время нашествия норвежских войск, снова восстановлен, и вот теперь…

Федоса не просто ждали – все было приготовлено к встрече: палата в церковном подполье, пятьдесят копеек на еду в день и первый раз вспыхнувший блеск стали. Жизнь замкнулась подземельем и церковью над ним. Наверх можно было подниматься на богослужения, и только там не сверкали палаши: в божьем доме их разрешалось вложить в ножны. Зато полагалось стоять посередине церкви, тесно между солдатами, чтобы не переглянуться ни с одним из монахов, где там обменяться запиской или словом. Письма на имя Федоса должны нераспечатанными отсылаться с курьером в Петербург. Бумага, чернила, книги у него отобраны. Порфирий с братией получили наказ исподтишка, главное – незаметно следить за каждым движением узника: а вдруг что захочет сделать, а вдруг что может задумать. С назначенного Федосу духовника взята расписка вести каждую исповедь «по чину исповедания по печатной книжице 1723 года марта 4 в Москве печатанной и до силе указа 1722 года мая 17 о том, как поступать духовникам при исповеди». Сложный шифр означал, что каждое неблагонадежное, а в данном случае и вовсе каждое слово должно было быстро и точно передаваться гражданским властям. Исповедником исповедника назначался губернатор Измайлов. Все? Если бы!

У нового курьера и вовсе не было времени. Сам граф Платон Иванович Мусин-Пушкин, известный дипломат, еще недавно доверенное лицо Петра, успевший выполнить его поручения в Голландии, Копенгагене, Париже. Его приезд в монастырь приходится на время обедни. Все монахи и Федос в церкви. Тем лучше. Короткий разговор с настоятелем Порфирием, беглый осмотр монастыря, и уже каменщик закладывает окно Федосова подземелья. Восемнадцать на восемнадцать сантиметров – достаточная щель, чтобы просунуть кусок хлеба или кружку воды. Свет и воздух отныне узнику запрещены. Следующее – пол. Его надо сорвать. Печь развалить, а за это время вынести из палаты все вещи Федоса, кроме постели, и, кстати, самому обыскать ее в поисках писем и бумаг. Граф не гнушается таким занятием – ведь не всякому его и поручат!

К возвращению Федоса из церкви все готово. Еще недавно пригодная для жилья палата превращена в каменный мешок, и из густо осевшего мрака выступает новая фигура – Холмогорский архиерей, который должен снять с Федоса и архиерейский сан и монашество. Обряд длится минуты. Архиерей и Мусин-Пушкин торопятся уйти. Граф выходит последним, собственноручно закрывает на замок дверь палаты и торжественно накладывает на нее государственную печать. «Неисходная тюрьма» – в темноте, пронзительном холоде (идет октябрь!), миазмах испарений – что страшнее могло придумать воображение!

А вот Федос молчит. Не сопротивляется, не просит пощады, не проклинает – молчит. И когда спустя три месяца, в разгул трескучих январских морозов, Тайная канцелярия неожиданно проявляет заботу о нем – новый спешный нарочный предписывает губернатору Измайлову немедленно перевести узника в палату с полом и печью, – Федос остается верен себе. Ему уже не под силу самому перейти в «новоустроенную тюрьму», солдаты переносят его, и единственные произнесенные им слова: «Ни я чернец, ни я мертвец; где суд и милость». Измайлову при всем желании больше не о чем доносить. Что там взглянуть на него, даже просто открыть глаз не пожелал при этом Новгородский архиепископ. Да, именно так называет узника губернатор.

Прусский посланник барон Мардефельд в своих донесениях на редкость обстоятелен. Король, – а он как-никак пишет лично ему! – чтобы ориентироваться в ситуации русского двора, должен знать каждую мелочь, тем более такое громкое дело. «Архиепископ Новгородский, первое духовное лицо в государстве, человек высокомерный и весьма богатый, но недалекого ума, подвергнут опасному следствию и, по слухам, совершил государственную измену. Его намерение было незаметным образом сделаться патриархом. Для этой цели он сделал в Синоде, и притом со внесением в протокол, следующее предложение: председатель теперь умер, император был тиран… императрица не может противостоять церкви, а следовательно, дошла теперь очередь до него сделаться председателем Синода». Дальше – похвалы достойным верноподданническим чувствам Синода, конечно же с негодованием отвергшего притязания архиепископа, заверения в преданности синодальных членов Екатерине («чем был император, тем теперь же императрица»). В заключение приписка, что Новгородский уже в крепости, раскаивается в своем поступке, но надо надеяться (почему надо?), прощения не получит. Да и какая надежда, когда только что говоривший подобные речи солдат лишился головы.

Бунт в Синоде или церковь, наконец-то дождавшаяся смерти Петра, – это ли не событие в государственной жизни! И конечно, опытный дипломат прав: сколько за всем этим счетов и расчетов придворных партий, политических и личных интриг. Самому Мардефельду, например, важно подчеркнуть – с Екатериной все в порядке, возмущения против нее нет, правительство решительно расправляется с бунтовщиками и, значит, за столь важный для Пруссии брак старшей дочери Петра I с герцогом Голштинским можно не беспокоиться. Здесь все понятно.

А вот почему хранят молчание другие дипломаты? Все без исключения. Молчат и современники в скупой и редкой личной переписке. Свои расчеты? Несомненно.

Как и свои опасения. Лишнее слово – всегда опасное слово. И не только для дипломата. Ведь еще при жизни Петра, по донесению французского консула Лави, под страхом наказания был запрещен разговор шепотом между придворными. Тем более следовало остерегаться в таком сложном деле. Но уж кто не мог промолчать, это Синод. Тем более не мог, что нечасто случается такая возможность проявить свои верноподданнические чувства, откровенно выслужиться перед царствующей особой. В его протоколах все должно быть освещено с должной полнотой и красноречием. Ничуть не бывало! Нет красноречия, нет и подробностей, описанных прусским дипломатом.

 

Лондон

Министерство иностранных дел

Правительство вигов

– Насколько я понимаю, первый настоящий фаворит императрицы Екатерины I. Непонятно только, как мирится с этим Меншиков.

– Вы говорите о молодом Левенвольде? Почему же он может вызывать неприязненные чувства у Меншикова? Пока его поведение не будет свидетельствовать о желании приобрести самостоятельные позиции, молодой барон в полной безопасности.

– Пока! Но затем подобное стремление неизбежно наступит.

– Если барон неумен. Екатерина не тот тип женщины, на поддержку которой можно рассчитывать. Поэтому Меншиков так снисходителен к ее первому увлечению. В любую минуту он сумеет проявить свою власть, и императрица не окажет светлейшему ни малейшего сопротивления. Левенвольде не может не знать об этом хотя бы потому, что его отец был превосходным и крайне осторожным дипломатом.

– Да, уполномоченный Петра в Эстляндии и Лифляндии. Неизменная царская милость и превосходные отношения с местным дворянством.

– Добавьте к этому совсем не простую должность обер-гофмейстера кронпринцессы Шарлотты, супруги царевича Алексея.

– Кстати, слухи о ней продолжают упорно распространяться. Если ей действительно удалось бежать из России и в настоящее время находиться в Луизиане под именем графини Кенигсмарк, этого не могло произойти без участия Левенвольде.

– Несомненно. Притом такое участие вполне могло быть предусмотрено Петром.

– Вы предполагаете желание императора избавиться от невестки?

– И последующих наследников ставшего ненужным сына. Повторяю, все это всего лишь предположения, игра, так сказать, ума.

– Однако достаточно правдоподобные.

– Сама Шарлотта ни на что в России претендовать не могла. Зато ее смерть или исчезновение существенно облегчали намеченную расправу с царевичем.

– Действительно, она умерла непосредственно перед получением царевичем письма с угрозами от отца и до последующего выезда царского двора в европейские страны.

– Кроме того, все, что было пережито кронпринцессой в Петербурге, должно было ее заставить отказаться от самой мысли о возвращении в Россию.

– Да, но ее дети…

– Дети в царской семье – ей не приходилось опасаться за их судьбу, и, во всяком случае, оказать на эту судьбу влияние ее присутствие никак не могло. Но вернемся к Левенвольде. Его положение приобрело официальный характер?

– Вполне. Он вместе с братьями получил графский титул.

– Что ж, остается наблюдать за поведением фаворита.

– Фаворитов, милорд.

– Что вы хотите этим сказать?

– Только то, что Левенвольде имеет, кажется, вполне удачливого соперника.

– Уже?

– Я бы сказал, они появились на небосводе екатерининского двора почти одновременно.

– Кого вы имеете в виду?

– Молодого Сапегу. У императрицы, насколько можно верить слухам, появилось даже желание женить Сапегу на одной из своих ближайших родственниц, чтобы удержать его в Петербурге.

– Что ж, решение обычное для любой императрицы.

 

Митава

Дворец герцогини Курляндской

Герцогиня Курляндская Анна Иоанновна и П. М. Бестужев-Рюмин

– Что же это, Петр Михайлыч, то хоронить ездим в Петербург, то за своей смертью скачем. Будет ли покой когда!

– Какой покой! Ты б лучше, государыня, подумала, смерть-то какую императрица себе нашла.

– Смерть – она и есть смерть: причину свою найдет.

– Это в сорок-то три года да при ее здоровье – не рано ли?

– Может, опилась. Пить-то покойница дюже любила: мужику не уступит.

– А коли любила, то и привыкнуть успела. Не о том разговор.

– Неужто опять странность какая?

– В том-то и дело, матушка, не то что странность, а вроде и сомневаться не в чем.

– Господи! Да как же это?

– А так Веселилась наша Екатерина Алексеевна, от души веселилась. Дел государственных никогда не знавала, а тут светлейший на выручку пришел. Мол, так и так, государыня, все и без тебя обмыслим, не тревожься, мол, развлекайся.

– Как ты мне спервоначалу-то говорил.

– Да не путай ты меня, Анна Иоанновна, нашла что сравнить. Меншиков-то как завещания добился, так на фаворитов-то царицыных уже боком поглядывать стал. Правда, что молоды, своего ума нету, да с такими еще хуже – не знаешь, что в голову взбредет. А главное – Анна Петровна рядом. Хоть мать ее и не слушает, а глядишь, какое слово и запомнится в недобрый час. Императрица все с ней норовила посоветоваться. Анна Петровна от матери добилась, чтобы в календаре их с Елизаветой вместе со всей фамилией царской поставить, а деток-то царевичевых не поминать. На другой год Александр Данилыч дело поправил, а все огрех ему неприятный.

– Да, Анна Петровна из руки меншиковской есть не станет – не таковская: вся в отца.

– Вот-вот, и герцога своего настропаливать стала: мол, волю свою надо иметь, нечего во всем по меншиковской струне ходить. Александр Данилыч-то, сказывают, и начал опасений набираться. Сперва заговорил с императрицей, чтоб Голштинских-то в Киль выслать. Императрица ни в какую. Понимала, больно много воли от того светлейшему придет. Ну вот болезнь царицына руки ему и развязала.

– Да какая болезнь-то? Чего лекари-то сказали?

– Эва куда загнула – лекари! Они тебе чего хошь скажут. Важней, что люди увидели. А увидели они, что императрица вдруг вроде бы с лица спадать стала. На еду не глядит, поест – позеленеет вся.

– Да нешто долго так было?

– Чего долго – неделю от силы, не боле. А вот 6 мая села за стол, тут ее и прихватило. Рвоту унять не могли, на руках в опочивальню снесли. В опочивальне-то царица памяти лишилась, пять часов замертво пролежала да богу душу-то и отдала.

– Савка толкует, будто камер-лакеи сказывали, очень на кончину дядинькину похоже.

– Может, и похоже. Быстрее его только убралась-то Екатерина Алексеевна, царствие ей небесное.

– А ну ее, собаке собачья и смерть.

– Не любила ты ее, матушка, каково-то теперь тебя новые правители полюбят, ты бы задумалась.

Да, было заседание – совпадают числа и в общем тема разговора. Да, было выступление Федоса о том, как его именовать, – не вице-президентом Синода, а, подобно всем остальным, синодальным членом с перечислением должностей: архиепископ Новгородский, архимандрит Александро-Невский, иначе – настоятель будущей знаменитой петербургской лавры. Да, был и отказ присутствующих удовлетворить его желание – за отсутствием на заседании старших синодальных членов младшие не решились нарушить существовавший порядок. И это все. Эдакое легкое бюрократическое замешательство, за которым если и скрывались свои расчеты, то никак не выраженные в словах.

Правда, оставался приговор. До общего сведения под барабанный бой доводилось, что Федос когда-то воспользовался церковной утварью и «распиловал» без причины какой-то образ Николы, что где-то когда-то неуважительно отзывался об «императорском величестве» и еще «весь русский народ называл идолопоклонниками за поклонение святым иконам». Неубедительно? По меньшей мере особенно если иметь в виду пресловутое желание Федоса объявить себя главой Православной русской церкви.

Но ведь в приговор могли войти отдельные, старательно отобранные пункты. Полный смысл обвинения скрывался несомненно в следственном деле – в архивах Тайной канцелярии. Какими бы путями ни рождалось дело, свое оформление оно получало в ее стенах. Это было очевидно из всех событий ссылки и смерти Федоса, тем не менее никакого дела чернеца Федоса здесь не числилось. Ни на сегодняшний день, ни сто с лишним лет назад, когда архив впервые стал предметом изучения историков.

Одна из неизбежных во времени потерь? Но в таком случае почему затерявшееся дело не оставило по себе никаких следов – ни в делопроизводстве, ни в регистрационных реестрах? И как объясняли это исчезновение историки прошлого века – они-то сразу зафиксировали непонятный пробел? Да никак. Просто имя Феодосия не вошло ни в один из справочников, энциклопедий или исторических словарей дореволюционных лет. Куда меньшие по роли и сану церковники удостоились стать предметом исследований, только не Федос. И это при том, что в общих исторических трудах о петровских годах он частое действующее лицо. Его имени не обходят, но всегда называют с категоричной и однообразной оценкой – консерватор под стать протопопу Аввакуму, всеми своими направленными на дискредитацию царской власти действиями и неуемным честолюбием заслуживший постигшее его наказание. Один из историков не пожалел даже специального очерка, чтобы доказать благодетельную жестокость Тайного сыска в отношении зарвавшегося монаха. Факты? Их, по сути, нет. Чуть больше, чем вошло в официальное перечисление приговора. Справедливость осуждения не доказывалась – она утверждалась: верьте на слово.

Верить на слово… А не начинали ли пробелы, недомолвки, прямые утраты документов вместе с безапелляционной оценкой Федоса напоминать своеобразную систему? Что-то вокруг Федоса при жизни, да и после смерти происходило, и это что-то упорно уклонялось от встречи с фактами.

Христоподражательный царь, Известная тебе тварь Новгород Хутын монастыря бывший келарь Венедикт Баранов Жил в том монастыре многие годы И, не радея обители, собирал себе великие доходы…

Складный, разбитной говорок скоморохов? Кому, как не им, нипочем даже церковные власти. Нет, письмо. Деловое, спешное, 1704 год. Новгород. Игумен одного из самых почитаемых монастырей пишет самому Петру. И этот игумен – Федос. Разве не понять негодования истовых церковников, что слышать им приходилось от Федоса слова, не подобающие сану, – благоговейные, «но многочащи досадная, бесчестная и наглая, мужицкая, поселянская, дурацкая». Только все может быть и иначе.

«Поздравляю ваше величество с пользою вашего здравия и вашим тезоименитством и молодого хозяина санкт-питербургского (царевича Петра Петровича. – Н. М). При сем доношу вашему величеству: сестра ваша государыня царевна Мария Алексеевна в пользовании своего здравия пребывает в добром состоянии… ей-ей докучно в яме жить и гораздо хочется Петрова пути итти по водам, которого нынешнего лета еще не обновил». 1716 год. Карлсбад. Федос лечится знаменитыми водами и ждет возможности пуститься с Петром в морское плавание. Витиеватым, исполненным придворного «политеса» строкам впору позавидовать любому царедворцу.

Стремительный разворот лет… Скудная смоленская земля. Десять рублей царского жалованья, два крестьянских двора, четверо сыновей – все, что нашла перепись 1680 года у рейтара Михайлы Яновского. Шляхтич по званию, солдат по профессии. Такому место послушника, да еще в Симоновом московском монастыре для сына Федора – уже удача. Дальше Федор мог подумать о себе сам. И вот занятия в Заиконоспасском монастыре, гуманитарной академии тех лет, злоба симоновского игумена – не терпел книжной науки – и жалоба Федора самому патриарху: слишком дорожил он, уже ставший чернецом Федосом, этой наукой.

Но для патриарха каждый жалобщик – бунтарь, и закованный в «железа» – кандалы – Федос на работах в Троице-Сергиевом монастыре. Кто знает, как наказание обернулось удачей. Одни говорили, помог одногодок и земляк, сын такого же рейтара Меншиков, но это лишь одна из версий происхождения «Алексашки». Другие – игумен Троице-Сергиева монастыря, будущий высокий церковник Главное – приходит знакомство и близость с Петром. А к 1716 году Федос уже давно с ним неразлучен.

 

Лондон

Министерство иностранных дел

Правительство вигов

– Решительность действий Александра Меншикова, как ее представляет наш министр, не обещает долгого правления этому фавориту.

– Мне казалось, милорд, что как раз наоборот: сильная рука всегда имеет огромные преимущества перед вялостью и нерешительностью.

– Но в данном случае речь идет о старшей дочери Петра. Любимой дочери, хочу вам напомнить, которая достаточно известна и своими собственными качествами, и желанием отца именно ей передать правление государством.

– Вы полагаете, Меншикову целесообразнее было бы удержать ее в России?

– Вовсе нет. Но найти предлог, при котором отъезд супругов Голштинских носил бы вполне добровольный и мирный характер. Судите сами, императрицы Екатерины не стало 6 мая, а 25 июля Анна Петровна с супругом вынуждены были оставить Петербург. Это не могло произвести благоприятного впечатления.

– Возможно, часть вины лежала на герцоге Голштинском: он слишком резко возражал против обручения дочери Меншикова с юным императором.

– Я не узнаю вас, Грей! В споре особы царского дома с придворным придворный никогда и ни в каком случае не может быть прав – это же подразумевается само собой. Своим поступком Меншиков дал козыри в руки собственных противников, а их у него немало.

– Особенно после столь сурового приговора над Толстым и Дивиером.

– Я бы не относил к этому числу Дивиера. Приговор над ним действительно отличался суровостью, но недавний скороход императора Петра, превратившийся в петербургского обер-полицмейстера, фигура, не вызывающая сочувствия. Тем более наш министр отмечал редкую наглость в поведении этого выскочки. Хочу напомнить, это Дивиер позволял себе подхватить и начать кружить во дворце племянницу императрицы, обращаться к цесаревне Анне с предложением выпить с ним вина и приглашать на прогулку в своей коляске нынешнего императора Петра II, прибавляя, что будет волочиться за его невестой. Говоря о недругах Меншикова, я имел в виду прежде всего всю многочисленную семью Долгоруких, Апраксина, Трубецкого.

– По всей вероятности, судьба сестры ждала бы и цесаревну Елизавету, если бы не несчастная кончина ее жениха.

– Да, эта принцесса начинает вызывать серьезные опасения у всех царственных женихов. Столько неудавшихся браков, и теперь смерть принца Любского от простуды буквально накануне обручения.

– Меньше чем через месяц после смерти императрицы Екатерины. Один из наших корреспондентов передает слухи о якобы задуманном Меншиковым браке Елизаветы с его сыном.

– Думаю, светлейшему следовало бы позаботиться о скорейшей реализации первой, и главной, части своего грандиозного плана – замужестве дочери. Тогда все остальные его части осуществились бы без малейшего труда.

 

Митава

Дворец герцогини Курляндской

Герцогиня Курляндская Анна Иоанновна и мамка Василиса

Постригись, моя немилая, Посхимись, моя постылая! На постриженье дам сто рублев, На посхименье дам тысячу. Поставлю келейку во Суздале, красном городе, Тонешеньку малешеньку! Князья и бояре съезжалися И той келейке дивовалися: И что это за келейка — И тонешенька, и малешенька? И что это за старица, Что пострижена младешенька?

– Что за песню, мамка, поешь?

– Дорогую, лебедушка моя белая, куда какую дорогую. За нее в Петербурге шкурой своей платят. Неужто не слыхала?

– Не приходилось.

– Так о царице Евдокии и царе Петре. Она еще когда сочинена была.

– Нам-то что до нее.

– И то правда, тебе с матушкой да с сестрицами дела до схимницы высокой не было, а в народе ее нет-нет да и поминали.

– Любили, что ли?

– Любить-то не за что, если правду сказать, да и не видал ее никто, а так – чтоб по справедливости. Так вот при Петре Алексеевиче певали, при супруге его тоже, а вот теперь за ту же песню с солдат живьем шкуру спущают – шпицрутенами бьют.

– Так что ж, верно делают. Никак, царица она самая законная, а теперь и вовсе императора бабка.

– Бабка-то, оно конечно, бабка, да не больно ее внуки жалуют. Меншиков, как Катерины Алексеевны не стало, в тот самый день царицу опальную из крепости Шлиссельбургской в Москву со всем почетом вывез.

– Неужто она в крепости сидела?

– А ты как думаешь, голубонька? При Петре Алексеевиче монастыря хватало, а государыня Катерина Алексеевна тут же в крепость заперла. Четыреста солдат стерегли.

– Да что стеречь старуху-то? Куда ей бежать, как бунтовать?

– Э, не скажи. Сама не взбунтуется, другие именем ее противу царицы пойдут. Не такое это простое дело на престоле-то царском усидеть, ой, голубонька, не простое.

– А Меншиков сына, выходит, казнил, а мать в Москву привез.

– Привез, привез. Попервоначалу в Новодевичий монастырь, а потом и вовсе в Кремль, в Воскресенский. Езди, царица, куда хошь, делай что душеньке угодно, только клобука черного не сымай.

– Это еще почему?

– От греха. Мало ли что старухе в голову взбредет. А ну самой после всех-то ее бед править захочется!

– Сама ж сказала, внуки ее не жалуют.

– То-то и оно, ни Петр Алексеевич, ни Наталья Алексеевна и глаз не кажут. Раз в год по обещанию заедут, да поскорее прочь норовят. Ни к чему она им, да и обиход у нее стародавний, им-то незнакомый. Вот и бросили бабку – одна век коротает. Только Строгановы не забывают.

– Им-то что до нее?

– При их деньгах им бы все наперекор, все бы волю свою показать. Вот к царице на поклон и ездят, подарки дорогие возят. И старухе любо, и им честь – за столом у царицы сидят: не всякому дано. У людей-то, голубонька, у каждого своя слабинка есть, а за честь-то многие, ой многие живот положат. С твоего-то места герцогского, может, и не так видать, а коли повыше стать, все их дела как на ладошке: не спрячешься.

Организация новозавоеванных земель у Петербурга, школы, больницы, строительство первого в столице на Неве Александро-Невского монастыря – какой там Федос монах, скорее администратор, привычный ко всем тонкостям государственной машины. Церковникам бесполезно показывать над ним свою власть – окрик Петра не оставляет сомнений: Федосом будет распоряжаться он сам. И за спиной озлобленный шепоток царевича Алексея: «Разве-де за то его батюшка любит, что он заносит в народ люторские обычаи и разрешает на вся». А что сделаешь? Только и можно себе позволить, что «сочинить к его лицу» и спеть потихоньку, среди своих, стихи «Враг Креста Христова». Да бывший учитель царевича Никифор Вяземский прибавит от себя: «я бы-де пять рублев дал певчим за то пропеть для того, что он икон не почитает».

Но Федосу, как и Петру, все видится иначе. За магией «чудес» и «чудотворных икон» – язычество, слепота невежества, которые надо преодолеть. Скорее. Любой ценой. Жестокостью. Насилием. Ломкой самых дорогих и привычных представлений. В Москве Федос принимает голштинского посла. Свита долго будет вспоминать, чего стоили одни вина – «шампанские, бургундские и рейнвейн, каких нет почти ни у кого из здешних вельмож, за исключением Меншикова», – прогулка по Кремлю – Федос сам возьмется быть проводником. И случай с мощами. Федос берет их в руки, передает для осмотра гостям. Такое свободомыслие даже немецким придворным показалось кощунством. Или зазвонили в Новгороде «сами собой» колокола. Петр посылает для расследования именно Федоса. В его ответе ни тени колебания: «При сем доношу вашему величеству про гудение новгородское в церквях, про которое донесено вам… И ежели оно ненатурально и не от злохитрого человека ухищрения, то не от Бога».

И только терпения Федосу всегда не хватает в отношении сомневающихся, ошибающихся, будь то раскольники, не одолевшие книжной премудрости полунищие попы или родители малолетних детей, которым предстоит обучаться грамоте. Федос требует от Сената, чтобы законодательным порядком, под страхом наказания запретить отдавать детей неграмотным учителям: чтоб «невежд до такого учения, которое, яко невежеское, не полезность есть, допущать не велено, и весьма в том запрещено». Даже Петру это кажется невозможным – слишком круто. Федос настаивает: в одной Греко-славянской школе Новгорода подготовлено пятьсот новых учителей, переделана сообразно живому языку грамматика, и он сам добился ее издания в типографии своего Александро-Невского монастыря. Тысяча двести экземпляров – это массовый тираж тех лет. И придется задуманные Петром цифирные школы слить с грамматическими школами Новгорода – лучшей основы трудно придумать.

Действовать, все время действовать. Кажется, не будет конца замыслам, нововведениям, реформам. Дела церковные давно переплелись с государственными, а государство сделало церковь частью своего аппарата. Секретная почта от Петра к Федосу и от Федоса к Петру отправляется беспрестанно – стоит им разъехаться на больший срок. И в самом напряжении дел болезнь Петра. Сначала неважная, будто простуда, пересиленная горячка, недолгое выздоровление, опять ухудшение, с каждым днем острее. И когда уже ясно – выхода нет, Федос неотлучно при дворе. Последние дни и минуты рядом с Петром.

1725 год, 27 января. Кабинет-секретарь Алексей Макаров – графу Андрею Матвееву: «Против сего числа в 5 часу пополуночи грех ради наших его императорское величество, по двунадясотой жестокой болезни, от сего временного жития в вечное блаженство переселился. Ах боже мой! Как сие чувственно нам бедным и о том уже не распространяю, ибо сами со временем еще более рассудите, нежели я теперь в такой нечаянной горести пишу. Того для приложите свой труд для сего нечаянного дела о свободе бедных колодников, которых я чаю по приказам, а наипаче в полицмейстерской канцелярии есть набито».

С чего начинать? Завещание – Макаров торопится с ответом – было, но уничтожено. Нового Петр не успел написать. Очевидцы расходятся в подробностях, современники – в их толкованиях. Для одних здесь крылась победа, для других поражение, третьим оставалось выжидать дальнейших событий. Как доказать, что завещания действительно не существовало и его уничтожил сам Петр? Где доказательства, что Петру не хватило сил дописать начатое на аспидной доске – так ли трудно стереть с нее лишнее? И почему, наконец, ни словом не обмолвился Федос. Он первым выступал за лишение престола царевича Алексея – Алексей будто предугадывал это в своей ненависти. С ним советовался Петр по делу Евдокии Лопухиной – какими винами ее окончательно обвинить. Федосу он поручал наблюдение за дочерьми, отправляясь в далекий Персидский поход. С ним обсуждал подробности коронования Екатерины. Не духовник, гораздо важнее – доверенное лицо, соратник и безотказный исполнитель. И так-таки никаких подробностей о последней воле Петра?

А потом начинается мщение, на первых порах легкое, почти неуловимое. В Синоде Федос отказывает тем сановникам, просьбы которых прежде непременно бы уважил. П. Я. Ягужинский просит отослать в отдаленный монастырь свою жену. Из близкого к Москве, куда он ее заключил, Ягужинской удавалось бежать. Федос дает согласие на далекий север, но Ягужинский должен во всем содержать ее сам: еда, одежда, жилье, даже охрана. Справедливо, но ведь так уже о существовании супруги не забудешь. Федос больше не собирается быть слепым исполнителем приказов Тайной канцелярии. Чтобы снять с духовного лица сан, согласиться на чью-то ссылку в монастырь, Синод должен знать о причине. Тут и авторитет учреждения, и возможность самому следить за ходом особо важных государственных дел. А это оказывается для Федоса крайне важным.

Ранним утром он едет в карете мимо окон царского дворца. В эти часы проезд здесь всегда запрещен, часовые останавливают лошадей. Взбешенный Федос направляется во дворец, требует немедленного разговора с Екатериной. Ах, она еще спит, но тогда он больше никогда сюда не придет. Заведомые преувеличения современников? Несомненно. Но верно и то, что Федос вдруг почувствовал власть и захотел ее показать лишний раз царице. И дело не в сане, а лично в нем, в Федосе.

Екатерина не разражается законным монаршим гневом. Внешне все проходит незамеченным, но спустя два дня Федос в застенках Тайной канцелярии – в глубокой тайне подготовлен и осуществлен его арест. Как можно меньше огласки, свидетелей, а главное – контактов Федоса с кем бы то ни было. Лишь бы кругом него пустота и молчание.

 

Лондон

Министерство иностранных дел

Правительство вигов

– Попрошу у вас справку о Морице Саксонском.

– Она готова, милорд, хотя это настолько известная личность…

– Речь идет о курляндской короне. Тем более не помешает освежить в памяти все касающиеся нового претендента подробности.

– Родился в 1696 году. Побочный сын курфюрста Саксонского короля польского Августа II. Образован. Умен. Всем видам занятий предпочитает участие в военных действиях. Несомненный талант полководца. Храбр до безрассудства. После участия в войнах со шведами и турками ищет стабилизации положения. Выступал в роли жениха нескольких царственных невест. Наводил справки о младшей дочери Петра Елизавете. Ведет тайные переговоры с Бестужевым-сеньором.

– Положительно старик Бестужев не может отказать себе в удовольствии риска.

– Так ли он велик, милорд? В конце концов, Морицу надо быть избранным курляндским дворянством. Положение же Бестужева после последнего инцидента в Петербурге стало очень шатким, отдает он себе в этом отчет или нет. К тому же около герцогини Анны появился новый и далеко не робкий дворянин.

– Вы докладывали о нем?

– О да. В связи с курляндской делегацией, приносившей поздравления Екатерине I по поводу ее восшествия на престол.

– Какое-то неудовольствие среди членов делегации, спор о правах и компетенции.

– Совершенно верно, милорд, к представителям дворянства баронам Кайзерлингу и Фиттингофу самовольно присоединился некий Бирон. Дворяне были возмущены и обратились к императрице с протестом, Екатерина протест приняла, но не отказала и в достаточно любезном приеме Бирону.

– Основания?

– Молод, ловок, сумел изобразить величайшую преданность именно Екатерине.

– Да, императрица начала стареть.

– Впрочем, милорд, императрицу никогда не отличала ни проницательность, ни способность участвовать в политической игре. Несмотря на свою сказочную жизненную карьеру, она держалась в стороне от всяких интриг.

– Женщина с одним дном – в этом есть что-то противоестественное, а при дворе попросту невероятное. Но если вы настаиваете на подобном заключении, то, скорее всего, именно эта черта позволила Екатерине продержаться так долго рядом с Петром: ее никому не приходилось опасаться. Знаете, Грей, она всегда напоминала мне обломок кораблекрушения, волею судеб выброшенный на головокружительную крутизну. Не ее вина, что волны забросили ее на такую высокую скалу.

– Превосходное сравнение, милорд! Екатерина несомненно удовлетворилась бы и меньшей высотой. Она нетщеславна.

– Агенты утверждают, что императрица продолжает оставаться удивительно неприхотливой. И тем не менее, насколько можно судить из ваших слов, диверсия молодого курляндца не дала желаемых результатов?

– Диверсия не была первой. Несколькими годами раньше Бирон пытался попасть в штат супруги царевича Алексея, но безуспешно. Он вынужден был ограничиться очень незначительной должностью при герцогине Курляндской.

– О, это становится серьезным. Подобные амбиции рано или поздно дают свои результаты. Он очень беден?

– Относительно. Небольшое наследственное имение – мыза Каленцеем, находящаяся в пользовании отца. Сам отец и братья – офицеры польской службы.

– По какой причине были собраны столь подробные сведения?

– Бирон пытался составить конкуренцию Бестужеву-сеньору, но добился всего лишь исключения из штата курляндского двора. Попытка присоединения к делегации курляндского дворянства только подтвердила, что годы и неудачи не охладили его пыла.

– Он образован?

– По сравнению с остальными членами своей семьи: у него почти законченный курс университета в Кенигсберге.

– Один из лучших университетов Европы! Вы интересовались причиной его ухода из студентов?

– Случайно да: слишком долгий путь к богатству и власти. Но время между уходом из университета и попытками поступления в придворную службу остается загадкой – занятия, род заработков.

– Встреча с императрицей Екатериной была третьим провалом?

– Я бы не определил ее так категорично, милорд. Бирон действительно не получил назначения при дворе. Но у нас в руках есть копия любопытного документа: императрица Екатерина предлагает Бестужеву-сеньору отправить в Бреслау для приобретения лошадей Бирона как знатока по конной части.

– Отсюда вывод: Екатерина не забыла ловкого дворянина.

– А Бирон оставался связанным какими-то, возможно даже служебными отношениями с обер-гофмейстером курляндского двора.

– Так что же направление его усилий – русский или курляндский двор?

– Скорее русский, к тому же переговоры курляндского двора с Морицем Саксонским не открывают перспектив для таких, как Бирон.

 

Митава

Дворец герцогини Курляндской

Герцогиня Курляндская Анна Иоанновна и мамка Василиса

– Царевна, матушка, голубонька моя, неужто правда злодей-то наш, притеснитель Меншиков в беду попал, от двора отрешен?

– Что там – от двора! Гляди, мамка, как бы от головы его не отрешили. Конец ему, ненавистному, конец настал.

– А ты убивалась, места себе не находила. Глядишь, солнышко и к нам заглянет, и твоя судьба к лучшему переменится. Ведь сколько лет, окаянный, властвовал!

– Да сколько себя помню, мамка, а ведь мне четвертый десяток на половине.

– Страх подумать! А может, еще извернется, змий проклятый, какой выход найдет?

– Да нет, мамка, в Раненбурге его со всей семьей заперли, с солдатами караулят, целый совет в делах его разбирается – сколько накрал, где исподличался. Имущества его всего лишили, что сел, деревень, городов целых, что дворцов-то в Москве и Петербурге, что бриллиантов одних с невесты-то порушенной сняли. Петр Михайлыч сказывал, тыщи листов бумаги исписали, как описи делали, да и то рукой махнули. Все прямо так раздавать стали.

– Это кому же?

– Сестрице Прасковье – дом у ворот Мясницких, помнишь, церкву он еще там на дворе поставил, выше Ивана Великого хотел вывести, да дяденька Петр Алексеевич запретил. Сестрице Катерине – дом у Лебяжьего переулка, недалече от Боровицких ворот. Опальной царице Евдокии – в Москве она теперь живет – так все кареты да лошадей.

– А тебе-то что, голубонька, какое имущество?

– А мне, мамка, ничего, совсем ничего. Не ихняя я теперь, чужая. Они для себя хватают.

– Совесть потеряли, а еще сестрицы родные, одних родителев дочери. Да как же такому быть! Ты бы хоть им, голубонька, отписала, о себе напомнила. Может, и спохватились бы. Вон, говоришь, какие у бывшего князя богатства, так неужто на всех бы не хватило? Неужто не знают, как ты тут копейки считаешь, маешься?

– Как не знать, все знают. Да что я им – ни помощь, ни угроза: ломоть отрезанный да за границу выкинутый. Чего об моих интересах печься.

– Да хоть мебелишки бы какой, зеркал бы. Штофные завесы, гляди, в лохмотья износились – сменить не на что. Какую особу государскую принять, стыд один. Может, самой тебе поехать поговорить?

– Так была же на коронации пащенка лопухинского-то, гратуляции приносила. Мальчишка противный, рыло воротит, все на цесаревну Лизавету глядит. Мал-мал, а уж на баб заглядывается. И она непрочь, глазки ему строит, улыбается.

– Заулыбаешься, коли у него власть.

– Да что он может, сопляк безмозглый. Как Александр Данилыч прикажет, так и станет, как велит говорить, так и вякнет. Ни слов своих, ни разуму.

– Оно конечно, двенадцать годков – молод еще.

– Сестрица-то его Наталья всего годком старше, а все соображает, подсказчиков к себе не допускает. Сама да сама, а братец, вишь, к ней прислушивается. Видать, в деда пошла, в Петра Алексеевича.

– А что, коли к ней?

– Да полно тебе, мамка, не знаешь кого найти, чтоб пониже мне поклониться да унизиться, это мне-то, царевне российской, герцогине Курляндской! Мочи моей боле нет!

– А платьишки-то царицыны куда же, гардероб царский?

– Ох, оставь, прочь пошла, старая, прочь!

Иностранные дипломаты готовы были обвинить Федоса, что поддержка им Екатерины в момент избрания на царство была куплена за высокую цену. И небольшое, между строк, уточнение – Екатерина то ли покупала, то ли откупалась. Откупалась? Но тогда понятен ее страх перед Федосом, его самоуверенность и на первый взгляд необъяснимые права. Чего стоит одна его фраза о Екатерине, услужливо сообщенная тайному сыску Феофаном Прокоповичем: «Будет еще трусить, мало только подождать».

О чем-то Федос промолчал, но ведь в любую минуту мог нарушить молчание и тогда… Нет, нет, только не это! Меры предосторожности говорят сами за себя: речь шла о главном – о власти. Да и так ли важно, кого именно имел в виду, назвал или даже написал Петр. Руками Екатерины Меншиков борется со всеми, у кого была хоть тень прав. Анна Петровна – ее срочно венчают с герцогом Голштинским и чуть не насильно выпроваживают из России. Евдокия Лопухина неожиданно вырастает в государственную преступницу. Из места ссылки ее переводят для строжайшего заключения в Шлиссельбургскую крепость под охраной в несколько сотен человек. В недрах Тайной канцелярии усиленно ведется следствие о бродячем монахе Хризологе, объявившемся в России, чтобы передать сыну царевича Алексея поклон от тетки, римской императрицы. Кого бы ни называл своим наследником Петр, он называл не Екатерину, и в этом главная опасность: нарушение его воли – незаконная узурпация престола. Последствия подобного обвинения целиком зависели от политических связей и ловкости тех, кто захотел бы его выдвинуть. Чувствовать уверенно себя Екатерина не могла.

Следствие в Тайной канцелярии… Допросы, когда дыбой, раскаленным железом, всеми ухищреннейшими пытками Средних веков – надо было заставить говорить, прежде всего говорить, пусть в бреду боли и отчаяния человек становился способным к любой лжи. Разве так часто дело заключалось в правде? Тем более с Федосом. Его вообще не допрашивают, даже проверенным и довереннейшим из следователей с ним не дают говорить. Якобы состоявшееся следствие – без следов протоколов! – поспешно набросанный приговор, где только туманным намеком неуважение к императрице, и отправка из Петербурга, к тому же вначале почти пышная.

Федосу разрешается забрать с собой все, что нужно для удобного житья, – множество одежды, дорогую утварь, провизию, целую библиотеку книг. Временная почетная ссылка – не больше. На пути у Шлиссельбурга его нагоняет нарочный с ящиком дорогого вина от самого Ушакова, но и с приказом произвести полный обыск А там под разными предлогами, на каждом перегоне, становилось все меньше спутников, все меньше личных вещей. Где было догадаться Федосу, что в Корельском монастыре уже побывал капитан Преображенского полка Пырин с приказом приготовить «особую» тюрьму, а если в монастыре не окажется стен, то возвести вокруг него для охраны одного Федоса целое укрепление – острог! Но стены оказались достаточными, и Пырин удовлетворился тем, что из четырех монастырских ворот приказал заложить трое – «для крепкого караулу». Снятые им специальные чертежи и планы одобрил царский кабинет. Федос не должен был выйти отсюда.

Но вот дело Федоса – если бы его удалось замкнуть монастырскими стенами! Почем знать, с кем он мог в свое время в Петербурге или Москве говорить, откровенничать. Тут для выяснения не избежать участия и помощи тайного сыска. Архиерей Варлаам Овсянников? Не успев появиться, его дело указом Екатерины будет передано лично Меншикову (не постигла ли та же судьба и исчезнувшее дело Федоса?), а сам Варлаам исчезнет в недрах Тайной канцелярии. Личный секретарь Федоса Герасим Семенов? С ним еще проще.

…Кронверк Петропавловской крепости. Брезжущий полусвет раннего сентябрьского утра. Сомкнутые штыки сорока преображенцев. Равнодушные и торопливые слова приговора: «Герасим Семенов! Слышал ты от бывшего архиерея Феодосия и Варлаама Овсянникова про их императорское величество злохулительные слова… и сам с Федосом к оному приличное говаривал и ему рассуждал, и имел ты, Герасим, с ним, Федосом, на все Российское государство зловредительный умысел и во всем том ему, плуту Федосу, был ты, Герасим, собеседник… За те твои важные государственные вины ее императорское величество указала тебе, Герасиму, учинить смертную казнь…» Знак самого Ушакова – и под взмахом топора голова падает на плаху. Потом ее поднимут там же на каменный столб, подписав внизу на жестяной доске вины казненного. Напишут для всеобщего сведения и устрашения, но, когда некий артиллерии капитан пошлет своего копииста списать приговор, ретивого копииста не только не подпустят к каменному столбу, но сам он окажется на допросе в Тайной канцелярии – откуда взялось его любопытство и не крылся ли за ним известный умысел.

Среди личных бумаг Федоса оказывается письмо, полученное им вскоре после смерти Петра. Пожелавший остаться неизвестным автор предупреждал Федоса, что граф Андрей Матвеев распускает о нем неблаговидные слухи. Ссылаясь на свидетельство собственной жены, говорит, будто Федос на похоронах Петра смеялся над Екатериной, «когда она, государыня, в крайней своей горести, любезного своего государя мужа ручку целовала и слезами оплакивала». Сомневаться в правдоподобности слов Матвеева нет оснований. Но Екатерине важно другое: не было ли сказано Федосом еще что-то, не объяснял ли он причины своих издевок И вот одного за другим расспрашивают – не допрашивают! – всех, кто присутствовал при упомянутом разговоре. Расспрашивает, приезжая к каждому домой, начальник Тайной канцелярии и тут же берет подписку о неразглашении. Да еще остается автор письма, неизвестный и тем более опасный. Он мог знать гораздо больше, чем писал, мог делиться тем, что знал, с другими. А вот эти другие, как их искать? Под замком оказывается дом некой вдовы Шустовой, между Арбатом и Никитской, спешно выехавшей со всеми чадами и домочадцами в Нижний Новгород. Уволен и исчез поверенный в делах имеретинской царевны Дарьи Арчиловны, и царевна отказывается дать сведения о нем. И сколько их еще таких, скрытых и скрывшихся свидетелей!

Федоса нужно убрать, но его нельзя казнить. Это равносильно публичному признанию, как много он знает: слишком свежа в памяти его близость с Петром. Другое дело – его секретарь. Людей простого сословия казнили и куда за меньшие вины.

Федоса можно обвинять, но опасно даже для виду допросить. Да и о чем? Вдруг в озлоблении или с расчетом он захочет сказать то, что ему в действительности известно?

Даже со ссылкой приходится принимать меры предосторожности – чтобы все выглядело благопристойно, без спешки, а уж там, вдали от столицы и тысяч настороженных глаз, вступит в действие другая инструкция, которая должна привести к нужному исходу – к смерти. В ожидании нее остается добиться, чтобы ни одно слово Федоса не было – не могло быть услышано. Отсюда «неисходная тюрьма», заложенное до щели окно подземелья, опечатанная дверь.

Зато после смерти тело Федоса стоило привезти в Петербург – похоронить ли с некоторыми почестями, показать ли, что смерть наступила без насилия – отсюда спешный осмотр в пути, не произошло ли подмены, обмана.

Теперь трудно сказать с уверенностью, что изменило первое решение. Может быть, его приняла сама Екатерина, без советчиков, решивших от него отказаться. Зачем поднимать старую историю, напоминать о судьбе Федоса. А вид истерзанного голодом и лишениями тела мог сказать о худшем виде насилия, чем прямое убийство. И вот приходит второе решение – похоронить. Все равно где, все равно как, лишь бы скорее. Цена лжи о последней воле Петра стала ценой жизни Федоса и теперь была выплачена сполна.

 

Лондон

Министерство иностранных дел

Правительство вигов

– Сколько перемен, милорд, сколько перемен, и все в один год! Кончина нашего досточтимого короля Георга I, приход к власти счастливо царствующего сына и наследника Георга II. В России смерть Екатерины I, вступление на престол Петра II и – что не менее важно – крах князя Меншикова, единственного реального русского правителя последних лет. Во Франции…

– Оставим пока Францию и для начала разберемся с Россией. Приход к власти Петра II предусматривался нашей дипломатией?

– Мы имели сведения о нем из самого верного источника – от русского министра в Дании Алексея Бестужева-Рюмина. Бестужеву были известны старания Меншикова, но и его собственная семья принимала самое деятельное участие в подобном решении вопроса о престолонаследии: отец, брат, сестра.

– Прошу простить мою недостаточную осведомленность, но разве Бестужевы поддерживали Меншикова?

– Никогда. Подобные старания – простое совпадение интересов при совершенно различных целях. Меншикову был важен только брак собственной дочери с будущим императором, Бестужевым – возможность отстранить Меншикова от власти: как-никак палач отца императора, самый деятельный участник казни царевича Алексея. Меншиков как вариант второй очереди оговаривал дочерей Екатерины, Бестужевы имели в виду племянницу императора.

– Герцогиню Курляндскую?

– О нет. Это бы резко сократило число их союзников. Герцогиня Анна не пользуется популярностью в России, зато ее сестры очень любимы и умеют поддерживать любовь к себе.

– Однако в результате Бестужевы помогли выиграть Меншикову

– Но не пришли к примирению с ним, а провал затем Бестужева-сеньора с Морицем Саксонским и вовсе ослабил их позиции.

– Меншиков сумел воспрепятствовать избранию саксонца, но никогда не простит Бестужеву возникших затруднений.

– У Морица не было, насколько я понимаю, серьезных сторонников в Курляндии? Дворянство по-прежнему предпочитает правление своих советников.

– Вы не придаете значения женскому сердцу, милорд?

– Как нельзя больше. Для каждого дипломата это великая сила.

– В таком случае у саксонца были серьезные шансы.

– Неужели герцогиня Анна?

– Саксонец изобразил пылкую страсть, а она в своей жизни знала только Бестужева-сеньора.

– Не завидую обер-гофмейстеру

– О да. Ему своей потери герцогиня не простит никогда. Надо полагать, дни Бестужева-сеньора в качестве фаворита сочтены.

– Вам известен преемник?

– Пока нет. Все будет зависеть от отношения России к Курляндии и перспектив розыгрыша курляндской короны.

– А также русского престола.

– Не приходится спорить, но на сегодняшний день курс акций герцогини Курляндской на российской императорской бирже невелик.

 

Митава

Дворец герцогини Курляндской

Герцогиня Курляндская Анна Иоанновна, мамка Василиса, Бирон

– Кто там, мамка, кому до меня дело? Вон рань какая – проснуться толком не успела.

– Да этот, государыня, дворянчик из здешних, что тебе куропаток к столу носит. Он и вчерась к тебе добивался, да Петр Михайлыч наотрез отказал. Давно еще не велел на глаза являться.

– Бирон, что ли? Что ему запонадобилось? Дичь пусть на кухню отдаст, скажи, благодарствую. К герцогине да с битой дичью – додумался, господи прости!

– Нет у него дичи никакой, матушка, а очень просится. Почитай, часов с шести утра-то у дверей сидит.

– Ишь настырный какой! Ну зови, что ли, пусть свое дело изложит, пока Ганс куафюру делать будет.

– Ваше герцогское высочество, униженно молю простить мне мою настойчивость. Она не имела бы извинений, если бы не мое искреннейшее, всеподданнейшее желание доставить вашему высочеству развлечение.

– Какое еще развлечение? За дичь благодарствую.

– О нет, ваше высочество, никакая самая редкостная дичь не придала бы мне смелости обеспокоить вас. Мне не раз выпадало счастие видеть, сколь метко вы стреляете. По сравнению с точностью вашего глаза и твердостью руки я всего лишь посредственный охотник Это истинное наслаждение для каждого, кто разбирается в стрельбе, видеть ваши попадания. Они поистине превосходны!

– А ты что ж, где рядом охотишься?

– Как бы я посмел держать ружье неподалеку от такой царственной охотницы, истинной Дианы наших убогих мест. Мне довелось слышать, как выгодно отличаются от наших лесов превосходные леса Измайловского зверинца.

– Кто ж тебе рассказывал?

– Слухом земля полнится, ваше высочество. А ваша родина многим представляется истинным чудом на земле.

– Чудом, говоришь… Как тебя звать-то, кавалер?

– Эрнест Иоганн Бирон к вашим услугам, пресветлая государыня.

– Мне она самой подчас чудом кажется, Бирон.

– О, я понимаю, как должны вы тосковать по своей прекрасной родине, герцогиня, тем более в окружении столь мало образованных и неспособных к светскому обиходу дворян. Их толки о сельском хозяйстве, доходах и расходах, высчитывание каждого гроша, обсуждение городских сплетен ничем не могут привлечь вашего просвещенного внимания. Как не хватает вам прекрасных театров, музыки, роскошных балов, на которых вы бы были истинной королевой. Простите мне мою неуместную болтливость, но я так много думал о вас, так представлял себе вас в иной обстановке, среди иных людей, что невольно излил перед вами свои мечты. Я еще раз прошу прощения, герцогиня. Если вы не будете иметь ничего против и уделите вашему покорному слуге еще несколько минут, я изложу то дело, которому обязан несказанным счастьем видеть вас.

– Что ж за дело, говори.

– Благодарю, благодарю вас, герцогиня, за неизреченную милость вашу. Скорее всего, вам неизвестно, что по поручению покойной императрицы Екатерины мне довелось отбирать в Бреслау верховых лошадей.

– Слыхала, обер-гофмейстер сказывал.

– Из этих лошадей на свои скромные средства я сумел приобрести одну, но лучшую – арабскую, серой в яблоках масти. Я не решаюсь произнести мою просьбу, но если бы вы, ваше высочество, не оскорбились моей смелостью, я хотел бы передать этого жеребца на вашу конюшню. Он хорошо выезжен и не может доставлять всаднику никакого беспокойства.

– Коня? Мне?

– О, не гневайтесь, государыня, ради бога, не гневайтесь! Эта лошадь была приобретена с мыслью о вас. Если вы откажете в моей смиренной просьбе, я буду самым несчастливым человеком.

– Да ведь конь, как его дешево ни купи, все больших денег стоит. Как же это ты так – ни с того ни с сего. Чай, самому деньги надобны, лишних-то нет?

– Ваше высочество, деньги нужны каждому и всегда, но есть вещи, которые нельзя пересчитать на деньги. Если бы этот конь доставил вам хоть маленькую радость, я чувствовал бы себя таким же богатым, как индийский раджа или китайский император. Мне были бы безразличны все богатства мира. Я умоляю вас, ваше высочество, подойти к окну – вы сами оцените это благородное животное: мой слуга стоит с ним во въездной аллее.

– Это такой-то красавец!

– Я счастлив, что угадал вкус вашего высочества.

– Да только надо бы с Петром Михайлычем поговорить, как он…

– Ваше высочество, я осмеливаюсь на дерзость, но молю вас решать без чьих-либо советов. Разве вы не государыня, разве это не ваше право принимать или отвергать дары. Любовь ваших преданных слуг обращена к вам, к чему же ее взвешивать на весах ваших придворных. Обер-гофмейстер существует только для того, чтобы повиноваться, как и мы все, вашей воле и выполнять ваши приказания. Я молю о благосклонности, ваше высочество.

– И то верно, моя воля. Благодарствуй, герр Бирон. Ничего не скажешь, утешил ты меня своим подарком. Жалую тебя к руке.

– Я не верю своему счастью! О, будьте благополучны и счастливы, ваше высочество, на радость всех ваших верноподданных. Виват, герцогиня Курляндская, виват!

Но ведь ложь Федоса одной его смертью исчерпана быть не могла. Она продолжала свое существование – только плоды ее пожинал теперь один Меншиков. Третий их союзник – граф Петр Андреевич Толстой – тоже кончит свои дни в «жестокой» ссылке, в Соловках. При его восьмидесяти с лишним годах нет нужды прибегать к таким мерам, как с Федосом. «Светлейший» сведет счеты со всеми своими недругами. Не забудет и семейство Бестужевых-Рюминых. Если и не справится с ними так, как бы хотелось, избавится по крайней мере от младших – ушлет Михаила и Алексея Петровичей российскими резидентами. Пусть разваливаются да порастают лебедой московские их дворы, благо недосуг им было по-настоящему обосноваться в Петербурге. Тут все тебе разом: и почет, и ссылка.

И вот затихает строительство красавицы Александро-Невской лавры, которой так увлеченно занимался Федос: его резиденция, его государство. Исчезают былые средства, которые он умел для лавры находить, – даром что Петр церковных и монастырских строек не жаловал никогда. Уходят архитекторы, когда-то увлеченные Федосовыми планами. Стихает шум типографских станков. Зато небывало расцветают и раньше поражавшие современников резиденции Меншикова. В Москве – у Мясницких ворот и у Старого Ваганькова. В Петербурге – на Васильевском острове. В Ораниенбауме – под Петербургом. В Раненбурге – на Рязанщине. Подгоняет ли «светлейшего» их общая ложь, и, видя в ней всего лишь болотную кочку, готовую каждую минуту уйти в трясину, он торопится осуществить давние мечты? Или обращается к архитектуре как к привычному способу оставить след по себе и утвердиться в глазах тех, кто окружает его сегодня?

Эрнст Иоганн Бирон.

…Письмо: «Батюшка, о разлучении твоем с нами сокрушаемся и недоумеваем: нет ли от досаждения нашего, твоего на нас гневу. Дашка и Варька». Ответ: «Дарья Михайловна и Варвара Михайловна, здравствуйте на лета многа. Челом бью за ваше жалованье, что жалуете пишете о своем здравии. За сим Александр Меншиков».

Время – последние годы XVII века. Корреспондентки – дочери стольника Михайлы Арсеньева, с раннего детства определенные в подруги к сестре Петра I, царевне Наталье Алексеевне. Адресат – «Алексашка» Меншиков. Пока еще только денщик, но и постоянный спутник Петра. Приближенный, выделенный среди других, но все равно безродный и даже не овладевший толком грамотой. Краткость его ответа не от пренебрежения к девушкам – от трудностей, которые представляет для него правописание, тем более с принятыми в те годы оборотами обязательной вежливости.

Историки так и не узнают ничего достоверного о его происхождении, родителях, детстве. По-видимому, единственное точное указание – прошение клира церкви села Семеновского под Москвой, что похоронены-де близ храма родители «светлейшего» и сестра Екатерина, да вот денег никаких на помин не дается и могилы пришли в полное запустение. Меншиков меньше всего склонен вспоминать прошлое. Родители могли быть родом из Семеновского, могли перебраться туда по приказу сына – какая разница, лишь бы не мешались при дворе.

Как ни родилась их дружба с денщиком, но тянется она у сестер Арсеньевых годами. «Девицы», как станут их называть между собой Петр и Меншиков, пишут письма, ждут встреч, просят разрешения приехать повидаться то в Нарву, то в Воронеж, то в едва успевший родиться Петербург. И приезжают – иногда с царевной Натальей, чаще одни. Не могут приехать, не получают милостивого разрешения, шлют подарки – штаны, камзолы, голландского полотна рубашки, «галздуки». Только Александр Данилыч чего пожелал, только бы пришлись ему по душе посылки.

Подходит к концу лагерная жизнь, и Петр первый поддерживает Меншикова в неслыханном по тем временам решении – поселить девушек в своем московском доме вместе с собственными сестрами. Это у них найдет пристанище и Катерина Трубачева – будущая Екатерина I. Письма к Петру теперь пойдут с целой литанией женских имен: «Анна худенькая» – меншиковская сестра, «Катерина сама-третья» – будущая императрица с будущими цесаревнами Анной и Елизаветой, по-прежнему «Варька» и «Дашка».

Собирается навести порядок в своих семейных делах Петр, приказывает сделать то же и Меншикову. Пусть обвенчается, и, конечно, с Дарьей, редкой красавицей, скорой на слезы, не слишком бойкой, не слишком крепкой здоровьем. Варвара – маленькая, сутулая, зато редкой образованности, ума, железной воли – все равно остается в доме теперь уже супругов Меншиковых. Варвара умеет хранить верность (Меншикову? своим несостоявшимся надеждам?) и останется незамужней. У нее свое честолюбие, полностью растворившееся в успехах меншиковской семьи. Это Дарья будет всего опасаться, ото всего отговаривать, от каждого огорчения пускаться в слезы. Зато рука Варвары во всем поддержит, направит, заставит, не задумываясь, идти вперед и вперед. О чем только не грезит она для «светлейшего», своего «светлейшего»!

Тщеславие Меншикова… Нет, ему давно мало его исключительного положения при дворе. Вчерашнему безродному нужна собственная корона, наследственный престол. Пусть не русский, хотя бы герцогский курляндский. В этой борьбе испытанный ход – правильно решенные браки дочерей, и старшая, Мария, уже десяти лет оказывается невестой сына старосты Бобруйского Петра Сапеги. Марии едва исполнилось пятнадцать, и только что вступившая благодаря Меншикову на престол Екатерина I присутствует на ее обручении, которое торжественно совершает Феофан Прокопович.

Только теперь Меншиков не спешит со свадьбой. При его нынешней вообще неограниченной власти он сумеет использовать дочь для приобретения куда более выгодного и могущественного союзника. И в завещании Екатерины – почему Меншиков так настаивает на его скорейшем составлении? – появляется куда какая знаменательная оговорка: сын казненного царевича Алексея должен (да-да, именно должен!) жениться на одной из меншиковских дочерей. В какое же сравнение может идти какой-то Сапега, пусть даже и полюбившийся Марии, как толкуют о том современники, с будущим императором российским. Шестого мая 1727 года императрица умирает – и снова современники вмешиваются со своими домыслами, будто не пошли ей впрок присланные «светлейшим» французские конфеты, – 25 мая тот же Феофан Прокопович благословляет обручение Марии Меншиковой с Петром II.

Полное торжество? Да, но только на три месяца. Можно легко справиться с мальчишкой-императором, совсем непросто углядеть за ходом всех придворных интриг. Меншиков слишком привык к поддержке Петра, слишком быстро успокаивается на достигнутом. Как мог он, один из самых тонких и опытных царедворцев, забыть о зыбкости любых союзов, любого соотношения сил, если ставкой становится полнота самодержавной власти. Впрочем, любой власти. Очередной розыгрыш у трона, и 7 сентября того же 1727 года Меншиков под арестом. Дальше ссылка с семьей в Раненбург «до окончания следствия».

Правда, пока еще никто не знает смысла обвинения – все зависит от формирования придворных групп. Члены Верховного Тайного совета сходятся на том, что надо изолировать от двора Меншикова и не менее важно немедленно изолировать от Меншикова и от двора Варвару Арсеньеву. Перехваченная по дороге в Раненбург – кто же сомневался, что помчится она именно туда! – «проклятая горбунья», как отзовутся о ней новые фавориты императора Долгорукие, направляется в монастырь в Александрову слободу, где столько лет продержал Петр своих старших, державших руку царевны Софьи сестер. Борьба за Меншикова с участием Варвары представляется опасной для тех, кто сумел пошатнуть могущество «светлейшего».

27 марта 1728 года следует указ об окончательном обвинении Меншикова и суровейший приговор. Чего лишился «светлейший» – миллионного или многомиллионного состояния, возможно ли это подсчитать? В одной только Малороссии у бывшего денщика числилось четыре города, восемьдесят восемь сел, девяносто девять деревень, четырнадцать слобод, одна волость. А двор из родственников и свойственников «ее высочества обрученной невесты» Марии Александровны, на содержание которого выдавалось в год больше, чем цесаревне Елизавете.

 

Лондон

Министерство иностранных дел

Правительство вигов

– Очередные события в Курляндии, милорд!

– Новый претендент?

– Арест и высылка под стражей в Петербург Бестужева-сеньора.

– Так неожиданно и круто? Причина?

– Сообщения агентов противоречивы и неясны.

– К чему сводится официальное обвинение?

– Оно еще не предъявлено, и содержание его не удалось узнать. Все делается по указу Верховного Тайного совета и в глубочайшей тайне.

– Но слухи же существуют – курляндский и петербургский варианты?

– В Петербурге толкуют о государственной измене, разглашении важных для империи сведений в разговорах с иностранцами.

– У Бестужева-сеньора не так много было в этом отношении возможностей. Логический вывод – вопрос о курляндской короне. Очередные происки претендента, помешавшие чьим-то интересам среди русской знати. Никто из Долгоруких не интересовался Курляндией?

– Исходя из тех сведений, которыми мы располагаем, нет. Они заняты обручением императора с невестой из своего семейства. Это хлопотное и неблагодарное дело, если иметь в виду, что мальчишка подрос и начинает проявлять собственные вкусы и желания. До венчания молодой пары они не рискнут думать о чем-либо другом.

– Полагаю, вам известны попытки царского любимца Алексея Долгорукого жениться на цесаревне Елизавете?

– Но это не приобретение герцогской короны, милорд.

– И вы еще не сказали о курляндских толках.

– Они полностью подтверждают ваше предположение. Похоже, что Бестужев-сеньор то ли подготавливал, то ли даже приступил к попытке захвата короны.

– Он мог рассчитывать на популярность среди местных дворян?

– В гораздо большей степени, чем, скажем, Меншиков. И к тому же на поддержку обоих сыновей. Их положение в Польше и Гамбурге внушительно, а умение интриговать отличается редким совершенством.

– Имелся в виду брак с Анной?

– Как обязательное условие.

– И каково же теперь положение герцогини?

– Судя по всему, она смертельно напугана и готова отречься от былого фаворита.

– Былого? Что вы имеете в виду, применяя подобное определение? Бестужев еще не сослан и не казнен.

– Верховным Тайным советом. Но в сердце Анны его позиции пошатнулись.

– Бирон?

– Не только и не столько. Трудно поверить бурной страсти в тридцать семь лет. Бирону же и вовсе за сорок. Герцогиня имела все основания постепенно разочаровываться в своем былом фаворите. Попытки сватовства оканчивались унизительными и опасными для нее скандалами. Историю с Морицем Саксонским она пережила особенно болезненно. К тому же вечные денежные нехватки Бирон сумел связать с неумением Бестужева-сеньора вести дела герцогини и прямым воровством.

– Ловкая клевета?

– В том-то и дело, что чистейшая правда. Едва ли не половина состояния герцогини перекочевала в бездонные бестужевские карманы.

– Она не догадывалась об этом?

– При ее мелочности и подозрительности не могла не догадываться. Но такова была цена фаворита, и герцогиня с ней мирилась.

– До появления нового кандидата.

– И немолодого, и небогатого, но способного на красивый жест. Бирон умудрился преподнести герцогине для начала превосходного арабского жеребца, украденного им из тех закупок, которые он производил в Бреслау по поручению Екатерины I.

– Чистокровная лошадь?

– И редких статей!

– Действительно королевский подарок – герцогиню можно понять.

– Анна была ошеломлена, но не решилась бы на разрыв с обер-гофмейстером. Почти двадцать лет жизни в Курляндии не вытравили из ее сердца теремных привычек и страхов. Обстоятельства пришли на помощь Бирону. Герцогиня должна отречься от Бестужева, чтобы спасти себя.

– Разве она уже успела это сделать?

– Не иначе как по подсказке Бирона. В Петербург направлено письмо на имя императора, в котором Анна подтверждает, что Бестужев-сеньор «расхитил управляемое им имение и ввел ее в долги неуплатимые».

– Итак, дорога для Бирона открыта. Сумеет ли он ею воспользоваться?

– После стольких неудач в устройстве своей судьбы сорокалетний человек вполне может увидеть в герцогине свою последнюю ставку и никого другого на будущее к ней не подпустить.

– Он энергичен?

– Как нельзя более.

– Склонен к любовным похождениям?

– Ни в коей мере. Связь с герцогиней – простой и точный расчет. Ей не в чем будет его упрекнуть за прошлое.

– Она увлечена им?

– В какой-то мере. Но главным доводом станет их будущий ребенок.

– Дело зашло так далеко?

– И едва ли не впервые в жизни Анны. Герцогине тридцать семь лет, и если даже ребенок в ее положении нежелателен, она не откажет себе в радостях материнства. Женщины в ее семье рожали часто, хотя и не страдали избытком нежности к собственным детям.

– Бирон женат?

– Был холост. Герцогиня сама настояла на его браке, чтобы смягчить двузначность ситуации.

– С Бестужевым-сеньором это ее не смущало. Скорее, здесь кроется возможность скрыть ребенка среди потомства Бирона.

– Так или иначе, дань благопристойности и морали будет уплачена.

 

Митава

Дворец герцогини Курляндской

Герцогиня Курляндская Анна Иоанновна и мамка Василиса

– Ой, мамка, мамонька, в Москве-то как страшно! Слыхала, царевна Наталья Алексеевна померла?

– Батюшки, племянненка-то твоя? Невинно убиенного царевича Алексея Петровича дочка? Да как же это случилось? Лет-то ей, лет мало – дите совсем, и вот беда какая.

– Вот и говорю, страх один. Ехала царевна из Петербурга в Москву, притомилась в пути зимним временем, переночевать во Всехсвятском остановилась.

– Это у царевны Имеретинской, што ли?

– У нее, у Дарьи. Ночку переспала, вроде занемогла, а на другую богу душу отдала.

– Что ж за хворь такая скорая?

– А кто про то знать может. При ней одна камер-фрау была – Анна Крамерн. Да знаешь ты ее: тетеньку Екатерину Алексеевну с Монсом сводила.

– Сводила не сводила, а государя Петра Алексеевича на них вывела. Не она ли после казни тело царевича Алексея Петровича обмывала?

– Она, она самая.

– Да как же это Наталья Алексеевна с такой камер-фрау не боялась, как видеть ее каждый день могла?

– А кто ее спросил? Кто пожалел? Наталья ж сама понимала, для чего злодейка к ней приставлена – для глазу. А глаз-то вот чем и кончился.

– Только кому же дите помешать могло? Не на престоле же она.

– Не на престоле. Да братец больно ее слушался – все ему доказать да объяснить могла. Уж на что баламутный, а с ней шелковый становился. За мать ему была, не по летам разумница. За ум да характер и поплатилася.

– А тебе, голубонька, все бы в Москву, все тебе здесь не живется.

– Было время, мамка, было, да прошло. В толпе при мальчишке стоять, молокососу в ножки кланяться не хочу. На похороны звали – не поеду, нипочем не поеду. Больной скажусь, и весь сказ.

– И не езди, не езди, голубонька. Вон они как за Курляндию-то дерутся промеж собой, как бы беды какой тебе не сделали. Тут бедней, да спокойней. Господин Иоанн кавалер учтивый, обходительный, пылинки с тебя сдувать готовый, глядишь, и не так скушно тебе, как прежде. Хоть повеселишься напоследях: много ли твоего бабьего веку осталося. Распорядиться им по-умному надо.

– Одного я, мамка, в толк не возьму, с чего это сестрица Прасковья с Дарьей Имеретинской дружбу завела.

– Наша-то Прасковья Иоанновна?

– Она и есть. Все к Дарье, сказывают, ездит, у нее гостит – Дарья-то сама гостевать не охотница, а гостям рада. Катерина наша у нее сколько лет, только что домовницей не заделалась.

– Так, поди, не одна? С князем Борисом?

– Ой, все ты, мамка, знаешь, до всего тебе дело! Наживешь ты себе беды, вездесущая, всезнающая!

– А кто для тебя, голубонька, правду вызнает, кроме Василисы, кто лжу раскроет, за тебя, как за детище рожоное, вступится? Невелика птица Василиса, а глядишь, дороже павлина заморского. Тебе-то, чтобы жить, много знать надо, ой как много. Иным знанием человека к себе крепче золота привяжешь, крепче железа прикуешь.

– Знаю, мамка, знаю. Не серчай, пошутила я. Мне без тебя взаправду как без рук.

Расторгнутая царская помолвка, отвергнутая невеста – только начало. После конфискации всего движимого и недвижимого имущества Меншикова с семьей ждала «жестокая ссылка» в Сибирь. Но Верховный Тайный совет не забыл и Варвары Арсеньевой. Ее указано было постричь в Горском девичьем монастыре на Белоозере под именем Варсонофии безвестно – без упоминания в монастырских документах, содержать в келье безысходно под присмотром четырех специально выделенных монахинь и, главное, следить «чтоб писем она не писала». Почем знать, не ее ли усилиями в Москве в марте 1728 года, за несколько дней до вынесения приговора Меншикову, появилось у Спасских ворот Кремля «подметное» письмо в пользу «светлейшего».

Под неусыпным караулом двадцати отставных солдат Преображенского полка всю меншиковскую семью везут в ссылку. У охранников есть четкое предписание: «Ехать из Раненбурга водою до Казани и до Соли Камской, а оттуда до Тобольска; сдать Меншикова с семейством губернатору, а ему отправить их с добрым офицером в Березов. Как в дороге, так и в Березове иметь крепкое смотрение, чтоб ни он никуда и ни к нему никакой пересылки и никаких писем ни с кем не имел». На тех же условиях и той же дорогой проезжали десятки и тысячи людей, только тогда под «пунктами» предписания стояло иное имя – всесильного и беспощадного Меншикова.

На восьмой версте от Раненбурга первая непредвиденная остановка – обыск для проверки: не осталось ли у ссыльных каких лишних вещей по сравнению с первоначально разрешенным самим Верховным Тайным советом списком. Лишние вещи действительно оказываются и тут же отбираются. У самого Меншикова – изношенный шлафрок на беличьем меху, чулки костровые ношеные, чулки замшевые и две пары нитяных, три гребня черепаховых и кошелек с пятьюдесятью копейками. Хватит бывшему «светлейшему» того, что на нем, трех подушек и одной простыни. У княжон обыск обнаружил коробочки для рукоделья с лентами, лоскутками, позументами и шелком. В наказание Меншиковы должны ехать теперь каждый в единственной одежде, которая так и прослужит им бессменно до конца ссылки, каким бы ни оказался этот конец.

Яркая россыпь цветов в картине В. И. Сурикова – она нужна художнику для создания шекспировской, по выражению М. В. Нестерова, драмы, внутреннего трагизма происходящего, но она не имеет ничего общего с тем, как выглядела на самом деле ссыльная семья. На «светлейшем» черный суконный ношеный кафтан, потертая бархатная шапка, зеленый шлафрок на беличьем меху и пара красных суконных рукавиц. На младшей дочери зеленая тафтяная юбка, белый тафтяной подшлафрок и такая же зеленая тафтяная шуба, на бывшей царской невесте Марии – черный тафтяной кафтан поверх зеленой тафтяной юбки с белым корсажем и одинаковая с сестрой зеленая шуба. Так и едут они – первым Меншиков с ослепшей от слез женой в рогожной кибитке, дальше четырнадцатилетний сын в телеге, последними, тоже на телеге, две дочери.

Еще одна непредвиденная задержка – в Услоне, в нескольких верстах от Казани, чтобы похоронить скончавшуюся Дарью Михайловну. Никто не будет помогать Меншикову рыть могилу – пусть справляется сам вместе с сыном. Вот если бы на месте Дарьи в эти минуты оказалась «проклятая горбунья». Она нашла бы в себе силы выдержать дорогу, уговорить Меншикова, прикрикнуть на заливающихся слезами сестер. Эта все могла, на все была способна. И только тоска по меншиковской семье, сознание собственного одиночества и бессилия сведут ее вскоре в могилу.

Наконец 15 июля 1728 года Тобольск и почти сразу путь на Березов – губернатор не хочет брать на себя ответственности за столь важного и опасного государственного преступника, пусть он и обязан своим местом именно Меншикову. Раз Березов – значит, Березов, испытанное место ссылки самых опасных для престола лиц. Берег реки Сосьвы неподалеку от ее впадения в Обь. Леса. Гнилые болота. Летом тридцатиградусная жара, зимой сорокаградусные морозы, так что, по свидетельству современников, трескаются деревья, а скотина не выживает больше года.

Для житья Меншиковым назначается только что отстроенный (не распоряжением ли «светлейшего»?) острог. Отсюда единственный выход – в церковь, которую, вспомнив уроки на голландских верфях, рубит вместе с плотниками Меншиков. В бесконечные, ничем не наполненные дни он заставляет детей читать вслух Священное Писание, но и диктует «значительнейшие события» своей жизни. Диктует, потому что с грамотой «светлейший» до конца своих дней остается не в ладах. Только как совместить эту легенду со строжайшим запретом предоставлять сосланным письменные принадлежности, позволять что бы то ни было писать. Да и времени у Меншикова для надежды на изменение условий остается слишком мало.

В ноябре 1729 года «светлейшего» не стало. Невысокий, щуплый, он совсем «усох» за прошедшие месяцы. От былой юркости не осталось и следа. Детям дается послабление – их переводят из острога в крохотный рубленый дом, но по-прежнему под крепчайшим надзором и караулом: никаких встреч с посторонними, разговоров, писем. Ничем не пополнилось и их скудное хозяйство. Те же, как и при отце, котел с крышкою, три кастрюльки, дюжина оловянных блюд, дюжина тарелок, три железных треноги и ни одного ножа, ни одной вилки, ни одной ложки.

Нет, в Петербурге о них вспоминали. Петр II за десять дней до своей смерти, в преддверии свадьбы с другой «государыней-невестой» Екатериной Долгорукой, предписывает вернуть младших Меншиковых из Сибири, позволив им жить в одной из деревень у родственников. Но кто бы стал считаться с желаниями мальчишки-императора, к тому же на ложе смерти! Долгорукие, несмотря на его болезнь, надеялись любой ценой удержаться у престола, если не на престоле. В этих условиях появление даже где-то на горизонте меншиковских наследников было им совершенно ни к чему.

Тот же указ повторит новая императрица Анна Иоанновна в июле 1730 года. Больше того, она вернет Меншиковых-младших в столицу. Подобное решение будет подсказано дипломатическим расчетом. Но воспользоваться «милостью» смогут только сын и младшая дочь – Мария умерла 29 декабря 1729 года. Оказавшиеся в столице племянники тетки своей Варвары увидеть так и не смогли. О ней Анна Иоанновна не сочла нужным ни позаботиться, ни даже осведомиться – уж очень опасной славой пользовалась «проклятая горбунья». И только Елизавета Петровна в первом же устном своем указе, едва взойдя на престол, предпишет разыскать, освободить и привести во дворец Варвару Арсеньеву Но этот приказ касался той, которой уже больше десяти лет не было в живых.

 

Лондон

Министерство иностранных дел

Правительство вигов

– Итак, русские сделали свой выбор – на престоле герцогиня Анна Курляндская.

– По меньшей мере неожиданный вариант.

– Но в конечном счете достаточно обоснованный.

– Вы находите? Эта малообразованная, неловкая, молчаливая женщина, не видевшая по-настоящему двора и проведшая девятнадцать лет в курляндской ссылке?

– Не будем говорить о достоинствах и недостатках бывшей герцогини. Попробуем стать на точку зрения русских. Со смертью Петра II на их горизонте не осталось ни одного наследника мужского пола. Женщины, одни женщины! Престарелые, стареющие или вовсе совсем молодые. В отношении каждой из них имели значение только их связи, но никак не личные качества. Первая супруга Петра I – монахиня, бабка умершего Петра II, слишком давно оторванная от светской жизни, слишком скомпрометированная в глазах двора. Тому, как поступал с нею Петр, можно было удивляться, возмущаться, но это не рождало симпатий к жертве царского самодурства. Царица Евдокия так давно перестала существовать для истории, что ни одна придворная группа не выступила бы за нее.

– Позвольте, завещание Екатерины I предусматривало в случае бездетной смерти Петра II переход престола к ее дочерям. Анна Петровна умерла, но Елизавета жива и здорова. Она популярна в России и известна в Европе. Хочу напомнить, сколько продолжались переговоры о ее браке с одним из французских принцев.

– Не совсем понимаю, почему вы считаете нужным обращаться к подобной исторической ретроспекции.

– Только для того, чтобы напомнить о популярности Елизаветы и ее подготовленности вступить на любой престол. Она бегло владеет несколькими языками, знакома с придворными обычаями и могла бы быть вполне достойной императрицей.

– Могла бы! Но ведь речь идет не об актрисе на определенную роль, да и то любая актриса должна приложить немало усилий, чтобы выгодную для себя роль получить. Елизавета этих усилий не приложила. Она унаследовала от матери легкомысленность и влюбчивость.

– Цесаревна еще молода.

– Вы называете молодостью двадцать один год? К такому возрасту талантливые высокорожденные честолюбцы успевают себе создать настоящие партии и толпы сторонников, которые ищут малейшей возможности сделать на них ставку.

– Наш агент сообщал, что Елизавета во время пребывания двора в Москве предпочитала старой столице Александрову слободу.

– Положим, не столько слободу и прелести сельской жизни, сколько фаворитов. Родить к двадцати одному году двоих детей – такое может позволить себе только женщина, состоящая в законном браке. Для цесаревны и претендентки на престол это слишком плохая рекомендация.

– Таким образом, оставались три племянницы Петра.

– И наиболее вероятные претендентки, как дочери старшего брата Петра: две герцогини и одна царевна.

– Но русские и здесь не учли старшинства.

– Вы имеете в виду отказ от герцогини Мекленбургской Екатерины? Но вместе с ней если не на русском престоле, то рядом с ним оказывался герцог Мекленбургский – фигура в высшей степени нежелательная для русских, к какой бы партии они ни принадлежали.

– Вы подумали об этой стороне дела, милорд. Наши агенты сообщают несколько иные сведения. Русских дворян смутил характер самой Екатерины. С ее решительностью и резкостью она вполне могла не пустить в Россию своего мужа, которого терпеть не может, но зато никому не доверила бы управления страной и наверняка вмешивалась бы во все государственные дела. Если вы ничего не имеете против, можно заглянуть в ее досье.

– Теперь это просто необходимо. Убежден, нам еще не раз придется сталкиваться с герцогиней Мекленбургской, и никто не знает, какого влияния при дворе она сумеет достичь.

– Итак, весела. Очень любит общество. Чрезвычайно говорлива. В разговоре неосторожна и небрежна в выражениях. Никогда не признаёт своих ошибок и, несмотря ни на что, до конца настаивает на них. Невнимательна к собеседникам и никогда не прислушивается к чужим мнениям. Склонна к увлечениям, но легко переносит разочарования в любви.

Любовники оставляют ее первыми. В числе фаворитов князь Борис Туркестанский, князь Белосельский-Белозерский, князь… Пожалуй, этот список можно не продолжать.

– Признаю вашу правоту. С таким досье трудно рассчитывать на большое число серьезных сторонников. Но остается Прасковья.

– Младшая из сестер. Вот в отношении нее роковую роль сыграл как раз ее муж, тем более вполне законный, тем более отец ее сына, которому около шести лет. Избрание Прасковьи было бы избранием на престол Дмитриева-Мамонова.

– Он так нелюбим в России?

– Нет, не то. Семья Дмитриевых-Мамоновых древняя, но недостаточно знатная, чтобы ей уступили дорогу другие более аристократические и влиятельные семьи.

– Дворянские междоусобицы?

– Вот именно, милорд. У Дмитриева-Мамонова был единственный выход – составить себе и жене партию среди беднейших дворян и офицеров и подняться к власти на их амбициях и надеждах. Он не позаботился об этом заблаговременно, Прасковье же подобная задача была не под силу.

– А царевна имела это в виду?

– Она единственная из всех имела и немало сделала. Если бы не приезд в Москву такого множества дворян из провинций, которых привлекли предполагавшиеся свадебные торжества Петра II, – эта женщина могла бы выиграть.

– Опять предположения! Надо иметь в виду ее возможности и честолюбие на будущее, а пока вернемся к новой царице. Итак, выбор пал на Анну.

– Именно отлученную от жизни русских столиц и двора, именно стесненную в материальных средствах, именно лишенную всякой партии и сторонников в России, именно незамужнюю.

– Кандидатура на исполнительницу чужой воли?

– Конечно. Ей ли сопротивляться решениям и условиям Верховного Тайного совета.

– Эти условия уже нам известны?

– Пока нет. Но надо думать, Алексей Бестужев сумеет их нам в самое ближайшее время передать.

 

Митава

Дворец герцогини Курляндской

Герцогиня Курляндская Анна Иоанновна и мамка Василиса

– Мамка, мамка, куда подевалась, мамка! Да скорее же ты! Когда надо, век не докличешься!

– Бегу, ясынька, бегу! Случилось, што ль, чего?

– Мамка, в царицы меня выбирают в Москве, государыней ставят!

– Чтой-то ты, голубушка, в себе ли – в какие царицы?

– В наши, в русские! Верховники в совете тайном на мне сошлись, что мне императрицей быть, мне, мамка!

– Господи! А нету ли обману тут какого? Сразу и в царицы? С чего бы, матушка?

– Да верно, верно все, мамынька! Павел Иваныч Ягужинский тайно нарочного своего прислал упредить, приготовить. Вон он – на кухню послала. Поест – и в обратную дорогу, чтоб никто не видел.

– Ой, ну дай ему господь всех благ, хорошему человеку. Только как можно на кухне-то, Аннушка! С такой вестью в парадных горницах принимать надо, одаривать. Радость-то, радость какая, как во сне!

– Еще чего, в парадных горницах! Совсем, мамка, соображение потеряла – нарочного, да в царицыных покоях.

– Ну уж сразу и царицыных. Ты доживи, покуда настоящие послы приедут, в ноги поклонятся, просить станут, да и того мало. Еще до Москвы доехать надоть, в собор Успенский войти. Вот как скипетр да яблоко державное в белы рученьки возьмешь, тогда и толкуй о царицыных покоях. А покамест молчи. Счастье-то, оно пугливое, враз улетит – ищи свищи, не отыщешь. А щедрость твоя, царевна, окупится, еще как окупится. Ведь первый человек от тебя, царицы-то, в Москву поедет, сказывать станет. Ой, не скупись, Анна Иоанновна, еще успеешь, бог даст, казну царскую считать, а сейчас из последних грошей да по-царски одари. У самой нет, я за тебя все, что припрятала, отдам. Да случилось-то все как, скажи.

– Сама толком не знаю. Вроде хотели Долгорукие после смерти племянника невесту его невенчанную царицей объявить, словно сердцем чуяли, титул ей такой дали – государыня-невеста, завещание сочинили.

– Сами?

– Сами.

– Во бесстрашные, во бессовестные!

– Погоди ты! Сочиняли да не досочинили, в раздор пришли, про что, значит, в завещании писать.

– Знамо дело, каждому куска пожирней хочется.

– Еще как хочется. До престолу-то им ступеньки одной не хватало – ведь в день, что свадьбу назначили, племянник-то помер. А тут другие верховники спохватилися. Раз промеж Долгоруких согласья нет, чего с ними силами не потягаться. И потягались. Так и объявили: мол, никакой государыне-невесте в царицах не бывать, а выбирать, мол, только из дому царского. Вот меня и выкликнули.

– А Елизавета Петровна как же?

– А тебе-то что за печаль? С чего это ты к ней в заступницы пошла?

– Глупостей-то, дитятко, не городи: за нее вон как солдаты стоят, за отцовскую-то кровь. Быть того не может, чтоб разговора о ней не было.

– Был, был, да только она сама даже в Москву приехать не соизволила, в слободе своей заперлась, робенка, сказывают, родила.

– И ты родила. Так что ж за резон от того свое счастье упускать. Баба и не раз, и не два родит, такая уж у нее доля, а престол раз мелькнет, потом разве сниться будет.

– Не захотели ее верховники, даже слушать про нее не стали. Только меня захотели. Кондиции для меня составили.

– Это еще что такое?

– Ну указ такой, что мне делать, а что им – Верховному совету. Если соглашусь, быть мне царицей, если нет…

– Какое еще «нет», с ума, что ли, спятила?

– Да вот Ернест Карлыч.

– Чего – Ернест Карлыч?

– Говорит, посмотреть надо, подумать. А я как сказать ему, не знаю.

– Чего ему смотреть, не его, Бирона, на царство выбирают, чего ему думать, когда тебе государыней становиться. Ишь думатель какой чужим коштом сыскался. И не вздумай тянуть, Анна Иоанновна, не упусти своего часу – не повторится.

– Да он, мамка, будто сердцем чует – первым словом там, чтоб мне без него в Москву ехать.

– И поезжай без него, эко дело!

– Обещаться я должна, что не возьму его совсем, чтоб жить мне в России без него.

– Так не проживешь, что ли? Еще как проживешь! Все равно, какой он Ивану Ивановичу-то отец: ни дите про то знать не будет, ни кто другой. Уж мы секрет-то убережем, а дите твое взрастим как надо.

– Да я не про то.

– Так про что? Аль думаешь, в России дворян мало, молодых да пригожих, только глазом моргни, каждый царицу утешить за счастье почтет.

– Не поверю я никому, мамка, нипочем не поверю! Может, и он такой, да с малого начинал, не на большое льстился. Да и привыкла я к нему, ненадобен мне другой. Слышь, ненадобен!

– А коль ненадобен, и на то способ есть. Как есть на все согласна будь, все подписывай, чего скажут, а царицей станешь, там и решать будешь: то ли тебе чужие приказы слушать, то ли другим перед матушкой-государыней в струне стоять. Думаешь, плетет старуха невесть што? Последнего разума лишилась? А ты вспомни, лебедушка, тетеньку-то свою, блаженной памяти царевну Софью Алексеевну. Разве не так она советчиков своих обошла, не так от князей Хованских, что стрельцами командовали, избавилась? Хотела князюшку своего Голицына Василья Васильевича обок себя у престола видеть, и видела. Кто ей, покойнице, указ был? Вот и ты обожди своего времечка. Теперича недолго уж – дольше терпела!

Казалось бы, бушевавшие вокруг престола страсти могли и не коснуться Москвы, тем более замоскворецкого ее затишья. Но действительность выглядела иначе. Каждое петербургское решение эхом катилось по старой столице. Сведения М. Д. Рудольфа нашли свое подтверждение. Купец Иван Комленихин в Москве в 1720 году жил и, судя по актам купли-продажи, двором владел в климентовском приходе. Почему бы ему и не позаботиться о своей приходской церкви? Так вот ответ на это «почему» мог быть только отрицательным.

Первого июня 1701 года невиданной силы пожар в считаные минуты охватил Кремль. Сгорели все деревянные постройки. Растрескались от жара каменные стены. Растопился лед в глубоких погребах. Земля, как в ужасе писал летописец, на четверть аршина вглубь превратилась в раскаленные уголья, а снопы огненных брызг раз за разом поджигали струги на Москве-реке и сады в Замоскворечье.

Известие о страшном бедствии не тронуло Петра. Мыслями он далеко от старой столицы. Рухляди в теремах не придавал значения. Кремль давно хотел переделать по новому образцу. В конце концов, несмотря на все утраты, пожар пришелся только на руку: ни тебе споров с советчиками, ни тебе обсуждений со староверами.

По первому царскому указу следовало подготовить на пепелище место для Комедийной хоромины: выписанные из Европы актеры со дня на день могли приехать в Россию. Сказалось ли тайное сопротивление московских дьяков, в чем подозревал их ведавший строительством Головин, действительно ли не хватало времени на разборку пожарища, но хоромина выросла у кремлевской стены со стороны Красной площади. Зато задуманный Петром Арсенал или «Цейгоус» занимает весь выходящий на Неглинную угол Кремля.

Бесполезно и опасно приводить какие бы ни было доводы для задержек строительства. Петр думает о хранилище оружия, амуниции и одновременно о музее славы русского войска, где могли бы храниться военные трофеи. Пусть Северная война еще не приносит побед, он не сомневается – победы будут, много побед.

Но с первыми успехами у берегов Балтики проходит и интерес к московской стройке. Архитекторы и строители нужны для новой столицы, которой предстоит встать на берегах Невы. Сначала в Петербург переводятся все казенные мастера. В 1714 году следует царский указ запретить в старой столице и по всей стране каменное строительство, чтобы не отвлекать каменщиков от единственного важного, с точки зрения царя, дела. Принимая в свое время подобные же меры, Борис Годунов грозил мастерам и их семьям за непослушание тюрьмой и батогами. Петр не собирается наказывать за нарушение запрета. Достаточно, если нарушитель возведет точно такое же по размерам и стоимости сооружение в новой столице – налог столь ощутимый, что ослушников попросту не оказывается.

Нет, исключения конечно же были. Но все наперечет, все с ведома и разрешения самого Петра. Не станет ограничивать он именитых людей Строгановых в их тщеславном желании возвести на московском дворе собственный каменный храм – щедро и безотказно поддерживал деньгами все петровские замыслы глава семьи. Другое дело, что умел получить свое монополиями да ничего на первых порах не стоившими царю привилегиями. Нельзя было не разрешить достроить церковь Казанской Божьей Матери в Воскресенском монастыре Кремля – ведь хоронились здесь все женщины царской семьи, а среди них и нежно любимая сыном Наталья Кирилловна. А разве не хотелось увидеть завершенной начатую в 1705 году в честь собственных соименных святых да еще, как утверждает легенда, и по собственному чертежу церковь Петра и Павла на Новой Басманной? По другим соображениям не прекращались работы в церкви Благовещения на Тверской, впрочем, велись они так медленно, что подошли к концу лишь во времена Анны Иоанновны. Иных исключений относительно царского запрета в городе не было.

Не стало Петра, но никто не подумал отменять запрета. Едва замеченным промелькнуло царствование Екатерины I. Переехал и обосновался в Москве под предлогом предстоящего коронования на царство сын царевича Алексея – Петр II. И только при нем, 31 января 1728 года, последовало милостивое разрешение: «Впредь с сего указу в Москве всякое каменное строение как в Кремле, в Китае, так и в Белом и в Земляном городах, кто как похочет, делать позволить».

Царевичев сын мечтал остаться в старой столице навсегда, но предусмотрительные придворные не торопились использовать появившуюся возможность и обзаводиться московским хозяйством: неопределенным представлялось после падения Меншикова само правление мальчишки-императора, мало симпатий вызывали и его новые фавориты Долгорукие. Люди многоопытные предпочитали выжидать, и ожидание оказалось куда каким недолгим. В январе 1730 года Петра II уже нет в живых, в первых числах февраля в Москву торжественно въезжает очередная императрица Анна Иоанновна. Она тоже будет колебаться с выбором столицы, тоже задержится в Москве не на один год, и все же придворные предпочтут строительству приобретение старых московских дворов. Даже коренной москвич, живописец Иван Никитин, и тем более не имевший с Москвой никаких связей любимый императрицын портретист Луи Каравак.

Документы Синода подтверждали: ни одна церковь не могла быть ни перестроена, ни тем более возведена заново без специального разрешения, так называемой «строельной грамоты».

На Климента подобной грамоты в течение двадцатых – тридцатых годов выдано не было. И это еще одно доказательство необоснованности утверждения о комленихинском строительстве.

Церквей в Замоскворечье было множество. Стояли они тесно, отнимая друг у друга скудные приходские дворы. Если у одной насчитывалось их до двух сотен, то в другой могло не набраться и десятка. Климентовский приход к числу состоятельных не принадлежал. И хоть приписано было к нему двадцать пять дворов, платил он церковным властям одну из самых низких пошлин: кругом причты отдавали по десяти алтын, с Климента причиталось всего три алтына две деньги. Потому и в торжественном церемониале погребения царевны Прасковьи Иоанновны климентовским попу с дьяконом было отведено самое последнее место среди священнослужителей Замоскорецкого сорока.

Лишних денег в приходе не водилось. Не стало в 1729 году у Климента дьякона, возвели на его место собственного дьячка, а нового младшего причетника взяли из числа сельских: дешевле обходились, меньше требовали. Сыскался такой «Московского уезда, вотчины князь Львова от церкви Покрова, что в селе Покровском». Хлопотали о назначении поп Симеон Васильев с прихожанами, и тoт же Симеон в 1743 году кланялся о назначении церковным старостой посадского человека Николая Дмитриева Левина. Старостой каждая церковь норовила иметь одного из самых состоятельных прихожан, климентовский приход лучшей кандидатурой не располагал. Левин значительного капитала не имел, значит, приходилось довольствоваться малым. Имени же Ивана Комленихина среди щедрых, доброхотных деятелей так и не промелькнуло. Чтобы дознаться каких-то подробностей о Клименте, приходилось отступать во времени в допетровские годы, иначе говоря, рубежом начала поиска брать XVII век.

 

Лондон

Дом министра кабинета вигов Роберта Вальполя

– Вы уже покидаете нас, миледи?

– О да, осталась одна прощальная аудиенция у его королевского величества – и мы с мужем можем ехать.

– Жизнь Лондона много потеряет с вашим отъездом. Но я бесконечно завидую вам.

– Вы, милорд? Нашей поездке в Россию?

– Именно в Россию – эту могущественную страну. Место посланника при русском дворе всегда было одним из трудных, зато и многообещающих в отношении карьеры дипломата. Но главное – это интереснейшее время, очевидцами которого вам придется стать.

– Это так интересно – приход новой императрицы? Насколько я знаю от мужа, Анна Курляндская до сих пор ничем не сумела себя проявить на поприще политики – совершенно бесцветная фигура.

– Бесцветная до дня вступления на престол не означает – ничего не обещающая в будущем. Не уверен, что русские обеспечили себе этим выбором спокойную жизнь. Те, кто вынуждается обстоятельствами так долго молчать и растворяться в неизвестности, обычно находят в себе силы для совершенно неожиданных действий.

– Вы начинаете меня интриговать, милорд.

– И поверьте, это не пустые слова. Анна в роли императрицы еще сумеет о себе заявить. Все дело в том, чтобы загодя предугадать и по возможности использовать в наших интересах ее поступки.

– Уверена, депеши моего мужа вполне удовлетворят вашу потребность в освещении русских событий.

– Ни минуты не сомневаюсь и все же предвижу, чего в них будет не хватать.

– Вы предубеждены против возможностей лорда Рондо?

– Упаси бог! Я имел в виду другое. Лорд – мужчина…

– Надеюсь!

– И как всякий мужчина склонен стремиться к объективности.

– Это порок?

– Не порок, но неизбежная черта мужской натуры.

– Разве объективность не великое преимущество перед субъективностью нас, женщин?

– Вы можете удивляться, миледи, но, с моей точки зрения, нет.

– О, да вы оригинал!

– Нисколько. Вам никогда не приходило на ум, что пресловутая мужская объективность в действительности означает безразличие ко всем тем на первый взгляд незначительным особенностям характера, маленьким порокам, слабостям, из которых в конечном счете соткана человеческая натура? Женщины начинают именно с них. Поэтому их наблюдения, казалось бы слишком личные, неспособные к обобщенной оценке человека, дают почву для очень правдивого и точного портрета.

– Вы так думаете? Как интересно! Непременно постараюсь понаблюдать сама за собой.

– И главное – за окружающими, миледи. Если бы в вашей петербургской великосветской жизни нашлись свободные минуты, чтобы поделиться этими наблюдениями, скажем, со мной или с моей женой.

– В дополнение к официальным депешам моего мужа?

– Одно не будет иметь к другому решительно никакого отношения. Мы были бы рады самым обыкновенным светским новостям в вашем изложении и с вашими замечаниями по поводу отдельных лиц и событий. Вероятно, воспитываясь в монастыре, как и моя жена, вы вели дневники и, во всяком случае, писали длинные и обстоятельные письма родным и приятельницам.

– Я предпочитала письма. Моя кузина воспитывалась в ином аббатстве, и мы делились с ней новостями.

– Так у вас есть и опыт.

– Если это можно назвать опытом!

– Его королевское величество будет признателен вам за эту услугу и не преминет принести соответствующую благодарность.

– Как это мило со стороны его величества! Но если говорить откровенно, то это я должна быть признательна вам за возможность рассеивать скуку, которая, я в этом не сомневаюсь, начнет донимать меня в Петербурге.

– Я могу только позавидовать вашему супругу, миледи. Умная жена…

– Это такое ужасное наказание для мужчины!

– О, не ловите меня на слове – я же не сказал, ученая, а это далеко не одно и то же. И еще маленькая подробность, миледи. Вполне вероятно, вам придется встретиться при петербургском дворе с семейством Бестужевых. Каждое соображение Алексея Бестужева, нашего давнего и преданного друга, представляет для нас огромную ценность. Не думаю, чтобы вам захотелось афишировать знакомство с ним – случайные встречи на вечерах и балах будут вполне достаточны для невинного обмена новостями и мнениями. Он уже немолод, но по-прежнему хорошо танцует и не сторонится танцев. Лишний менуэт с превосходным партнером не вызовет любопытства.

– Но ведь выбор придется делать ему.

– Поверьте, он не ошибется в нем, миледи.

 

Петербург. Зимний дворец

Императрица Анна Иоанновна, архитектор Доменико Трезини, дворяне

– Так вот что я вам скажу, господа дворяне, непотребства в государстве моем не потерплю. Сказывали мне, что невеста-то порушенная, голубица наша чистая, Екатерина свет Алексеевна Долгорукая младенца родила.

– Истинная правда, ваше императорское величество, – 17 апреля девочку. Долгорукие сказывают – от покойного императора.

– От императора, значит! Ишь ты, какие ловкие выискались. Да не то диво, что брюхатую девку под венец совали – на шестом ведь месяце венчать собрались! – а то, что выпорка чужого за кровь царскую выдать решились.

– Ваше императорское величество, у Долгоруких доказательства.

– Знаю я все их доказательства! Без ихних доказательств правды дозналась и каждый раз дознаваться буду, жизни людской не пожалею, а до истины доберусь. Это Петра-то за отца выдать собрались, а как же с кавалергардом Нестеровым-то расплатились? Чем от родителя-то истинного откупились? Аль в сговор с ним вошли?

– Конечно, ваше императорское величество, раз ложь доказана…

– Доказана? Это с каких пор императрице доказывать надо? Сказала, и будет с вас, так, значит, и есть. С Долгорукими разобраться немедля.

– Как прикажете, ваше величество.

– Уже приказала. А теперь с другой голубицей-то нашей, цесаревной Елизаветой свет Петровной. Александра Бутурлина у нее отобрали, за поручика взялась. Как только находить успевает, знать, материнская кровь играет. Детей нарожала и ходит, будто так и надо, будто царской дочери все дозволено, будто и стыда на нее нет. Поручика-то ее в Ревельский гарнизон немедля отослать, чтоб комендант ревельской фон Альден за ним особо присматривал, с глаз не спускал. Не по чину боек, не по званию. С цесаревной ночку скоротать – еще не на престол подняться. Далеко кулику до Петрова дня!

– Ваше величество, столь решительные меры, обращенные против стольких членов семейства царского и дворян известных, могут вызвать на первых порах нежелательное впечатление.

– Мне оно желательно, а господа дворяне перетерпят.

– Вот тут еще, ваше величество, Егор Столетов просил униженно вашего милостивейшего разрешения из штата цесаревны на службу к Василию Владимировичу Долгорукому перейти.

– Какой такой Столетов?

– Да тот, что у Вилима Монса в канцелярии состоял, стихи еще любовные ему сочинял. С Иваном Балакиревым вместе они были, а потом приговорены на работы в Рогервик на десять лет. Императрица Екатерина Алексеевна их освободила.

– Вот оно что, решил у Долгоруких счастья попытать. Пускай пытает, все равно цесаревне Елизавете докука, как люди-то от нее бегут. Разрешаю. Да, а архитекта я петербургского вызывала Трезина, где он?

– Дожидается аудиенции, ваше величество.

– Пущай войдет. Докладывай, господин архитект, какой там порядок во дворцах петербургских, что чинить, что переделывать надо. Я в старой грязи жить не стану, мне чтоб все в превосходном виде.

– Ваше императорское величество, починка потребна самая незначительная…

– Смотри, Трезин, лучше больше запроси, да больше сделай. Не дай бог тебе не потрафить! Главным тебе больше не быть. Только и в простых архитектах тогда на службе не оставлю: денег на вас николи не напасешься. Ты вон в прошении еще и о родне писал – тут и племянник, тут и сын. Неужли архитекты все?

– Так точно, ваше величество.

– Ну это еще поглядим, какой прок от них быть может. Баудиректор у меня свой на примете, не вам, здешним, чета. Ему подчиняться будешь. Он и о родне твоей решит – работать им на нашей царской службе аль из России за ненадобностью уезжать. Ступай! Коли запонадобишься, пошлют за тобой, а досмотр дворцовый полный представь немедля. Рано или поздно в Петербург всем двором ехать придется, так чтобы к тому часу все по моему вкусу выправить.

…Это верно, что интересовал меня нынешний Климент. Но он стоял на земле, которая слишком много видела, и кто знает, не остался ли он единственной памятью всех прошедших лет. Даже самые почитаемые, самыми известными зодчими построенные церкви не были в Москве вечными. Подобно всем зданиям, они ветшали, разбирались, возводились заново. Свое слово говорила менявшаяся мода – мог же Н. В. Гоголь считать все произведения XVII века безвкусными, а В. И. Баженов отдавать предпочтение кремлевскому Арсеналу перед Василием Блаженным, представлявшимся ему бессмысленным нагромождением непродуманных архитектором форм! Появлялись новые материальные возможности, а то и новые строительные материалы. Заявляли о себе нежданные дарители, которым таким важным представлялось утвердить свое положение, значение, иной раз выполнить жизненно важный обет.

В Москве – да и не в ней одной! – была привычка строить на старом месте, да еще на старом фундаменте, используя по возможности старые стены и уж обязательно кирпич. Сохранялось обычно старое посвящение, входившее в городской и народный обиход. Но с Климентом даже в этом не все было понятным.

Начать с посвящения. Климентовские церкви – не редкость в Новгороде Великом и Пскове. По каким-то местным соображениям Климент один из любимых покровителей, которого охотно выбирали жители «концов» – улиц, расчетливо, вскладчину возводившие свои храмы и для молитвы, и для спасения от неприятелей в годину лихолетья, и для сбережения всем скопом своих трудно нажитых богатств. В Москве Климент – редкий гость, да и то лишь до конца первой трети XVII века. А обращались к нему почему-то стрельцы – полка Михаила Рчинова за Петровскими воротами, рядом на Трубе, у Яру в Стрелецкой слободе и в «Михайловом приказе у Баскакова».

Но ведь и замоскворецкий Климент не представлял исключения. Он стоял на границе стрелецкой слободы – Пятницкая улица кончалась на нем, переходя во «всполье». И может быть, самая первая поставленная в этом урочище соименная церковь связана с Климентием Хитрово, жившим рядом еще во времена Ивана Грозного. Хитрово сохраняли за собой родовой двор без малого две сотни лет. Дворяне «по Московскому списку» – коренные москвичи, воины и военачальники, вписавшие свои имена в военные летописи, воеводы. Верно одно – Климент существует уже на самом первом плане Москвы.

Борис Годунов: «А ты, мой сын, чем занят? Это что?» Царевич Федор: «Чертеж земли московской». Упомянутый в пушкинской трагедии, он так и существует в науке под именем «Годунова чертежа», выполненного соответственно где-то до 1605 года и напечатанного спустя четырнадцать лет в географическом атласе Герарда Меркатора, автора известной картографической проекции. Не просто план – изображение, пусть и очень схематическое, домов, укреплений, церквей. На Пятницкой улице три церкви, и остается удивляться точности глазомера древнего картографа – измерительными приборами ему пользоваться в Москве не пришлось: все три почти точно соответствуют поныне существующим церквям черниговских чудотворцев Федора и Михаила, Троицы в Вишнякове – еще одной стрелецкой слободе и Климента.

Автора чертежа по-своему поддерживают и самые беспристрастные свидетели времени – отчетные денежные документы. Патриархия взимала с каждого приходского попа налог, не допуская ни малейшей задолженности. В чем, в чем, а в деньгах у патриарха поддерживался образцовый порядок. Упоминание Климента встречается в 1625 году, и дальше перерыва в платежах нет. Значит, не тронули его большие московские пожары 1626 и 1629 годов, значит, – и это еще более существенно – Климент сохранялся в своем варианте XVI века вплоть до середины XVII столетия.

В пятидесятых годах очередной климентовский поп, Варфоломей Леонтьев, вносит положенную дань и хлопочет о «патрахельной» грамоте, разрешавшей совершать богослужение вдовым священникам. Брак в жизни попа значил многое. Без жены его не полагали в священнический сан, со смертью жены церковные власти начинали сомневаться в его нравственности. «Патрахельные» грамоты на основании свидетельства прихожан о добропорядочном поведении их пастыря приходилось выправлять каждый год, а то и раз в полгода. Не угодить приходу при таких обстоятельствах означало наверняка его лишиться. Правда, Варфоломей отправляется «на службу с государем» – уходит в Ливонский поход Алексея Михайловича, закончившийся после осады Риги перемирием 24 октября 1656 года. Но никакие заслуги не избавляют попа от необходимости по возвращении снова хлопотать о грамоте на свой былой приход.

К следующему году относится землемерная книга, уточнявшая размеры собственно церковной земли. Ее при Клименте числилось по измерениям наших дней около двенадцати соток двадцать сажен по Климентовскому и четырнадцать по Голиковскому переулкам. И удивительное ощущение – ничто в этих размерах не изменилось. От тех далеких лет пришел замысловатый изгиб Голиковского переулка, и ширина Климентовского, и расстояние до ближайших домов.

Сегодня нас со всех сторон окружает теория. Теория развития градостроительных замыслов, теория градостроительных решений прошлого, теория того, что можно сохранить и чем необходимо, просто необходимо – и чем скорее, тем лучше, – поступиться. Город по сиюминутным представлениям, не оставляя возможности будущим поколениям искать иных, наверняка более совершенных решений, а нам самим по-настоящему вдуматься в то, что творят руки, обретшие силу и возможности мощнейших механизмов.

А ведь жили одинаково расчетливо и тесно во всех городах европейского Средневековья. От улицы Здыхальни в Вологде до улицы Запечек в Старом городе Варшавы и до лондонского Гроу-стрит на двор приходилось по двести квадратных метров. Две сотки на жизнь и на все хозяйственные нужды, которые в Московском государстве конечно же имели свои особенности. В Москве рядом с жилым домом стоял не уступавший ему в размерах хлев. Вся разница – для себя строили из ели и сосны, для скотины – из дуба. Людям был нужен «легкий дух», скотине – тепло. Нельзя было обойтись без собственного колодца с непременным журавлем, без погреба и грядок, без пары-другой плодовых деревьев, а на межах без травы барщ, шедшей и на закваску и в щи. Даже родные могилы были рядом – у приходской церкви. Жизнь замыкалась в узком и исчерпывавшем все нужды кругу.

Двенадцать соток климентовского «монастыря», как называлась приписанная к церкви земля, выглядели вполне достойно среди своих двадцати пяти дворов, хоть умудрялись умещаться на них и поп, и дьякон, и дьячок, и непременная баба – «просвирница». Непонятно было одно – как можно здесь разместить еще одну церковь? Между тем вторая церковь появилась. В 1662 году документы отметили завершение церкви Знамения «у Климента» на средства думного дьяка Александра Дурова.

Но, может быть, здесь все-таки крылась простая неточность? Знаменская церковь заменила Климентовскую? Или перестроенная заново церковь получила новое официальное название, как то полагалось, по главному своему алтарю, тогда как традиционное имя Климента осталось связанным всего лишь с приделом? Каким образом мы по сей день пользуемся названием церкви Василия Блаженного на Красной площади, тогда как в действительности это собор Покрова на Рву и престол в честь похороненного рядом юродивого был достроен после завершения первоначального ансамбля? Больше того, юродивый, привлекший со временем внимание посвятившего ему рассказ Льва Толстого, заслонил подлинный смысл собора – своеобразного и радостного памятника победам русского оружия. Ведь каждая из его церковок увековечивала одну из битв Казанского похода Ивана Грозного, а посвящение главного престола Покрову связано с тем, что именно в день этого церковного праздника рухнули стены осажденной Казани.

Наконец, что означало в нашем случае само по себе выражение «у Климента»?

 

Петербург

Дом английского посланника. 173[?] год

Милая Эмилия!

Ты будешь удивлена, что вместо рассказов о нашей с милордом жизни в новых краях я сразу обращусь к тому обществу в которое вошла. Оно столь для меня необычно, что я не могу не поделиться именно с тобой, моим давним и верным другом, своими чисто женскими впечатлениями, от которых лорд Рондо несомненно пренебрежительно бы отвернулся. Как быть! Женщинам невозможно прожить без маленьких сплетен и пересудов, а кого же мне для них выбрать, как не тебя. Тем более я уверена, ты ни с кем не станешь делиться моими смешными замечаниями. Чтобы лорд Рондо не догадывался о моей переписке, я, как видишь, посылаю это письмо не с дипломатической почтой, но с оказией.

Итак, прежде всего три сестры. Да, да, не императрица, а императрица вместе со своими двумя сестрами. Они всюду появляются вместе и представляют удивительно любопытную картину.

Старшая, Екатерина, необычайно шумлива и темпераментна. Когда она входит в комнату, то, кажется, заполняет ее всю. Она все делает одновременно – смеется, распоряжается, рассказывает пикантные анекдоты, принимается петь, а иногда и плакать. Ее считают очень непосредственной и откровенной, мне она показалась расчетливой и холодной. Манера поведения – это всего лишь маска, за которой скрывается натура жесткая и лишенная всяких чувств, в том числе и материнских. Ее единственная двенадцатилетняя дочь, принцесса Мекленбургская, тихое, незаметное, всеми заброшенное создание, одетое плохо и почти бедно, тогда как мать к месту и не к месту любит появляться в герцогской короне и накинутой на плечи горностаевой мантии. Она кутается в мантию от сквозного ветра и, кажется, была бы способна танцевать в ней, так как, надо тебе сказать, несмотря на редкую тучность, любит танцы и не отказывает себе в них.

Впрочем, она с таким же увлечением играет в карты, а в прошлом, говорят, была завзятой театралкой. Герцогиня Екатерина даже сама сочиняла пьесы, участвовала в них вместе со своими придворными и слугами – профессиональной труппы она не могла содержать из-за отсутствия средств. Но самую большую радость ей доставляло – она сама мне в этом призналась! – одевать актеров, зажигать свечи и плошки, устраивать декорации. Она располагает собственным дворцом в Москве, вблизи Кремля, где мне довелось не единожды побывать. Обстановка дворца великолепна, но стол плох, а воспитание слуг совершенно отвратительно.

Кстати, обстановка не имеет никакого отношения ни к карману, ни к вкусам герцогини – она получила ее вместе с дворцом после опалы князя Меншикова и за прошедшие три года, как говорят, решительно ничего не успела переделать, хотя всем толкует о каких-то грандиозных строительных планах. Ее нынешний любимец – князь Михаил Белосельский-Белозерский – из очень древней и знатной русской семьи. Они громко ссорятся и столь же шумно и откровенно мирятся. Князь ведет очень много разговоров с военными, один на один, непременно удаляясь от общества, причем герцогиня помогает ему в этом одиночестве – умеет заранее предупредить о появлении другого лица или отвлечь разговором человека, направляющегося в сторону разговаривающего князя. Это выходит у нее очень непосредственно, но раз или два мне довелось при этом встретиться с ее взглядом – подозрительным и враждебным.

Если в расплывшемся облике герцогини Екатерины можно только угадывать черты былой красоты, то царевна Прасковья и сейчас, несмотря на свои тридцать пять лет, удивительно привлекательна. Она невысока ростом, худощава, с неизменно задумчивым выражением лица и очень смуглой кожей, делающей ее похожей на цыганку. Мне долго не удавалось услышать звука ее голоса, так как она молчалива и неохотно вступает в беседу. Тебе знакомо мое желание все оценивать на свой лад, столь часто вызывавшее недовольство и гнев наших воспитательниц. Я не могу удержаться и в отношении царевны Прасковьи.

Ее можно было бы счесть застенчивой, но в действительности за ее сдержанностью кроется на редкость сильный характер. Не пускаясь в долгие рассуждения, она ограничивается несколькими словами, к которым очень прислушиваются, прежде всего ее морганатический супруг Иван Дмитриев-Мамонов. Очень тяжеловесный, неуклюжий, с багровым лицом и хриплым, привыкшим отдавать военные команды голосом, он совершенно послушен ее воле. Во дворце царевны – это тоже в прошлом один из дворцов князя Меншикова – собирается очень много разного рода людей.

Прасковья не устраивает танцевальных вечеров и куртагов, тем более непонятны эти многолюдные сборища, главным образом офицеров.

Когда все три сестры показываются вместе, они представляют действительно своеобразное зрелище. Герцогиня Екатерина явно пытается руководить императрицей Анной, подсказывать ей слова и поступки. Я могу ошибаться, но у меня создалось впечатление, что эти советы далеко не всегда имеют в виду пользу новой императрицы. Затрудняюсь сказать, чего в них больше – присущей герцогине Мекленбургской любви к риску или прямой враждебности к сестре. Прасковья поддерживает Екатерину, но делает это крайне осмотрительно, ненавязчиво, в своей обычной несловоохотливой манере. Как относится к ним императрица? Пожалуй, настороженно, хотя очень следит за тем, чтобы внешне они выглядели дружной и любящей семьей. Годы пребывания в Курляндии совершенно отдалили ее от сестер и от России. Минутами она кажется иностранкой, старающейся припомнить чужой язык и обычаи. Если она кому-то и способна доверять, то только своим курляндцам.

Мне было очень любопытно повидать того самого русского сановника – Алексея Бестужева, который был нашим посланником в Петербурге во времена короля Георга I. Однако до сих пор я не видела его при дворе и, скорее всего, не увижу, – во всяком случае таковы разговоры, которые ходят при дворе по поводу семейства Бестужевых.

 

Петербург. Зимний дворец

Императрица Анна Иоанновна, мамка Василиса, камер-фрау Анна Юшкова-Маменс

– Государыня-матушка, Петр Михайлыч приехал, тебя видеть хочет.

– Какой еще Петр Михайлыч, мамка?

– Как какой – Бестужев, конечно. Ты что, государыня, не в себе сегодня, что ли?

– Ах, Бестужев! А чего он явился – я ему аудиенции не назначала.

– Вот и я толковала Василисе Парфентьевне, ваше императорское величество, что нельзя к государыне императрице по своей воле добиваться. В обыкновенных дворянских домах, может, так и бывает, но во дворце!

– Помолчала б уж, Анна Федоровна! Тоже придворная дама выискалась! Давно ли сама над корытом стояла, засучив рукава у девок обмылки вылавливала, а тут гляди тебе, все порядки придворные узнала! Еще меня, кормилицу царскую, учить вздумала!

– Тихо, мамка, чего расходилась! И то верно, на что мне твой Бестужев. Толковать мне с ним не о чем. Ослобонили его из крепости, от суда, указом оправдали, место хорошее получил – чего ему еще?

– Это какое же такое место, чтобы во дворец нельзя войти?

– Губернатором в Нижний Новгород. Ай плохо? Еще уворует, душеньку свою распотешит.

– Да ты что, государыня, – коли брал, так ты сама повадку давала. А ведь сколько лет при тебе жил, света божьего за тобой не видел.

– А кого же это вы, Василиса Парфентьевна, неверными слугами государыни выставить хотите: меня ли с супругом или господина Бирона? Или, может, господина барона Аша? Все мы на государыню нашу как на солнце ясное глядели, все верой и правдой служили, только ничего за службу свою требовать не осмеливались, за счастье ее почитали.

– Да отвяжись ты от меня, Анна Федоровна! Экие вы все, Маменсы, ехидные да злобные. Вот уж вроде русского муженька себе спроворила, а все едино за своих курляндцев как черт за грешную душу держишься, прости господи!

– Это что же, Василиса, мне тебя унимать надобно? Сказано, уймись, значит, уймись, во гнев меня не вводи. Не посмотрю, старая, что кормилицей мне была, язык твой быстро укорочу. И чтоб мне никаких курляндцев на языке не бывало. Мне слуги верные надобны, а уж кого жаловать, сама разберусь. Негоже императрице подсказки да намеки рабские выслушивать. Ступай к своему Бестужеву да скажи: мол, никакой аудиенции царской ему не видать. Пущай сей час по месту новой службы своей отправляется и обязанности свои со всяческим усердием исполняет. Никаких заслуг прежних не знаю и знать не желаю – ишь должники какие выискались! Много вас тут таких наберется, плати, государыня императрица, щедрой рукой, плати не жалей, что столько лет с тебя последнюю копейку рвали, что при тебе, покуда лучшего места не сыщем, отсиживались. И отсиделись? Да нет, голубчики мои, теперь каждый счет сызнова поведем, разве что старых грехов не забудем. Долго Анна Иоанновна терпела, конец терпению пришел. За все разочтемся – за каждое слово обидное, за насмешку, за поклон неотданный, за ухмылку, за грош краденый, за фунт мяса, с кухни снесенный.

– Да не мелочись ты, государыня, раньше времени не мелочись. Ты на престоле-то для начала покрепче устройся, приобыкни, присмотрись, а тогда и грозиться начинай. А еще лучше без угроз. Хочешь платить, плати, да исподволь, чтобы, окромя тебя да того, кому платишь, никто и не догадался, в соображение не взял. Худая слава и царице ни к чему. Вон какой нрав был у покойницы царицы Прасковьи Федоровны, упокой господи ее душеньку: сама себе со злости все руки перекусает по локоть, головкой об стенку в опочивальне бьется, а на людях ко всем с улыбкой, с приветом, со словом ласковым. Может, кто и понимал, не такая она, и к царю Петру Алексеевичу с доносами совались: мол, не верь, мол, приглядись к невестушке. А он и веры никому не давал, лучше Прасковьюшки-то человека не знал. За то ей и уважение, и почет, и подаркам счету не было. Сам-то Петр Алексеевич не раскошеливался да всех иностранцев на поклон к царице посылал – с пустыми руками не явишься. А после каждого посла у Прасковьи-то Федоровны во дворце и чаши золотые французские, и кубки серебряные немецкие, и бархаты веницейские, и ковры персидские. Сама ни на что не тратилась.

– Да из чего ей тратиться-то, мамка, было!

– А ты не толкуй про то, чего не знаешь. Это тебе от нее мало досталося, а сестрицам кой-что перепало.

– Точно знаешь аль сболтнула?

– Чего мне болтать? Леопарда серебряного у Катерины Иоанновны видала?

– Что у дверей крестовой палаты стоит?

– Во-во, на лапах задних, в передних шар держит, ошейник золотой с рубинами, аршина полтора росту.

– Ну и что?

– А то, что леопардом тем кланялся посол немецкий матушке твоей, когда ты еще махонькая была.

– Где ж он потом был, что я его у матушки не видывала?

– А как же тебе его видеть, когда царица на показ не выставляла – опасалась, как бы Петр Алексеевич к себе не забрал. Так у нее Катерина Иоанновна после смерти из тайника и взяла.

– Теперь мекленбургским зверем кличет, будто от мужа достался.

– Вот и проверяй, а еще лучше Василисе поручай. Не бойсь, я до всего дознаюсь – у меня свои ходы есть. Не хочешь видеть Петра Михайлыча, ин и бог с ним, пусть на воеводстве сидит. И то верно, старый он, гляди, скоро семьдесят стукнет. Что тебе в нем – одна морока. А с сынками-то его как распорядишься?

– Да что с ними: служат – и пусть служат.

– Местов им новых не назначишь ли?

– И так хороши будут.

– Тебе, матушка, виднее.

«У Климента» – такой адрес продолжает жить и в наши дни. У Климента можно выйти со станции метро. Рядом с Климентом находится Речной техникум и почтовое отделение из числа тех четко вычерченных, серых, с огромными окнами кубов, какими рисовались в конце наших двадцатых годов предприятия связи. Мимо Климента лежит дорога к Гостелерадио. А вскоре должна появиться пешеходная зона Климентовского переулка. По правде говоря, тот небольшой отрезок, который имеет отношение к былому переулку, меньше всего подходит к понятию зоны и вряд ли оправдает работу над ним целой – а может быть, как на старом Арбате, и нескольких – проектной мастерской. Одни дома исчезли ради строительной зоны станции метрополитена. Другие с этой же целью были разобраны и восстановлены в сложной технике полукирпича-полубетона, безнадежно потеряв и былой масштаб, и все те небольшие отклонения от идеального проекта, которые делали такими живыми и неповторимыми даже самые скромные замоскворецкие дома. Старательно расчищены от надворных построек заасфальтированные дворы, и сегодня ничто не напоминает о тех периметрах домовладений, ограниченных всякого рода конюшенными и каретными сараями, людскими и кухнями, которые были характерны для здешних мест.

«У Климента» – для XVII века это было единственным топографическим определением. Другого рода адресов Москва еще не знала. Вблизи такой-то церкви. Улицы, тем более переулки значения не имели. Они могли исчезать и появляться, менять свои очертания. Церковь оставалась единственным ориентиром, в то время как границы ее прихода никакими административными документами не фиксировались.

Документы говорили о появлении новой церкви. Но ведь прежде всего она нуждалась в новом, своем собственном, «монастыре». Отвести под него землю в тесноте Замоскворечья городские власти попросту не могли. Оставалась единственная возможность – чтобы частью своего двора поступился кто-то из прихожан. Но ничего подобного в земельных документах нет. К тому же в новой церкви должен был появиться свой причт. И если расходы на его содержание не брали на себя царь или патриархия, расплачиваться пришлось бы все тому же небольшому приходу. Только и об этой стороне вопроса документы молчали. Может быть, какую-то ясность мог внести следующий после «Годуновского» так называемый «Петров чертеж». Он был выправлен по натуре на рубеже шестидесятых годов XVII века и появился в Амстердаме во втором томе «Географии» Блавиана.

Знаменская церковь, по свидетельству архивов, строилась не один год. Топограф, вносивший поправки в «Годунов чертеж», не мог не обратить внимание на ее строительство. В Замоскворечье он побывал наверняка, иначе откуда бы появились в его работе уточнения, касающиеся соседних с Климентом построек? Тем не менее на месте Климента он отмечает снова единственное сооружение. Но ведь совершенно так же держит себя и патриаршье делопроизводство! Не меняется размер налога на приход, не появляются новые причетники, вот только в ведомостях раз называется Климентовская, раз Знаменская церкви. А что, если – предположение выглядело совершенно невероятным, но другого объяснения не находилось – обе постройки стояли так тесно друг к другу, что воспринимались со стороны одним целым. Патриархия же почему-то сочла возможным принять подобное положение вещей.

Почему – это не имело первостепенного значения. Главной представлялась первая часть предположения, тем более что она вполне поддавалась проверке.

Московское средневековье – в хрестоматийных представлениях оно стоит на трех китах: традиционности, извечной нерушимости жизненного уклада и его замкнутости. Привязанность к обычаям, привязанность к земле и домам, наследовавшимся из поколения в поколение. Тем неожиданнее выводы, которые подсказывают самые распространенные и обиходные документы: как, чем, за какую цену и в каком количестве торговали в торговых рядах, как обходились с пресловутыми отцовскими и дедовскими дворами. Оказывается, дворы покупали и продавали на редкость легко. Из Замоскворечья перебирались под Новинское, с Трубы на Остоженку, сохраняя связь только с родными могилами на оставленных погостах. И каждый раз это требовало тщательного обмера участка. Закладные, купчие и всякого рода иные связанные с землевладением грамоты подробно восстанавливали размеры дворов и примыкавших к ним владений «в смежестве». Каждый неправильно учтенный аршин, даже вершок мог стать предметом яростных и нескончаемых во времени споров и судопроизводств, способных дотла разорить спорщиков.

Те, кто жил «у Климента», ничем не отличались от остальных москвичей, также продавали, закладывали, когда не хватало денег, и завещали, когда приходила мысль о последнем часе, дворы и земли. Благодаря беспокойной толчее их судеб вырисовывались границы климентовского «монастыря», а с ними и то обстоятельство, что теснились на «монастыре» две – именно две рядом! – церкви. Их разделял проход шириной не больше полуметра, и со стороны они могли восприниматься как одно целое. Оставалось объяснить непонятную снисходительность патриархии, всегда следившую за тем, что каждая, тем более вновь сооружаемая церковь становилась источником прочного дохода. К тому же приходилось думать и о печально знаменитых так называемых крестцовых попах, целыми днями толпившихся у Спасских ворот Кремля в ожидании случайной работы. Оголодавшие, обносившиеся, многодетные, они за копейку шли на любое преступление – и обвенчать насильно уходом, против воли родных, и отпеть убиенного без суда и следствия, а случится, и вовсе ограбить в минуту предсмертной исповеди и последнего отпущения грехов. Знаменская церковь могла дать работу хоть кому-то из них. И если патриархия шла здесь на явное попустительство, объяснения следовало искать, скорее всего, в жизни думного дьяка, чье имя сохранил и реестр московских церквей петровского времени.

К числу родовитых дворян Александр Степанович Дуров не принадлежал. Правдами и неправдами выслужившийся ловкий приказный, он начинал собой дворянский род Дуровых. Впрочем, было что и ему вспомнить за долгие годы царской службы. Еще в 1630 году ездил он одним из посланников в Крым, побывал в Смоленском походе, участвовал в отражении татар под Белгородом, сидел дьяком в Конюшенном, Ямском и Стрелецком приказах. За «астраханскую службу» был пожалован шубой из атласа золотного и кубком. Алексей Михайлович допустил его к переписке «всяких дел» патриарха Никона и в одно из высших финансовых учреждений своего правления – Приказ Большого прихода. Недаром такими пышными были похороны думного дьяка в 1671 году.

Но путеводители касались не только времени сооружения Климента. В одном из справочников промелькнула заметка с описанием одной из наиболее почитаемых в нем икон. Была это икона Знамения – вклад Александра Дурова, которая имела на обороте подробное изложение какого-то исключительного события в жизни думного дьяка. Наверно, полный текст надписи мог бы сказать о многом – если бы его удалось найти. Полвека назад иконы были вывезены из Климента. Дальнейшая судьба их неизвестна, как неизвестно и местонахождение дуровского Знамения.

Положение становилось безвыходным, если только не удастся найти живого свидетеля – одного из тех, кто по роду службы имел доступ к иконе и читал надпись. Простому прихожанину никто бы не позволил поднимать икону с места, тем более рассматривать ее оборот. Зато для церковного причта это представлялось и возможным и даже обязательным. Живой свидетель в сегодняшней Москве – теперь все сводилось именно к нему.

 

Москва

Дом английского посланника. 173[?] год

Дорогая Эмилия!

Я так до сих пор и не знаю, развлекают ли тебя мои письма или – напротив – утомляют и остаются лежать непрочитанными на твоем прелестном бюро. Лорд Рондо уже не раз выражал удивление по поводу той усидчивости, с которой я продолжаю тебе писать, хотя я отговорилась ведением дневника, не желая выдавать маленькой тайны нашей переписки. Но даже не зная твоего ответа, не могу отказать себе в удовольствии поболтать с тобой.

Вообрази, мои предположения начинают оправдываться. Ты знаешь, что новая императрица была приглашена дворянством на основании так называемых «Кондиций». Она подписала обязательство подчиняться им, в противном случае должна была лишиться власти. И вот герцогиня Екатерина уговорила императрицу порвать эти «Кондиции» и принять единовластие. Риск огромный, хотя существовала группа дворян, которые предпочитали самодержавную власть царицы власти членов Верховного Тайного совета. Анна пошла на него и… выиграла!

Трудно описать, какой вид имели в этот день обе ее сестры. Герцогиня Екатерина лишилась своей обычной говорливости и молчала с убитым видом, царевна Прасковья не поднимала весь вечер глаз и не отзывалась ни единым словом, хотя по приезде во дворец обе принесли императрице свои поздравления. Зато Дмитриев-Мамонов не мог скрыть своего бешенства и выпил так много вина, что, по рассказам, его еле смогли на следующий день привести в чувство. Он бранился самыми страшными словами, призывая все несчастья на голову дворян, допустивших нарушение «Кондиций».

Не знаю, заметила ли сама императрица все эти страсти. Но немедленно появившийся рядом с ней ее курляндский фаворит господин Бирон – несомненно. Удивительная пара! Анна не кажется влюбленной и очень ровна в обращении с ним. Они почти ровесники по возрасту, но императрица выглядит старше и старее. Она тяжело встает и грузно садится. У нее слегка отечное лицо и заметная одышка, которую она старается скрывать, но которая не дает ей разговаривать на ходу даже во дворце, не говоря о прогулках. Это не мешает Анне быть хорошей наездницей и метко стрелять. Однако после каждой охоты она должна день или два отдыхать. Танцы ей вообще недоступны, и если она открывает балы, то лишь по необходимости, явно не испытывая при этом никакого удовольствия. Если хочешь знать, она держится со своим курляндским фаворитом скорее как законная супруга, не скрываясь, но и не испытывая особенно нежных чувств.

Зато Бирон для меня настоящая загадка. Он некрасив, зато достаточно ловок, умеет держаться в обществе и вести беседу. Его единственная подлинная страсть – деньги, хотя он предельно осмотрителен в способах их приобретения. Это каждый раз дары императрицы, которые Анна уговаривает, и с немалым трудом, его принять. Этот маленький курляндский дворянчик старается соблюдать видимость приличий как большой сеньор, начитавшись, по всей вероятности, газет и книг.

Он женат – не по любви, а потому что брак служит ширмой его отношений с императрицей. Жена Бирона – отвратительнейшее рябое, горбатое существо, со злобностью и капризами вечно недомогающего человека. Если она и служит ширмой для высокого адюльтера, то во многом умеет отомстить императрице и мужу за ложность своего положения. Бенигна – таково имя госпожи Бирон – постоянно недовольна, раздражена, переполнена жалобами на свое положение, и в результате ее гардероб не уступает гардеробу императрицы, а бриллианты, которыми обожает себя обвешивать горбунья, оцениваются уже почти в миллион рублей. Говорю «уже», потому что подарки делаются Бенигне чуть не ежедневно. У нее несколько человек детей, с которыми любит проводить время императрица. Злые языки утверждают, что среди них есть и сын самой Анны от Бирона, который назван в честь отца императрицы Иваном и по собственному отцу носит отчество Ивановича. Секрет в том, что второе имя Бирона Эрнест Иоганн переводится по-русски как Иван.

Ходят слухи, что Бирон, оказавшись перед необходимостью женитьбы, делал предложение старшей сестре горбуньи, очень миловидной немочке. Однако брак этот расстроился то ли от нежелания невесты стать участницей тройственного союза, то ли от подозрительности Анны, которая в отношении Бенигны, естественно, не может испытывать никакой ревности. Бирон должен возвращаться к ней от семейного очага с явным облегчением.

Мой боже! Я так заболталась, что забыла написать тебе о главном. Господин Бирон уже не просто курляндский дворянин. Он возведен в обер-камергеры, награжден двумя высшими российскими орденами и получил графское достоинство Римской империи. Император Карл VI поспешил выразить таким образом свои дружеские чувства к новой русской императрице. Одновременно оставили польскую и перешли на русскую службу братья обер-камергера, которые незамедлительно стали делать почти такую же головокружительную карьеру.

В таком положении обе сестры императрицы явно чувствуют себя несправедливо обойденными судьбой (как будто судьбе знакомо понятие справедливости!). Они ежедневно бывают во дворце, но тем не менее не отказываются от очень широких приемов в собственных дворцах. В Москве поползли слухи о создании ими некой собственной партии из недовольных дворян и возможности дворцового переворота. Если бы что-нибудь подобное действительно намечалось и когда-нибудь произошло, не сомневаюсь, во главе переворота оказалась бы царевна Прасковья. Мне кажется, она очень тяжело переживает упущенную возможность. Но то, что было простым вчера, становится невозможным завтра. Около Анны уже встал строй облагодетельствованных ее властью. Согласятся ли они так легко расстаться с приобретенными преимуществами. Поживем – увидим.

 

Москва

Анненгоф. Императрица Анна Иоанновна, Бирон, позже А. П. Бестужев-Рюмин

– Вы решительно не соглашаетесь с моими доводами, ваше императорское величество?

– О чем ты?

– О Долгоруких, государыня. Ваше требование суда, и притом самого сурового, над бывшим фаворитом покойного императора…

– Ты што, русский язык разучился понимать аль воле моей перечить решил, Ернест Карлыч? О каком таком суде над Иваном я тебе толковала? Всех Долгоруких в Тайный приказ забрать, и немедля! Всех, сказала, слышь! И отца Иванова, и братьев, и дядьев, со всех мест с семействами собрать – и в приказ на следствие.

– О чем следствие, ваше императорское величество?

– Как это – о чем? Вины, значит, никакой за ними не видишь? Жили как хотели, творили что на ум придет, и все ладно, все смерть спишет. Нет, батюшка, шалишь! А спесь их непомерная, а зазнайство, а то, что меня, царевны Российской, не замечали, поклона не удостаивали, что завещание подложное сочиняли, престол захватить собирались, сойти им должно?

– Ну разве что подложное завещание, если его удастся доказать, а остальное…

– Доказать? Это мне-то, императрице, доказывать надо?

– Но в глазах местного дворянства такая вина…

– А что за государем своим недосмотрели, что уберечь не смогли, что до болезни смертной допустили, рабы лукавые, нерадивые, – это ли не вина перед державой Российской? За нее ли ответа не нести?

– Но ведь благодаря кончине императора вы обрели престол, ваше величество, так стоит ли выказывать подобную суровость?

– В животе и смерти Бог волен, а раб за службу свою ответ должен держать – и будет держать, что бы ты тут ни толковал. Пусть Ушаков в Тайном приказе обо всем как есть дознается: о чем толковали, что замышляли, какие такие планы строили.

– Вы намереваетесь оставить Андрея Ушакова начальником Тайного приказа, ваше императорское величество? Он так верно служил вашим предшественникам и тем же Долгоруким.

– И мне послужит, не изменит. Куда ему от дела пытошного, кровью политого деваться. Добром не уйдешь – много знаешь, к людям не вернешься – ни тебе веры, ни уважения. Как люди ни подлы, а подлее палача себя не поставят. Вот и есть у него один выход – каждому хозяину до последнего вдоха служить. Андрей мастер своего дела, ой мастер! Не дай-то тебе господи, Ернест Карлович, с ним встретиться – на каждого способ найдет.

– Я не понимаю вашего сравнения, государыня. Если вы хотите меня запугать…

– А чего мне тебя запугивать, ты всегда в страхе живи – так-то оно лучше будет. Да и народ к Андрею привык, руку его знает, а то с новым-то начальником, глядишь, потачку почувствует. А мне потачек не надо.

– Но, вероятно, осмотрительнее бы было разделить власть Ушакова, не давать ему такой силы.

– И то верно. В Москве пусть пытошным делом займется Семен Андреич Салтыков, сродственник наш по матушке. Звезд с неба не схватит, а интересы мои соблюдет. Тут я покойна буду.

– Я имел в виду Петербург, ваше величество.

– Это для надзору, што ль? Тоже можно. Долгорукими пусть вместе с Андреем Юсупов займется.

– Да, но…

– Сам туда метишь, Карлыч? Не будет тебе туда дороги. Это уж дела наши, домашние, тебе чего в грязи-то копаться, дерьмо перебирать.

– Я мог бы подумать, что вы не испытываете ко мне доверия.

– Ну уж сразу и доверие! Ты на делах открытых, государственных будь, а то обер-камергер – и в пытошном застенке. Нехорошо получится. Сам знаешь, не хотели тебя тут – вот меня винить и станут.

– А после окончания следствия кого вы, ваше величество, предполагаете назначить в состав суда над Долгорукими?

– Час от часу не легче! Какой еще суд – сама казнь им решу, про каждого сама обдумаю. Только чтоб сей же час все имущество отобрать движимое и недвижимое: деревни, земли, дома, рухлядь всю, особливо алмазы у невесты-то порушенной, чтоб все до единого ко мне. Хороши больно! На балах являлась – вся как солнце горела. Вот теперь пускай узнает, каково терять-то, каково из покоев царских во дворцы сибирские, острожные переселяться, вместо слуг ливрейных самой печки топить, воду на коромысле носить. Самое время!

– Вы не хотите им оставить даже нескольких крепостных, ваше величество? Но мнение дворянства…

– Ни за что! Сами молодые, и себя обслужат и стариков своих обиходят, императоры самодельные! А за дворян не тревожься, пусть каждый сам за себя беспокоится, чтоб в соседи к Долгоруким не попасть. Да что ты мне своими Долгорукими всю голову задурил. Послов сегодня, что ли, принимать надоть? Аудиенции прощальные давать?

– Таков порядок, ваше величество.

– Значит, и Бестужеву.

– Обоим – и Михаилу, и Алексею.

– Михаила потом приму, зови-ка Алексея мне, да поживее.

– Они все дожидаются в аван-каморе.

– Вот и ладно. Зови да один на один меня с ним оставь.

– Ваше императорское величество, при прощальном приеме посла полагается…

– Полагается тебе одно – делать, как я велю. Оставишь нас одних и Анну Федоровну в личные апартаменты отошлешь – нечего ей под дверями торчать. Так-то, Ернест Карлыч!

– Ваше императорское величество! Счастливое и долгожданное восшествие ваше на праотческий престол наполнило несказанной радостью сердца всего нашего бесконечно преданного вам семейства, а особливо мое и троих сыновей моих, коим милостиво согласились вы стать матерью крестной. Примите, ваше императорское величество…

– Ладно, Алексей Петрович, комплимент твой наперед знаю. Говорить ты ловок, только времени тебя слушать нет. Дело у меня к тебе.

– Жизнь моя принадлежит вам, государыня, вы можете располагать ею по своему усмотрению.

– Службой-то своей доволен?

– Буду стараться, сколько скромные силы мои позволят, быть полезным вашему императорскому величеству, однако не скрою, мысль о возвращении в отечество со вступлением вашего величества на престол стала единым моим помышлением.

– В Петербург, што ли, хотел бы вернуться?

– Лишь бы быть поблизости от обожаемой монархини.

– То-то не больно тебе в Митаве жилось – все искал, на что бы двор мой сменить.

– Не я, государыня, но воля родителя моего и императора Петра Алексеевича.

– Да я не с тем, чтобы старое ворошить. Не до него сейчас, а службу сослужить, преданность свою доказать ты можешь. Только запомни, Алексей Петрович, дело тут такое, что промеж нами двумя остаться должно: я не говорила – ты не слышал.

– Ваше величество!

– А ты погоди. Сам напросился, сам и ответ держи, только чтоб без уверток. О завещании императрицы Екатерины знаешь?

– Это в каком смысле, ваше императорское величество?

– Значит, знаешь. А что в том завещании, знаешь? Молчишь? И это знаешь.

– Великая государыня! Разрешите справедливость восстановить! Как с тем мириться, чтобы человек без роду и племени, силою случая вознесенный на императорский престол, венцом государей российских распоряжался? Где это видано, чтобы в своей последней воле законных наследников обошел и над правами их священными надругался. Не следует такому документу быть! Тем паче не следует в чужих краях находиться, от чего только замешательства, пагубные для Российской державы, последовать могут.

– Что надумал, Алексей Петрович?

– Ваше величество, это вам следует распорядиться судьбой его незаконного и поносного для державы вашей документа.

– Ты не забыл, что он в Киле, что неутешный супруг в бозе почившей цесаревны Анны Петровны, герцогини Голштинской, его в столице своей пуще глаза бережет?

– Так не под подушкой же! Хоть и на подушку способ найдется. А тут как-никак городской архив.

– Тем паче.

– Не может быть, чтобы вашему величеству не был нужен ни один из документов, хранящихся в этом архиве. Может, справка, отписка, которую ваше императорское величество поручили мне сделать?

– Думаешь, получиться может? Но ежели что…

– Я один в ответе. Для вас, государыня, живота не пожалею.

– Мне твоих планов знать не надобно. Поступай как знаешь. Денег не жалей. На такое дело ничего не жалко. Вот из рук в руки бери. Мало будет, еще получишь. С Богом, Алексей Петрович, с Богом!

…Каким же необходимым становился этот неведомый очевидец – без фамилии, имени, отчества, возраста – всего того, что позволило бы привычно обратиться в адресный стол, в учреждение, просто к жильцам соседних с Климентом домов. Единственный выход виделся в поисках сослуживцев, если время, возраст, события военных лет не внесли здесь свои суровые и безвозвратные поправки.

Поездки по городу казались бесконечными. Повсюду тот же резкий до белизны свет электрических паникадил, желтый отблеск тонко оплывающих свечей, сладковатый запах ладана и отрывистые ответы торопящихся и безразличных людей: «Не видел. Не знаю. Не приходилось». Всегда «не» – без попытки задуматься над ответом. Иногда случалось иначе: «А что, собственно, вас интересует? История? А почему? Ах, искусствоведческое исследование! Нет, ничем не можем быть полезны».

И только на Преображенской площади очень старый человек с гривкой соломенно пожелтевших волос после долгих обычных расспросов заметил: «Найдете кого-нибудь из клира, а дальше что?» – «Может быть, они знакомились с архивом – был же у Климента свой архив. Или видели обороты икон». – «Обороты, может быть. А что касается архива, вряд ли Галунов стал бы им интересоваться». – «Галунов?» – «Михаил. Последний настоятель Климента». – «А что с ним?» – «Года два назад был в Москве». – «А вы случайно не знаете его отчества?» – «Запамятовал». – «Хотя бы где жил?» – «А где же ему жить – в старом приходе».

На единственных входных дверях Климента – в трапезной висел густо проржавевший замок Провалы окон лениво переливались мутноватой радугой годами не мытых стекол. Проложенные через былой газон дощатые мостки мягко уходили в глинистую воду, выхваченную отблеском тусклого света фонаря. И окна на втором ярусе колокольни. Пропыленная вата между рам. Огненный шарик герани…

К широкой стеклянной двери, густо замазанной слоями сурика, вели недавние следы. Звонок отозвался где-то далеко и замер. В тишине переулка отдавался скрежет трамвая, редкие, хлюпающие шаги прохожих. «Вам кого? Отца Михаила? Михаила Александровича? Входите». Передо мной стоял последний настоятель Климента, и квартирой ему служила климентовская колокольня.

«Икона Знамения? Как же не помнить. Да, была такая. Да, очень чтилась. Да, считалась чудотворной. А вот надпись – сейчас поищу. Я ее переписывал для себя, когда перебирали иконостас. Меня вообще история нашей церкви очень интересовала. Настоящая сказка, скажу я вам. Да вот и надпись. Если хотите переписать, ничего не имею против».

Что надпись! Это была целая повесть, обстоятельная, со множеством подробностей и даже датами. Глава семейной хроники. Итак, Александр Степанович Дуров. Служил в одном из приказов еще при первом из Романовых – Михаиле Федоровиче, но в 1836 году подвергся опале. Безвинно оклеветанный, был посажен в темницу и безо всякого разбирательства мнимой вины приговорен к смертной казни. Оправдаться не представлялось возможным, потому что недоброжелатели не дали дьяку ни предстать перед царем, ни даже передать ему челобитную. Судьба Дурова была предрешена, и тут случилось чудо.

По обычаю, Дурову разрешили взять в темницу семейные образа – и среди них икону Знамения. В ночь перед казнью дьяку явилась изображенная на иконе Богородица и сказала, что его ждет помилование и всяческое благополучие. Одновременно та же икона якобы явилась во сне и царю, поручившись перед ним в невиновности дьяка. Михаил Федорович, проснувшись, отменил казнь, затребовал к себе дуровское дело, оправдал оклеветанного и «за невинное претерпение» значительно повысил в должности и в дальнейшем не забывал своими милостями.

Дуров еще в темнице дал зарок, если останется жив, соорудить в своем приходе церковь в честь иконы-спасительницы. С особого разрешения царя он «устроил на том месте, иде же бысть его дом, церковь каменну, украсив ю всяким благолепием, в честь Божия Матери Честного ее Знамения с приделом святителя Николая. А сии святые иконы, яко его домовнии, постави в том святом храме».

Сказаний подобного рода, связанных со строительством так называемых обетных церквей, сохранилось немало. Но дуровский вариант находил известное подтверждение в дворцовой хронологии и в делах приказа, где работал дьяк.

Сохранившиеся документы свидетельствуют, что начало службы Дурова складывалось неудачно. Летом 1632 года был он послан в большом полку боярина Михаила Шеина под Смоленск От главного воеводы, известного своими талантами полководца, ждали скорого взятия города, но десятимесячная осада ни к чему не привела. Подоспевший на выручку к осажденным польский король Владислав отбил Шеина от Смоленска.

Болезни, ссоры между военачальниками, массовые побеги солдат в родные области, подвергавшиеся жестоким набегам крымских татар, вынудили Шеина пойти на перемирие на самых позорных условиях. Весь лагерь, обоз, сто с лишним орудий достались неприятелю, перед которым воевода к тому же согласился – вещь неслыханная! – склонить русские знамена, когда уводил свои войска. В Москве действия Шеина были расценены как изменнические. Шеина вместе с ближайшими соратниками казнили. Дурова, первоначально попавшего под следствие, но оказавшегося на деле непричастным к решениям начальника, освободили и оправдали.

Все это произошло в 1633 году. Может быть, надпись на иконе на три года ошибалась, но, скорее всего, она имела в виду иное событие в жизни дьяка. В актах, собранных археографической экспедицией Академии наук, указывается, что с 1 октября 1634 до 1636 года состоял Дуров дьяком в Казани – служба, прерванная большими, но подробно не выясненными неприятностями. Если так, надпись соответствует действительности.

К тому же гораздо более правдоподобным представляется отчет перед царем по казанским делам, чем всякая попытка оправдания по делу, в котором было замешано много людей и Дурову принадлежало далеко не первое место.

«А в отношении точности текста не сомневайтесь. Переписывал я внимательно – как-никак икона чудотворной слыла, – да и в книге он напечатан». – «В книге?» – «Ну да, о Клименте. Была такая у меня, только где-то затерялась. Предшественник мой по храму, Алексей Парусников, ее написал. Не то чтобы книга, брошюра скорее. Вам бы ее почитать – году в 900-м она вышла».

 

Москва

Дом английского посланника. 173[?] год

Дорогая Эмилия!

Я очень рада, что мои писания занимают тебя и даже возбуждают твое любопытство. Ты пишешь, что ждешь их с нетерпением – тем интереснее делиться своими впечатлениями, а их, надо сказать, становится все больше и больше.

Я никогда прежде не думала, что постоянное наблюдение за чужой жизнью способно доставлять не менее сильные переживания, чем театральный спектакль. Впрочем, на нашей сцене недавняя идиллия сменилась трагедией в духе Уильяма Шекспира, которого – вообрази себе! – здесь еще не знают и на театре не ставят. Но не буду терять драгоценного времени.

Итак, доныне остается неясным, где же будет находиться русская столица – в Москве или Петербурге. При покойном императоре самый разговор о возвращении двора на берега Невы карался специальным указом Петра II. Но это объяснялось всего лишь капризом подростка, который в Москве пользовался большей свободой от придворного этикета, чем в Петербурге. Его фавориты Долгорукие, располагающие под Москвой большими владениями, а в самом городе превосходными домами, всячески поощряли подобную привязанность к старой столице, что вовсе не означает, что после венчания императора с их дочерью они не устремились бы в Петербург. С императрицей Анной все обстоит иначе.

Говорят, с Петербургом для нее связаны тяжелые воспоминания, тогда как в Москве родовое гнездо ее отца. Меня не слишком убеждает подобное сантиментальное объяснение. Несомненно Анна способна испытывать и унижение, и обиды, и задетую гордость, но именно они и должны были бы побудить ее как можно скорее оказаться в Петербурге и занять то место, возле которого она так недавно стояла в толпе придворных. Это естественный порыв каждой женщины. Однако в Петербурге нет такого многолюдного собрания дворян, которому Анна обязана полнотой своей императорской власти. Эти дворяне собрались в столицу по поводу предполагавшихся свадебных торжеств, остались на похороны, а затем и на коронацию новой императрицы.

Как уверяет меня лорд Рондо, такова истинная причина колебаний Анны в отношении выбора места жительства. Во всяком случае, первое лето своего царствования она решила провести под Москвой, в знаменитом Измайлове, славящемся красотой своих многочисленных прудов, огромным зверинцем, где можно встретить диких животных изо всех уголков мира, виноградниками и садами.

Это решение вызвало в Москве очень оживленные толки. Дело в том, что в Измайлове прошло детство всех трех сестер, которых здесь так и называли – Измайловскими царевнами. Однако после выхода Анны замуж Измайлово стало резиденцией ее сестер, где особенно в последнее время постоянно собирались их сторонники. Приезд императрицы в родительский дворец будет означать для герцогини Екатерины и царевны Прасковьи переход из положения хозяек на положение придворных дам, хоть и самого высокого ранга, и лишение возможности вести независимый образ жизни. Анна несомненно могла выбрать для летней резиденции иное место, но в ее решении мне видится та возможность сатисфакции в отношении сестер, которая несомненно обострит их отношения.

Как бы то ни было, 4 июня торжественный императорский кортеж, в котором участвовали и сестры императрицы, выехал из Москвы. Почетный гвардейский эскорт возглавлял ехавший на коне Дмитриев-Мамонов. И теперь вообрази весь ужас участников поездки, когда при самом выезде из столицы генерал Мамонов замертво упал с лошади. По какой-то причине лекаря в кортеже не оказалось – лейб-медик заранее выехал в Измайлово и должен был там дожидаться императрицы. За ним послали, хотя в суматохе и в неумелых попытках привести генерала в чувство было потеряно около часа. Опасавшаяся за жизнь зятя императрица не позволила ни поднять его с земли, ни даже перенести в тень, целиком полагаясь на искусство ожидавшегося медика. Появившийся спустя два с лишним часа после случившегося врач смог только подтвердить наступившую кончину Мамонова – тело генерала уже начало холодеть. Эта внезапная и совершенно неожиданная смерть – генерал отличался железным здоровьем и никогда ничем не болел – поразила всю Москву и двор.

Императрица оказывает бедной вдове знаки самого трогательного сочувствия и внимания. Она распорядилась не подпускать царевну Прасковью к умирающему и сама проследила за организацией его похорон, которые отличались большой пышностью, намного превосходившей ту, которая полагалась Мамонову по его чинам. Тем не менее происходили они всего лишь в приходской церкви генерала, где над его прахом устанавливается доска с подробным описанием званий, чинов, происхождения и даже места захоронения его первой жены и ребенка от первого брака. В Москве обратили внимание на то, что императрица Анна сама акцептировала текст надписи, которую нельзя назвать тактичной в отношении царевны Прасковьи.

Нельзя не жалеть бедной царевны. Вскоре после смерти супруга она лишилась и своего единственного сына, скоропостижно умершего от какой-то болезни. Впрочем, царственные дети болеют столь же часто, как и дети обыкновенных людей, с той разницей, что умирают чаще и в положенные для них судьбой сроки, на что современники, естественно, обращают свое внимание. Легко себе представить самочувствие императрицы, начинающей свое царствование при столь горестных обстоятельствах. Однако надо отдать должное Анне – по ее виду трудно судить о размерах снедающего ее горя. Она всегда так же сурова в обращении с окружающими и так же предается потехам с различными шутами, заполонившими ее резиденции. Не знаю, насколько они могут развлекать императрицу своими неумными и грубыми до непристойности шутками, но они несомненно создают прочный заслон между нею и всеми теми, с кем она не имеет намерения общаться. Добиться же обычной царской аудиенции чрезвычайно трудно, потому что в этом вопросе имеют одинаковое право голоса и любимая камер-фрау императрицы госпожа Юшкова, и Бенигна Бирон, и сам фаворит, и даже кормилица императрицы некая Василиса.

Наконец-то мне удалось хоть отчасти удовлетворить свое любопытство в отношении нашего бывшего посланника при петербургском дворе. Господин Алексей Бестужев промелькнул как метеор на московском горизонте. В качестве посла России в Гамбурге он удостоился единственной, хотя и довольно продолжительной, аудиенции, но на балах не бывал и почти немедленно после разговора с Анной оставил Москву. Ни о каком его новом назначении толков нет. Путь Бестужева лежал обратно в Гамбург, хотя и с заездом в Голштинию, в Киль. Подобный визит сам по себе достаточно знаменателен. В Москве его истолковывают по-разному. Одни считают, что Бестужев имел поручение от императрицы посмотреть на сына покойной цесаревны Анны Петровны и выяснить позиции его отца и опекуна, герцога Карла Голштинского. Императрица волей-неволей должна заботиться о наследнике престола. Однако не исключено, что Бестужев преследовал и какую-то иную цель. Не в завещании ли императрицы Екатерины дело? Голштинцы должны его иметь.

Вот видишь, дорогая, я начинаю касаться государственных дел, к которым не имею решительно никакой склонности. Что делать, всему виною московская скука. Подчас она становится невыносимой, хотя ее очень скрашивает единственное подлинное увлечение императрицы – музыка и театр, о которых она не устает хлопотать. Даже у очень сильных людей можно найти ахиллесову пяту, для Анны она в сцене.

 

Москва. Анненгоф. 173[?]

Императрица Анна Иоанновна, архитектор В. В. Растрелли, позже Бирон

– Знаешь, для чего позвала-то тебя, Варфоломей Варфоломеич?

– Я счастлив, что вы вспомнили о вашем покорном слуге, ваше императорское величество.

– Да как же мне про тебя-то не помнить, граф. Строил ты для меня в Митаве, во всей империи теперь строить будешь, чтоб на всю Европу шла слава о наших дворцах, слышишь, Варфоломей Варфоломеич? Ни на чем высчитывать да прикидывать не будем. Себе ты копейки лишней не возьмешь – знаю тебя, а для дела не жалей, прямо у меня проси.

– Благодарю вас, ваше величество.

– И благодарить не на чем, господин баудиректор. Ведать будешь всеми архитектурными делами Канцелярии от строениев. Но до того дело еще дойдет, а пока займись театром здесь, в Москве. На Красной площади прямо и ставь, да чтоб огромный, чтоб в Европе такого не бывало. Мне маленьких-то, как у государя Петра Алексеевича, не надобно.

– Как прикажете, ваше величество. Но если огромный, скажем, на тысячу мест…

– Мало, мало, граф, больше давай. В Комедийной-то хоромине петровской, сказывали, сотни четыре народу помещалось, так мне чтоб в десять раз больше. Сообразишь, Варфоломей Варфоломеич? И чтоб быстро было. Знаю, знаю, скажешь, материал подобрать, людей согнать, а ты другое пойми: вон сколько было царей-то, а не успела Анна Иоанновна на трон вступить, получай Москва подарок – театр невиданный, красоты неслыханной. Ты не думай, он не сейчас мне на ум пришел. О нем со свадьбы своей мечтала, не чаяла, что доживу.

– Ваше величество, я пытаюсь сразу прикинуть. Это нужно с ярусами, с ложами, партер просторный, иначе места будет маловато.

– Ярусами, говоришь? Так еще лучше. Ты рассказывай, а я послушаю, рисовать-то успеешь, придет черед. На словах сначала условимся.

– Я полагаю, ваше величество, лучше всего тысячи на три мест. Поставим, если согласие ваше будет, на склоне холма, чтобы вход с Красной площади, рядом с Никольскими воротами Кремля, бок о бок с зимним Анненгофом. Место для виду выгодное.

– Гляди, как славно придумал! Молодец ты, граф, право слово, молодец. Только чтоб вход с лестницами широкими, с резьбой.

– Непременно, ваше величество. Лестницы в два марша развернем, двери высокие, а за ними сразу зал и театр самый. Простор такой, что дух захватит. А на ярусы хошь снаружи, хошь из зала по лестницам деревянным подняться можно. С улицы-то попроще, а изнутри резные.

– Все из дерева делать будешь?

– Да ведь из дерева только скоро и получиться может. С каменщиками работу затянем. Но первый этаж непременно из камня – прочнее будет, да и надо там печи разместить для топки: воздух горячий из-под пола пускать станем.

– Ты и о мебели позаботься. Пусть сей же час начинают делать. И о театре – тынки там всякие, машины, плошки, шандалы для свету. Место для оркестра попросторней сделай.

– Много ли, ваше величество, двадцати музыкантам надо!

– Почему это двадцати? С чего взял, граф? Мне и музыкантов нужно много, как ни у кого из государей. Так что уж ты на полсотни с запасом делай. И чтоб хору свободно стоять – певчих-то человек полтораста будет. Сегодня же распоряжусь, чтоб музыкантов в штат набирали, а певчие из хора пойдут – научатся. Так когда поспеть-то сможешь, Варфоломей Варфоломеич?

– Ваше величество, поверьте, быстрее чем к следующему году не успеть, хоть без остановки строить будем.

– Полгода, значит, ждать придется. Долгонько! Правда, что раньше и впрямь не успеть. Так сегодня и начинай, а я Бирону распоряжусь, чтоб во всем тебе помогал да жалованье хорошее положил. Баудиректору императрицы всероссийской иначе негоже.

– Растрелли передал мне ваш приказ, государыня. Театр на Красной площади – может, разумнее было бы в Петербурге?

– А ты меня не торопи в Петербург ехать, сама соображу. И там театр построим, придет время. Варфоломей Варфоломеич и там без работы не будет. Чему дивишься-то?

– Да вот уж второй разговор у вас сегодня, государыня, без вашего обер-камергера. Вроде я вам ни к чему и ненадобен.

– А чего тебе о театре толковать – тебя в него силком не затянешь, по своей воле не пойдешь.

– Но я имел в виду и вашу аудиенцию Бестужеву.

– А, ты про это. И тут тебе дела нет: Бестужев про племянника моего рассказывал, я ему поклон зятюшке герцогу Голштинскому передавала.

– А что ему за нужда ехать в Киль – ведь по вашему же приказу. С каких пор вы герцога Голштинского за родственника почитать стали, житьем-бытьем его интересоваться?

– А чего мне с ним делить? Худой мир лучше доброй ссоры, да и сынок его к российскому престолу самое прямое отношение имеет. Сам же говорил – о наследнике беспокоиться надо.

– Не о нем же!

– О нем, не о нем – позже разбираться станем, а пока политес обычный не помешает.

– Никогда не замечал за вами, государыня, такой предусмотрительности.

– От тебя же учусь, Ернест Карлыч, по твоим советам – добрым ли, злым, время покажет.

– Что вы теперь захотите – Бестужева перевесть ко двору?

– Зачем же, пусть на старом месте послужит.

Комната была почти уютной. Квадратная. Со старательно навощенным полом. Диванчик с валиками под наглаженным чехлом. На полочке фотографии солдат («Сыновья!»). Витая этажерка с книгами под белой салфеткой. Кружевная вязаная скатерть на столе под низко опущенным оранжевым абажуром. История – ее, конечно, здесь не было. Было другое и не менее важное – желание хозяина поделиться всем, что знал.

«Не встречалась вам, говорите, книжечка. Может, и в самом деле в библиотеки не попала. Маленькая, невидная, тиража небольшого. Сколько обычно печатали? Сто – двести штук Ведь деньги на нее одна благотворительница давала – купчиха местная. На ремонт. И на издание. Церковь чуть не весь прошлый век без поновления стояла: прихода почти нет, средств набрать неоткуда. Так она сумму некоторую определила, но только на устройство отопления духового и на книжечку. Благодарственную – чтоб о ее даре речь шла. Так часто делали. Запропаститься книжечка могла: в книжных лавках отнюдь не бывала. Да вы не огорчайтесь – выход для вас, думается, все равно есть. Помнится, Парусников говаривал, что труд свой по статье газетной писал. Сам к истории не прилежал, так и искать бы не стал. Не скажу только, за какой год и в какой газете статья. Скоре всего, в „Московских ведомостях“ годах в пятидесятых».

Если бы еще вот так сразу узнать и содержание брошюры! Но в этом Михаил Александрович не был уверен: «Не обессудьте старика – всего в памяти не удержишь. Одно скажу – что-то про высокого сановника времен екатерининских, про его жизнь, про царский гнев…» Второй Александр Дуров?

«Удивляетесь? Да уж такой наш Климент особенный. Им и Общество любителей духовного просвещения, по словам Парусникова, куда как серьезно занималось, заседания целые проводило».

И в самом деле – проводило. На восемьдесят пятом заседании Церковно-археологического отдела, 20 декабря 1911 года, известный историк Москвы Н. П. Розанов предложил собравшимся обратить внимание на изучение двух замоскворецких церквей – Климентовскую и считавшуюся старейшей Черниговских чудотворцев.

Доводы должны были показаться членам отдела особенно убедительными, если им понадобилось всего две недели, чтобы побывать в обеих церквях и произвести подробнейший их осмотр. Тогда же Розанов преподнес Обществу сделанные им шесть снимков Климента и… брошюру, о которой шел разговор в климентовской колокольне: «Краткое историческое описание московской Климентовской церкви на Пятницкой улице» А. С. Парусникова, 1904 года издания. Несмотря на то что со времени ее выпуска прошло всего семь лет, брошюра уже представляла библиографическую редкость и в библиотеке Общества отсутствовала.

Когда-то снова не отмеченные протоколом обстоятельства побудили другого не менее известного историка города Н. П. Виноградова выступить через следующие две недели с большим докладом о климентовских «древностях» и обстоятельствах истории. Длившийся два часа доклад пересказать брошюры, само собой разумеется, не мог и должен был существенно ее дополнить. Но и день выступления Виноградова остался отмеченным в протоколах только темой. Изложение его содержания отсутствовало. Очередная неудача? Если не считать теперь уже вполне обоснованной уверенности: надо искать.

Время – его не хватает всегда. На нужную книгу, интересную встречу, поездку, простое одиночество – за рабочим столом, чтобы что-то додумать, в чем-то разобраться. До конца, по-настоящему, для себя. И про себя. Смешные, старомодные слова «для души» вызывают только горькую усмешку – какая там «душа»! А между тем для Климента другой возможности не существовало. Он не помещался ни в каких планах и не имел никакой конкретной цели. Круги от первых недоуменных вопросов стремительно расходились. Из всех видов источников для архивиста газета – самый трудный.

Жесткое шуршание обожженных временем, бесцветных листов. Ошеломленное недоумение перед водопадом слишком пестрых, слишком ненужных сведений, опоздавших на полтора столетия новостей. И лишь потом проникновение в точно выверенное чувство метранпажа: для всего свое место, свой уголок полосы, и только чрезвычайные события способны чуть-чуть нарушить, сбить привычный смысловой ритм.

Пожалуй, начинать следовало с «Московских ведомостей». Не потому, что их назвал Галунов – он легко мог ошибиться среди множества московских газет. Наиболее лояльные, на обочине ожесточенных политических сражений, они выписывались, как утверждала статистика, всеми церквями Москвы. Годовые ее подшивки громоздились в архивах каждой церкви. Вряд ли не интересовавшийся историей специально Парусников пустился бы в библиотечные розыски. Спасибо, что перелистал лежавшие под рукой страницы.

И все-таки мой собеседник оказался прав – статья существовала! Правда, не специально о Клименте – с упоминанием о нем, зато каким! На странице 2153-й номера 267-го за декабрь 1861 года некий Руф Игнатьев сообщал об интересной находке в городе Верхнеуральске Оренбургской губернии. Помеченный 1754 годом, рукописный сборник содержал обычную для своего времени пеструю смесь занимательных рассказов в духе итальянских фацеций, сведений о лекарствах, планетах, травах, минералах, плохих и хороших стихов, нравоучительных сентенций и в заключение обстоятельное «Сказание о церкви Преображения Господня между Пятницкой и Ордынкой, паки рекомой Климентовской». Почему Верхнеуральск? Почему именно Климент – он никогда не входил в число особо почитаемых церквей. Почему, наконец, для такой находки нашлось место, и немалое, на полосах столичной газеты. Скорее всего, сыграл свою роль авторитет публикатора. «Некий» для наших дней, Руф Игнатьев, под-регент синодального хора в московском Успенском соборе, был достаточно известным специалистом по археологии, археографии и этнографии. Его мнение о ценности верхнеуральской находки оказалось веским для столичного редактора.

 

Москва

Дом английского посланника. 173[?] год

Дорогая Эмилия!

Наши события действительно заслуживают того, чтобы о них писать, и притом самым подробнейшим образом. В то время как придворные круги заняты только обстоятельствами перемены правления, императрица развлекается музыкой и портретами. Да-да, она спешит составить галерею семейных портретов, которой в русских дворцах до настоящего времени не бывало. Возможно, это влияние Курляндии, где самый бедный замок располагает подобным собранием предков. Во всяком случае, императрица отдает приказы собирать изображения всех своих родственников – отца, матери, деда, бабки, той самой царевны Софьи, которая правила в детские годы Петра I, и отца императрицы. Портреты разыскиваются во дворцах, в придворных монастырях и даже насильно отбираются у частных лиц. Можно только удивляться, с какой легкостью императрица распоряжается собственностью самых древних и почитаемых семей, вызывая ропот, но не открытое сопротивление.

Императрица забрала себе те драгоценности, которыми располагала последняя невеста умершего императора, и носит их как свои собственные, не стесняясь происхождением вещей. Меня поразил и другой случай, когда Анна, узнав о любовных письмах одной из своих придворных дам, послала офицера с солдатами, чтобы эти письма отобрать и почитать их самой для развлечения. Трудно себе представить, что еще так недавно эта женщина занимала самое униженное и бесправное положение среди многочисленных членов царской семьи. От тех совершенно забытых времен у императрицы осталась только скупость. Анна на редкость скупа. Даже самым близким и доверенным приближенным она не делает дорогих подарков и не дает сколько-нибудь значительных сумм. Исключение составляют фаворит и еще одна появившаяся на придворном горизонте фигура – молодой граф Левенвольде. О нем говорят как о последнем фаворите императрицы Екатерины. По-видимому, молодой человек решил попытаться восстановить свое былое положение и пока действует не без успеха.

Граф проявляет недопустимую в обращении с императрицей вольность и непринужденность. Целуя руку императрицы, что Анна позволяет ему делать достаточно часто, Левенвольде задерживает ее в своей много дольше, чем то допускает этикет. Он уже садится без приглашения в присутствии императрицы и сопровождает ее на ее одиноких утренних прогулках. Остается недоумевать по поводу позиции официального фаворита. Бирон в добрых отношениях с молодым графом и не проявляет никаких опасений за свое положение. Иногда даже кажется, он помогает императрице оставаться наедине с графом. Не переоценивает ли Бирон своего влияния на Анну? Верно и то, что после подобных свиданий императрица испытывает род неловкости перед фаворитом и легче идет навстречу его многочисленным и всегда очень практическим желаниям.

Что же касается музыки, то Анна слушает ее каждый вечер по нескольку часов. Недавно стал известен придворный штат императрицы и в нем около ста музыкантов – размеры, немыслимые для любого европейского двора. У Анны вдвое больше певчих, исполняющих церковную и светскую музыку. Теперь императрица много говорит о приглашении итальянских певцов и капельмейстера. По-видимому, этот план в скором времени будет осуществлен. Такое множество артистов заставляет предполагать, что императрица позаботится и о театральном помещении. Сейчас начали спешно строить новый деревянный дворец в Кремле – Анненгоф, в котором никакой вместительной театральной залы как будто нет. Строит этот дворец совсем молодой архитектор, которого Анна привезла с собой из Курляндии, – граф Растрелли. Несмотря на высокий титул, он сын всего лишь скульптора, работавшего при императоре Петре I и снимавшего посмертную маску с царя. Ради этого архитектора императрица отодвинула на задний план всех тех, кто строил при ее предшественниках, и, по-видимому, очень верит в его талант.

 

Москва. Анненгоф

Императрица Анна Иоанновна и мамка Василиса

– Ой замышляют они противу тебя, ясонька, ой замышляют!

– Сестрицыны дружки, што ль?

– А как ты думала? Вон цесаревна-то наша не думаючи прямо Катерину Иоанновну с избранием поздравила. Значит, был такой разговор, да и только ли разговор один.

– Так ведь Катерина сама и присоветовала мне Кондиции порвать, самодержицей утвердиться. Что присоветовала – с ножом у горла стояла: порви да порви, не дозволяй над собой верховникам командовать, кто они тебе, чтоб их приказу слушаться.

– Так-то оно так, лебедушка, а кабы дворяне-то выполнили, что в условиях их прописано, что тогда?

– Видно, не могли.

– Видно! Много тебе видно-то тогда было, когда только-только приехала, толком никого не знала. Все с сестриного голосу. А позволь у тебя, лебедушка моя белая, узнать, с чего это вдруг Катерине Иоанновне дорогу тебе, меньшой сестре, уступать, почему бы самой на престоле не засесть? Аль больная, недужная, умом тронутая? Одного отца-матери детки, так и кровь одна. Гляди-тко, толки какие ходят. Вон Тимофей Архипыч-то чего говорил – вся Москва повторяет.

– Это блаженный-то?

– Блаженный не блаженный, верь им больше. Слывет таким, да все в доме Прасковьи Иоанновны пороги обивает. Она ему и приют и ласку оказывает.

– И что он несет?

– А то несет, что, мол, нам, русским, и хлеб ненадобен: сами друг друга жрем, тем и сыты бываем.

– Ну разодолжил старик! Умен, ничего не скажешь.

– А ты что, блаженных придурков видала? Вот на чью только мельницу Тимофей Архипыч воду-то льет, о том подумать надобно. Не на твою, это уж точно.

– Так взять его немедля в Тайный приказ, все выведать!

– Ой, не торопись, ласонька, не торопись! Юродивых мучить – последнее дело. За вельмож берись – обойдется. Из них у каждого на одного друга-приятеля сто врагов-недругов набежит, каждый про свою шкуру думать станет. А за юродивыми народ встанет, толки пойдут, тебя винить станут. И без Тимофея Архипыча обойдешься.

– Не с того, так с другого, а начинать придется.

– Это верно, без розыску не обойтись. Вон как благовест-то к твоему избранию был, люди какие разговоры разговаривали: будто набат и не к бунту ли, а то, мол, нашей братьи, кто тому бунту был бы рад, человек триста в одной Москве наберется.

– Кто говорил, мамка?

– Да опять дорожка к сестрицам твоим тянется. Ихние приспешники промеж себя толковали.

– Пойми ты, старая, не могу я сестриц трогать, что они ни делай, не могу! Они здесь жили, у них здесь знакомства заведены. Вот кабы не стало их, кабы руки мне развязали!

– А ты на Бога, ласонька, уповай, у него не без милости.

– Да какая милость, молодые обе, здоровые, меня переживут.

– Это как же им императрицу пережить? Статочное ли дело!

– Вот а я, старая, видеть их не могу. Катерина вроде обнимает, слова всякие приветные говорит, а Прасковья глаз не подымет, рта не раскроет, волк волком глядит, отвернусь только. Во дворец из-под палки едет. Все бы в доме своем меншиковском сидела, с приспешниками своими толковала. Думала, подкосит ее смерть мамоновская, ан она как каменная, слезинки не проронит, слова жалостного не скажет. Иной раз жуть берет, на нее глядючи. Теперь вот что-то в монастырь Донской зачастила.

– Не за молитвой, матушка, вот уж не за молитвой.

– Знаю. Церкву там Дарья Арчиловна строить надумала – родные гробы все у них в Донском.

– Царевна Имеретинская?

– Перестань, старая дура, Дарью царевной называть. Одна у нас сейчас царевна – Прасковья. А той имени да прозвища отцовского за глаза хватит.

– Что-то больно развоевалась, Анна Иоанновна, отец-то у Дарьи и впрямь на царстве сидел, братец Александр Арчилович всегда царевичем прозывался еще при Петре Алексеевиче.

– То-то и оно, что при Петре Алексеевиче. Еще бы при царе Горохе, так и совсем хорошо. Сказано, запретила я ее царевной звать, и все тут. А ты со своими резонами дурацкими помолчи лучше, в гнев меня не вводи.

– Да уж ладно, не гневись. Не стоит та старая девка гневу твоего государского.

– А чего сказала, не за молитвой Прасковья с ней ездит?

– Да вот дослушай лучше, что люди толкуют. Будто церкву ту Прасковья Иоанновна в память усопшего супруга своего строит, а чтоб подозрения не было, деньги Дарье передала, та за строительницу и ходит.

– Во оно что!

– Не только, не только, матушка. Церква-то та, примечай, государыня, Усекновения главы Иоанна Предтечи, вроде как по невинно убиенном, насильно смерть приявшем. Вона как хитро задумано. А ты – молитвы!

На первый взгляд, отношение исследователь – документ выглядит совсем просто. Исследователь прикладывает все силы, чтобы по возможности быстрее получить необходимый материал и тут же, не теряя ни минуты, узнать, из чего он состоит. На самом деле все складывается гораздо сложнее. Ведь вымечтанный документ – это еще к тому же твоя жизненная ставка: он может оправдать, но может и так же легко обмануть твои ожидания, а то и вовсе опровергнуть концепцию, с которой сжился, в которую, казалось бы, естественно и просто укладывались до тех пор все найденные факты. И есть ни с чем не сравнимое наслаждение уверенного ожидания: еще минута-другая – и все станет понятным. С верхнеуральским сборником эти минуты особенно хотелось затянуть.

Прежде всего – почему Верхнеуральск? В этом богом забытом городке при впадении в Урал речушки Урляды, где-то на восточном склоне Уральского хребта, могла существовать в обиходе местных жителей рукописная середины XVIII века книга. Но присутствие в ней «Сказания» о Клименте давало все основания считать, что сборник составлял собственность кого-то из москвичей, капризами судьбы заброшенного в глушь и бездорожье. Причина? Скорее всего, ссылка. Верхнеуральск был основан всего лишь в 1734 году, до 1775 года носил название Верхояицка и входил в состав Уйской охранной линии. Впрочем, в 1755 году он оказался в центре событий так называемого Бурзянского бунта, охватившего башкир и мещеряков. Сборник мог составлять собственность кого-то из присланных для его подавления офицеров. Трудно себе представить, чтобы кому-нибудь, кроме жителей Замоскворечья, была интересна история местной церкви, не прославившейся никакими общеизвестными святынями.

Начиналось «Сказание» с того, что в последние годы царствования Анны Иоанновны в московском климентовском приходе находились палаты Алексея Петровича Бестужева-Рюмина, в них не жившего. По предположению автора «Сказания», пребывал Бестужев-Рюмин постоянно в Петербурге. За оставленным на произвол судьбы хозяйством надсматривал бестужевский управляющий Иван Данилыч Монастырев.

Приход богатством не отличался. Климент быстро ветшал. Совершать в нем богослужения становилось год от года опаснее. Тогдашний настоятель церкви, семидесятилетний старик, состоявший в приходе несколько десятков лет, и подружившийся с ним Монастырев решились просить вельможу о вспомоществовании. В своем письме Бестужеву-Рюмину они просили о деньгах и – чтобы подсластить пилюлю, поскольку вельможа щедростью не отличался, – о лекарствах. Было известно, как увлекается граф их составлением. Однако расчет оправдался только наполовину: лекарства в скором времени пришли, деньги – нет.

Когда дворцовый переворот привел на престол Елизавету Петровну, повествовал автор «Сказания», Бестужев-Рюмин деятельно помогал цесаревне и в честь знаменательного события решил возвести новый храм. При этих-то обстоятельствах и припомнилась ему забытая московская церковь, престольный праздник которой на редкость удачно приходился на день восшествия новой императрицы на престол. Бестужев-Рюмин щедрой рукой выделил на строительство семьдесят тысяч рублей, заказал придворному архитектору план и фасад и отправил в Москву для ведения работ надворного советника Воропаева.

Заслуживало ли доверия «Сказание»? Во всяком случае, в целом ряде утверждений его можно было легко проверить. Палаты Бестужева-Рюмина в климентовском приходе в первой четверти XVIII века действительно существовали – о них говорили совершавшиеся прихожанами акты купли-продажи «в смежестве». Управляющий Иван Данилович Монастырев часто упоминается в бестужевском архиве. Помимо Москвы ему приходилось заниматься недвижимостью хозяина и в Петербурге, и в подмосковных. Автор не ошибся ни в его имени и отчестве, ни в фамилии. Священником, несколько лет состоявшим в приходе, был, скорее всего, Семен Васильев, хлопотавший о починке здания и в двадцатых, и в сороковых годах.

Правда, Бестужев-Рюмин не бывал в Москве вовсе не потому, что предпочитал ей новую столицу. Служебные дела долгие годы держали его за рубежом. С 1720 года «боярин», как называли его приходские документы, состоял русским резидентом в Дании, с 1731 года в Гамбурге, с 1734-го снова в Копенгагене, а до 1740 года посланником при нижнесаксонском дворе. Приезды в Россию были нечастыми и обычно ограничивались одним Петербургом. Гораздо труднее себе представить, где и по какому адресу Бестужева-Рюмина могло найти просительное московское письмо.

Но зато редкой и вполне портретной чертой было увлечение вельможи химией. Где бы ни приходилось находиться Бестужеву, он всюду оборудовал превосходную химическую лабораторию и набирал необходимых для работы в ней помощников из числа профессиональных химиков-фармацевтов. Опыты в бестужевской лаборатории велись постоянно, и притом с его непосредственным участием. В своем увлечении химией Бестужев-Рюмин не был одинок Как утверждала молва, один из побочных сыновей Елизаветы Петровны делал серьезные успехи в этой области и погиб во время взрыва лаборатории своего учителя Лемана. Бестужева-Рюмина больше всего занимало искусство врачевания и составления новых лекарственных препаратов.

Это был тоже вариант поиска, связанного со смутными воспоминаниями детства: нехитрый, но обязательный набор домашней аптечки. Нашатырно-анисовые капли, венское питье, капли датского короля, английская соль, бестужевские капли – в самих названиях крылось что-то от далеких стран и магических средств. А здесь еще возникала и прямая связь с Климентом.

«Какие капли? Бестужевские? Таких нет». – «Бестужевские капли? Давайте рецепт, в готовых формах не бывают». – «Бестужевские капли? Да-да, превосходное средство при нервном истощении. Лет двадцать назад мы их еще имели в своей аптеке». Ответы зависят от возраста и опыта фармацевтов. Старшее поколение помнит. Благодарно помнит. «Хотели бы выписать бестужевские капли? Боюсь, не всякому врачу знакома пропись. Могу подсказать: спирто-эфирный раствор полуторахлористого железа. По латыни это будет „tinctura tonico nerrina Bestu-scheffi“. На этот раз моему приветливому собеседнику в сумрачной аптеке у Красных ворот было далеко за семьдесят.

Успех Бестужева – многие ли химики могут похвастать созданием лекарства, продержавшегося в обиходе медицины без малого двести лет! – остался в истории лекарствоведения. В жизненных перипетиях дипломата занятия химией также имели свои полосы удач и неудач. В одну из последних сотрудник Бестужева химик Лемоке решил обогатиться за счет изобретенных при его участии, как их тогда называли, „капель жизни“. Рецепт был продан французскому фармацевту Ламотту, который не замедлил пустить их в ход под своим именем.

Лекарство творило чудеса. Имя Ламотта приобрело европейскую известность. И понадобилось личное вмешательство Екатерины II, чтобы положить конец незаслуженной славе. В начале 1770-х годов в „Санкт-Петербургских ведомостях“ появился специальный царский указ, утверждающий приоритет Бестужева. Все это произошло после смерти дипломата и стало своеобразным памятником его научной деятельности. Современники утверждали, что Екатерине довелось испытать на себе живительное действие лекарства, и у нее были все основания испытывать к Бестужеву чувство самой живой признательности.

 

Москва

Дом английского посланника. 1731 год

Дорогая Эмилия!

Боюсь, и на этот раз письмо мое тебя никак не развеселит. Смерть даже незнакомого человека не улучшает нашего настроения, а я вновь вынуждена выступать в роли ее вестницы.

В Москве скончалась царевна Прасковья. Никто пока еще не может сказать ничего определенного относительно ее предсмертного недуга. При дворе было объявлено, что царевна давно и тяжело болела той самой каменной болезнью, которая свела в могилу ее мать, царицу Прасковью Федоровну. Этим объясняют ее тяжелое настроение в последние полтора года и молчаливость. Но согласись, потеря почти одновременная любимого мужа и единственного сына – достаточная причина для любой, самой тяжелой меланхолии. К тому же мне не раз приходилось встречаться с царевной Прасковьей, и по ней трудно было заметить следы подобного рода болезни. Смуглый цвет ее кожи скрывал румянец, манера держаться была совершенно естественна и не сковывалась какими-то внутренними, с трудом подавляемыми страданиями. Она хорошо пела сама, но особенно любила слушать пение под привозимый из Малороссии музыкальный инструмент – домру. В штате ее сестры герцогини Екатерины были такие исполнители, мужчина и женщина.

Главное – царевна Прасковья не успела распорядиться своим наследством, о чем, несомненно, должна была позаботиться при длительной и тяжелой болезни. Большую часть ее имущества императрица взяла себе, часть отдала семейству фаворита и лишь незначительные остатки хозяйственной утвари уступила герцогине Екатерине. Для этих остатков оказалось достаточным двух небольших каменных строений около приобретенного царевной дворца в местности, называемой Старое Ваганьково, на высоком холме у Кремля. Римляне в таких случаях добавляли: „Так проходит мирская слава“, которой, впрочем, царевне добиться не удалось.

Меня несколько удивляет соединение покойной царевны с местными носителями либеральных идей. Царевна, безусловно, была далека от теории политики, но близка к основной ее цели и практике – идее власти. Мне кажется, это был тот род уничтоженных императрицей Анной Кондиций, которые Прасковья готова была принять и подписать. Каких уступок не стоит возможность владычествовать над себе подобными! Называют даже одного из руководителей этих недовольных. Вообрази только, это очень известный русский художник, носящий титул придворного портретиста, или в русском варианте – „персонных дел мастера“, некто Иван Никитин.

Сам Никитин сын придворного священника и племянник исповедника Петра I, что дало ему возможность рано выдвинуться, получить хорошее образование и завершить его поездкой в Италию, где о нем заботился по просьбе русского царя даже сам герцог Козимо Медичи. С недовольными связаны и два брата Никитина. Младший, Роман, тоже живописец, старший долгие годы был придворным священником в Измайлове, где его церковь служила местом встреч единомышленников. Со смертью царевны Прасковьи они потеряли надежный щит и возможность свободного общения. Судя по слухам, единомышленники хотели ограничить императорскую власть, но и продолжать начатые Петром I преобразования, о которых наследники великого монарха совсем забыли.

Ты, несомненно, поинтересуешься, откуда мне знакомы такие подробности. Никакого чуда в этом нет. К обрывкам московских разговоров, впрочем очень осторожных, прибавились слова графа Потоцкого, приехавшего в Москву поздравлять со вступлением на престол императрицу, в качестве польского посла. Однако откровенность его позиции, недовольство, которое он осмеливался высказывать в отношении числа заполнивших двор курляндцев и действий Кабинета министров, привели к его почти немедленной высылке. Уже 12 декабря 1731 года он получил предложение покинуть русский двор по собственной воле, а 12 января имел прощальную аудиенцию. И это несмотря на то, что императрица Анна так заинтересована сейчас в Польше и поддержке ее короля.

Из оставшихся в живых сестер Екатерина находится в полном и неподдельном отчаянии, императрица слишком занята государственными делами и потому не могла позволить себе даже надеть траур. Ее нетрудно понять: как бы выглядел в этом году двор, если бы траур носили по всем умершим членам царской фамилии. Месяцем раньше царевны Прасковьи не стало первой супруги Петра I – царицы Евдокии. Теперь старшая ветвь наследников императора исчезла полностью. Для императрицы Анны ее государственные обязанности прежде всего. Что делать, самодержцы перестают быть простыми людьми со свойственными им чувствами, переживаниями и слабостями. В своей печали герцогиня Екатерина далеко не одинока. В Москве ходят совершенно фантастические слухи о том, что вокруг Прасковьи якобы собирались все те, кто мечтал о продолжении преобразований, начатых императором Петром I, и, следовательно, не принимал ни беспорядков прошлого, ни порядков нынешнего правлений. Повторяю, все это представляется мне полнейшей фантазией, и тем не менее, взяв на себя миссию знакомить тебя со своей московской жизнью, я не могу не повторить существующих разговоров. Собиравшиеся во дворце Прасковьи и в Измайлове москвичи – я все же не решаюсь назвать их заговорщиками – были сторонниками идей бывшего польского короля Станислава Лещинского. Мне, правда, незнакомо его сочинение о государственном устройстве и обязанностях монархов, но лорд Рондо пояснил мне, что король Станислав считал необходимым ограничение королевской власти конституционными положениями. Идея эта чрезвычайно популярна в Польше, но, оказывается, нашла свой отклик и в России.

 

Москва. Анненгоф

Императрица Анна Иоанновна, мамка Василиса, позже Бирон

– Где, ты сказывала, мамка, тетки-то мои похоронены, что в слободу Александрову сосланы Петром Алексеевичем были?

– Да там же и лежат, голубушки, где им быть-то. Сама не видала, а кто ездил, сказывали. Церковь там высоченная, как свеча белая, над всей округой высится, а у церкви-то внизу пристроечка – горенка не горенка, мешок каменный об одном окошке, там и жили царевны – Марфа Алексеевна да Федосья Алексеевна. Вещиц-то им каких-никаких взять разрешили – кресло там, чтоб сидеть, чашек по одной на каждую, тарелки, да не серебряные – оловянные, ложки простые, деревянные, по сундучку – рухлядь класть. А с едой-то что удумали, чтоб возить ее обозом из Москвы, дескать, с царского Кормового двора, дескать, получше, чем монастырская снедь. Да покуда обоз-то дотащится, мясо все стухнет, рыба дух пустит, масло растопится аль прогоркнет. Ничего в рот не возьмешь – так голодной смертью и помирай. Федосья-то Алексеевна, упокой господи ее душеньку, тихая была, смирная, все молчит, только на сестру смотрит. А Марфа Алексеевна нипочем смириться не желала, все в Москву ко двору письма писала: мол, голодом помираем, цингою, мол, врача бы прислали да с монашками питаться разрешили. Писать-то писала, да писем ее в Москве никто не видывал, потому наикрепчайший настоятельнице монастырской наказ был – строчки ни единой от царевен из монастыря не выпускать. Вот как обе померли, настоятельница Петру Алексеевичу письма те и привезла в целости, нечитаные, нераспечатанные.

– А похоронили-то их как?

– Да как, сначала в общей яме, как бродяжек безродных.

– Господи, изверги-то какие, царевен – в яме!

– Сколько лет прошло, покуда царевна Марья Алексеевна – с преосвященным Феодосием, духовником царским, в большой дружбе была, – вымолила, чтоб из общей ямы-то в могилки положить.

– И положили?

– Положили, да все не путем. Сказывают, погреб такой вырыли, чтоб прохожим не видать, и в том погребе захоронили и два камня поставили, да таково-то тесно, что одному только человеку туда и протиснуться можно: головой в свод упираешься, локтями – в стены. Так-то, голубонька, и царская судьба не из легких бывает.

– А которая же из них угодница?

– А уж это народ решил, муки их видючи. Марфу Алексеевну угодницей божьей признали, у могилки ее молиться стали, свечи жечь. От Синода-то никакого подтверждения не получилось. Называют угодницей, а в синодике нету.

– Мамка, скажи там, чтоб немедля, чтоб тотчас послали нарочного и взял бы он маслица от лампадки над могилой тетки Марфы. Хочу то масло при себе иметь. А часовню над могилой сестрицы Прасковьи Иоанновны кончили ли? Почему докладу мне нет? Ернест Карлыч, кажись, тебе приказано было, чтоб часовню над могилой Прасковьи Иоанновны соорудить да освятить. До сей поры, что ль, не сделано? Запамятовал аль назло мне тянешь?

– Как бы я смел, ваше величество, да только дел других много – все по вашему приказу, все к сроку, а что же Прасковья Иоанновна честь честью похоронена, как все женские особы дому царского, с часовней и подождать можно.

– Да ты, никак, шутки шутить собрался? Волю какую взял! Ты не сделаешь, Салтыкову прикажу, он вмиг приказ царский выполнит, только уж тогда пеняй на себя.

– И так на себя с утра до ночи пеняю, ни отдыху, ни сроку от приказов нет. Что о мертвых так-то уж тревожиться, с живыми соображать надо – с ними не подождешь.

– Чего там у тебя живые-то зашебуршились? Снова дело какое придумал?

– Да вот насчет цесаревны Елизаветы.

– Не часто ли про цесаревну разговор заводишь, сударик? То, мол, содержание мало, то обиды ей от меня – вишь, поручика Шубина у красавицы нашей отняла, безвестно и безымянно любезного в Сибирь сослала, то я о детках прижитых не ко времени поминаю. Знаю, знаю, что хочешь сказать – не она одна, не ей одной и ответ держать. Что ж, верные твои слова, только с грехом-то крыться бы вроде надо, на народ не выставлять, дому царского не позорить. Чего царице можно, того уж цесаревне никак нельзя. Ведь хотела же ее укоротить, да все ты, заступник милосердный. Глаз на нее положил, что ли?

– Надеюсь, предложение мое заставит вас воздержаться от нелепых обвинений.

– В монастырь согласен ее свезти аль как?

– Не в монастырь, а замуж выдать.

– Новость какая! Женихов заморских у нас и так полон двор крутится, сначала при мне были, потом за племянницу взялись, теперь и до цесаревны дело дошло. Как псы бродячие, миски себе ищут.

– Я не имел в виду принцев крови.

– Кого же тогда здесь сыскал?

– Брата моего – он холост и мог бы…

– Мог бы, говоришь, да я не смогу согласия дать. Не видать твоему братцу цесаревны, а Лизавете Петровне брачного венца. Пустой твой разговор, Ернест Карлыч.

– Вы обвиняете меня в том, что у меня есть любимцы, но они есть и у вас, государыня. После всего, что сделал для вас дурного Бестужев-отец, вы не только не наказали его, но дали ему губернию и спокойно терпите его неуважительные слова.

– Какие еще слова?

– Так недоволен он своей губернией, в неблагодарности вас обвиняет, в Петербург желает вернуться на достойную его заслуг должность.

– Откуда вызнал-то?

– Да вот прочтите, письмоводитель его пишет.

– Донос, значит.

– Конечно, донос, и не один. Больно разошелся ваш любимец-то, про страх забыл.

– Дай сюда бумаги, сама посмотрю. Людишек-то этих в Петербург позвать.

– Да здесь они, у Андрея Иваныча Ушакова.

– Успел, выходит. Ты у нас ой какой скорый. Да ладно, что Андрей Иваныч-то говорит?

– Допросил с пристрастием – все сошлось.

– Сошлось так сошлось. Губернию у Петра Бестужева отнять, от службы царской отрешить и в самую дальнюю деревню его сослать на безвыездное житье.

– Что ж так снисходительно-то, государыня?

– Снисходительно? Потому что сыновние заслуги велики – их ценю, отца обижать не стану. Мне еще Алексей Бестужев не раз понадобится.

Значит, приведенные в первой части „Сказания“ факты находили подтверждение. Автор был хорошо знаком с обстоятельствами дела и не использовал никаких слухов. Тем более интересным представлялось описание им собственно строительства.

Приехавший в Москву Воропаев начал со спешной разборки старого храма – места для строительства на „монастыре“ и без того было слишком мало. Усилия усердного чиновника увенчались успехом. Уже летом 1742 года стало возможным приступить к строительным работам. Нетрудно догадаться, что речь шла о коронационных торжествах, к которым важно было приурочить и закладку нового Климента, – верный способ обратить на себя внимание императрицы.

Но скорое начало никак не означало столь же быстрого продолжения. По словам автора „Сказания“, несмотря на вполне достаточные средства и постоянное присутствие надворного советника, строительство непонятным образом затянулось на десять с лишним лет. После торжественной закладки Климента, на которой священнодействовал один из наиболее влиятельных членов Синода, одинаково любимый Анной Иоанновной и Елизаветой Петровной епископ Вологодский и архиепископ Новгородский Амвросий Юшкевич, канцлер заметно охладел к своему московскому детищу. Деньги на него стал отпускать нерегулярно и неохотно. Обычная скупость Бестужева-Рюмина, на которую только между строк решался намекнуть автор, давала о себе знать все сильнее. Тем не менее в 1754 году здание вчерне удалось закончить – имелась в виду основная коробка Климента и его внешние фасады.

Храм стоял, но нуждался в дорогостоящей внутренней отделке, без которой в нем нельзя было совершать богослужений. Все обращенные к канцлеру просьбы прихожан оставались без ответа. На письма он не отвечал, а в Москве по-прежнему почти не бывал. Приходу оставалось по-прежнему пользоваться теперь уже сильно обветшавшей, старой Климентовской церковкой, скромно ютившейся у основания возведенного красавца. Вид на него тем более портили кресты и памятники старого погоста. Так обстояло дело в 1754 году, когда автор написал и закончил свое „Сказание“. Продолжение нетрудно было себе представить. Потеряв надежду на помощь Бестужева-Рюмина, прихожане взялись сами справляться со своими бедами. Тем более что когда-то связывавшего их с канцлером И. Д. Монастырева в Москве уже не было. Денег в приходе удалось с грехом пополам набрать на то, чтобы заменить ветхую кладбищенскую церковь маленькой одноэтажной пристройкой к новому незаконченному зданию. Отсюда появившийся в справочниках год строительства трапезной – 1756-й, подтверждаемый сохранившимися в Московской духовной консистории документами.

Кстати, и это очень существенная подробность, среди прихожан в это время находился тот самый Козьма Матвеевич Матвеев, которому традиция предписывает строительство всего Климента. Его участие во взносах на трапезную было столь незначительным, что церковный староста не счел возможным выделить Матвеева среди остальных прихожан. Больше того, Козьма относился к числу тех, кто последним внес свою скромную лепту. Откуда же в таком случае два года спустя у него взялись средства на сооружение Климента?

Но здесь возникал еще один не менее существенный вопрос. Благословенная грамота на строительство трапезной существовала, почему же в архиве не было аналогичного документа, разрешавшего возведение Климента ни в том году, о котором говорило „Сказание“, ни в те годы, которые приводили многочисленные справочники? Значило ли это, что могла существовать еще какая-то, пока не выясненная дата его основания? Вовсе нет. Как ни удивительно, но как раз отсутствие благословенной, или иначе – храмозданной, грамоты по-своему подтверждало правоту „Сказания“. Именно в это недолгое время (1742 – марта 1743 года) происходило переустройство церковной администрации, и Бестужев-Рюмин, имея в виду его высокое положение при дворе, мог получить простое разрешение Московского синодального правления канцелярии, тем более что речь шла об увековечении дня восшествия на престол новой императрицы.

 

Петербург

Дом английского посланника. 173[?] год

Дорогая Эмилия!

В который раз мне приходится начинать свое письмо с горестных известий. Если помнишь, в одном из первых писем я говорила о целой толпе женщин-претенденток на русский престол. Толпа эта начала быстро редеть, а с последней смертью и вовсе перестала существовать. 27 июля не стало Екатерины Иоанновны. Если она в свое время была косвенной причиной восстановления пошатнувшегося русского самодержавия, заботясь о власти сестры, то по мере ухода из жизни членов императорской фамилии ее отношения с императрицей становились все более натянутыми. Герцогиня Екатерина наотрез отказалась от жизни во дворце даже в загородных условиях. Впрочем, ничего удивительного. Для нее это означало бы необходимость постоянного пребывания в кругу семьи Бирона.

Бироны почти с первых же дней правления императрицы Анны поселились во дворце. Первую половину дня Анна, одетая в простое платье с черным корсажем, непричесанная и неубранная, проводит с Бенигной Бирон и детьми. Вместе с фаворитом они садятся за обеденный стол, когда обеим женщинам приходится прилагать немало усилий, чтобы вывести фаворита из его обычного язвительно-раздраженного состояния. На третий год правления Анны Бирон не пытается скрывать своего полного равнодушия к ней, сдерживая себя только в проявлениях недовольства. Он гораздо более обеспокоен налаживанием добрых отношений с придворной знатью, и особенно с цесаревной Елизаветой. Но об этом в свое время.

Итак, герцогиня Екатерина заметно сторонилась сестры, хотя та всячески искала сближения и почти заискивала перед нею. Картина поразительная, если принять во внимание надменный и неуступчивый характер императрицы. Анна усиленно вела разговоры о престолонаследии, стараясь заинтересовать в них герцогиню. Трудно сказать, была ли Екатерина действительно безразлична к этому вопросу или все же видела иное его разрешение, чем то, которое имела в виду императрица.

Собственно, речь шла о дочери герцогини – принцессе Мекленбургской Елизавете-Екатерине-Христине. Императрица Анна, слишком предусмотрительная и подозрительная в вопросах власти, чтобы завещать престол непосредственно какому-то реальному лицу, обсуждала вариант назначения наследником возможного сына принцессы от возможного ее брака. Вполне вероятно, герцогиню Екатерину раздражал самый характер подобных разговоров, поскольку не делалось никаких конкретных шагов ни в отношении крещения принцессы в православную веру – по рождению она принадлежит к протестантской церкви, ни в отношении назначения определенной кандидатуры жениха. Ни для кого не составляет секрета, что императрица не выносит никаких детей, за исключением потомства Бирона.

Последнее время герцогиня вместе с принцессой жили в собственном дворце, а во время пребывания двора в Москве ограничивались своим городским домом, избегая Измайлова. Говорят, что к весне этого года напряженность в отношениях сестер достигла своего апогея. Герцогиня Екатерина выступала в защиту лиц из окружения царевны Прасковьи, которых императрица одного за другим арестовывала и передавала в руки тайного сыска. Вмешательство герцогини приводило к отсрочкам, но никого не могло спасти. В этом отношении Анна способна проявлять ошеломляющую жестокость. Какое счастье, что все мои письма я имею возможность отправлять тебе с доверенными лицами, иначе судьба моего мужа как дипломата была бы предрешена. Вся российская почта передана императрицей в руки некоего барона Аша, служившего еще при курляндском дворе. В качестве почт-директора этот ужасный человек с походкой лисы и личиком престарелой обезьяны имеет право на перлюстрацию всей почты и обо всем, что представляется ему опасным, лично докладывает Анне. Но я опять отвлеклась. Мне представляется, что только сложившаяся ситуация вынудила императрицу Анну пойти на принятие принцессой Мекленбургской православия. Эта торжественная церемония состоялась в нынешнем мае, после чего принцесса, получившая имя Анны Леопольдовны в честь императрицы, была поселена во дворце. Меньше чем через месяц ее мать скоропостижно умерла. Отныне будущая родительница предполагаемого наследника находится в полной зависимости от императрицы. Хотя до нынешнего времени принцесса вела совершенно неприметное существование, ее жалеют, так как Анна не скрывает своей неприязни к ней и не упускает случая нанести своей племяннице удар по самолюбию. В Петербурге широкое хождение имеет книга Липсия о древних императрицах. В коварном и изменчивом нраве Клеопатры и Мессалины усматривают большое сходство с характером Анны, хотя о внешнем, даже самом отдаленном подобии не приходится и говорить. Фаворит, по-видимому, не интригует против принцессы, зато становится постоянно на защиту цесаревны Елизаветы, провоцируя тем настоящую ненависть Анны к своей двоюродной сестре. Скорее всего, за этим скрывается определенный расчет, хотя некоторые склонны думать, что это единственный случай, когда фаворит уступает своей сердечной слабости.

 

Петербург

Дворец цесаревны Елизаветы Петровны

Цесаревна Елизавета Петровна, Мавра Шувалова, архитектор Петр Трезини

– Матушка Елизавета Петровна, архитект Трезин приехал.

– Вот как хорошо, Маврушка, как расчудесно! А ты все толковала, что поопасится, гневу царицыного испугается, ан не испугался, приехал, голубчик мой. Благодарствуй, Петруша, что потрудился.

– За честь почел волю вашу исполнить, ваше высочество.

– Эх, Петруша, было высочество при папеньке да при маменьке, а теперь, видишь, слава одна. Царства моего наберется деревенька да двор в Александровой слободе. Бывал ты там когда?

– Не имел счастья, цесаревна.

– Уж и счастья! Это я приобыкла – от царского двора подале, к монастырю, куда меня норовят пристроить, поближе. А тебе после Петербурга да стран европейских у нас не покажется, ой не покажется!

– Как можно, государыня, где вы, там и праздник

– Да полно тебе. Деревня деревней, разве что дом на Торговую площадь глядит. Иной раз к окошку подойдешь, все развлечешься: там мужики торг ведут, там у кабака пьяницы дерутся, бабы сплетни плетут. А то не жизнь – чистый сон после парной.

– И придумаешь же ты, Лизавета Петровна! Это почему же после парной?

– А потому, Маврушка, что после парной спать не спишь, а рукой не пошевелишь – томно, леностно, да и интересу ни к чему нет.

– Не греши, цесаревна, не греши. Будто уж и развлечений никаких нет. И на охоту ездишь, и с девками своими обычаем песни играешь. Без театральных представлениев тоже не обходится.

– А как же, а как же, Петруша, такой потехи ты и впрямь не видал. Из мочалы бороды делаем, замест париков шапки бараньи берем, тулупы выворачиваем, у баб паневы да платки берем – все в дело идет. Другого-то ничего нету.

– Да что ты, Лизавета Петровна, в самом деле про мочало. А что у актеров, не понарошку все, что ли? Лучше скажи, чего представляем. Ведь сами сочиняем, господам сочинителям денег не платим, в ножки не кланяемся. Про принцессу Лавру, например, чем не пиеса?

– Это что же за пиеса такая?

– Да про такую принцессу, Петр Андреич, которой бы на престол вступить, державой править, кабы только желание ее было.

– Полно, Мавра, пустой это разговор. Да и Петруше он вовсе ни к чему. Слушай, Петруша, на службу ко мне пойдешь?

– С великой радостью, ваше высочество.

– Да что ты, матушка, никак шутки шутишь – что ему в немудрящем хозяйстве нашем делать: частокол подколачивать аль в крыльце ступеньки менять? Так ведь и тесу не осталось. Все на салфетки столовые сколотиться не можем, Михаиле Ларивоновичу Воронцову кланяемся, о подарке просим, чтоб своим ткачам заказал, а тут архитект. Что ж ему без дела сидеть?

– Ан нет, с делом. И вечно тебе, Мавра, первой слово надо сказать! Рта раскрыть не даешь.

– Так чего его раскрывать, коли толковать не о чем?

– Ой, Мавра, перестань. Строиться хочу, Петруша.

– В добрый час, ваше высочество.

– Никак сон наяву увидела! Да строиться-то где, Лизавета Петровна, матушка?

– В слободе. Вот ты твердишь, Маврушка, что тесу не осталося, зато еще бревнышки есть, кирпичу набрать можно. Коли не хватит, то и прикупим.

– В слободе? Да будто ты жить в ней собираешься, матушка?

– Всенепременно. Каждая птица гнездо себе вьет, и я хочу. Плохо, что ли?

– Что плохого! Да как же двор? Женихи высокие? Императрица?

– Ну теперь, Маврушка, ты меня и вовсе смешить собралась. Да императрице чем я дальше от двора, тем лучше. Неужто думаешь, ей меня замуж отдавать хочется? Так я одна как перст, а так за моей спиной муж встанет, а за мужем держава какая, за скипетром потянусь, поддержат, глядишь, силой ухватить могут. Как-никак дочь Петра I единственная, гвардией русской любимая. Не допустит Анна Иоанновна мороки такой.

– Так тогда из здешних, может, кто ей приглянется.

– Ей приглянется, пусть себе и берет, коли Бирон дозволит да место свое царское уступит. А мне ее выбор ненадобен. Вот начну гнездиться в слободе, глядишь, она и подобреет, поуспокоится. Соглядатаев все равно нашлет, а смотреть-то им будет не на что. Живет цесаревна с певчим своим, деток растит, хозяйством нищенским обзаводится, ну и ладно, ну и бог с ней.

– Что ж, так, значит, тому и быть до конца твоих дней, Лизавета Петровна? А еще, говоришь, дочь Петра Великого, единственная, гвардией русской любимая. Покоришься колоде курляндской?

– Молчи, Мавра! Сказано, молчи! Как будет, так будет. Нечего сорокам по хвостам разговоры дурацкие рассыпать, чтоб по свету белому носили. Ничего цесаревна Елизавета Петровна не хочет, ничего ей не надо, вот только дом чтоб Петруша построил.

– Из бревнышек да из кирпичиков. А жалованья тебе, Петр Андреич, от нашей цесаревны обождать придется – не накопила она денег еще.

– И не надо мне жалованья. Обойдусь пока, Мавра Егоровна. Это потом как-нибудь, как вам поспособнее будет. А дом, как смогу лучше, придумаю, не извольте сомневаться, государыня цесаревна.

– А я и не сомневаюсь. Как мой батюшка твоему верил, так и я тебе. Ты мне, Петруша, всегда строить будешь, всегда-всегда.

Но вот на один вопрос „Сказание“ не давало никакого ответа. Козьма Матвеев, – по-видимому, во время строительства Климента ему не принадлежало никакой роли, даже подобной роли коллежского асессора Воропаева. До 1754 года его имя оставалось неизвестным, через несколько лет оно полностью вытесняет имя великого канцлера. Подобная странность должна была иметь свое объяснение. Может быть, все-таки деньги – позднее появившиеся или позднее по каким-то соображениям объявленные владельцем. Удачное предприятие, неожиданное наследство – разве перечислить все источники внезапного обогащения? И именно потому, что прямого ответа не существовало, приходилось выстраивать систему доказательств, захватывающую без малого столетие.

Климент счастливо избежал самых страшных пожаров Москвы XVII века – не потому ли в новом храме появился придел Неопалимой Купины, предохраняющей, по народному поверью, от огненной напасти? Прихожане хотели продлить спокойное существование своей церкви. И снова пожары 1748 и 1752 годов обошли строившегося Климента, не нанесли строительству никакого урона. Климент разделил общую судьбу московских церквей только в Отечественную войну 1812 года, когда сгорели и все приходские дворы, и внутренность церкви, ее завершенное или не вполне завершенное – относительно замысла зодчего – убранство. Потери были так велики, что после отступления наполеоновской армии не оказалось возможным освятить ни одного придела – ни в основном храме, ни в теплой трапезной. Приходилось думать о полном восстановлении интерьеров, но средств у прихожан тем более не было. Досконально проверив действительное материальное положение, Московское епархиальное управление включило Климента в число четырнадцати церквей, которые получили единовременное денежное вспомоществование. А щедростью церковная администрация никак не отличалась.

Как же быть в таком случае с пресловутым строителем Климента Козьмой Матвеевым? Конечно, со времени строительства церкви прошло около сорока лет. Коллежский асессор мог умереть. Но ведь несомненно оставалась его семья, и потомки, как правило, старались поддерживать фамильные церкви. Тем более в Замоскворечье, в окружении богомольных и ревниво следивших друг за другом купеческих родов. Можно предположить множество жизненных обстоятельств, прервавших связь наследников Матвеева с климентовским приходом и церковью. Только необходимость в предположениях отпадала. Существовали документы, позволявшие восстановить картину жизни коллежского асессора, а вместе с ней и его денежных средств. Проще всего было начинать с дома, в котором он жил.

„Указатель Москвы, показывающий по азбучному порядку имена владельцев всех домов сей столицы: каждый дом в которой части города, в котором квартале, под каким номером, где в приходе, на какой главной улице или в каком переулке находится, с приложением иллюминованного плана Москвы, на части разделенной“ – первое издание подобного рода, напечатанное в типографии Московского университета в 1793 году. Матвеев Козьма Матвеевич, в том же чине, живет по-прежнему в приходе Климента, на церковной земле – „монастыре оной“, и это единственное его домовладение в городе. Жива и жена коллежского асессора Анисья Григорьевна, имевшая небольшой собственный домик в Проезжем переулке, в приходе церкви Фрола и Лавра, и второй одноэтажный деревянный дом недалеко от Климента, на Пятницкой.

Слов нет, три замоскворецких домика свидетельствовали об известной зажиточности, но не более того. Известной – потому основной матвеевский дом находился „на монастыре“: богатый двор с добротными строениями не поместился бы среди толчеи жилья причта, который из-за нужды когда-то поступился своими правами на приписанную к Клименту землю. Пожар, по всей вероятности, уничтожил в 1812 году все матвеевские владения, отстроиться же вновь у семьи не хватило сил. Подобную судьбу разделило множество москвичей вплоть до графских и княжеских фамилий.

Следующий по времени „Указатель жилищ и зданий, или адресная книга с планом“ В. Соколова, изданная в 1826 году, отмечала все произошедшие перемены. Ни Козьмы Матвеевича, ни Анисьи Григорьевны больше среди домовладельцев старой столицы не значилось. Исчезла фамилия Матвеевых и из исповедных книг климентовского прихода – основная форма регистрации москвичей. Каждый житель Российской империи обязан был раз в году побывать у исповеди с чадами и домочадцами, о чем велись соответствующие скрупулезные записи. Сын Матвеевых, чиновник 8-го класса в Воспитательном доме, за восстановление утраченного жилья, по-видимому, браться не стал, удовлетворившись казенной квартирой при Воспитательном доме, где состоял на службе.

Не было оснований сомневаться: Епархиальное ведомство справедливо решило поддержать Климента, раз ждать доброхотных даяний приходу было неоткуда. На выделенные деньги первым удалось восстановить и освятить в мае 1813 года наиболее чтимый Климентовский придел. С остальными дело затянулось, средства продолжали собираться по крохам, причем в самом обыкновенном восстановительном ремонте – о внутреннем убранстве никто больше не думал – приняло участие даже дворянство Костромы.

Между тем имя Козьмы Матвеева появляется там, где его меньше всего можно было ожидать – в архиве великого канцлера! Прихожанин Климента не занимает сколько-нибудь высокого служебного положения, тем не менее он служит и выполняет в том числе какие-то неизвестные поручения Бестужева-Рюмина. Время от времени его вызывают, что-то ему поручают и остаются довольны его усердием. Подставное лицо в строительстве Климента? Новый коллежский советник Воропаев? Но среди поручений, поручаемых Козьме Матвеевичу, есть и вовсе любопытные. В 1741 году он, по-видимому, становится своеобразным посредником между Бестужевым-Рюминым и правительницей принцессой Анной Леопольдовной. Без посредников будущий канцлер в это время обойтись не мог Формально он в опале, на деле правительница испытывает все большую нужду в его услугах. Матвеев пользуется в этой сложнейшей ситуации почти неограниченным доверием: проникать во дворец, передавать „в собственные руки“ важные бумаги – дело совсем непростое. Но если так, значит, неправ автор „Сказания“, утверждающий деятельное участие Бестужева-Рюмина в перевороте в пользу Елизаветы Петровны. А отсюда можно сделать и другой важный вывод: обстоятельства строительства Климента, сама идея обращения к нему связаны с перипетиями, пережитыми Бестужевым-Рюминым в связи с правительницей. Тихая и неприметная Анна Леопольдовна – кем же она стала в судьбе замоскворецкого Климента?

 

Петербург

Дом английского посланника. 173[?] год

Дорогая Эмилия!

Ты, верно, ждешь от меня описания балов, придворных празднеств, концертов и маскарадов, о которых пишут все европейские газеты. Балы у нас действительно сменяются пышнейшими празднествами, а маскарады, захватывающие подчас весь город, – концертами. Но впечатления от них тускнеют рядом с постоянно кружащими слухами об арестах, пытках, казнях и всех ужасах застенков тайного сыска. Мне по-прежнему глубоко безразлична политика, и не моя вина, что не удается уберечься от толков, хотя все разговоры ведутся со всяческими мерами предосторожности, один на один и предпочтительно в экипажах или на прогулках. Стены, особенно дворцовые, внушают здесь, как и везде, мало доверия.

Я писала тебе о русских адептах польского короля Станислава Лещинского. Так вот, вскоре после смерти царевны Прасковьи был арестован художник Иван Никитин, а с ним вместе и вся его семья, оказавшаяся в тюремных казематах возвышающейся посередине Петербурга Петропавловской крепости. В руках тайного сыска оказались многие их единомышленники, среди них директоры московской и петербургской типографий, офицеры, ремесленники, купцы и даже духовные лица. Была обречена на заключение в собственном доме и жена брата художника. В течение года она со своими домашними вынуждена была питаться имевшимся в кладовых дома провиантом, не получая никакой помощи извне. Страже было предписано никого к дому не подпускать и никаких передач не передавать. Сейчас обитатели этого превращенного в тюрьму дома стали испытывать острый голод. Подобная мера принята императрицей Анной потому, что она хочет добиться от невестки художника показаний против него и новых имен участников факции, как называют здесь никитинскую политическую группу. Однако смелая женщина объявила, что предпочитает смерть предательству и целый год выдерживает характер, снедаемая страхом за судьбу мужа и всех родных. Если бы ты знала, дорогая, какой душевной силой обладают иногда самые простые люди!

О самом Никитине рассказывают настоящие легенды. Его одиночное заключение длится уже несколько лет, прерываемое ежедневными допросами, а может быть, и пытками. Тем не менее от него не сумели добиться ни одного имени его единомышленников. И это человек, посвятивший себя искусству! Он и его товарищи поднимали вопросы, которые не могли не обеспокоить императрицу Анну. Говорят, что они рассуждали о хлебных недородах и причинах затруднений с хлебом, которые возникли благодаря непомерной жадности императрицы. Анна решила взыскать с крестьян недоимки времен Петра I, хотя от этого отказалась и Екатерина I, и правительство ее преемника. Императрице и фавориту казалось возможным таким образом сразу наполнить государственную казну, в действительности же подобная мера привела только к народным волнениям.

В числе предъявляемых императрице обвинений есть и вывоз в Курляндию больших богатств. Вероятно, на этом настаивал фаворит. Общественное мнение взволновано переделкой больших серебряных рублей в маленькие по весу, истреблением дорогих пород рыб в низовьях Волги, тяжелым положением солдат и многими другими обстоятельствами, которые связываются с корыстолюбием семьи фаворита и других курляндцев. Дело дошло до того, что на площадях стали появляться подметные письма с объяснением действительных действий правительства. Со всеми этими событиями Анна связывает художника Никитина и возглавлявшуюся им факцию.

Не касаясь политической стороны вопроса, мне искренно жаль таланта Ивана Никитина. Во дворце мне довелось увидеть несколько принадлежащих его кисти портретов – покойного императора Петра I, императрицы Екатерины I и некоторых знатных особ. Они очень любопытны, хотя несколько тяжеловесны по колориту и манере письма. Дело вкуса, как говорят французы, однако дарование живописца не подлежит сомнению.

Думаю, это немалая потеря и для самой императрицы, которая переживает период увлечения портретами. Ее должны портретировать все, кто оказывается под рукой, – художники, скульпторы, граверы, медальеры. Она хочет видеть свои изображения самых больших размеров, в самых пышных одеждах и со всеми атрибутами царской власти, как будто утверждая этим свое правление. Нетерпеливая по натуре, она способна выдерживать портретные сеансы, и если бывает недовольна, то не своей внешностью, к которой глубоко равнодушна, а тем, как выглядит ее бесценное, залитое золотом и драгоценностями платье или переливающаяся бриллиантами корона. Не могу себе представить, чтобы в прошлом эта женщина не знала таких естественных движений женской души, как кокетство, стремление к красоте, желание нравиться. Но сегодня тщетно было бы их в ней искать. Богатство и власть сделали ее равнодушной ко всему остальному, что может так украшать и радовать человеческую жизнь. Удивительная женщина – регина Анна, как она любит себя называть.

 

Петербург. Зимний дворец

Императрица Анна Иоанновна, Бирон

– Ты бы, ваше величество, хоть платок поновее повязала – гляди, разлезся весь, застиранный.

– С чего это ты, герцог? Никак присматриваться ко мне стал? Аль на кого оглянулся в одночасье? Сравнил?

– Все-то вы со своим „оглянулся“. Есть мне время со всеми делами моими оглядываться. Дворец как-никак, придворные, слуги – не пристало царственной особе целый день в таком неглиже.

– Неглиже, говоришь? Вид, выходит, не тот? Тебе неугодный? Так вот что я тебе скажу, Финист ты мой, ясный сокол! Удобно мне в линялом капоте до вечера ходить, так тому и быть. Люблю голову ношеными платками повязывать – и буду. А для тебя хоть и старая, и немазаная, и простоволосая, и вот, вишь, взопрела – вот такая потная лучше всех буду. Лучше и краше, герцог! Потому что ввечеру одних бриллиантов на миллион на себя навешу, потому что платью моему цены не будет, потому что лошадям и каретам Анны Иоанновны короли все завидуют, потому что покоев таких разубранных, театру такого – вон три тыщи сидят, не дышат – никто в Европе не видывал. Потому что я есмь самодержица всероссийская! Куды ж тебе, волк худородный, от такого-то богатства уйти? Да и свято место пусто не будет. Не будет, герцог, уж поверь! Ты был ловок, а уж тут цельный черед таких ловких станет и помоложе тебя, и на язык поопасливее, и без жен ревнивых. Все сделают, лишь бы потрафить государыне, лишь бы на нее, как на икону, смотреть да любоваться. И целовать станут как самой желанной девки не целуют, и ночей недоспят – в чем хошь притворятся, а то и впрямь поверят. Ведь и так бывает аль нет, герцог?

– Это ты о ком изволишь? Не об Алексее ли Бестужеве, что все с ним беседы без меня ведешь, в сторонке шепчешься?

– Ах имечко тебе нужно, чтоб наперед, загодя счеты свесть? Ой, герцог, не на дуру напал, сколько лет знаешь, а узнать не сумел. Коли надо, во сне не проговорюсь, виду не подам, хоть все глаза прогляди. Меня-то жизнь всему поучила, да и с тобой, соколиком моим, тоже свое повидала. Только ведь всякому терпению конец приходит.

– Разве ж одно терпение между нами, государыня. Я, кажется…

– Это ты про то, что было? А прошлому-то никогда цены нет. Было – не было, прикажу забыть, никто и не вспомнит, и ты первый!

– Ваше величество, вам ли не знать моего сердца!

– Как не знать! Знаю, слишком даже знаю, а вот многого и знать не хочу. Сойдет как есть. Счастье – оно, может, когда девке на выданье пригрезится, в песне споется, а за тридцать-то бабьих лет такую сказку не унесешь, где там! Вроде ужились мы с тобой, вроде не хуже ты других. Вроде об интересе не одном своем – о моем тоже хлопочешь, вот и ладно, вот и не надо больше ничего. А про дела сердечные дурацких речей не веди. Или на подарках моих царских больно разбогател, на попустительстве моем власть надо мной почуял? Не обманись, гляди, герцог! Подарки захочу – отберу, а о власти и снов снить не будешь!

– Ваше императорское величество, ни сном ни духом не виноват я перед моей государыней. Разве слово какое дурацкое сорвалось. Отпустите всемилостивейше вину невольную, если в чем не потрафил, мыслей ваших не предугадал.

– Вот и запел петушок как положено – в суп-то не захотелось: еще бы покукарекать, зернышек жемчужных в навозе поклевать, больно много их у государыни Анны Иоанновны рассыпано. Да ладно. Скажи лучше, что насчет племянницы удумал, какую хитрость сочинил?

– Может, не ко времени разговор этот, ваше императорское величество? Может, неприятен он вам?

– Да нет, чего уж Не такая моя судьба, чтоб одних удовольствий от нее ждать, разве что наоборот. Говори, герцог.

– Я так полагал, ваше величество, имея в виду притязания европейских держав, кои с каждым из царственных женихов связаны, предложить партию здешнюю – чтобы принцессу браком сочетать с одним из ваших подданных. Тогда бы все в ваших руках было, и принцесса с супругом из воли вашей ни в чем выйти не могли.

– И какого ж женишка нашей королевне подобрал после всех-то наших переговоров и хлопотов?

– Если только вашему императорскому величеству благоугодно будет, мой младший брат…

– Что?!

– Наша семейная преданность…

– Погоди, погоди, герцог! Это значит, с цесаревной не вышло, за принцессу принялся. Тут к престолу путь еще короче. Престол, выходит, российский решили всем семейством навечно в свои руки забрать?

– Ваше императорское величество, дозвольте разъяснить преимущества…

– Не дозволю! Это выходит, как покойный князь Меншиков с теткой моей богоданной Екатериной Алексеевной: только подписала она, голубушка, последнюю волю в пользу дочери его в законном браке с Петром II, тут же от сладких конфет меншиковских богу душу и отдала. Завещает Анна Иоанновна, дура последняя, престол сынку племянненки своей, родится Бироненок, так и ступай, мать Аннушка, к отцу вседержителю, не копти больше неба – без тебя управимся! А себе какое место удумал, какую власть приготовил – не регентом ли при внучоночке стать решил? Молчать! Позвать сюда племянницу, принцессу Анну позвать! Живо!

Анна Леопольдовна – как же давно произошла наша с ней первая и такая неожиданная встреча…

Торжественная, пронизанная тонко отсвечивающей позолотой тишина Русского музея. Зал времен Петра I. Работы петровского пенсионера, живописца Андрея Матвеева. Этикетка – „Автопортрет художника с женой. 1729 год“. Обычные занятия со студентами по живописи XVIII века. Разговор об удивительном для тех далеких лет ощущении человека в почти неуловимом переливе настроений, о цвете, сложном, вибрирующем, будто настроенном на это душевное состояние, о технике – манере стремительной, уверенной, легкой, где скрытая за широкими, жидкими мазками первая прокладка цвета создает ощущение внутреннего свечения живописи. И вдруг нелепый вопрос: „А на сколько лет выглядит женщина на портрете?“

Анна Леопольдовна.

Откровенно говоря, преподаватели не любят бытовых вопросов. Обычно за ними откровенное равнодушие к холсту, признание, что ничто в человеке не откликнулось на картину. Значит, просчет педагога. И моя первая реакция была чисто „педагогической“ – какая разница, сколько лет можно дать женщине на двойном портрете. Документально это давным-давно установлено, а впечатление – впечатления бывают разными.

Но в досадливом взгляде на картину меня вдруг поразил не возраст – люди в XVIII веке взрослели раньше нас, – а возрастное соотношение изображенной пары. Мужчина выглядел моложе своей спутницы, хотя только что я повторила студентам то, что говорит каждый искусствовед перед матвеевским полотном: написано сразу после свадьбы художника, когда ему самому было двадцать восемь, а его жене всего четырнадцать лет.

Что это? Обман зрения? Но впечатление не проходило. В кипении узкого луча, протиснувшегося у края голубой шторы, лицо молодой женщины раскрывалось все новыми чертами. Не мужчина представлял зрителям свою смущающуюся подругу, – она сама рассматривала их прямым, равнодушным взглядом. Ни угловатости подростка, ни робости вчерашней девочки. Руки женщины развертывались в заученных движениях танца, едва касаясь спутника, и более моложавого, и более непосредственного в своих чувствах. И тут крылась новая загадка.

Автопортреты пишутся перед зеркалом. И в напряженном усилии держать в поле зрения и холст, и подробности отражения взгляд художника неизбежно приобретает застылость и легкую косину.

У мужчины на матвеевском портрете этого напряженного, косящего взгляда не было. И кстати, почему картина осталась незавершенной? Художник сделал первую, как принято говорить, прокладку, наметил костюмы, прописал лица, но не закончил даже их. Матвеев должен был бы дописать это полотно. Непременно. Как семейную памятку. Пусть не сразу, со временем. Модели всегда под рукой, к работе легко вернуться в любую свободную минуту.

Случайный вопрос рождал то знакомое беспокойство, от которого так трудно потом уйти.

Ни одно из сведений на этикетке картины не сопровождалось вопросом – знаком, которым искусствоведы помечают данные предположительные или косвенным путем установленные. И тем не менее все здесь было предположительным, хотя бы по одному тому, что на холсте не было ни подписи Матвеева, ни даты.

Первая мысль – история картины. Каждая картина, поступившая в музей, имеет свое досье, иногда превращающееся в повесть, иногда не выходящее за рамки телеграфного сообщения: автор, название, размеры, техника. На куске лохматящегося по краям картона переливающийся из буквы в букву почерк прошлого столетия, поздние пометки – торопливые, чаще еле приметные, с краю, карандашом.

Сведения о матвеевской картине предельно кратки. Ни малейшего намека, как установлено имя художника, дата. Единственное указание – портрет поступил из музея Академии художеств. Но старые академические каталоги немногословны. Да и о чем говорить, если, оказывается, полотно принадлежало родному сыну художника, Василию Андреевичу Матвееву, и было им подарено в 1808 году Академии как портрет родителей. Слишком коротко и просто для возникшего вопроса. А если обратиться к общеизвестной биографии живописца?

Матвеев Андрей. Отчество неизвестно. Год рождения – предположительно 1701-й. С его юностью связываются две взаимоисключающие, но одинаково романтические истории. По одной Петр I встретил будущего художника в Новгороде, где во время богослужения в соборе мальчик украдкой пытался рисовать его портрет. По другой – он же заметил Матвеева на смотре дворянских детей-недорослей в Петербурге. И так, и так монаршая милость, особые обстоятельства, рука Петра. В 1716 году Матвеев отправлен обучаться живописи в Голландию. Вернулся спустя одиннадцать лет, работал в Канцелярии от строений – учреждении, ведавшем застройкой Петербурга. Умер в 1738 году. Снова никаких подробностей. Остается единственный выход – архив.

Книга за книгой ложатся на стол переплетенные в заскорузлую кожу тома протоколов Канцелярии от строений.

Февраль, апрель, июнь, октябрь… 1727, 1728, 1729, 1730… День за днем рука писаря заносит на шероховатые листы происходившие события, приезды начальства, указы, споры о поставляемых материалах, распоряжения по строительным работам. К этой руке привыкаешь, ее перестаешь замечать. Рисунок букв, медлительный, придуманно-витиеватый, сливается с представлением о происходившем, становится звучащим. Как много значит для исследователя эта вязь давно ушедших людей и как помнишь ее годами!

До конца XVII века в русском искусстве преобладала иконопись. И хотя число живописцев неуклонно росло, потребность в них возрастала, и Петр посылает учиться в западные страны не только архитектуре, строительному делу, но и живописи. Матвеев оказывается в числе первых русских юношей-пенсионеров. Только через несколько лет после смерти Петра он возвращается на родину одновременно с Коробовым, Мордвиновым.

Но петровские годы прошли. Молодой живописец с европейским образованием никому не нужен. Он адресуется к Меншикову и только ухудшает свое и без того неопределенное положение – через считаные недели временщик уже будет под следствием. Матвееву не остается ничего другого, как на общих основаниях просить о зачислении на службу в Канцелярию от строений.

 

Петербург

Дом английского посланника. 173[?] год

Дорогая Эмилия!

На этот раз приготовься выслушать трогательную историю, которая, если я окажусь сколько-нибудь сносной рассказчицей, непременно вызовет на твоих глазах слезы. Истории о любви никогда не оставляют нас равнодушными, особенно те, которые природой вещей не могут иметь счастливого конца.

Я писала тебе о племяннице императрицы принцессе Анне Леопольдовне, как ее стали называть после принятия православия. Представь себе дитя, родившееся от брака по расчету. Мать, выходя замуж за герцога Мекленбургского, рассчитывала на иную жизнь и иные отношения с супругом, который был в действительности пьяницей и мужланом. Отец, давая русской царевне свой титул, рассчитывал на поддержку России в своих земельных притязаниях. Плод их союза – родившаяся вскоре после свадьбы девочка – никого не порадовал своим появлением. Герцог Мекленбургский не приобрел наследника, император Петр I – перспектив на влияние в этом уголке Европы. Ребенком никто не занимался в Мекленбурге, тем более никто не стал заниматься, когда герцогиня Екатерина, нарушив волю державного дядюшки, вернулась с дочерью в Россию. Да простится мне столь непоэтичное сравнение, но девочка росла на задворках Измайлова как сорная трава, кое-как овладев грамотой, начатками немецкого языка и танцев. Отсутствие жизненных перспектив у принцессы по титулу заставляло забывать о ней даже родную мать. В свои четырнадцать лет это было хилое создание, всему на свете предпочитавшее уединение и тишину.

Начало разговоров о престолонаследии совершенно изменило образ жизни Анны Леопольдовны, нарушив все ее уже сложившиеся привычки. К ней приставили учителей и воспитательницу, женщину добрую и образованную, а потому сразу понявшую, как бесполезны все попытки одним махом пополнить все то, что упускалось годами. Госпожа Адеркас – имя воспитательницы – сделала главное. Она вошла в доверие к своей теперь уже державной воспитаннице и постаралась поменьше ей докучать, чтобы дольше сохранить за собой выгодную должность.

К тому же принцесса, подобно всем женщинам из русского царствующего дома, вовсе не была воском, из которого представлялось возможным лепить любую форму. У Анны Леопольдовны достаточно упрямства, и в силу своей запуганности она подчас может проявить кажущееся бесстрашие и непредвиденную настойчивость. Эти черты вызывали настороженность со стороны тетки – императрицы – и поблажки со стороны госпожи Адеркас. Я знаю достаточно тому примеров, но приведу два. Принцесса Анна, несмотря на все требования и даже угрозы, не согласилась носить модной прически, ограничившись укладкой волос, которая была ей удобна. Принцессу не смогли убедить носить и юбки на китовом усе, хотя никто из нас не представляет себе иного выходного туалета. Если обстоятельства вынуждают принцессу надеть модное платье, то по возвращении на свою половину она немедленно переодевается в простые мягкие юбки.

Тебя несомненно заинтересует внешность принцессы. Подобно своей тетке царевне Прасковье, она невысока ростом, худощава, с чуть медлительными движениями постоянно погруженного в свои мысли человека. Но в отличие от матери и теток, у принцессы удлиненное лицо с длинным носом и миндалевидным разрезом черных, как уголья, глаз. При очень белой, почти прозрачной коже такой контраст производит необычное впечатление. Густые темные волосы принцесса укладывает в низкую, почти гладкую прическу. Она неразговорчива, зато способна часами читать вслух отрывки из драматических произведений и стихи, бродя в одиночестве по аллеям парка или пустым комнатам дворца. Если бы у нее всегда была такая возможность, мне кажется, она чувствовала бы себя совершенно счастливой.

И вот это романтическое существо встречает при дворе саксонского посланника графа Карла Морица Линара. Граф молод, красив, превосходно образован, создан для придворной жизни и, кажется, не замечает всех тех недостатков ее собственного воспитания, которым так корили принцессу все окружающие и родные. Как мог возникнуть такой роман? Ничего удивительного, если ты представишь себе, что граф Линар был прежде всего придворным. Симпатия особы царской крови, с которой связывались перспективы русского престола, за руку которой вели сражения европейские дворы, предлагая своих претендентов, не могла не подействовать на его воображение. Наверное, Линар действительно почувствовал себя влюбленным, а госпожа воспитательница то ли из любопытства, то ли из корысти не препятствовала развитию чувств молодой пары.

Все кончилось так, как и должно было кончиться. Доброхоты донесли о романе императрице. Императрица немедля выслала саксонского посланника, уволила воспитательницу и устроила скандал племяннице. Большие неприятности грозить принцессе не могли – она нужна императрице. Принцесса почти перестала появляться при дворе, зато в Петербург срочно прибыл претендент на ее руку. После неудачи с родственником короля прусского выбор пал на племянника римской императрицы Антона Ульриха Брауншвейг-Люнебургского. Помолвка пока официально не объявлена под предлогом, что императрица должна присмотреться к жениху. Принцессе присматриваться не надо. Как существует любовь с первого взгляда, так есть и ненависть после первой встречи – чувство, которое поселилось в груди принцессы к ее будущему супругу.

 

Петербург. Летний дворец

Императрица Анна Иоанновна, принцесса Анна Леопольдовна

– Что так долго канителилась? По садочку, что ль, опять гуляла, выглядала, а ну как любезный друг появится? Не появится, принцесса, при моей жизни не появится. Не видать ему теперь Петербурга как ушей своих. А тебе, принцесса, сказ мой короткий. Быть тебе за принцем Антоном, сыну вашему, коли народится, быть моим наследником. Чем дальше выбирать да перебирать, на этом и сойдемся – помолвку назначим. И так тут сколько времени глаза мозолит: ни тебе гость, ни тебе жених. Хватит!

– Государыня-тетенька, не губи, только не с ним, не с ним, тетенька. Поперек души он мне, приневолить себя не смогу!

– А мне не поперек был, когда за Курляндского выдавали? Спросить забыли. Как свадьбу играть, кого в гости звать – думали, а про невесту-то и забыли. Матушка, блаженной памяти царица Прасковья Федоровна, ни в чем дяденьке Петру Алексеевичу не перечила, на меня и вовсе не глядела, только убивалась – будто завидная судьба мне выпадает: не по роже, не по череду. Чтоб, мол, родительницу твою Катерину Иоанновну вперед выдавать.

Принц Антон-Ульрих Брауншвейгский.

– Да разве ей посчастливилось, государыня!

– Ей не посчастливилось? Ей? Да ты соображаешь, что несешь, полоумная? Ей не посчастливилось! Свадьбу в Данциге играли неделю целую, почитай, фейерверки жгли, быков жареных на улицах выставляли, фонтаны вином били, король польский в спальню провожал, поутру гратуляции приносил. А герцог Карл нешто моему чета – из себя видный, веселый, хохотать примется, стекла дрожат, танцевать выйдет, половицы гнутся, даму подымет да раз десять вокруг себя повернет, не задохнется. Да нет, мать твоя с мужем не ужилась, грубостей мекленбургских терпеть не пожелала. Пьянство, вишь, герцогское не по нутру пришлось, к нашему Всешутейшему да всепьянейшему собору потянуло. Так в тот самый час повернула и обратно в Россию с дочкой прилетела, в столицах угнездилась, театром, вишь, собственным развлекаться начала, князей разных для утешения завела. В Измайлове несподручно, во Всехсвятское к Дарье Арчиловне царевне Имеретинской летит – та, чернавушка, все покроет. Думаешь, ничего тетка в Митаве не знала, вестей об вас не имела? Прогневался государь Петр Алексеевич спервоначалу, дюже прогневался, да бабинька твоя за дочку любезную умолила. Живи, герцогинюшка бездомная, безмужняя, на вольных царских хлебах, живи да жизни радуйся – Катеньке ничего не жалко. Это мне доли ни в чем не было, это мне в веселье раз и навсегда отказано. А ведь краше матушки-то твоей была, любезней да пригожей, обхождением приветливей, что тебе спеть, что в танце пройтись. Ничего не осталось, все дотла выгорело, пепелище и то ветром разнесло.

– Но какая-никакая радость была и у тебя, тетенька, наслышаны же мы. Могла сердцу волю дать…

– Это о чем ты, племянница, речь повела? Может, думаешь, Бирона Ернеста Карлыча волей своей выбрала? А ты как, сударыня, выбирать будешь, когда нету больше никого, живой души кругом нету, слышишь! Курляндцы сторонятся, ждут, когда уберусь восвояси. Петр Алексеевич, государь наш, одних стариков ко мне приставил, от одних болестей да наставлений их на стенку лезть. А этот на риск пошел, последней копейки на подарки не жалел, подойти не побоялся. Любил ли? Ты меня спроси, любила ли я поначалу. Молода еще была да одна-одинешенька, вот те и весь сказ. Ночи-то, они долгие, а дни одинакие – чего не передумаешь, каких слез над собой не прольешь. Привыкла, девка, понимаешь, привыкла, а привычка для бабы – она еще лучше любви: покойнее, проще – сердца не рвать, не сохнуть, с утра в зеркало не глядеться, где седой волос проглянул, где морщина какая легла. Проще! А ты чего захотела? Какой маеты? Да это еще в нашей-то жизни дворцовой, у всего мира на виду. Ты бы бабиньку свою спросила, каково ей было за государем Иоанном Алексеевичем: в баню пойдет – без памяти валится, в постель ляжет – заснет, не шелохнется, ночь – для сна, мол, она; на жену глядит – только крестным знамением осеняет да о недугах своих толкует, тут кольнуло, тут потянуло, там за бок взяло. А у матушки, бабиньки-то твоей, сердце ох какое горячее! А тут тебе со всех сторон надзор – Петр Алексеевич не помилует, придворные каждую мелочь докажут, ночью на минуту не оставляют – все как да что: как вздохнула, с какого бока на какой повернулась, сколько слезинок горьких в подушке укрыла. Да вот прожила свой век, и ты проживешь, не бойся! Обомрешь – отойдешь. Мы, бабы, живучие. Нет на нас ни муки, ни боли, ни недуга душевного, чтоб не выстояли.

– Государыня, ты-то не забыла, ты-то, коли сама знаешь, смилостивься!

– Смилостивиться? За свои муки других жалеть, на других разжалобиться? Вы мне вот как, колесом через всю жизнь прошли, а я – незлобивая, я – отходчивая, зла не помню, добра никому не пожалею? Врешь, принцесса, врешь! Нет среди баб таких добреньких, и не ищи!

– Так ведь я, государыня, не против воли твоей. И замуж, коли велишь, пойду, мне бы не этот только.

– Тот – не тот: одна цена. Всем им к престолу бы подобраться, а свое кобелиное дело они и без супруги законной справят, не утрудят тебя, девка, не бойсь! Свое отбудешь, наследника родишь, и сама себе хозяйка – правительница! Мне бы такое!

– Да не надо мне ничего, государыня! Я бы дома… одна… век вековала… за тебя бы Бога молила…

– Лучше, говоришь? А где он, дом-то твой, принцесса высоко рожденная да не высоко ставленная, где?

– Хоть в Измайлове. Без выезду. Пусть там тесно, неустроено…

– В Измайлове? Это там-то, где для герцогини Курляндской места не было? Куда отдохнуть просилась, чтоб приветили, обиходили, по-людски обошлись, ан нет, герцогине Мекленбургской Катерине Иоанновне с дочкой-принцессой и без того тесно, где уж тут ради попрошайки курляндской потесниться!

– Там и впрямь теснота была, государыня. Мы с матушкой на постели вдвоем, а фрейлины на полу, на войлоках, вповалку. И у тетеньки Прасковьи через спальню проходили. И у бабиньки-царицы танцевали – она с постели глядела, – как ассамблеи собирались.

– Ассамблеи собирались! Танцевали до полуночи! Что ж не спросишь, каково тетка твоя в Митаве царствовала, в какой горенке ютилась, не то что ассамблей не знала, не ведала, что на другой день на стол ставить, какие башмаки надеть: старые поизносились, на новые денег взять неоткуда. Башмачник последний и тот в долг не верил: чем отдавать будешь? Подачками, слышь ты, я – родная внучка великого государя Алексея Михайловича – подачками от блаженной памяти величества из-под солдатской телеги Екатерины I жила. Что по милости своей пришлет, то и ладно, на том и спасибо. Да еще письма пиши, благодари, кланяйся, о здоровьечке драгоценном справляйся, каково оно после обозных телег – не надорвалось ли, не беспокоит.

– Ничего мне не надо… я б обноски… в Измайлово бы мне…

– Не будет тебе Измайлова, не будет. Сама жить в нем стану, коли охота придет! Сама во всех горницах, где войлока тухлого мне на полу не нашлось! И рож постных видеть там не желаю, а твою меньше всех. Молчальница, смиренница, а вишь как за себя вступилась! С кем говорить осмелилась, Анна свет Леопольдовна? С самодержицей Всероссийской? Вон, подлая, чтоб духу твоего здесь не было, вон!

…Матвеев подает прошение в Канцелярию от строений. Огромное колесо бюрократической машины медленно, нехотя приходит в движение. Нужны „пробы трудов“, нужны отзывы, много отзывов, отовсюду и ото всех. Наконец он получает право на самостоятельную работу. Но все это требует времени, усилий, обрекает на горькую нужду. Заслуженное за прожитые в Голландии годы жалованье остается невыплаченным. Канцелярия от строений не спешит с назначением оклада. Матвеев безнадежно повторяет в прошениях, что у него нет средств ни на поизносившуюся одежду, ни на еду.

Никаких работ, кроме заказных, художники тех лет не знали, и трудно себе представить, чтобы Матвеев, да еще при полном безденежье, решился начать картину с себя – непозволительная, ничем не оправданная роскошь. Что ж, в документах об автопортрете действительно не было ни слова.

…Отступившее глубоко в амбразуру окно архивного хранения казалось совсем маленьким, ненастоящим. На встававшей перед ним стене былого Синода солнечные блики сбивчиво и непонятно чертили свои очень спешные сигналы. Временами наступала глуховатая городская тишина с дробным эхом далеких шагов. А страницы переворачивались медленно, словно налитые свинцом прошедших лет.

К Матвееву почти сразу приходит руководство всеми живописными работами, которые вела Канцелярия. Талант и мастерство делают свое. Но это ежедневный шестнадцатичасовой труд, без отдыха, с постоянным недовольством начальства, штрафами, выговорами, страхом увольнения.

Работы для Летнего дворца – того самого, на берегу Невы, за четким и неощутимым рисунком решетки Летнего сада. Картины для Петропавловского собора – они и сейчас стоят над высоким внутренним его карнизом „гзымсом“ в непроницаемой тени свода.

Еще один документ. В январе 1730 года, чтобы приобрести хоть видимость независимости, Матвеев просит о звании живописных дел мастера – до сих пор он получал тот же оклад, что и в ученические годы в Голландии, то есть двести рублей в год.

Спустя много месяцев последовало заключение: „От его пробы довольно видеть можно, что оной Матвеев к живописанию и рисованию зело способную и склонную природу имеет и время свое небесполезно употребил… к которому его совершенству немалое вспоможение учинить может прибавление довольного и нескудного жалованья, чего он зело достоин“. Борьба с нуждой – этот бич художников современники Матвеева слишком хорошо знали и старались отвести от талантливого живописца. В июне 1731 года Матвеев получил звание мастера и оклад четыреста рублей.

И все-таки одно обстоятельство было совершенно непонятно. Для пробы мастерства от художника требовали представлять портреты с известных экзаменаторам лиц – чтоб „персона пришлась сходна“, а он не обратился к автопортрету. Почему? Ведь это бы облегчало задачу тех, кто давал отзыв, и избавляло самого Матвеева от необходимости писать новый портрет, тратя на него силы и время.

Но каковы бы ни были причины этого молчания, оно не нарушается и в последующие годы: автопортрет остался в частном наследстве художника. Что же дальше? Отказаться от поисков – или искать наследников Матвеева.

Трамвай скучно колесит по врезанным в дома улицам. В проемах ворот – очередь дворов, булыжник, зашитые чугунными плитами углы от давно забытых телег и пролеток.

Около Калинкина моста сквер – пустая площадка с жидкими гривками пыли на месте разбитого бомбой дома и коричнево-серое здание – Государственный исторический архив Ленинградской области. Здесь особенная, по-своему безотказная летопись города – рождения, венчания, смерти – на отдающих старым воском листах церковных записей и „Исповедные росписи“: раз в год все жители Российской империи должны были побывать у исповеди – обязательное условие обывательской благонадежности.

Серая, разбухшая папка с шифром. И, наконец, в Троицко-Рождественском приходе двор „ведомства Канцелярии от строений живописного дела мастера Андрея Матвеева с жителями“. Среди жителей вся матвеевская семья – художник, жена, Ирина Степановна. Под следующим годом повторение записи и последнее упоминание о художнике: в апреле 1739 года Матвеева не стало. А дальше – дальше ничего, ни дома Матвеевых, ни сберегавшихся вещей и воспоминаний, ни просто семьи.

Жестокие в своей скупости строки тех же церковно-приходских книг рассказали, что двадцатипятилетняя вдова заспешила выйти замуж. Холсты, кисти, краски Матвеева долгое время оставались в канцелярских кладовых „за неспросом“. Новый брак – новые дети. Ирина Степановна рано умерла. Немногим пережили мать старшие дети художника, да иначе отцовские вещи и не достались бы Василию Андреевичу, младшему в семье. Но вот ему-то и довелось стать историографом отца.

Итак, все, что мы знаем о двойном портрете, стало известно от сына живописца в 1808 году. Именно тогда профессор Академии художеств, один из первых историков нашего искусства, Иван Акимов начал собирать материалы для жизнеописания выдающихся художников. Акимову удалось познакомиться с Василием Матвеевым, с его слов написать первую биографию художника. Если к этому прибавились впоследствии какие-нибудь подробности, их несомненно учел другой историк искусства, Н. П. Собко, готовивший во второй половине XIX века издание словаря русских художников.

В прозрачно-тонком конверте с надписью „Андрей Матвеев“ – анекдоты, предания, фактические справки, и среди десятка переписанных рукой Собко сведений – на отдельном листке, как сигнал опасности, пометка: не доверять данным о Матвееве. Что же заставило историка насторожиться? Присыпанные песчинками торопливого почерка страницы молчали.

 

Петербург

Дом английского посланника. 173[?] год

Дорогая Эмилия!

Мы так долго жили здесь ожиданием свадебных торжеств принцессы Анны и не обманулись в своих ожиданиях. Трудно себе представить более пышное и живописное зрелище, которое развертывалось перед нашими глазами на протяжении целой недели. Балы сменялись обедами, застолья снова балами, а потом тянувшимися целыми часами ужинами. Но особенно красивым было само венчание.

Вообрази себе молодую пару в платьях из одинаковой серебряной ткани, сплошь покрытой бриллиантами, и в маленьких бриллиантовых коронах. У принцессы завитые волосы были разделены на четыре перевитые крупными бриллиантами косы, в которые, кроме того, было вколото множество отдельных бриллиантов. Рядом с белокурым Антоном черноволосая принцесса выглядела особенно эффектно. Их окружала толпа придворных также в одеждах, усыпанных драгоценными камнями. И вот все это богатство, весь этот поражающий воображение ритуал проделывался ради двух молодых людей, от всего сердца ненавидящих друг друга. Не подумай, что я преувеличиваю. Весь Петербург толковал о том, что свою первую брачную ночь принцесса провела в саду, бродя по аллеям и заливаясь горючими слезами. Всю неделю свадебных торжеств она, не смущаясь присутствием императрицы, которой всегда очень боится, выказывала своему супругу не только холодность, но откровенное отвращение. Императрице пришлось несколько раз в присутствии посторонних лиц делать замечания принцессе, после чего та некоторое время просто избегала принца Антона. Такое положение не могло не сказаться и на поведении принца. Заика от природы, он вообще не мог говорить, заливаясь багровой краской досады и гнева. А между тем он совсем недурен собой, говорят, проявил храбрость в военных кампаниях и достаточно ловко держится в танцевальной зале.

Можно ли любить этого принца? Право, не знаю. Он слабохарактерен, нервен, капризен, способен до хрипоты спорить о мелочах, не обращая внимания на суть разговора.

В его манере держаться чувствуется неуверенность человека, от рождения находившегося в зависимости от других и исподтишка ненавидевшего эту зависимость. Принц решительно ни в чем не умеет настоять на своем и после первой, подчас довольно острой вспышки гнева впадает в долгую подавленность и безразличие. Иногда он просто жалок, иногда вызывает сочувствие.

Но свадьба будущих родителей наследника российского престола – всего лишь одно из многих, немаловажных для жизни здешнего двора событий. Первым по своему значению стало, конечно, утверждение положения фаворита. Смерть престарелого герцога Фердинанда, опекуна покойного супруга императрицы, открыла возможность наступления на курляндскую корону, чем Бирон не замедлил воспользоваться. Фаворит прекрасно понимал, что курляндское дворянство никогда не поддержит его кандидатуру, поэтому в готовность были приведены русские войска, перед лицом которых курляндцы достаточно мирно восприняли провозглашение Бирона их правителем. Бирон рисковал многим, но по крайней мере приобрел определенную независимость от императрицы, в чем он с течением времени испытывает все большую нужду, и герцогский титул. Счастью его семейства нет границ, а уродливая, рябая герцогиня появляется теперь при дворе не иначе как в полном смысле слова залитая алмазами. Злые языки утверждают, что она имеет их на два миллиона рублей и добрую половину надевает на себя, затмевая даже императрицу. Бирон загодя послал архитектора Растрелли строить себе дворец в Курляндии. Сделать же решительный шаг ему помогли два важных для русского правительства обстоятельства. Русские войска далеко продвинулись в южных степях и взяли Перекоп при переходе в Крым. Императрица же, по подсказке Бирона, издала манифест, которым срок дворянской службы сокращен до двадцати пяти лет.

Провозглашение Бирона герцогом Курляндским совпало со смертью преосвященного Феофана Прокоповича. Этот удивительный священнослужитель умел быть угодным и нужным всем сменявшимся на престоле правителям, начиная с Петра I, хотя их вкусы и политика не имели между собой ничего общего. Феофан короновал, а затем соборовал Петра II, в чем многие усматривали дурную примету. Об этом предупреждали императрицу Анну, советуя воспользоваться услугами другого священника. Крайне суеверная, Анна на этот раз оказалась неустрашимой: именно Феофан короновал ее императрицей – плата за предательство, которое преосвященный совершил в отношении дворян, пытавшихся ограничить царское самовластие.

Не знаю, сколько в этом правды, но ходят слухи, будто преосвященный Феофан был главным помощником этого ужасного Ушакова в делах тайного сыска. Он направлял ход следствия по большинству дел и определял вопросы, которые потом задавал Ушаков, прибегая для получения нужных ответов к самым изощренным видам пыток и истязаний. Именно Феофану были обязаны пятью годами одиночного заключения в Петропавловской крепости и бесконечными допросами художник Никитин, о котором я тебе писала, и члены его факции. Теперь со смертью преосвященного художник по крайней мере избавлен от этой пытки – после наказания кнутом он сослан на всю жизнь в Сибирь. Говорят, Ушаков обещал Никитину смягчение условий следствия и наказания, если он напишет его портрет, но художник будто бы отказался. Впрочем, как представить себе служение музам в стенах тюремной камеры!

Одновременно с окончанием дела Никитиных последовало прощение отца Бестужева. Он освобожден из ссылки и получил разрешение жить в Москве или в своих деревнях. Это не оправдание, но плата за верную службу сыновей Бестужева, как прямо и сказано в царском указе. Я снова вынуждена обратиться к области слухов, но мне довелось слышать, будто немилость Бестужева была вызвана также ловкими интригами преосвященного Феофана, который поддерживал неприязнь императрицы к старику. Такой вариант, нет сомнения, возможен. Но действия Феофана вполне могли служить интересам и выгоде фаворита. Преосвященный как никто другой умел быть полезным нужным людям, а с Бироном, по наблюдениям окружающих, у него никогда не было ни малейших раздоров или столкновений. Если дело пойдет так дальше, почем знать, может быть, мы и увидим наконец в Петербурге нашего бывшего посланника.

 

Александрова слобода

Дом цесаревны. Цесаревна Елизавета Петровна и Мавра Шувалова

– Чем заниматься, матушка цесаревна, изволишь? В зале тебя ждали, а ты все нейдешь и нейдешь.

– Да акростихом занялась, Маврушка, старину вспомнила. Кончить еще не успела, послушай, как выходит.

Сия удивлейна ныне учинилась, Что любовь сама во глупость вселилась Тебя уязвила Мыслила тую болей в ум вселити, А ан! стала тая еще глупее быти, Ревность пресильна в ней пребывает И себя мертвит И сама не знает, кто ее умерщвляет; На то уповает, что сама не знает. В безумстве бывает…

Пять строк осталось. Посижу – выдумаю. Ну как?

– Чего спрашиваешь, матушка, – сама знаешь, на это ты у нас великая мастерица. Только с чего это тебе стихи в голову пришли? С Алексеем Григорьичем не первый год живешь. Все у вас ладно да складно, а ты, будто девица красная, сочинять взялась.

– Сошелся свет клином на Алексее Григорьиче! Будто глаза видеть перестали, сердце, как у покойницы, замерло.

– Да что за слова такие страшные ты говоришь, Лизавета Петровна, опомнись! Как-никак за тридцать перевалило.

– К чему это ты меня, Мавра, годами донимать решила?

– К тому, что пора для стихов-то давненько, матушка, отошла. Вон, гляди, что кругом делается, а тебе вроде и дела нет.

– Есть ли, нету ли, а ты-то с чем пришла?

– Да вот письмецо Михайле Ларивонычу подписать, что обещался мастерами своими салфеток для стола выткать.

– Так договорились уже, чего еще раз отписывать.

– Да не еще раз, а прибавить бы. Уж коли решил для тебя потрудиться, пусть еще простынь с наволоками штуки по четыре добавит. Твоим-то не сегодня завтра конец. Вон портомои сказывали, как вальками зачали бить, так от трех простынь одни лохмотья и остались. Хоть с реки домой и не носи. Срам один – рухлядь цесаревнина.

– Полно, Маврушка, неловко. Может, попозже когда.

– Чего – попозже. Почем знать, когда снова в Москву соберется, а может, к тому времени и у нас пряжа выйдет. Пока вот набрать можно. И не толкуй ты мне про стыд: не дым – глаз не выест.

– Будь по-твоему. Давай припишу и кончу: прошу не прогневаться, что утруждаю, надеюсь на ваше великодушие, Елизавета. Так ладно будет.

Граф М. И. Воронцов.

– Куда ладнее-то цесаревне за тряпки подданному своему кланяться.

– Помолчала бы о подданных, Мавра. Сама знаешь, каково оно со мной теперь дело иметь – враз императрице неугодным станешь.

– Что ж, одни, может, и поопасятся, а другие все равно к тебе сердцем прикипели. Гляди, какие подарки купцы присылают. Письма вон приходят.

– Какие еще письма?

– Да хоть от Андрея Ефимовского – о протекции просит.

– Вот разве от братца двоюродного глупости такой и дождешься – протекции у меня просить. Только и правда, куда ему еще деваться – во дворце племяннику императрицы Екатерины Алексеевны делать нечего. Поди, на порог Анна Иоанновна не пустит. Он сам себя и тешит – мне письма шлет. Поди, Алексею Григорьичу тоже в ножки кланяется.

– Мало тебе Ефимовского, погляди бутурлинское писание. Вон как Лександра Борисыч, никого не боясь да не таясь, услуги тебе свои предлагает, в нужде помощь.

– Не нужна она мне, помощь-то его.

– Что так? Гневаться, что ли, на него изволишь? За какие ж такие вины? Сама ж „рабом сердца твоего“ называла. Любил тебя как душу, а ежели уехать на Украину пришлось, так не по своей воле: приказали – в армию и отправился.

– Не долго ли ждал, чтоб письма такие писать? Вон жениться успел.

– Ты вот про что! Так не бесприданницу взял. Прежде помочь тебе не мог, а теперь…

– А теперь жениным приданым подарки делать собрался. Ну, Мавра, чего только от тебя не наслушаешься!

– Да не сватаю я его тебе, матушка, а к делу, говорю, сгодиться завсегда может. Только кликни.

– Не кликну, хоть всю жизнь прожди. Как с Украины вернулся, у меня не бывал. Все годы, что Анна Иоанновна царствует, в сторонке от меня держался, а теперь, вишь, когда новые правители объявились, решил обо мне вспомнить. Царица, мол, прихварывать стала, кому престол достанется, еще неизвестно, так не худо на всякий случай и цесаревну опальную припомнить. Глядишь, она от счастья такого прошлое-то и забудет. Нет уж, разошлись пути-дороженьки, нечего теперь их заворачивать. Поздно – не поверю!

Н. П. Собко собирал о художниках все – от газетных вырезок до устных рассказов, и если в будущем собирался их анализировать, в рабочей картотеке это желание места не нашло. Что же все-таки заставило здесь, именно здесь насторожиться исследователя?

Труды более поздних по времени искусствоведов – в них царила полная мешанина сведений опровергнутых, сомнительных и заимствованных из документальных источников. Такое обязательное для историка понятие – фундирование сведений, иначе – ссылка на источник, попросту отсутствовало. Отсюда имена чрезвычайно небрежно работавшего с источниками историческими, с точки зрения современной науки, П. Н. Петрова, вообще не имевшего отношения к архивам автора книги о художниках XVIII века А. Н. Андреева продолжают по-прежнему фигурировать как основание для отдельных выдвигаемых положений. Что же, оставалось еще раз пройти тот же долгий и непростой путь.

Новгородская встреча с Петром – историки искусства просто стали о ней забывать, и, пожалуй, один только талантливейший искусствовед Г. В. Лебедев в предвоенной работе со всей определенностью сказал, что состояться подобная встреча в условиях и указанных Василием Матвеевым временных границах не могла. Семейным преданиям противостоял простейший расчет.

Каждое передвижение Петра и его двора отмечалось в так называемых „Походных журналах“ – приезд, отъезд, дорога, по которой следовал и как долго царский поезд. 27 января 1716 года Петр выезжает из Петербурга в Гданьск через Нарву – Дерпт – Ригу – Митаву – Либаву – Мемель – Кенигсберг. На обратном пути из Западной Европы он окажется в том же Кенигсберге 14 сентября 1717 года. Дальше шли Мемель – Митава – Рига – остров Котлин и 10 октября Петербург Петр задерживается в столице ненадолго. Пятнадцатого декабря он выезжает в Москву с тем, чтобы вернуться на берега Невы в середине марта следующего года для участия в похоронах казненного царевича Алексея. В Новгороде за все это время Петру побывать не удалось.

Дворянское происхождение – но на вопрос о нем в свое время ответил сам В. А Матвеев. В Архиве Академии наук сохранилось его собственноручное прошение от 9 октября 1750 года.

В прошении ничто не говорило о дворянстве, зато многое свидетельствовало против него. И размер жалованья, и самый факт поступления в рисовальные ученики – предрешенная дорога ремесленника. Для дворянина существовали совсем иные виды гражданской службы, да к тому же еще и военной. Но главное – отсутствие отчества у отца.

Впрочем, существовал еще один безотказный способ установления истины – родословные дворянские книги. Достаточно объемные, расписанные по губерниям, они включали дворянские роды, но семьи Андрея Матвеева в них найти не удалось. Что же касается дворянства самого В. А Матвеева, оно было связано с достигнутым им классом чиновничьей Табели о рангах – несомненно почетное, но, в представлении современников, никак не сравнимое с родовым.

Помнил ли статский советник В. А Матвеев, ведя свой полный многозначительных подробностей рассказ, о написанном пятьюдесятью годами раньше двенадцатилетним мальчиком-сиротой прошении? Мог ли предположить, что оно ляжет когда-нибудь рядом с записанным с его слов рассказом и заставит усомниться в каждом слове последнего? Да ведь и не было секретом, что рассказывал В. А Матвеев с чужих слов – тот же Петров сделал для себя пометку, что познакомил составлявшего матвеевскую биографию Ивана Акимова со статским советником престарелый художник Иван Скородумов. Если Скородумов и начал действительно работать в живописной команде Канцелярии от строений во времена Андрея Матвеева, то это было бесконечно давно, а память человеческая – кому только она не изменяла.

 

Петербург

Дом английского посланника. 173[?] год

Дорогая Эмилия!

Алмазные безделушки работы наших лондонских ювелиров наконец-то возымели желанное действие. Я пользуюсь расположением самой герцогини Бенигны Бирон и – что не менее важно – доверенной камер-фрау императрицы Анны Юшковой. Обе они не щадят подробностей об альковных тайнах дворца и подробностях обихода императрицы, поскольку обе, каждая на свой лад, не любят Анны. Немудрено, характер императрицы стал заметно ухудшаться, хотя и с самого начала не отличался легкостью. Трудно выдержать самый короткий разговор с ней и, особенно, ее взгляд, удивительно тяжелый и неподвижный. Я всегда ощущаю его на себе, даже если меня отделяет от императрицы целая толпа придворных.

Итак, одна из важных новостей, принесенных мне моими новыми приятельницами, неудача брака принцессы. Прошедшие после свадьбы четыре месяца не привели к беременности, и это дает повод для издевок над молодой парой как со стороны четы Биронов, так и со стороны императрицы. Если свадьба казалась началом новых отношений Анны с племянницей, то теперь время показало, что в чувствах старшей и младшей представительниц царской семьи ничто не изменилось. Императрица нарочито не замечает молодых супругов, принцесса по-прежнему избегает общества и прежде всего собственного мужа. К тому же царица начинает проявлять признаки интереса еще к одному кавалеру своего двора – барону Корфу. Графу Левенвольде приходится уступать свои позиции, в которых ему так и не удалось достичь сколько-нибудь прочного успеха. Фаворит оказался прав в своем равнодушии к увлечению императрицы.

Императрица снова проводит первую половину дня за пяльцами или развлекаясь игрой с детьми Бирона, вызывая затаенное, но глубокое раздражение герцогини. Несмотря на все свое безобразие, Бенигна тяжело переносит адюльтер, сосредоточивая свою ненависть на императрице. Госпожа Юшкова в свою очередь ненавидит герцогиню и неприязненно относится к императрице, от которой ждала значительно больших подарков и богатств. Сестра госпожи Юшковой была замужем за этим несчастным художником Иваном Никитиным и, как предполагают, явилась причиной его ареста. Во всяком случае, сейчас сама Маргарита Никитина при поддержке госпожи Юшковой хлопочет о передаче всего имущества художника их брату, мундшенку двора ее императорского величества. Однако Анна почему-то не дает согласия, и более того – высказалась за то, чтобы Маргарита после развода с мужем вообще жила в монастыре. У императрицы очень трудно угадать, какую позицию она займет в отношении того или иного человека.

Последнее время Анна выглядит очень обеспокоенной. Действительно, дела ее правительства идут далеко не блестяще. Попытки собрать задолженность по налогам с крестьян оказались безуспешными и вызвали брожение в народе. Специальная комиссия высчитывает эти недоимки и разыскивает сбежавших крестьян. Недовольство ощущается и среди дворян. Их дети должны являться в Петербург в Герольдмейстерскую контору каждые четыре года и сдавать экзамены по определенным предметам, что дает им право оставаться при родителях и не поступать с юных лет в службу. Однако получение подобного образования, в которое входят арифметика, география, геометрия, фортификация, история, стоит значительных средств и сопряжено для провинциальных семейств с большими трудностями.

Правительство Анны задело даже духовных лиц. Те из них, кто не присягал императрице, отдаются в солдаты. Как ни удивительно, таких священнослужителей, не признававших власти Анны, оказалось так много, что, как утверждают, в стране около шестисот церквей стоит без причта и богослужения.

 

Петербург. Зимний дворец

Императрица Анна Иоанновна и Бирон

– Ну что, герцог, стало по-твоему – родила принцесса сыночка-то? Отлегло у тебя от сердца, думы-то черные отступили?

– Теперь только объявить Иоанна Антоновича наследником…

– Объявить, говоришь? Ишь какой скорый! И куда вы все, голубчики мои, все торопитесь, все без оглядки бежать хотите.

– Но вы же сами имели это в виду, ваше величество.

– Имела, имела, только в виду одно, а на бумаге другое. Мне спешить некуда, я и поосмотреться еще могу.

– Но народ…

– Но народ-то при чем? Его-то что сюда путаешь? Для народа все мы враги кровные, все на одно лицо, на одну мерку благодетели, чтоб и не видеть нас никогда, имен наших не слышать.

– Как можно, ваше величество! Разве не видите вы восторгов, с коими толпа приветствует каждый ваш выход, каждое появление.

– А как же не приветствовать, на то и Андрея Иваныча Ушакова держим, на то и соглядатаям платим, на то и с попов тайны исповедные спрашиваем, чтобы приветствовали, здравицу погромче кричали. Кому ты байки свои рассказывать собираешься, аль меня за дитя малое принял, умом повредился. С народом один разговор – палка покрепче да кнут похлеще, тогда и любовь, тогда и порядок

– Кажется, я ли не пекусь о благополучии народном.

– Ты-то? Печешься, герцог, печешься, да только пироги-то твои поперек глотки становятся. Ну-тко давай с тобой припомним. Где это было-то? Никак в Киевском полку, в селе каком-то тамошнем, только объявил себя бродяга царевичем Алексеем, так его государем законным и поп и солдаты признали, молебен благодарственный служить стали – вот, мол, наконец правды дождутся, свет в окошке увидят. Али у Ивана Затрапезного на фабрике-то его полотняной ярославской, где обои для театру московского ткалися, рабочие прямо на хозяина пошли, порешить его своими руками. Это от чего – от благополучия твоего? Аль от того, что пораспустили вы их? Подожди, подожди, не перебивай, коли начали. Что с башкирами было, что с киргизами? Война не война, а без солдат не обходилось. Дворян одних перетаскали в Тайный приказ видимо-невидимо, в Сибирь поссылали. Сколько там всего каторжных-то набралось за наши с тобой годы?

– Никогда не считал нужным считать, ваше величество.

– Не считал, значит. А мне вот Андрей Иваныч-то возьми и скажи для интересу только. Десять тысяч набежало, Ернест Карлыч! Войско целое, да еще сколько к ним прибавим. У Андрей Иваныча работы год от года прибавляется. А ты сразу – наследником младенца объявлять. Тут еще думать и думать надо. Я плоха, а дуреха принцесса и того хуже. Вот поди объяви, тут тебе и пойдет смута, про кого другого толки пойдут.

– Спору нет, ваше величество, родители Иоанна Антоновича к правлению неспособны.

– Неспособны, а кто ж тогда способен? Значит, вся надежда, что еще поживу, до лет его совершенных, а то и того дольше сама править буду. Чего ж заранее о наследовании говорить.

– Я думал о возможности регентства, которое внесло бы ясность и поселило доверие к младенцу.

– Опять за свое. Ход новый к власти облюбовываешь – тебе бы в регенты объявленные, тебе бы в правители!

– Но ведь это все только предположения, ваше величество, предусмотрительность, подсказанная интересами государственными.

– Какими там государственными, – твоими, герцогскими, биронскими. Ты расчеты-то свои не очень разводи: сколько кому жить – все в руце божьей. В чужую могилку, герцог, не ляжешь, да и своей не уступишь. Ты на мою смерть надеешься, а мне, может, на твоих похоронах судьба слезу пролить.

– Вы обижаете меня этим разговором, ваше величество.

– Обижаю, нет ли, так и ты меня обидел, только чего уж нам в наши-то годы обидами считаться – поздно. А тебе я вот что скажу: вызывай Алексея Бестужева в Петербург.

– Бестужева?!

– Оглох, что ли? Сей час посылай за Алексеем Петровичем в Гамбург, пусть теперь возле нас послужит. Да не о себе пекусь, не думай. Тебе Бестужев нужен. Сам пораскинь умом, племянница тебя лютой ненавистью ненавидит.

– Но власть регента могла бы…

– Все на это рассчитываешь. Да какие там права! Венец царский, наследственный, от отцов и дедов, и тот на голове еще удержать надо, а тебе-то некоронованному, на царство не венчанному, одним указом монархини назначенному – если только первой помру, если завещание напишу-то – каково придется? День гляди в оба, ночь спи вполглаза. Кто тебе добра желает, кому нужен ты! На регентское место всяк позарится, а Алешку, коли сам позовешь, к себе привяжешь. Ему с тобой тогда до конца идти. И переметнулся бы к Леопольдовне, да она уж не поверит. Проста, проста, а тут сообразит. Понял, что ли? И с Остерманом у него счеты давние. Лют он на него еще с каких времен.

– Поди, забыть успел.

– Бестужевы-то? Не из таковских. Этот ничего не забудет, разве благодарностью не погрешит. И то сказать, кто из вас ею грешен. Не ты ли с супружницей своей? Молчи, молчи! По-хорошему советую, потому что не желаю племянненки своей ненаглядной у власти видеть. А вы с Алексеем Петровичем на пару расстараетесь. Жизнь ей до последней минуты отравите, власти никакой не дадите, никакой волюшкой не порадуете.

– Исполню как прикажете, ваше величество. Спешу!

– Вот-вот, спеши. Да и тебя Алексей Петрович попридержит, ой как попридержит. Регент!

Если подниматься по парадной лестнице Михайловского дворца, где сегодня расположился Русский музей, то высоко под дымчатым потолком, между тяжело пружинящими атлантами, еле заметны полукруглые окна – глубокие провалы среди сплошь нарисованной лепнины. Кто, кроме специалистов, знает, что как раз за ними скрыт второй музей, многословная, подробная история живописи.

Надо пройти через несколько выходящих на фасад залов, огромными проемами открывающихся на сквер, свернуть в боковой коридор, долго считать пологие ступени в жидком свете колодца внутреннего двора, наконец, позвонить у запертых дверей – и ты в мире холстов. Нет, не картин, не произведений искусства – холстов, кажется, еще сохраняющих тепло рук художника, стоящих так, как им приходилось стоять в мастерской, где никто не думал об их освещении, выгодном повороте, развеске.

Картина в зале – предмет созерцания, восхищений. Между тобой и ею стоит незримая, но такая явственная стена признания, славы, безусловной ценности. Не о чем спорить и не в чем сомневаться: история сказала свое слово. Картина в запаснике – совсем иное. Это твой собеседник, близкий, физически ощутимый. Ему жадно и нетерпеливо задаешь десятки вопросов, и он отвечает – особенностями плетения холста, деревом и соединениями подрамника, открывшимися надписями и пометками, кладкой краски.

На этот раз в моем путешествии по запаснику – от портрета к портрету, от художника к художнику – не было заведомой цели. Нет, наверное, все-таки была, тайная, неосознанная, – дать волю поиску памяти. И через много часов, вне всякой связи с Матвеевым, случайная встреча: Екатерина II в юности, с некрасивым длинным желтым лицом в острых углах выступающих скул, рядом с будущим незадачливым императором Петром III, ее супругом. Молодой мужчина. Чуть поддерживая протянутую руку своей спутницы, будто представляет ее зрителям. Заученные позы, нарочито гибкие, танцевальные движения, великолепные платья – сходство с матвеевской картиной доходило до прямых повторов.

Опять-таки супружеская пара, но какая! Придворный живописец Елизаветы Петровны Георг Грот изобразил наследников императрицы – наследников российского престола. Случайное совпадение композиционных схем? Нет, Грот никак не повторял Матвеева. В западноевропейском искусстве подобный тип двойного портрета имел широкое, но специфическое применение. Это была форма утверждения будущих правителей государства в их правах – ее знал и использовал придворный живописец. Ее не мог не знать и воспитывавшийся в Голландии Андрей Матвеев.

Так, может быть, совсем не случайна была встретившаяся как-то в архивном фонде историка П. Н. Петрова пометка по поводу матвеевской картины „Государь с невестою“? Тогда она не привлекла внимания, но теперь – после Екатерины II и Петра III, после Грота…

Можно ли себе представить, чтобы жена художника, в представлении XVIII века – и вовсе простого ремесленника, носила платье, которое Матвеев изобразил на двойном портрете? Шелковистая, мягкая, драпирующаяся на перехваченных лентами и пряжками рукавах ткань, глубокий вырез, чуть смягченный дымкой газа по краям, – покрой, появившийся, и то лишь в дворцовом обиходе, в самом конце 1730-х годов. Значит, нужно снова ехать в архив.

Книги Канцелярий – Кабинетов Екатерины I и Анны Иоанновны, иначе сказать, времени, когда работал Андрей Матвеев, – в Центральном государственном архиве древних актов. Перечисление платьев – ткань, сколько ее нужно, на что именно. Рядом цены – фантастические даже для кармана императрицы. Так вот, платье женщины на матвеевском портрете стоило много дороже тех двухсот рублей, которые в то время получал за год живописец.

Может быть, вымысел художника? Предположение резонное, но для XVIII века невероятное. Платье тогда – точный признак социальной принадлежности. За подобную вольность можно было дорого поплатиться. И Матвеев это знал.

Настоящий историк, Собко, очевидно, не мог пренебречь неожиданной пометкой П. Н. Петрова. Но верно и то, что Собко поверил Василию Матвееву, утверждавшему, что двойной портрет был написан в 1720-х годах. Поэтому в своих поисках царственных пар („Государь с невестою“) Собко ограничился Петром II и его двумя невестами – Марией Меншиковой и Екатериной Долгорукой. Возрастное соотношение в обоих случаях соответствовало тому, которое наметил Андрей Матвеев, но все трое совсем не были похожи на молодых людей матвеевского портрета. И Собко признал пометку ошибочной.

А что, если попытать счастья на той тропинке, которая никуда не привела Собко? Цена платья – она продолжала оставаться необъяснимой. А что, если пренебречь принятой точной датировкой? Может быть, именно в ней и кроется ошибка? В таком случае та же формулировка „Государь с невестою“ в следующем десятилетии будет означать иных людей. Тогда это уже принц Антон Ульрих и принцесса Анна Леопольдовна, будущему сыну которых, согласно воле Анны Иоанновны, должен был перейти русский престол.

 

Петербург

Дом английского посланника. 1740 год

Дорогая Эмилия!

Ты столько раз интересовалась цесаревной Елизаветой и подробностями ее жизни, а я все забывала удовлетворить твое любопытство. Умоляю тебя не сердиться и простить мне мою несносную рассеянность. Это так естественно, что нас, женщин, особенно интересуют особы нашего пола, тем более царственного рода, и только сравнительно редкие встречи с цесаревной при дворе могут объяснить, что мое внимание постоянно отвлекалось другими предметами.

Я не могу не начать с того, что она прелестна. Двадцать восемь лет, неоднократные роды и нелегкая жизнь под постоянным неблагожелательным наблюдением двора не только не состарили ее, но придали цесаревне удивительное обаяние уверенной в себе зрелости. Она невысока ростом, последнее время начала несколько полнеть, что не мешает ей превосходно держаться в седле, ловко носить мужской костюм, к которому она испытывает особенное тяготение, и не менее ловко танцевать. Мне не приходилось встречать такой неутомимой танцорки: цесаревна начинает с первого танца и кончает последним, если даже он приходится на утренние часы из-за затянувшегося бала. Елизавета не знает усталости, и проведенная на ногах ночь не оставляет ни малейших следов на ее очень белом с ярким румянцем лице. Голубые глаза обычно светятся приветливой улыбкой. Цесаревна – участница всех возможных развлечений, маскарадов, аллегорических представлений. Говорят, она сочиняет стихи и песни, которые сама же исполняет. Ей знакомы несколько иностранных языков, которыми она если и не владеет в совершенстве, то пользуется с большой непринужденностью, не стесняясь ошибок или недостатка слов. Разговор с ней доставляет удовольствие своей живостью, хотя и не касается сколько-нибудь серьезных тем. Это легкая светская болтовня, одинаково далекая от искусства и политики.

Здесь сложилось вполне определенное представление о легкомыслии цесаревны и ее полнейшей неспособности интересоваться чем-либо серьезным, тем более вопросами власти. Во время выборов престолонаследника после смерти Петра II она вообще не нашла нужным приехать в Москву и, как говорят, по рассеянности послала свои поздравления герцогине Мекленбургской, не позаботившись узнать о действительных результатах выборов. Я разделяла эту точку зрения, не имея оснований думать иначе, однако события, связанные с венчанием принцессы Анны, заставили меня внимательнее присмотреться к цесаревне.

Всегда ко всем благожелательная и равнодушная к перипетиям дворцовой жизни, цесаревна на этот раз впала в полное отчаяние, которое ей даже не удалось скрыть. По-видимому, ее согревала вполне определенная надежда, рухнувшая с браком принцессы. Принося свои поздравления принцессе, цесаревна залилась слезами и не смогла заставить себя произнести хотя бы несколько слов. Она стала несравнимо серьезнее, задумчивее, и если старается вести себя по-прежнему, то, как мне кажется, чтобы не возбуждать ненужных подозрений. Ее окружение, немногочисленное, но очень ей преданное, также находится в глубокой печали. Мне несколько раз удавалось подметить взгляды цесаревны на отдельных лиц – очень холодные, оценивающие, меньше всего похожие на ее обычную веселую улыбчивость.

Тебя, конечно, заинтересует окружение Елизаветы. Оно, как я уже сказала, немногочисленно, причем состоит в основном из родственников по линии матери. Императрица Екатерина имела нескольких братьев и сестер, чьи дети и были введены в штат цесаревны. Кроме них есть камер-юнкер Михаил Воронцов из древней, но не слишком знатной фамилии, два, как их здесь называют, худородных, или иначе – малоимущих молодых дворянина братья Шуваловы и полунаперсница-полуфрейлина Мавра Шепелева. Если иметь в виду какие бы то ни было изменения в судьбе цесаревны, то следует обратить внимание именно на нее. Это бедная, некрасивая дворяночка, помещенная когда-то своим служившим при дворе императора Петра I дядею в штат цесаревны Анны Петровны. После замужества цесаревны Анны Мавра последовала за ней в Голштинию и прожила в Киле вплоть до смерти своей повелительницы. По возвращении на родину просьбами Елизаветы Мавра была оставлена в ее штате. Это малообразованное, зато на редкость волевое существо, обладающее, на мой взгляд, неистощимым честолюбием, ради которого она и служит цесаревне. Впрочем, Мавра играет в любительских спектаклях в доме цесаревны и даже как будто сочиняет пиесы. Но это уже из той области, которая при нынешнем положении цесаревны не может иметь никакого значения.

Я забыла еще упомянуть о фаворите цесаревны. Это полуграмотный церковный певчий, привезенный из южнорусских степей в столицу за свой красивый голос и сумевший покорить сердце Елизаветы. Их союз возник в первый же год прихода к власти императрицы Анны и пока, как уверяют, достаточно прочен, хотя Алексей Разумовский, как звать певчего, очень склонен к горячительным напиткам, единственный смысл жизни видит в застольях, а под действием вина способен даже поднять руку на цесаревну. Впрочем, все это может быть досужими домыслами окружения императрицы, потому что сторонники цесаревны, а их немало, относятся к Разумовскому с большой симпатией.

Чуть не забыла еще об одной важной новости. Как утверждают, императрица распорядилась о вызове в Петербург Алексея Бестужева. При дворе мнения расходятся, почему императрица до сих пор держит этого несомненно могущего ей быть полезным человека в посланнической должности: ее ли это желание или позиция Бирона, опасающегося умного и энергичного соперника в управлении государством. Имея в виду былые отношения Анны с Бестужевым-сеньором, никакой иной опасности для фаворита Бестужев-юниор как будто представлять не может.

 

Петербург. Зимний дворец

Императрица Анна Иоанновна и А. П. Бестужев-Рюмин

– Худо мне, Алексей Петрович, кабы знал ты, как худо!

– Ваше величество, вам бы только до первых морозов потерпеть, до белых мух, а там сразу полегчает. Осенью-то от ветров наших промозглых всегда каждая хворь о себе знать дает.

– Какая там зима – никакой зимы мне не видать. Каждое утро глаза открою и чую, веки-то свинцом наливаются, от света божьего сами закрываются. Пора, значит, моя – никуда от нее не спрячешься.

– Государыня, поверьте, ваш лейб-медик самых добрых мыслей о ходе вашего нездоровья.

– Оставь ты лекаря, о деле давай толковать, пока голова не отказала. Зло ты на меня держишь, Алексей Петрович, знаю, что держишь.

Да и кто б не держал – какое дело для меня спроворил, завещание достал, а я и не отблагодарила путем, за заслугу твою бесценную чем отплатила. Хотелось тебе в Петербург – за границей держала. Хоть и почет велик, да не по твоей мысли.

– Ваше императорское величество, ваша воля…

– Конечно, моя воля, иначе усидел бы ты в Гамбурге. Но что было – не исправишь, а расплатиться с тобой хочу. Уйми сердце-то свое, давай вместе прикинем, чтоб и мне хорошо и тебе бы впереди вольная дорога. Пожить-то хотелось бы, ведь пятого десятка не изжила, ведь всего-то нам с тобой по сорок семь годков – много ли, коли б бог здоровья дал.

– Даст, ваше величество, непременно даст, и поживете вы, на радость всем нам.

– А коли иначе станет, надо бы указом Иоанна Антоновича объявить, как мыслишь?

– Да что за нужда торопиться, государыня. На это всегда время будет.

– А ну как нет? А если помирать как тетеньке Екатерине Алексеевне придется: без чувств грохнулась да так до смерти в себя и не пришла? Что ж тогда?

– Слушать мне вас тяжело, государыня. Всё от Бога.

– Да это ладно, ты скажи, что тогда случится?

– Ваше величество, зачем душу-то себе травить?

– Да перестань ты! Вон герцог-то сразу быка за рога хватает, а ты мне тут хороводы водить будешь.

– Ну наследника выбирать станут.

– А воля моя устная?

– Да нет, государыня, с устной-то никто не посчитается. Кто не вспомнит, кто промолчит, как после кончины государя Петра Алексеевича было, иначе Екатерине Алексеевне престола ни в жизнь не видать.

– Верно. Значит, может и цесаревна на трон сесть?

– И она, и принцесса – кого выкликнут, за кого полки гвардейские поднять сумеют.

– Нет, такому не бывать. Не хочу их на троне. Пусть уж младенец – о нем хоть не знаю, каков будет. А если объявить его указом?

– Тогда и спору нет – присягать придется.

– Ин так тому и быть. Составляй указ, Алексей Петрович.

– Глубочайшим образом убежден, ваше императорское величество, что речь будет идти не о младенце, что священная жизнь ваша продлится на долгие годы – и вы увидите около себя своего взрослого преемника и многочисленных внуков.

– А коли о младенце, тогда что?

– Так ведь в колыбели державой управлять немыслимо.

– Что присоветуешь?

– Может, совет какой из министров составить.

– Как верховники были, что меня выбирали да придумывали, как бы власть царскую урезать?

– Можно других.

– Да ты что, Алексей Петрович! Поверю я в других – все они одинаковыми обернутся.

– Власть, государыня, великий соблазн. Возле нее человек сам себя не помнит.

– Умные слова говоришь, да выхода нет.

– Какой же еще выход, государыня?

– Регент нужен, герцог правильно говорил.

– Но регентом способен быть только один человек, государыня, которому и знать наша поверит, и принцесса подчинится.

– О ком это ты?

– О герцоге Бироне, ваше императорское величество.

– Вот, выходит, и не просчиталась я, все как думалось сделала. Значит, простил ты герцогу нелюбовь его к тебе, что не хотел Алексея Бестужева в Петербурге видеть?

– Государыня, вы просили откровенного ответа – я обязан вам правдой, как бы она ни была мне тяжела.

– Тяжела! А вот теперь, Алексей Петрович, придумай, чтоб мне герцога до последнего дня в руках держать, чтоб острастка на него была.

– Нет ничего проще, государыня! Мы сделаем так, чтобы регентом он был объявлен через Сенат только после вашей кончины, чего, всем сердцем верю, Господь не заставит меня пережить.

– Давай здесь же сочиняй свою хитрость, а я черновик и подпишу.

– Колодников бы еще выпустить за ваше здравие, государыня, каторжников каких простить.

– Спасибо тебе, Алексей Петрович, за заботу. Верный ты человек оказался. Али я от хвори своей слезлива стала. Все едино – спасибо тебе.

Теперь все зависело от решения вопроса о сходстве. Мне надо было сравнить матвеевский холст по возможности со всеми известными обликами правительницы. Если никогда не бывают одинаковыми две фотографии одного и того же человека, то что говорить о портретах, где свое слово говорят и умение художника, и отношение его к своей модели, понимание ее особенностей, характера. Но фонды музеев, издания портретов, гравюры – ничто не приходило на помощь. На вид простейшая задача – найти изображение Анны Леопольдовны – казалась почти неразрешимой. Впрочем, еще оставался запасник московского Государственного исторического музея, так называемый фонд Отдела бытовой иллюстрации. Да, изображения Анны Леопольдовны здесь были. Их было даже несколько, но в копиях позднейших лет, где ошибка и выдумка неизбежно накладывают свой отпечаток на облик человека. Исключение – портрет, написанный в 1732 году очень посредственным художником И. Ведекиндом.

Заурядное решение, но именно оно и было нужно. Ведекинд добросовестно помечает конструкцию необычного лица с высоким прямоугольным лбом, запавшими щеками, характерным разлетом редеющих к вискам бровей и длинным утолщенным на кончике носом. Это было удивительное сходство с женским портретом матвеевской картины. Его незавершенность сохранила более проявленной конструкцию лица, помогая пробуждающемуся узнаванию. Теперь как никогда нужно было найти документальное подтверждение начинавшей проявляться загадки.

Снова поездка в Ленинград. Снова высокий, торжественный зал Государственного исторического архива. По окнам медлительными струями стекает спокойный дождь. Давно прошло лето, осень, другое лето, другая осень. Вопросы историков не знают быстрых ответов.

Теперь уже не одни протоколы Канцелярии от строений, а все сохранившиеся ее документы тех лет извлекаются из хранения. Чем занимался Матвеев, кроме основных живописных работ, насколько был связан со двором, как хорошо знала его сама Анна Иоанновна – дорога каждая мелочь. Матвеев пишет портрет Анны Иоанновны для триумфальных ворот, портрет в коронационном одеянии, портрет в белом атласном платье, портрет с арапчонком, портрет для Синода, портреты погрудные и в полный рост… Императрица не могла не знать художника, тем более что очень ревниво относилась к собственным изображениям. И еще одна подробность: совсем незадолго до своей смерти Андрей Матвеев работал в ее личных покоях.

Февраль 1738 года – и наконец есть заказ! Мастеру живописных дел Андрею Матвееву поручается написать двойной портрет Анны Леопольдовны и Антона Ульриха: императрица утвердила предстоящий брак, летом должно было состояться торжественное бракосочетание.

Значит, было так. Художник провел несколько сеансов с натуры, а потом дописывал портрет, как то делали все современные ему портретисты, в мастерской. Но закончить его не успел: непосильная работа без выбора, забота о растущей семье, еле скрываемая нужда делали свое дело – в апреле Андрея Матвеева не стало. Это и решило судьбу портрета.

К тому же брак Анны Леопольдовны был заключен. Императрица по-прежнему относилась к молодой паре с подозрительностью и пренебрежением. Портрет стал попросту никому не нужным, а со вступлением на престол Елизаветы Петровны и вовсе крамольным. Все изображения правительницы и ее сына выискивались и старательно уничтожались – насчет этого существовало негласное, но суровейшее распоряжение Елизаветы. Матвеевскому холсту посчастливилось – он не был закончен, и достигнутое в нем сходство было недостаточным в представлении современников, чтобы считаться портретным. И все же Канцелярия от строений именно из-за изображенных лиц могла задержать полотно у себя. Что же касается наследников художника – они могли толком и не знать случайно промелькнувших у ступеней престола лиц, тем более не интересоваться ими. Зато спустя семьдесят лет двойной портрет оказался как нельзя более подходящим для престарелого сына художника, лелеявшего фантазию о благородном происхождении собственного отца. Не сохранилось среди фамильных воспоминаний и то, что Андрей Матвеев не раз писал Анну Леопольдовну, с течением времени скрывшуюся под чужим именем.

Этот портрет не вызывал ни интереса искусствоведов, ни попыток его определения: подмалевок погрудного изображения молодой и очень некрасивой девушки-подростка с низкой, совсем гладкой пудреной прической и в сильно декольтированном, едва проложенном платье. В каталогах Русского музея его стало принято считать этюдом для портрета Анны Иоанновны, который писал Матвеев по заказу Синода в 1732 году.

Но пятнадцать и сорок – слишком большой временной разрыв, который побудил внести в инвентарный список музея уточнение, что это портрет цесаревны: логический домысел, равносильный грубейшей ошибке. Титул цесаревен – наследниц престола – имели только две дочери Петра I. Ни Анна Иоанновна, ни ее сестры, ни тем более Анна Леопольдовна пользоваться подобным титулом не могли. Хранители музея, конечно, имели в виду Анну Иоанновну но на нее девушка с портрета вообще не была похожа.

Худощавое, вытянутое лицо с выдающимся, тяжелым подбородком и длинным с нависающим кончиком носом скрашивалось только удлиненным разрезом очень темных в контрасте с прозрачно-белой кожей глаз. Плосковатые скулы, круглые надбровные дуги придавали девочке удивительное своеобразие, как и форма высокого плоского лба. Густые у переносицы брови редели к вискам. Все черты были лишены той внутренней гармонии, которую приносит с собой возраст, но даже здесь они уже были портретными чертами принцессы Анны. Матвееву, скорее всего, заказывали ее портрет сразу после объявления наследником будущего ребенка Анны. Сам того не зная, Андрей Матвеев оказался основным портретистом незадачливой правительницы.

 

Петербург

Дом английского посланника. 1740 год

Дорогая Эмилия!

Императрицы Анны больше нет. Ты уже узнала об этом, конечно, из депеш и газет, но все же я позволю себе воспользоваться своей привилегией познакомить тебя с подробностями этого значительного для России события. Они необычны и знаменательны, как, впрочем, и все, что происходит с коронованными особами. Иногда мне начинает казаться, что власть, возможность распоряжаться жизнью и счастьем других людей придают совершенно незаслуженное значение словам и поступкам венценосцев, которые на деле оказываются самыми посредственными, а порой и жалкими людьми со всеми присущими простым смертным грехами, слабостями и пороками. Не мне судить о действительном значении царствования покойной императрицы, но в России повсюду, без преувеличения, раздался вздох облегчения, хотя оставленное ею наследство и не видится мне в таком розовом свете.

Прелюдией того, что сейчас происходит в Петербурге, стало заключение Белградского мира. Хотя фаворит не имел к нему ни малейшего отношения, это политическое событие было отмечено для него фантастическим по щедрости подарком императрицы – высоким золотым бокалом, наполненным доверху превосходнейшими бриллиантами, которые оцениваются придворным ювелиром в полмиллиона рублей. Поистине императрица превзошла самою себя, но и резко усложнила собственное положение.

Полученный бокал, кажется, окончательно убедил фаворита не только в незыблемости его влияния на императрицу, но и в возможности, не ограничиваясь Курляндией, протянуть руку к императорскому скипетру. Поведение герцога изменилось до неузнаваемости. Вольность его поведения доходила до того, что он позволял себе не обращать внимания на приход императрицы, спокойно сидеть в ее присутствии и не слушать обращенных к нему слов. Он третировал Анну с такой настойчивостью и откровенностью, как будто это составляло часть некоего задуманного им плана. Всегда любезный с цесаревной Елизаветой, он превратился в отношении нее в воплощенную предупредительность и неоднократно говорил, что, если бы это было в его возможностях, он создал бы для нее поистине царскую жизнь вместо того нищенского существования, которое она вынуждена влачить. Вопреки строжайшему запрету императрицы он нашел способ пригласить в Петербург графа Линара, дав возможность прекрасному саксонцу проводить все время подле принцессы Анны. Но апогеем всеобщего изумления стало появление в Петербурге Алексея Бестужева. После двадцати с лишним лет пребывания на дипломатической службе за пределами империи он оказался вызванным для того, чтобы занять место в Кабинете министров. Бестужев демонстрировал великолепные отношения и с императрицей, и с фаворитом, что по нынешним временам представляет довольно затруднительное предприятие. Кто именно его вызвал и почему – фаворит и Анна пришли на этот раз в отношении Бестужева к общему решению, – остается их тайной, о которую, как об утес, разбиваются все наши догадки.

Нынешний 1740 год с первых же дней явно обещал множество неожиданностей. Вскоре после вручения фавориту знаменитого кубка – это было, помнится, 12 февраля – императрица занемогла. Ее болезнь не внушала сначала серьезных опасений, но тем не менее заставляла Анну пренебрегать все большим числом своих императорских обязанностей. Распространился слух о быстром развитии той самой каменной болезни в почках, которая унесла в могилу мать Анны и, как принято считать, обеих ее сестер. Так ли было в действительности, сказать трудно. Ты знаешь, что такое лейб-медики и насколько можно им доверять.

Слухи шли, императрица прихварывала, фаворит все больше чувствовал себя единовластным правителем, опиравшимся главным образом на Алексея Бестужева, готового выполнить каждую прихоть герцога, пока 12 августа принцесса не родила сына. Вопреки ожиданию, маленький Иоанн не сразу был провозглашен наследником, в чем усматривали очередную хитрость, измышленную Бироном и Бестужевым, тем более что оба они заняли откровенно пренебрежительную позицию по отношению к принцессе.

Трудно предположить, как долго длилось бы подобное положение, если бы 5 октября за обедом императрице не стало дурно. Ее перенесли в спальню, с большим трудом привели в чувство, и, по-видимому, едва придя в себя от припадка, Анна подписала указ об объявлении Иоанна наследником российского престола – мера вполне своевременная, если принять во внимание, что уже 17 октября императрицы не стало. Сразу после смерти Анны ее маленький внук был провозглашен императором. Манифест не оговаривал регентства, и все были убеждены, что правителями при сыне станут до его совершеннолетия родители. Однако появившийся днем позже указ Сената развеял иллюзии. Регентство досталось одному Бирону, к великому гневу и отчаянию принцессы. Впрочем, и принц Антон не скрывает своих чувств. Очень похоже, что и он стал мечтать о власти, причем без участия своей супруги, и нашел некоторое число сторонников подобного варианта среди влиятельной знати. В конце концов, поддерживая подобных соискателей, даже простой камер-лакей ищет способов собственного возвышения.

Бирон решил откупиться от своих соперников внушительными денежными суммами, тем более что помимо фактических прав на власть он обеспечил себе титул королевского высочества и полумиллионное годовое содержание. По всей вероятности, для того чтобы окончательно рассорить царственных супругов, тот же титул получил только принц Антон, хотя содержание его вместе с принцессой намного меньше – всего триста тысяч рублей в год. Бирон позаботился и об улучшении условий цесаревны, удвоив ее содержание, хотя оно даже теперь будет составлять восемьдесят тысяч – разница очень значительная, особенно для самолюбия Елизаветы.

Добавлю еще только несколько подробностей. Двухмесячный император отрешен от родителей и помещен во дворец под наблюдение герцогини Бирон, что вызывает немало толков. Сумеет ли злая горбунья сохранить жизнь и здоровье младенца? Во время церемониала поздравлений все придворные должны были прикладываться к руке Бирона. Многие сказались больными, но большинство подвергло себя этому унизительному испытанию. Надолго ли?

 

Петербург

Дом герцогов Брауншвейг-Люнебургских. принцесса Анна Леопольдовна и принц Антон

– Мне необходимо объясниться с вами, Анна.

– Тебе со мной, принц? О чем еще?

– Вы знаете, я не терплю этой простонародной манеры обращения, недопустимой для придворного этикета.

– Учить меня, значит, собрался.

– Именно учить. Вы сами знаете, то крайне небрежное воспитание, которое было вами получено, не соответствует требованиям двора. Императорского двора! И я хочу, чтобы мать моего сына не компрометировала ни императора Иоанна, ни меня.

– Вон оно что! Не вышла, значит, принцесса Мекленбургская, внучка родная царя русского в русском дворце жить. Зато ты вышел, принц. Земель вот, правда, за тобой не водилось, окромя титула, богатств никаких нет, все, что на тебе надето, на чем сидишь, в чем живешь, – чужое, на коленках, поклонами да лестью выслуженное, а так всем ты, принц, взял, всем в монархи вышел.

– Я безразличен к вашим оскорблениям, Анна. Они слишком однообразны и не свидетельствуют об остроте вашего ума. На что бы вы ни ссылались в прошлом, сегодня речь идет о моем регентстве.

– То есть как это – твоем?

– Да, именно моем. Гвардия, и не только гвардия, высказывается за то, чтобы именно мне взять на себя обязанности регента при собственном сыне. И в ваших интересах поддержать это стремление. Тогда вы по крайней мере будете супругой регента – это создаст вам прочное положение.

– А почему ж это тебе, когда ты, принц, к российскому царскому дому отношения не имеешь? Сбоку припека объявился, и на тебе – в регенты метит! Через меня же во дворец попал, и меня же побоку! Так выходит?

– Не думаете же вы сами занять это место, Анна! Вас не знают и не любят в гвардии. Ваш образ жизни удаляет вас даже от придворных, которые скоро перестанут узнавать вас в лицо. Моя военная служба сделала меня достаточно известным в действующей армии, а это немало. Вы же знаете, что еще при жизни покойной императрицы представители шляхетства хотели просить ее о назначении именно меня регентом императора.

– Хотели не хотели, а не просили. С пьяных глаз чего не говорится, да и тетушка никогда бы не согласилась – не любила она тебя.

– Иными словами, вас устраивает власть герцога Курляндского. После всех унижений, которые вам пришлось от него вынести, вы все равно предпочитаете его мне. А что касается расположения императрицы, то и к вам она никогда расположена не была.

– Это правда. Кабы по-родственному относилась, неужто за тебя замуж бы выдала, неужто обездолила бы так

– Но благодаря браку со мной вы – мать императора.

– Ребенка от тебя родить, эко диво! А может, и диво, что не только от любви и согласия дети рождаются, а вот как у нас – тоже. Вот гляди, принц, какие мы с тобой разные. Мне б только тебя не видеть, а тебе от нелюбимой жены побольше получить. И слава-то тебе нужна, и ордена, и званий сам себе надавал бы, и в Кабинете на первом месте сидеть, и армией командовать. Жадный ты, Антон, ух какой жадный!

– При чем здесь какая-то жадность, когда мы говорим о законных правах.

– Да что в них, в правах-то, когда мы судьбой друг к другу приговоренные? Какая от тех прав радость-то? Всю жизнь лаяться, ноченьки темной как каторги ждать?

– Вы поразительно откровенны, Анна, как в отношениях со мной, так и с другими людьми. Появление здесь Линара поставило меня в двусмысленное положение, тем не менее вы не подумали об этом.

– Да какая мне разница в положении-то твоем, скажи на милость, какая?

 

Петербург

Дом цесаревны Елизаветы Петровны. Цесаревна Елизавета и Мавра Шувалова

– Ты только погляди, матушка, до чего ж этот проклятый курляндец ловок – с чего правление-то свое начал. Ни тебе казней, ни тебе народу острастки – одни милости всем да каждому. Никого не обошел, всех припомнил. Манифест о соблюдении строгом законов и суде правом – коли кто из вельмож совестью поступится, тут ему и казнь случится.

– Давно пора, больно курляндцы-то разбушевались. Гляди, всю казну царскую разнесли. В народе все известно, о чем на всех площадях толк

– Подушный оклад сбавил народу по семнадцать копеек с души – его ли после дела такого не благодарить, за него ли молебнов благодарственных не служить! Преступников всех поосвобождал, окромя убивцев да казны государевой расхитителей. Опять народ уважил.

– Хватит тебе, Мавра, с народом. Дворян боится, так народу куски-то и бросает, чтоб не выдали, чтоб здравицу возглашали. Кабы не боялся, узнал бы народ ручку герцогскую крепкую, да и дворянам бы шеи посворачивал.

– „Кабы“, „кабы“, а вот как есть гляди, как хитро дело повел.

– Бирон повел! Где ж раньше ум его был, при Анне Иоанновне, покойнице? Что-то тогда ума не было. Сам все законы рушил, сам полказны в свои карманы угреб. А теперь, вишь, платья придворные не дороже четырех рублев за аршин шить можно – простота такая пошла. Бенигне и алмазов своих надеть некуда.

– Алмазы и так пролежат, каши не запросят. Не на век же приказ такой. А только что ты, матушка, сказала, будто и не Биронова голова дела решает?

– Как есть, не Биронова. Ты за герцогом Бестужева Алексея, Маврушка, не разглядела. Вот тот и впрямь хитер. Любого обведет и выведет.

– А Бирон так и слушает!

– Чего ж не слушать, коли дело говорит. Да и принц Антон им на руку играет. Ему бы с женой скопом держаться, ан ему одному властвовать захотелось. Тоже, скажешь, Бирон сообразил, чтоб ему титул, а Леопольдовне нет?

– Бестужев, говоришь. А чего для себя-то Алексей Петрович добивается? Аль не выбрал еще – в доверие входит?

– Коли и выбрал, раньше времени не проговорится.

– А принц-то всем жалится, у всех советов просит – то с Остерманом толкует, то у Кайзерлинга помощи ищет.

– Вот-вот, а чем разговоров-то больше, тем дела-то меньше. Бестужев про то знает. Антон до того досоветовался, что герцога-то и напугал. Бирон всех, кто руку Антонову держал, арестовать велел, а уж дальше снова Бестужев его и надоумь, чтоб не втихомолку, а при всем Кабинете, при всех сенаторах да министрах Антона признание регентства заставить подписать. Да и как не подпишешь, когда все господа сенаторы да генералитет тут же подписали.

– Подписал, а через пару дней всех чинов своих военных лишился.

– А как же иначе – Бирона признал, Бирону и подчиняйся. Да только недолго герцогу-то Курляндскому сидеть.

– Так мыслишь, матушка? Вроде разговоров пока нет.

– Будут, Маврушка, бесперечь будут, как Бирон за гвардию возьмется.

– Да неужто и впрямь дворян простолюдинами заменять будет?

– Пусть попробует. Вот тут ему конец и придет.

– А с дворянами что ж измыслил учинить?

– В пехотные полки офицерами. Почету бы вроде и больше, жалованье выше, а от столицы подальше.

– Да с каких пор дворяне в гвардии ради денег служили!

– То-то и оно. Только герцогу-то нашему Курляндскому оно невдомек Он все на деньги считает – и просчитается, нечего и гадать.

Придворный живописец, придворный архитектор – штатная должность или условный титул, возникавший среди современников благодаря выполнявшимся для двора заказам. Андрей Матвеев писал мать будущего наследника престола, писал не раз и саму Анну Иоанновну но придворным портретистом по официальному своему положению он никогда не был. Он умер сравнительно молодым во время приготовлений к торжественному венчанию принцессы. Закончить портрет оказалось некому, а вскоре и всякая необходимость в нем отпала.

Императрица могла портрет „объявить“ прежде всего дипломатам как подтверждение состоявшегося решения о престолонаследии. Коль скоро свадьба состоялась и молодой паре предстояло дожидаться наследника, напоминание о ее существовании теряло смысл, а добрых чувств к единственной своей родственнице Анна Иоанновна не питала. Раздражал скрытный характер Леопольдовны, затаенная непокорность, вечные неурядицы с принцем, торопившимся искать управы на строптивую жену у императрицы, к великой утехе всего двора.

Неоконченный портрет остался в мастерской художника. Опечатанной. Недоступной для посторонних глаз. За навалом дел начальникам Канцелярии от строений заняться ею не доходили руки: умерший мастер – забытый мастер. Вдова с четырьмя мал мала меньше детьми не проявляла интереса к художническому скарбу – никаких лишних средств к существованию он в себе не таил. Когда через несколько лет мастерская все же была вскрыта – понадобилось лишнее помещение, – доставшиеся родным немногие холсты даже не сохранили своих названий. То ли вышедшая второй раз замуж вдова не знала изображенной на портрете царственной пары, то ли поостереглась ее объявлять – на престоле была императрица Елизавета Петровна, Анна Леопольдовна – в „жестокой ссылке“ вместе со всем семейством. У младшего сына художника возникла легенда об автопортрете родителей, так льстившая выслужившему дворянское звание чиновнику.

Оставалась Анна Леопольдовна в недолгие минуты ее самостоятельного правления. Но ей ли было вспоминать горькие минуты ненавистного брака, тем более единственный общий с мужем портрет. Внезапное исчезновение портрета – счастье, дар судьбы. Оказавшись у власти, она проявит совсем иные вкусы, найдет для себя иного художника, пусть из той же живописной команды Канцелярии от строений. Иван Вишняков напишет ее в удобном неглиже – „покойном“ платье, с которым правительница готова была не расставаться ни в личных апартаментах, ни на официальных приемах. Свободный светлый капот, неубранная голова под простым платком. Все ухищрения парикмахерского и портновского искусства, чудеса ювелирного дела оставляют равнодушной молчаливую, стеснительную женщину с тяжелым взглядом чуть раскосых темных глаз. Современники узнают в ней не мать, шумную, бойкую на язык, краснолицую толстуху, всегда пыхтящую, смеющуюся, обливающуюся потом. Скорее тетку – царевну Прасковью. И занималась Анна только своей любовью, ничего не сумев толком сделать ни для себя, ни для красавца фаворита.

Современникам оставалось удивляться: не приложить усилий даже к тому, чтобы распорядиться о достойном портретисте, известном при европейских дворах или хотя бы при своем, русском. Простой ремесленник из тех, что писали образа, театральные декорации, расписывали стены, – это ли не унижение для ее императорского высочества. Алексей Петрович Бестужев-Рюмин втайне негодовал больше других. И тем не менее нет никакого чуда в том, что кто-то назвал Ивана Вишнякова „придворным художником“, а что, если подобная история произошла и со строителем Климента?

Правоподобно ли, что автор „Сказания“, так подробно и безошибочно называвший имена действующих лиц, участников климентовской истории, обстоятельства их жизни, мог не знать имени архитектора, по чертежам которого воздвигалась красавица церковь? Или безразлично отнесся к авторству? Сама ссылка на придворные круги утверждает обратное. „Придворный архитектор“, на которого ссылается „Сказание“, придавал замыслам Бестужева-Рюмина особое значение и вес. Поэтому отсутствие его имени также становилось загадкой. Именно загадкой – не случайностью. Долгие годы работы над материалами XVIII века убеждали: случайностей это столетие, по существу, не знало. Расчет, предусмотрительность, дипломатическая выверенность каждого шага, поступка, произнесенного, тем более написанного слова – его характерные и неотъемлемые черты.

Автор „Сказания“ мог опустить хорошо известное имя, потому что архитектор впал в немилость, перестал пользоваться в момент написания рукописи благоволением двора или тем более самого Бестужева-Рюмина. Или – потому что появилось новое причастное к строительству лицо, относительно которого предпочтительнее было не называть зодчего. Тем не менее ссылка на царский двор оставалась очень существенной, хотя и не облегчала поиска. Скорее всего, речь шла о человеке, не носившем звание придворного архитектора, а просто выполнявшем заказы двора.

 

Петербург

Дом английского посланника. 1741 год

Дорогая Эмилия!

Ты удивишься столь скорому моему письму. Поверь, это не моя прилежность. События у нас в Петербурге развиваются с такой быстротой, что я с моими письмами начинаю за ними не успевать. Итак, приготовься к настоящей сенсации.

Его королевского высочества герцога Курляндского Ернеста Бирона более не существует. Рука, к которой с таким благоговением спешили припасть многие, заключена в крепость, и не какую-нибудь, а вдали от столицы – в Шлиссельбурге. Ее обладателя ждет следствие, суд и приговор, который, скорее всего, окажется крайне суровым. Такова воля новой русской правительницы принцессы Анны.

Все совершилось с немыслимой, молниеносной быстротой. В то время как Бирон наслаждался первыми днями неограниченной своей власти, принцесса Анна обрела себе защитника. Роковой бокал с бриллиантами поразил в самое сердце действительного виновника Белградского мира фельдмаршала графа Миниха. Профессиональный военный, всю жизнь не вкладывавший в ножны оружия, граф был взбешен и искал способа отомстить регенту – задача в высшей степени сложная, если бы не пришедшиеся удивительно ко времени жалобы принцессы Анны. Миних, утешая принцессу, вырвал у нее согласие на арест Бирона и его сторонников, но прежде всего регента.

Однако, согласившись на переворот, принцесса решительно отказалась от личного участия в нем. Фельдмаршал оказался перед выбором – произвести переворот единолично и немедленно, имея в виду слабохарактерность и болтливость Анны, или по той же причине рисковать собственной головой, так как, нет сомнения, принцесса поделилась бы содержанием разговора со своей бывшей воспитательницей, с прекрасным графом Линаром и бог весть еще с кем.

Миних принял совершенно авантюристическое решение. Он направился во дворец, где продолжал находиться Бирон со всем семейством, в сопровождении кареты, которую выдавал за карету принцессы. Кто бы усомнился в присутствии в ней самой Анны! Ссылаясь на волю якобы сидевшей в карете принцессы, он преспокойно проследовал на половину регента и арестовал его в ночном белье, вырвав из самого спокойного и благополучного сна. Под арест была взята и вся семья регента, маленький император Иоанн передан под опеку матери. Следующим состоялся арест Бестужева-Рюмина как правой руки Бирона. И патрон, и его помощник помещены в Шлиссельбургскую крепость. Девятого ноября принцесса провозгласила себя единовластной правительницей Российской империи до совершеннолетия собственного сына. Двумя днями позже ее указом принц Антон получил чин генералиссимуса, а вторым лицом в империи стал, как и следовало ожидать, фельдмаршал Миних. Старый вояка достиг своей цели и одержал самую значительную в своей карьере победу, не пролив на этот раз ни капли крови. Высокие чины розданы и всем тем, кто еще недавно были союзниками Бирона, а главным образом Бестужева-Рюмина. Наверное, стоит добавить, что все эти события разыгрались во дворце, где продолжает стоять на пышнейшем катафалке тело покойной императрицы и не прекращаются бесконечные траурные церемонии.

 

Петербург

Дом цесаревны Елизаветы Петровны

Цесаревна Елизавета, Мавра Шувалова и Лесток

– Ну вот и у праздника! Вот и дождались светлого Христова Воскресения! Мало что сынка императора родила, при престоле приспособилась, угнездилась, теперь еще и регента истребила. Глядишь, не сегодня завтра короноваться будет – чем не императрица российская Анна II! Вишь, какие они, Иоанновны, цепкие да ловкие, своего не упустят, чужое из горла выдерут, не то что иные царевны. Это мы будем сиднем сидеть, подарочкам, что украдкой, в память батюшки-то нашего, купчишки из-под полы совать будут, радоваться: прими, цесаревна, скатерочку, не обижай, скушай яблочка, ласковая, коврик вот тоже возьми, только имени не поминай, как бы разговоры не пошли. А вы давайте, давайте, голубчики, нам все сойдет, мы каждому товару рады, за каждый подарочек в ножки поклонимся, даром что роду царского, даром что по отчеству Петровной величаемся.

Император Иоанн Антонович. По старинной немецкой гравюре.

– Перестань, Маврушка, без тебя тошно. Уймись!

– Тошно цесаревне-то нашей правду слушать! Не в слободе Александровой сидеть, а про безделье свое слушать тошно.

– Да какое там безделье. Не мели ты ерунды – что тебя расхватило?

– Так ли еще расхватит! Который год после кончины маменьки сидим на бережку у омута глубокого, на бел-горючем камушке, слезками умываемся, доброй судьбы дожидаемся, – может, Бог чего и пошлет на сиротство наше горькое. Как же, так и послал! И в народе говорится: Бог-то Бог, да сам не будь плох, сам о себе побеспокойся. Да вот, кстати, и господин Лесток идет – давай, матушка, у него спросим. Человек он чужестранный, порядки наши ему со стороны-то виднее, пусть скажет, чья правда – цесаревнина или Маврушкина. Да ладно тебе, доктор, успеешь накланяться, ты лучше нам скажи, как на твой глаз – так и сидеть нашей цесаревне сиднем до скончания века, каждой приблудной овце дорогу уступать, по чужой струне ходить? Аль, может, самой о престоле позаботиться, отеческом, законном, завещанием материнским подтвержденном?

– Боюсь показаться неучтивым, но на этот раз, ваше высочество, я целиком принимаю сторону Мавры Егоровны. Смотреть, как эта ничтожная принцесса, племянница ваша, устраивает себе царское житье, как власть берет, как любимцев обихаживает, мне не под силу. Если так будет продолжаться, я предпочту покинуть Россию и вернуться на родину. Несправедливость возмущала меня всегда, а для этой я не нахожу слов.

– Ну что, видишь, цесаревна-матушка, что добрые-то люди говорят?

– Не я один. В полках идет такой же толк.

– А как же, как же, уж не один за толки такие из казарм да в Тайный приказ попал – за правду, за память о монархе великом, вашем батюшке, которого теперь и поминать не велено.

– А вот у Алексея Григорьича толк иной: потише, говорит, сидеть бы, с правительницей дружить, а там как бог даст.

– У Алексея Григорьича! Ничего против него не скажу – человек доброй, на тебя как на икону глядит, нраву легкого, покладистого, да опаслив без меры. За тебя боится, да и за себя тоже. Ему бы и потихоньку жизнь прожить – не царского ведь рода, а ты царская дочь. Вон Леопольдовна-то государю Алексею Михайловичу правнучка, а ты внучка прямая. Батюшку-то твоего гвардия ох как чтит да помнит. Так неужто ж счастья своего бежать? Руки к тому, что самой судьбой тебе предназначено, не протянуть?

– Вас трудно понять, цесаревна. То вы толковали о скорой кончине императрицы, потом сомневались относительно регента, но теперь что стоит на вашей дороге к престолу? Слезливая женщина, разрывающаяся между любовником и мужем, читающая стихи, когда следует читать государственные документы, играющая в карты с фрейлинами, когда за карточными столами у настоящих государей решаются судьбы государств – она кажется вам помехой?

– Да не молчи ты, не молчи, государыня, хоть словечко молви!

– Вы не хотите говорить с нами, ваше высочество?

– Ох и болтлив ты, Лесток, стал, ох болтлив – не к добру это!

– А какое может быть у нас добро – престол упустили, власть своими руками младенцу отдали, теперь семнадцать лет в тишине и покое жить будем, покуда не подрастет. Тогда и гратуляции ему принесем, честь честью поздравим…

– Мавра, Лесток хорош, а на тебя и вовсе управы нет. Про дела такие не толкуют – делают их, вот что. Да в одночасье делают, чтоб никто не разведал, никто не упредил.

– Господи, ну так и с Богом!

– С Богом, это когда час пробьет нужный.

– Ваше высочество, поверьте, я приложу все силы, чтобы выяснить ваших верноподданных.

– Вот и это зря, Лесток, совсем зря. Чтоб никаких толков от тебя не шло. Думать думай, а болтать не болтай. Выведывать больше надо, какие дела-то у принцессы. В их раздоре согласья у министров не будет, вот и надо глядеть, в какую минуту сподручней.

– Цесаревна, голубушка, значит, не отступилась, значит, в мыслях-то держишь…

…Итак, предстояло пускаться на поиски не названного в „Сказании“ придворного архитектора. Впрочем, зодчих, работавших по заказам двора, было в России тех лет не так много.

Январь 1730 года. Избрание на престол Анны Иоанновны. „Царицу престрашного взору“ никто не подозревал в увлечении строительством. Но первые указы новой монархини связаны с архитекторами. Она хочет строить много. По-новому. Для одной себя. Да и о каких традициях могла идти речь. Кремль не оправился после пожара 1701 года и запустения, вызванного переносом столицы на берега Невы. Арсенал недостроен, и еще многие десятилетия будут пугать ночным временем слепыми глазницами пустых окон. Приведены в порядок соборы, но в теремах неразбериха и грязь. Петр не разрешил заново отстроить на бровке кремлевского холма разросшуюся фабрику органов: новое время – новая музыка. На кровлях Набережных палат, к великому удивлению ведущих опись дьяков, одиноко доцветают остатки висячих садов – яблони, груши, кусты барбариса. Рядом пересохшие бассейны, где плавал под парусом царевич Петр на разукрашенном карбузе. Заглохшие фонтаны.

Чтобы поместиться в Кремле – где же еще жить русской царице! – годен один Потешный дворец. Еще до коронации Анна поручает приведение его в порядок Кшиштофу Конратовичу – Христофору Христофоровичу Кундорату, как окрестили его современные документы. Было время, Петр вызывал саксонского строителя, потому что тот владел бесценным секретом недоступной огню кладки. Басня? Правда? На развалинах кремлевского пожарища его тайна огнеупорного кирпича не уступала по цене тайнам алхимиков. Конратович не получит самостоятельной стройки. Ему предстоит присоединиться к Ивану Богданову, армянину из Новой Джульфы, без малого сорок лет ведавшему московскими живописцами, мастеру на все руки – от подделки под бархат холста до сооружения домов. И к Михайле Чоглокову. Тоже живописцу. Первому учителю Петра. Не обладая талантами художника, Петр не преминул получить первые сведения и о живописи, и о рисунке, и об искусстве гравирования. Чоглоков был допущен во дворец вдовствующей Натальи Кирилловны, потому что расписывал в нем стены и написал портрет забытой царицы. Ему Петр доверил достройку Сухаревой башни, чтобы разместить в новых помещениях Математическую навигацкую школу. Арсенал был второй его большой работой.

Для Анны Иоанновны Кшиштоф Конратович в полном смысле слова столичный архитектор. Через четыре года после закладки Арсенала Петр задерживает дальнейшее строительство, отвлеченный событиями Северной войны и идеей сооружения Петербурга. Конратович получает приказ переселиться в новую столицу – ему предстоит заниматься ансамблем Александро-Невской лавры, не считая множества иных строительных поделок Единственное, чего удается дождаться Конратовичу, – Арсенал выводится под кровлю и великолепно расписывается по фасаду второго этажа густо перевитой виноградными лозами колоннадой: замысел самого зодчего. Анна Иоанновна хотела видеть свой новый кремлевский дворец – Зимний Анненгоф обращенным только к Арсеналу. Она не одинока в своих вкусах. Называя лучшие произведения московского зодчества, В. И. Баженов со временем скажет: „Грановитая палата хороша, но с Арсеналом сравниться не может“. Выбор Конратовича для устройства временной царской резиденции случайным не был, но и не оправдал себя. Больше императрица к услугам саксонского выходца не прибегала.

С Петером Фридрихом Хейдтеном, ставшим в России Петром Ивановичем Гейденом, дело обстоит иначе. Он один из первых строителей, кого Анна Иоанновна сама примет на службу. Придворные были правы: годы, проведенные в Курляндии, несмотря на постоянные недоразумения с местным дворянством, сделали Анну сторонницей курляндских обычаев, нравов, выходцев. В первые же годы своего царствования, не заручившись никакими сколько-нибудь внушительными рекомендациями о приезжем, императрица поручает ему строительство мало чем уступавшего по размерам кремлевскому Арсеналу Монетного двора в Китай-городе. Правда, проект Гейдена был просмотрен и одобрен ведущими архитекторами Канцелярии от строений Михайлой Земцовым, Доменико и Пьетро Трезини, своя воля значила для Анны Иоанновны все.

Строительство заняло не один год и вполне удовлетворило императрицу. В 1740 году Монетный двор был закончен. Гейден в виде царского поощрения получил приглашение занять должность главного архитектора Гофинтендантской – обслуживающей нужды двора – конторы. Ему специально поручалось смотрение за Лефортовским и Анненгофскими дворцами: помимо кремлевского зимнего для императрицы был построен в Лефортове еще и летний Анненгоф.

Лестное приглашение Гейден принял, но должность занимал всего два года. Смена правительниц на престоле не могла пройти для него бесследно. По желанию Елизаветы Петровны строительство Лефортовского дворца было передано А И. Евлашеву Оскорбленный Гейден, оставив на произвол судьбы свои обязанности, самовольно уехал в Петербург. Подвергся ли он административному наказанию, просто ли остался без работы, но в новой столице его след исчез. Несколько лет жизни архитектора не находят отражения в доныне обнаруженных документах. Объявился Гейден в 1751 году в Москве, занятый частными заказами, между которыми попадались и заказы на церкви.

Мог ли оказаться в их числе Климент? Теоретически – да, практически… И дело не только в резком стилистическом различии построек Гейдена и замоскворецкой церкви. Гейден – „бывший“ Гейден – не мог быть придворным архитектором ни в представлении московского окружения, следившего за его жизненными перипетиями, ни тем более для Бестужева-Рюмина. Если бы Климентом занимались на свои средства прихожане, они предпочли бы остановить свой выбор на наработавших себе прочную местную известность строителях вроде Ивана Бланка или Василия Обухова. Большим числом архитекторов Москва не отличалась. Славу им приносил не талант и архитектурные выдумки, но добротность, расчетливость, впечатление богатства при самых меньших затратах. Следов деятельности Ивана Бланка сохранилось мало – единственный чертеж уже не существующей церкви Никиты Мученика на Татарской, плохо воспроизведенный в одном из дешевых изданий прошлого столетия. Но то, что он был непосредственным образом связан с цесаревной Елизаветой, не подлежит ни малейшему сомнению.

В 1740 году тридцатидвухлетний Иван Бланк „имелся у смотрения и показания в санкт Питер Бургских Приморских ее императорского величества домам и садам и прочих в разных местах работ и у сочинения фасадов проектов и чертежей“. Именно в этой должности И. Я. Бланк был неожиданно забран в Тайную канцелярию, подвергнут допросам с пристрастием – с пытками – и приговорен к пожизненной ссылке в Сибирь. Сразу по приходе к власти Елизавета Петровна распорядилась о возвращении архитектора из ссылки и привлечении его ко всем предкоронационным работам.

Единственной виной Ивана Бланка была связь с цесаревной Елизаветой, отдельные поручения которой, среди них и связанные со строительством. Подобная „вина“ сразу ставила архитектора в особое положение среди товарищей по профессии. Тем не менее Иван Бланк не пользуется своим преимуществом и по окончании коронационных торжеств просит о переводе его в Москву. Свободным в это время оставалось место архитектора при полиции, которое он в том же 1742 году и занял. Бесперспективность подобной кандидатуры кому-кому, но Бестужеву-Рюмину была совершенно очевидна.

 

Петербург

Дом английского посланника. 1741 год

Дорогая Эмилия!

Как превратны судьбы человеческие, особенно вблизи императорских престолов! Все это время следствие по делу бывшего регента и его ближайших сторонников идет полным ходом. Не мне судить, чем заняты следователи и как могло случиться, чтобы первым был вынесен приговор не бывшему фавориту, а Алексею Бестужеву. Бестужева ждет казнь через четвертование – ужасающий пережиток далекого, дикого прошлого, к которому пожелала прибегнуть в отношении бывшего посланника кроткая принцесса Анна.

Все теряются в догадках, чем вызвана подобная жестокость в отношении человека, едва успевшего показаться на петербургском небосклоне. Некоторые, и я в том числе, полагают, что правительнице стала известна роль Бестужева в оформлении регентства Бирона. Без его вмешательства покойная императрица, скорее всего, на это регентство ни за что бы не согласилась, предоставив власть родителям маленького Иоанна. Однако существуют предположения, что Бестужев зашел еще дальше, подсказывая Бирону возможность избавиться от родителей несовершеннолетнего императора. Его поразительная ловкость в обращении с юридическими документами всем известна и заставляет ждать любых, самых невероятных манипуляций.

Впрочем, исполнение казни было задержано до окончания следствия и суда над Бироном. Для этого понадобилось еще два с лишним месяца. В середине апреля был обнародован манифест. Бывший регент также приговорен к смертной казни. Список его вин вполне соответствует той ненависти, которую испытывает к нему правительница. Перечислю только основные. Здесь и отсутствие религиозности, и обманный захват регентства, якобы вопреки воле покойной императрицы, намерение удалить из России императорскую фамилию с целью захвата престола и утверждения его за своим семейством, усиление шпионства, передача основных государственных должностей курляндцам, но главное – недосмотр за здоровьем императрицы Анны, приведший к ее преждевременной кончине. Такому преступнику, естественно, не приходилось рассчитывать на снисхождение. Тем благороднее представляется поступок принцессы Анны, заменившей и Бестужеву, и Бирону смертную казнь лишением всех прав, состояния и пожизненной ссылкой.

Однако прошедшие месяцы сделали свое дело. Отношение к регенту осталось неизменным. Ему выбран для ссылки отдаленнейший уголок Сибири – городок Пелым в трех тысячах верст от Петербурга, где, как говорят, для содержания бывшего фаворита и его семьи сооружен специальный дом по проекту самого Миниха. Им назначено очень незначительное годовое содержание, которое спасет от голодной смерти, но заставит испытать всю глубину лишений, вплоть до прямой нехватки пищи и одежды, что в тех суровых краях должно быть особенно чувствительным. Зато для Бестужева все ограничивается житьем в отцовской деревне где-то в Пошехонье. Остается предполагать, что у Бестужева либо нашлись деятельные заступники, что маловероятно, либо он сумел даже в заключении и в ожидании исполнения смертного приговора оказаться полезным правительнице. Те, кто хорошо знает Алексея Бестужева, высказываются за последнюю версию. Она вполне в его духе.

Вообрази себе, что те же протекшие месяцы оказались роковыми и для победителя Бирона – фельдмаршала Миниха. Сначала в его руки перешло почти все руководство делами внутреннего управления и внешней политики – таков был смысл указа, изданного через день после перехода власти к принцессе Анне. Но уже в январе нового года, иначе говоря через два месяца, началось наступление на его права со стороны тех, кто еще недавно окружал Бирона. Раздосадованный маршал подал прошение об отставке и с неожиданной легкостью получил согласие принцессы. Третьего марта старый вояка был уволен ото всех дел. Победа осталась за его врагом Остерманом исключительно потому, что принцессе надоела назойливая прямолинейность и склонность к назиданиям былого солдата. Вот здесь-то некоторые и усматривают руку Алексея Бестужева, сумевшего, как считают, скомпрометировать Миниха в глазах принцессы. Во всяком случае, смягчение приговора наступило вопреки сопротивлению Остермана, и кажущаяся безвольной правительница еще раз сумела проявить незаурядное упрямство. Само собой разумеется, голос Бестужева не прозвучал в защиту его бывшего патрона, о котором сейчас распространяется повсюду очень смешная эпиграмма. Не могу отказать себе в удовольствии переписать ее. Она многое говорит о действительном отношении в России к фавориту покойной императрицы Анны.

Для чего природа в свет умных посылает? Тем рождением она землю украшает, Ими чтоб владел их ум, пропадали страсти, А они б могли держать дураков во власти. Для чего ж дураков в свет та являет? Для того, на сей вопрос разум отвечает: Когда б в свете не была оная причина, О четырех ногах бы вся была скотина. А скотину для чего счастье возвышает? Ими, золотя рога, оное играет; Но как золотом своим скот тот возгордится, То с розгами и краса с головы валится. Часто видя бык свои золотые роги, Поднимает к небесам безрассудно ноги, Не зная на небо никакой дороги, Хочет счастья, чтоб его поверстали в боги. Пробу мы теперь видим над регентом строгим, Видим оного быком, но уже безрогим. Бывший златорогий преж, тот стал ныне голой, А бодливой регент наш ныне бык комолой.

 

Петербург. Зимний дворец

Правительница Анна Леопольдовна и граф де Линар

– Иногда мне кажется, вы избегаете оставаться со мной наедине, граф.

– Я почел бы это высочайшим счастьем, но правила приличия, ваше высочество, ненужные разговоры, которые могут принести вред вашей репутации родительницы монарха.

– Вы не беспокоились славой-то моей, когда я девушкой была. Слов таких не говаривали.

– Но это же так естественно, ваше высочество, – положение царской племянницы и положение правительницы Российской империи несравнимы.

– Я предпочла бы первое, хоть тетенька чем только мне ни грозилась.

– Признаю, это было величайшей неосмотрительностью, слава богу не имевшей серьезных последствий.

– Для вас, граф. А для меня? Четыре года надзору неусыпного, потом замужество…

– Которое принесло вам самое высокое положение в империи и власть.

– „Власть“! А что она, власть ваша, сердцу-то сказать может? Чем утешить? Всей-то радости в платье тяжелое, неудобное, каменьями затканное разодеться, алмазов на себя навесить и куклой на троне аль в ложе театральной сидеть.

– Но за это люди отдают жизнь, ваше высочество, и я думаю, вы просто еще не вкусили всего того, что может вам дать ваше положение.

– Вкусила, граф, ой вкусила! И ты ко мне запросто под окошко не придешь, и стихов в аллее читать не станешь, и цветка на балкон не кинешь. А знаешь, поди, не в короне тут дело.

– Но в чем же, ваше высочество?

– В годах. Годы, граф, ушли. Поразвлекся ты, повидал немало, вот и позабыл, что прежде было, даже слов давешних вспомнить не можешь.

– Вы обвиняете меня в холодности, ваше высочество, но вы несправедливы. У каждого возраста свой язык Десять лет – это много.

– Про то и речь.

– Нет, не про то. Вы забыли, ваше высочество, что за все прошедшие годы я не нашел в себе желания связать себя браком. Ваш образ заставлял меня отвергать самые заманчивые предложения. Я даже не отдавал себе отчета, почему сердце мое оставалось безразличным к самым блестящим красавицам Дрездена и Варшавы. Вы говорите – слова, ваше высочество. В наши годы в счет идут только дела, по ним и судите вашего покорного слугу. Первая возможность оказаться в Петербурге – и я у ваших ног, разве этого недостаточно?

– Для чего, граф?

– Для доказательства всей глубины и искренности моих чувств, оставшихся неизменными с годами. Я так счастлив был известием о долгожданной перемене в судьбе вашей.

– Замужеству, что ли, моему?

– Оно было неизбежно, ваше высочество. С его необходимостью приходилось считаться с самой первой нашей встречи. Я имею в виду, да простит меня Господь, перемены в составе вашей семьи, открывшие вам дорогу к престолу. По счастью, король сам предложил мне направиться в Россию, зная, насколько искренно я предан вашему высочеству.

– Мне аль ему, королю своему? Не так же просто он тебя отпускал, не так просто и регент на твой приезд соглашался.

– Со стороны господина герцога не было никаких возражений, и наоборот – у меня сложилось впечатление, что он подсказал королю возможность моего назначения.

– Смилостивился, значит, добротой изошел! Неужто ты ему и впрямь, граф, поверил? Ведь если и думал герцог, то о ссорах моих с принцем Антоном, чтоб промеж нас миру да ладу не случилось, иначе как ему одному власть держать.

– Но если даже и так, ваше высочество, то почему вам не подумать самой о своей судьбе. Вы мудро избавились от регента, вам необходима свобода и от принца Антона.

– Развод, что ли, граф? Кто ж такое позволит!

– Почему же развод. Достаточно сократить его возможности и власть. Вам следует стать самодержавной правительницей государства, ваше высочество. Таково ваше предназначение и ваша счастливая судьба!

Если судить по служебной принадлежности, к дворцовому ведомству относился и скромнейший Василий Саввич Обухов. После смерти петровского пенсионера Коробова досталась ему должность „архитектора Главной и Московской Полицеймейстерской канцелярии“, на вид громкая, на деле связанная разве что с перестройками да порядком в городе. Заказы перепадали Василию Саввичу редко, а он не гнался за ними. Строил, как и хотели заказчики, добротно, скорее по-петербургски, чем по московским канонам. Излишеств в архитектурном убранстве не любил, словно оживляя петровские порядки времен самого начала строительства новой столицы, но и с местными привычками не спорил. Его единственная оставшаяся церковь – Иоанна Предтечи в Кречетниках – неотличима от исконных московских церквей. В 1754 году его уволили уже по старости из Губернской канцелярии и на новое место – в Синодальную контору, куда он стремился „по бедности пенсиона“, – не взяли. В ходу были куда более громкие и модные имена. Еще во времена строительства Климента при жизни Бестужева-Рюмина будет открыта в Петербурге императорская Академия трех знатнейших художеств – живописи, скульптуры, архитектуры. Первая попытка сообщить им положение высоких искусств, ремесленника превратить в артиста. Это давалось нелегко всем. Архитекторам особенно. По роду занятий, обязанностей, ведомственных связей они легко и незаметно превращались в чиновников, по рукам и ногам повязанных приводными ремнями бюрократической машины. Они единственные сравнительно легко преодолевали крутые ступени Табели о рангах, получали поощрения, даже ордена, но творчество остается для них по-прежнему недостижимым, мечтой, в борьбе за которую тратилась и пропадала жизнь.

Голландские пенсионеры Петра… Посланные в обучение слишком поздно, они оказываются на родине после его смерти, лишенные тех блестящих возможностей, которые открывали перед зодчеством его замыслы и преобразования. Большинство из них вообще не находит себе применения в Петербурге и вынуждено довольствоваться теми работами, которые время от времени находятся в Москве. Канул в неизвестность Иван Устинов, строивший в старой столице еще в 1723 году триумфальные ворота по случаю заключения мира со шведами. А ведь прожил он долгую жизнь и умер во времена правления Елизаветы Петровны.

Не оставил по себе следов в Москве переведенный сюда в 1741 году архитектором губернской канцелярии И. К. Коробов, которому Петербург обязан и первым зданием Адмиралтейства, и первой адмиралтейской иглой, которую повторит в своем варианте Захаров. Для Анны Иоанновны он мог быть всего лишь ведомственным строителем, но для Елизаветы Петровны связан с памятью отца, а такого рода связи, особенно в первые годы правления, она усиленно старалась подчеркнуть.

Трудно понять, как это получалось, но работы в Москве было непочатый край. Даже Московская Сенатская контора признавалась, что местные архитекторы делают столько, сколько человеку „сделать никак не возможно“. Положим, для переведенного в 1731 году в старую столицу И. А Мордвинова это прежде всего составление затребованного императрицей генерального плана города и одновременно множество строек и того больше текущей канцелярской работы. И не эти ли нечеловеческие перегрузки приводят в 1734 году к самоубийству талантливого архитектора.

Обстоятельства смерти Мордвинова, конечно, остались бы незамеченными, если бы не то, что отец его, небогатый помещик из северной глухомани, попросил сообщить о последних минутах сына. Сам по слабости здоровья Мордвинов-старший приехать в Москву не мог. Просьба была обращена к товарищу Мордвинова по пенсионерским годам в Голландии, Коробову. Но находившийся в то время в Петербурге Коробов препроводил ее работавшему вместе с погибшим архитектором И. Ф. Мичурину. В мичуринском изложении и осталась запечатленной трагическая смерть.

Постройки или хотя бы проекты, чертежи, наброски – единственное, что важно для имени и памяти зодчего. В отношении Мордвинова их тоже нет. Но существует же в Москве у Покровских ворот церковь Воскресения в Барашах, меньше всего напоминающая церковное сооружение, – обыкновенное светское здание первой половины XVIII века, исключившее какие бы то ни было канонические черты. Кому как не этим оставшимся без памятников их труда мастерам было строить ее, в отличие от местных, находившихся под властью установившихся традиций строителей. Да и единственное ли это такого рода здание!

Все так, и все же ни один из пересмотренных архитекторов не мог быть связан с Климентом. Не только стилистические черты, особенности биографий, обстоятельства жизни в определенные годы, взаимоотношения с двором и установившийся круг заказчиков давали одинаково отрицательные ответы. Чудо Климента даже приблизительного своего объяснения не находило.

 

Петербург

Дом английского посланника. 1741 год

Дорогая Эмилия!

Мы живем в буколическом мире, где все должно трогать сердце и возбуждать воображение. Граф Линар около правительницы, и она вполне счастлива, не замечая всех произошедших за прожитые годы перемен. Граф почти так же, как прежде, хорош, но далеко не так легкомыслен, чтобы испытывать головокружение от одной лишь симпатии особы царствующего дома. У него служебные обязанности посла польского и саксонского короля, но и собственные планы, которые он намеревается в самом ближайшем будущем осуществить.

В то время как принцесса может часами любоваться предметом своей страсти или говорить о нем со своей ближайшей подругой и фрейлиной Юлией Менгден, Линар стремится к тому месту, которое столько лет принадлежало Бирону. К тому же все выгоды положения фаворита он хочет совместить со вполне терпимым, если не счастливым, семейным положением. Принцесса понимает, что назначение Линара обер-камергером и постоянное пребывание во дворце требует какого-то прикрытия в виде брака. Она бесконечно благодарна своей фрейлине за согласие стать женой Линара и не замечает, что отношения мисс Менгден с графом развиваются совсем в ином направлении – не ширмы, но настоящего романа. В конце концов, присутствие правительницы не будет слишком мешать этой паре, которая явно рассчитывает замкнуть принцессу в кругу своей семьи и своих интересов.

Остается удивляться, до какой степени новое положение царствующей и наделенной императорской властью особы не изменило характера и привычек принцессы. Наоборот – она стала позволять себе много такого, от чего прежде вынуждена была воздерживаться, подчиняясь законам придворного этикета. Анна никогда не совершает утреннего туалета и не принимает при этом докладов и визитов. Причесывание головы ее раздражает, и она в свободном капоте с небрежно повязанной платком головой способна целыми днями лежать на софе, ничего не делая или декламируя монологи из любимых трагедий. Принцесса может по нескольку дней проводить взаперти в личных покоях в кругу ближайших друзей, к которым относятся родственники мисс Менгден и приятели графа Линара. Самые неотложные государственные дела и заседания, требующие присутствия правительницы, откладываются на неопределенные сроки из-за ее нежелания нарушить свой fare niente – счастливое безделье. Анну оживляют, пожалуй, только стычки с принцем Антоном, частые, публичные и, как правило, кончающиеся размолвками, которые длятся неделями. Кроме того, она сочла необходимым окружить роем соглядатаев цесаревну Елизавету. Ходят слухи, что эту обязанность Анна поручила фельдмаршалу Миниху, который в свою очередь передоверил несвойственное ему занятие своему легкомысленному брату. Подобное упущение явилось одной из причин, побудивших правительницу подписать отставку тому, кому она обязана своим нынешним положением. Поистине мы, женщины, не в состоянии помнить вчерашних услуг и живем только сегодняшним днем и сегодняшними чувствами.

Не менее насторожена правительница и в отношении сына старшей дочери Петра I. Она, не скрываясь, называет его дьяволенком, из-за которого у нее никогда не будет покоя. Но эти, казалось бы, свидетельствующие о государственных интересах поступки и высказывания ограничиваются подкупленными служителями и извозчиками в доме цесаревны Елизаветы. Да и неизвестно, кому служат эти бесконечные соглядатаи. Продавая свою совесть одному лицу, они так же спокойно могут перепродать ее другому. К тому же армию заметно раздражает положение, в котором оказывается цесаревна и которым она явно афиширует, отказываясь от нарядных платьев, участия в веселых эскападах и даже от обычной своей улыбчивости. Елизавета теперь почти всегда очень скромна, строга в одежде и почти сурова на вид – метаморфоза, которая не может не бросаться в глаза каждому, кто ее хоть сколько-нибудь знает.

И все же, дорогая моя, ты никогда не догадаешься, какую новость я специально приберегла на конец письма. Алексей Бестужев в Петербурге! Да-да, в Петербурге, и это при том, что приговор его не отменен и никакого официального приказа об освобождении из ссылки не существует. Тем не менее он в столице, в собственном доме, и если не показывается днем на улицах и не посещает общество, то вечерами его видят проходящим во дворец на половину правительницы. У них состоялось уже несколько длительных разговоров, и Петербург теряется в домыслах, что могло бы быть их содержанием. Из всех возможных предположений я склоняюсь к тому, которое кажется наиболее вероятным и некоторым старым дипломатам. Цесаревна Елизавета! Бестужев связан с похищением завещания императрицы Екатерины I, где предусматривались права цесаревны. Скорее всего, Анна решилась прибегнуть к его помощи, чтобы аннулировать эту оговорку или заменить подлинное завещание подложным. Насколько мы близки к истине, покажет время. На лицах сановников в связи с этим появлением заметна немалая озабоченность. Остерман в бешенстве, а принцесса сохраняет невозмутимое спокойствие и действует по своему усмотрению. Который раз приходится повторять: если за ней и нельзя признать силы воли, то в упрямстве тоже нельзя отказать. И разве так просто, даже в собственных интересах, подавить в себе ненависть к человеку, только что пытавшемуся тебя предать!

 

Петербург. Зимний дворец

Правительница Анна Леопольдовна и А. П. Бестужев-Рюмин

– Здравствуй, Алексей Петрович, виновата я перед тобой, очень виновата. Ты уж прости, если сможешь. Натолковали мне тут про тебя всякого – сразу не разберешься, вот я, неразумная, и поторопилась. Нет того сообразить, с тобой потолковать. Гляди-тко, как измаялся-то, господи!

– Ваше величество, вы напрасно беспокоите себя сожалениями. В жизни государственной все может случиться.

– Ошибся ты, Алексей Петрович, – не по праву меня титулуешь. Высочеством зови, как в прежние времена.

– Нет, не ошибся я, государыня, как ошибиться! Кому, как не вам, титул императорский носить. Ваш он по праву, только ваш.

– Да как же ты сам с герцогом-то бывшим его только сыну моему отдал, а мне даже высочества королевского не досталось.

– Ваше величество, вы сами изволили милостиво сказать, что разобраться надо. Если бы вы разрешили утрудить вас несколькими минутами объяснений, все встало бы на свои места. Я счастлив, что мог вам понадобиться, но чтобы поручать какое-никакое дело вашему покорному слуге, нельзя не определить, можете ли вы, государыня, ему верить.

– Говори, говори, Алексей Петрович! И впрямь разобраться во всем самое время, да издаля-то не бери. Знаю, что тетенька покойная тебя особо ценила, доверяла тебе.

– Простите мою дерзость, государыня, но вас ввели в заблуждение внешние приметы или чьи-то неразумные слова.

– Да как же так, разве не с тобой Анна Иоанновна о завещании советовалась, не твой черновик у себя в спальне подписывала?

– Позвольте, ваше величество, начать с несколько более ранних времен, тогда мои слова не будут вам нужны. Вы сами сделаете вывод из того, что было.

– Сама сделаю? Ну что ж, перебивать тебя не стану.

– Вы помните детство свое, государыня? Приезды в Петербург и Измайлово покойной государыни? Видели ли вы меня в ее свите когда-нибудь?

– Да какая там у нее свита была! Один твой отец да камер-фрау приезжала. Слуг даже с собой не брала.

– Но от маменьки своей, блаженной памяти герцогини Екатерины Иоанновны, разве не слыхали, что не было меня в курляндском штате?

– Да вроде был когда-то.

– Около двух лет, и то поневоле. Как государь Петр Алексеевич дал себя умолить, тут и уехал, даже абшида не взял.

– Правда, чего-то тетенька поминала, злостилась.

– Видите, государыня! За то и жаловать меня покойная императрица не стала, как к власти пришла.

– И впрямь не жаловала. В Петербург не звала.

– Я буду совершенно откровенен с вами, государыня. Месяцы, проведенные в крепости…

– Не говори, не говори, Алексей Петрович, чем могу – возмещу, одарю тебя по-царски.

– Я не к тому, государыня. Эти месяцы заставили меня многое передумать. Человеку нужны не богатства земные, а только совесть чистая. Лучше прогневайтесь на меня, но разрешите сказать правду!

– Какой ты, право! Да не рассержусь, зачем же, все равно дело прошлое, чего его ворошить.

– Но ведь мы касаемся прошлого и на исповеди, иначе нам трудно было бы жить дальше. Моя исповедь перед вами, ваше величество, нужна мне – не вам, чтобы мне жить и быть перед вами правым.

– Так что ж с тетенькой-то было?

– Потому и не звала меня покойная императрица в Петербург, что был я предан душой и телом маменьке вашей, ее мнил на троне отцовском видеть.

– Маменьке?! Да ты что, Алексей Петрович!

– Разве ваша маменька не была старшей из принцесс крови царской? Разве не за нее дворяне голос на выборах поднимали, как тридцатый-то год шел? Продал Екатерину Иоанновну проклятый Феофан, преосвященный новгородский, – все императрице покойной вызнал, да и то, кстати, что был я покойной герцогине верным слугой. В ее интересах с вашим папенькой, государыня, переговоры в Европе вел, завещание в Киле императрицы Екатерины похитил.

– Слыхала про Киль-то. Только разве не для тетеньки ты старался?

– А кабы для тетеньки, неужто в Петербурге мне места не отыскалось, должности придворной не нашлось бы? И за меньшие заслуги в камергеры выходят, советниками, министрами становятся, поместья получают.

– Но потом же позвала она тебя?

– Позвала, потому что поняла – смертный час ее наступил. Вызнать хотела, что о твоей маменьке и о тебе знаю, не будет ли с моей стороны какой помехи планам бироновским.

– А Бирон с тобой чего ж такой милостивый был?

– Да как же иначе, государыня, правду-то ему было от меня узнать? В крепость посадить? Так, может, я не один, а и другие про то тоже знают, может, бумаги какие остались у меня припрятанными.

– Ну и что же?

– А мне, государыня, пути другого не было, как время тянуть. Ждал, пока наследника на свет произведете счастливо, пока императрица покойная к смертному своему часу подойдет, тогда, думал, и доложу вашему величеству, что никаких опасений против цесаревны Елизаветы можете не иметь.

– Как – не иметь? Это почему же?

– Да потому что ваш покорный слуга завещание то неправедное похитил да уничтожил. Вот этими своими руками изорвал да сжег.

– Что ты, Алексей Петрович, что ты, как можно!

– И очень даже необходимо, государыня.

– Господи, да почему?

– Потому что в том завещании после Петра II и потомства его стояли цесаревны Анна и Елизавета Петровны с потомством своим в родах и в родах, а о вашей маменьке и тетеньках, о вас самой, государыня, и слова не было.

– Не было… А теперь этого завещания больше нет?

– Нет, ваше императорское величество. Послал я об этом известить вашу матушку, порадовалась она напоследях перед кончиною, с легким сердцем и отошла.

– Матушка и вправду перед кончиной словно просветлела вся, таково-то ласково со мной говорила, жалела, что до внуков Бог не привел дожить. Только я-то думала, радость ее оттого, что наконец тетенька разрешила мне православие принять, за сватовство принялась, а оно вот что. Значит, тетенька никого другого, окромя меня, и наследником сделать не могла и опасений тоже никаких не имела?

– Вы же сами видите, ваше величество, что мне доказывать – дела-то сами за себя говорят.

– Что ж ты со мной ране не поговорил, Алексей Петрович? Молчал-то чего?

– Как не молчать, государыня, – подошел бы, объясняться стал, тут на ваше величество тень бы и навел. Как Бирон-то с клевретами своими за вами следил, глаз не спускал. За вас боялся, ваше величество, да и за себя, что греха таить, тоже.

– Понимаю, Алексей Петрович, все понимаю. Звала тебя на совет, правды не знала, а теперь-то и вовсе ты мне нужен. Не обойтись мне без тебя.

– Ваш верный и всепокорный слуга, ваше величество.

Имена зодчих, которые не могли построить Климента, отпадали одно за другим. Кто мог, оставалось по-прежнему непонятным.

Нет, конечно, список имен еще не был исчерпан. Архитекторы оставались – и какие же разные, с какими яркими, неповторимыми человеческими и творческими чертами. Прежде всего человеческими. В годы Анны Иоанновны надо было прежде всего отстоять свое достоинство, право на профессию и уважение к ней. Петровским пенсионерам подчас помогало дворянское происхождение – они относились к числу тех самых недорослей, которым пребывание в Европе приносило образование, специализацию. Но это же самое образование, факт службы в окружении простолюдинов-ремесленников сводил на нет все преимущества.

О Иване Мичурине можно судить по-разному. Дворянин Галичского уезда Костромской губернии, он поступает в Академию навигацких наук, но получает оттуда перевод в ученики к архитектору Микетти. Шесть лет занятий в Голландии завершают его профессиональное образование. Вернувшись в Россию в период пребывания царского двора в Москве, он легко улавливает произошедшие перемены и предпочитает остаться в старой столице. Конкурировать с приезжими любимцами императрицы бесполезно, рассчитывать на большие заказы бессмысленно. Мичурин за считаные годы становится едва ли не единственным и исключительно высоко ценимым архитектором Москвы.

Он наследует свои обязанности у погибшего Мордвинова и доводит до завершения начатый им план Москвы, вошедший в историю под именем Мичуринского. У него множество частных заказов, чему в немалой степени способствует страшный пожар 1737 года. Мичурин всезнающ, экономен и стремителен. Мало кто может с ним сравниться по быстроте и тщательности выполнения строительных работ. Погорельцы вынуждены были считать каждую копейку. На Мичурина можно положиться.

Неслучайно именно на Мичурине останавливает свой выбор Растрелли, когда ищет строителя своего Андреевского собора в Киеве. Кстати, именно Андреевский собор многие справочники соотносили с Климентом. С 1747 до 1761 года Мичурин проводит почти безвыездно в Киеве: Растрелли не преминет использовать его знания и для строительства Киевского дворца. И при всем том Мичурин не простой исполнитель. Одного портала собора Свенского Успенского монастыря в бывшей Орловской губернии достаточно, чтобы убедиться, насколько уверенным и самобытным языком в архитектуре он владеет. Формы крупные, сочные, с подчеркнутым ощущением весомости камня, глубокой и нарочитой игрой светотени. Его постройки вырастают из земли как мощные, одинаково богатые глубокими корнями и раскидистыми ветвями деревья. В определении архитектурных стилей подобные черты говорят о близости к барокко, но не к рокайлю, дыханием которого отмечен Климент.

Историки искусства колебались, и все-таки большинство склонялось на сторону иного архитектора первой половины XVIII века – А. И. Евлашева. Его имя в связи с Климентом вплоть до последнего времени мелькало чаще всего. Достаточная убедительность доводов? Как раз наоборот – полное их отсутствие.

Как обычно в истории русского искусства этого периода, о Евлашеве известно довольно много и, по сути, ничего, если не считать зафиксированного в послужном списке года смерти. Ни происхождения, ни места рождения, ни учителей. Родился Евлашев предположительно около 1706 года. Тринадцатилетним мальчиком поступил на службу – опять-таки неизвестно куда и кем. В 1731–1733 годах он числится „архитектурных дел гезелем“, спустя десять лет архитектором, причем Московской Гофинтендантской конторы. Это его Елизавета Петровна предпочла П. И. Гейдену для перестройки Лефортовского дворца.

Доверие и симпатия Елизаветы этим не ограничиваются. Можно с уверенностью сказать, что при каких-то обстоятельствах цесаревне довелось столкнуться с гезелем и убедиться в его преданности, потому что Евлашев получает в свое ведение все московские и подмосковные дворцы и постройки – огромнейшее и чрезвычайно разнообразное хозяйство, которым императрица к тому же не переставала интересоваться. Не дожидаясь окончания одних работ, она задумывала другие – в Софрине, Люберцах, Братовщине, Танненском, Преображенском, Измайлове, Коломенском, Воробьеве, во дворцах Головинском, Покровском, Алексеевском. Другой вопрос, что Евлашеву почти всегда приходилось выступать в роли исполнителя растреллиевских проектов: какая бы императрица стала заботиться об авторском самолюбии! Иногда доставались и собственные постройки, вроде дворца в Перове, который Елизавета решила строить для А. Г. Разумовского, или надвратной церкви московского Донского монастыря, начатой еще в 1730 году Шеделем. Ни о каком сходстве с Климентом говорить не приходилось. Впрочем, существовали и иные, вполне объективные данные, по которым Евлашев не мог быть автором Климентовской церкви.

Начать с того, что в 1742 году, когда Бестужев-Рюмин, по словам автора „Сказания“, заказывал проект, Евлашев еще не имел звания архитектора. В 1754 году он тяжело заболел, ушел в отпуск для поправления здоровья, но приступить больше к работе не смог. Умер Евлашев в 1760 году, как свидетельствуют данные архива последнего из московских претендентов на авторство Климента – Д. В. Ухтомского.

 

Петербург

Дом английского посланника. 174[?] год

Дорогая Эмилия!

Появление в Петербурге Бестужева-Рюмина, хотя и сохраняемое по-прежнему в тайне, продолжает волновать весь двор. Манифеста о прощении его вин или по крайней мере частичном оправдании нет как нет, а между тем бестужевская карета едва ли не каждый вечер подъезжает к заднему крыльцу дворца и простаивает у него по нескольку часов. Во дворе успели заметить, что в переговорах, которые ведутся правительницей с былым осужденным, принимает участие и граф Линар, еще совсем недавно так категорически высказывавшийся против Бестужева и находивший для него самые нелестные определения. Сегодня их, по всей вероятности, объединяют общие интересы, и потому именно эта пара больше всего интересует всех нас.

Начну с Динара. Его имя уже мелькало на страницах моих писем. Как предмет увлечения племянницы императрицы, он, естественно, не представлял особого интереса, но в качестве кандидата в фавориты регентши, и притом фаворита с неограниченной властью, которую ему готовит восторженное отношение принцессы, его совершенно невозможно обойти вниманием. Граф довольно высок ростом, тонок, со слишком крупной головой, размеры которой подчеркиваются столь же крупными чертами лица и густыми собственными волосами, которые он редко прикрывает париком. У графа несколько тяжелая нижняя часть лица с грубоватым подбородком, большие с косинкой серые глаза и кокетливая улыбка, не всегда идущая к легко покрывающемуся темным жестким заростом лицу. Линар придает большое значение своей внешности, которую, по-видимому, высоко ценит, и не проходит ни одного зеркала, чтобы не бросить на себя хотя бы беглого взгляда.

Он неглуп, но и неумен, нечто среднее с большой долей опасливости и врожденной хитрости, которая заставляет его медлить с ответами и принимаемыми решениями. Он несомненно мог бы достигнуть большего, если бы отличался большей решительностью. Он был бы капризен, если бы на то позволяли обстоятельства, деспотичен, если бы было над кем свой деспотизм безнаказанно проявить, жесток, если бы не боялся последствий своей жестокости. Поэтому пока он выглядит достаточно привлекательным и любезным, хотя и не тратит своей любезности на особ ниже себя по положению.

Его обращение с принцессой полно вкрадчивости, но и внутренней настороженности. Он мечтает о власти, но не уверен в том, что сумеет ее достичь, и боится потерять свое нынешнее положение. Если принцесса при всей ее безвольности способна хотя бы на упрямство, Линар отступает всегда и во всем, какой бы ненавистью и завистью ни горело в действительности его сердце. Ты удивишься подробности моего портрета. Что делать! На приемах во дворце это новая фигура, которая невольно привлекает к себе внимание, заслуживает ли она того или нет. Иногда мне кажется, принцесса замечает его слабости и досадует на них, но пока не решится на иной выбор. Если Линар и в самом деле станет супругом фрейлины Менгден, судьба принцессы предрешена. Доверенная фрейлина не позволит распасться их союзу и предостережет свою державную приятельницу от любого другого увлечения.

Бестужев достаточно хорошо известен в Европе, чтобы существовала необходимость набрасывать его портрет. И тем не менее я не премину этого сделать, потому что мне всегда казалось – внешние мелочи позволяют о многом догадываться в душевной жизни человека. Бестужев невысокого роста, с рано оплывшей фигурой, которая не позволяет портным подчеркнуть какие бы то ни было ее преимущества. Круглая голова с щеткой низко постриженных седых волос – он имеет обыкновение время от времени снимать парик – лишена благородства линий. Хотя крупные черты лица до сих пор сохраняют былую выразительность, если не сказать красоту: прямой, несколько мясистый нос, круглые глаза и на редкость мягкие, неопределенные губы. Он имеет обыкновение очень быстро ходить, чуть приволакивая одну ногу. Но это следствие не недуга, а неловкости, становящейся с годами более заметной. На ходу он размахивает руками, совершенно поглощенный своими мыслями, и не заботится об изяществе своих движений. Он следит за своим костюмом ровно настолько, чтобы тот отвечал богатству и характеру его положения, но пренебрегает мелкими изобретениями моды. Мне даже кажется, что заботу о своем внешнем виде он целиком поручает доверенному слуге, не получая удовольствия от самого одевания и собственного вида. Увлеченность интригами в нем так велика, что он живет как бы отрешенным от остальной жизни и потому производит впечатление очень делового и заслуживающего доверия человека. Лорд Рондо сказал как-то, что он напоминает ему человека, всегда делающего ставку на невыигрывающую лошадь и обеспокоенного теми утратами, которые неизбежно понесет при этом его карман. Если в основе своей это и так, Бестужев, надо отдать ему должное, никогда не остается в проигрыше, хотя и немалой для себя ценой восстанавливая потерянное равновесие.

Он не будет искать престола для себя, ибо слишком хорошо знает хрупкость таких сложных конструкций и недолговременность их существования. Я бы сказала, что его привлекает не столько богатство – хотя он скуп, не атрибуты высокого положения – ими он способен пренебрегать, сколько сама власть, возможность распоряжаться ходом событий по своему усмотрению и придавать задуманное направление колесу истории. Ты скажешь, это величайшая форма честолюбия, я бы добавила – и самая опасная, потому что в своем опьянении механизмом игры человек перестает испытывать человеческие чувства и снисхождение к другим людям. Его жестокость из усилия воли становится естественным состоянием, и гнев, слепой и безрассудный, обращается против каждого, кто мешает очередному задуманному ходу вне зависимости – его ли это вина или простое стечение обстоятельств. Приглядываясь к Бестужеву, я вижу, что он действительно способен был забыть годы изгнания покойной императрице и ужас смертного приговора правительнице, лишь бы открывшиеся перед ним новые возможности отвечали его затаенным надеждам.

Царедворец до мозга костей, Бестужев силен своим полным равнодушием к женщинам. Не представляю себе красавицы, которая могла бы вскружить ему голову, и умницы, которая хотя бы на несколько минут способна была отвлечь его от хода собственных мыслей. Это не значит, что жизнь его отличается аскетизмом и строгим воздержанием. Отнюдь нет. Бестужев любит хороший стол и вино, но светским дамам предпочитает собственных крепостных девушек, которые не в состоянии связать его действий и создать каких бы то ни было жизненных осложнений. Госпожа Бестужева хорошо знакома с этой особенностью своего супруга, но находится в таком подневольном положении, что не осмеливается поднимать голоса в защиту собственных прав. Деспотичный в делах, Бестужев тем более деспотичен в семейной жизни. Как говорят, в собственном доме он не разрешает разговаривать жене и совершенно не считается со своими тремя уже достаточно взрослыми сыновьями.

Сейчас все его помыслы сосредоточены на принцессе и стремлении упрочить ее положение на престоле. При существующей ситуации решение подобной задачи требует учета всех тех противоречивых сил, которые лишают плавного хода и равновесия корабль нынешнего правления. Сумеет ли Бестужев все эти силы подчинить поставленной им задаче? Снова остается сказать: поживем – увидим.

 

Петербург. Зимний дворец

Правительница Анна Леопольдовна и А. П. Бестужев-Рюмин

– Будто недоволен ты чем, Алексей Петрович? Смурной какой-то. Правда, не подписала я еще манифеста о тебе, чтоб вины все с тебя снять. Да подпишу, подпишу, дай срок

– Воля ваша, ваше величество.

– Опять ты с титулом этим, а я оглядывайся, не услышал бы кто – разговоры пойдут, от принца одного понаслушаешься. Мы, Алексей Петрович, осторожненько, по-умному. Чтоб Остерману и тому сказать было нечего.

– Вы недооцениваете Остермана, государыня. У этого человека всегда и против всякого найдется что сказать. А мое присутствие в Петербурге и так не удалось сохранить в секрете – все знают.

– Это почему же? Визиты, что ли, отдаешь? Просила же я тебя повременить.

– Какие визиты, ваше величество! Вы соизволили разрешить мне приехать в собственный дом, приказали во дворец к вам приезжать.

– Так не мне ж к тебе для разговору ездить!

– Да кому ж такое в голову придет, государыня! Но глаз-то кругом куда как много: почему в бестужевском доме огни, слуги суетятся, кому, как не хозяину, в карете выезжать, а ко дворцу разве незамеченным подъедешь.

– Но ты ж не через парадный ход, Алексей Петрович?

– Какая разница, ваше величество. Ваша жизнь вся на виду – под маской не скроешься.

– Твоя правда. Решаться с манифестом надо. Да про это мы еще с тобой потолкуем. За другим я тебя звала. Ты вот о завещании императрицы Екатерины толковал, будто мне теперь цесаревны опасаться нечего, а я боюсь, Алексей Петрович, кабы ты знал, как ее боюсь. Ну фискалы за ней следят, ну о каждом шаге доносят, так ведь окромя меня во дворце сколько хозяев выискалось. Принц Антон командует, мне слова не скажет, чего они с Остерманом умышляют. Может, в чем и с цесаревной стакнутся, может, о чем важном промолчат, лишь бы мне назло. От супруга-то моего богоданного ума не жди, а добра и вовсе.

– Утвердить вам свою династию пора, ваше величество, – Брауншвейг-Люнебургскую – на русском престоле.

– Что ты, что ты, Алексей Петрович, не хочу я с Антоном, ни за что не хочу! И не говори ты мне таких слов. Чтоб мне на всю жизнь без него, постылого, и не дохнуть. Жизни мне такой не надо!

– Позвольте, государыня, мысль кончить. Я имел в виду провозглашение императрицей вас одной. Так и должно по закону быть – только вы имеете отношение к русскому престолу.

– А принц?

– Останется супругом вашим, супругом императрицы, не более того. Тогда уж и распоряжений от него никаких не будет, и подчиняться ему никто не пожелает, да и вы, если воля ваша будет, судьбу его для пользы государственной решите.

– Это что за мысли-то у тебя?

– В Петербурге ли разрешите жить или, скажем, в каком отдельном дворце, со всеми почестями, однако же чтоб неприятностей вам не чинил.

– Думаешь, и так возможно?

– Всеконечно, ваше величество.

– Ох, снял ты у меня с души камень, Алексей Петрович! Потолкуем, обсудим все не спеша.

– В таких делах, государыня, время дорого.

– Да понимаю я. Только цесаревна пока ничего злого противу меня не умышляет, так что время-то пока есть.

– Откуда ваша уверенность, государыня? Вы слишком доверяетесь фискалам, а ведь то, что за деньги продано, за деньги другими может быть и куплено.

– Какие фискалы – поверила бы я им! Мне сама цесаревна сказала.

– Вы говорили с ней о своих подозрениях?

– Сразу как с тобой о них потолковали.

– Это значит, еще вчера.

– Конечно, вчера, на бале. Цесаревна даже в слезы ударилась, что обидела я ее беспричинно, клялась, божилась, что в мыслях ничего противу меня не имела.

– Ваше величество, у вас остается единственный выход – немедля арестовать цесаревну.

– Да ты что, Алексей Петрович! Как это – арестовать? За какие такие вины?

– Крепость – единственное место, где отныне цесаревна не будет представлять для вас и вашего сына опасности.

– Да почему, скажи ты мне, ради бога! Господи, даже голова кругом пошла.

– Да потому, ваше величество, что остерегли вы ее! Теперь она о спасении своем думать будет. Не торопилась, так заторопится – так заторопится, что нам не успеть.

– Да что ты, она после разговору нашего – успокоила я ее, обнадежила своим благоволением – глаза утерла, водицы попила и до самого утра на бале танцевала. А ты – заторопится!

– Вы не назвали в разговоре с цесаревной моего имени, ваше величество?

– Вроде нет – к чему бы?

– Простите мою настойчивость, но это очень важно – вы точно помните? Может, просто так обмолвились?

– Да нет же, Алексей Петрович, ведь тебя для всех-то и в столице нет. Конечно же не называла я тебя. А что ты обеспокоился?

– Долго занимать ваше внимание, ваше величество. Вам, поди, и так разговор этот тяжел.

– Твоя правда, скорей бы кончить.

– Но я вынужден для вашего же блага вернуться к аресту цесаревны, государыня.

– Экой ты, Алексей Петрович, нетерпеливой! Да надо же мне с фрейлиной Менгден поговорить, с госпожой Адеркас. Графа Линара, как посланника польско-саксонского, в известность поставить. Союзники же они наши – нельзя так, право.

– Только так и можно, ваше величество, только так – втайне и безо всяких советов. Не жалеете себя, пожалейте сына. Сколько лет под рукой покойной императрицы жили, свету божьего не видели – и теперь снова под чужую власть, а то и того хуже.

– Да ты так толкуешь, будто дело это решенное, Алексей Петрович! Тебе бы вот пиесы писать – трагедии аль повести какие. В жизни такого не бывает.

– Вы забыли об аресте Бирона, государыня. Ждал он его, в мыслях исход такой имел?

– Ну ладно, ладно уж, на завтра на утро подготовь указ – подпишу. Только раньше полудня не приходи – не люблю рано вставать.

– Ваше величество, лучше бы сегодня: вечер только в самом начале. А ночью бы и конец всем вашим тревогам.

– Нет-нет, и не проси, Алексей Петрович! И думать о таком страхе не хочу. Да тебе уж пора – скоро посланник польский прийти должен, дела нам с ним обговорить надо.

– Ваше величество, простите мою настойчивость. Если вы не решаетесь на арест цесаревны в эту ночь, по крайней мере распорядитесь гвардию из Петербурга отвести. Вы же знаете, как они цесаревне здравицу кричат, как ее имя в казармах выкликают.

– Ах это! Куда ж ты их направить хочешь?

– В Финляндию, шведов воевать.

– Ну что ж, это можно. Набросай указ, я его и подпишу.

Но ведь не один автор „Сказания“ настаивал на неком придворном архитекторе. О том же говорили и многочисленные, хотя и не сходившиеся на одном и том же имени, справочники. Чем ближе в XX столетию, тем чаще те, кто причастен к архитектуре, высказывали свои догадки по поводу Климента. В общей сложности это были три кандидатуры, в разной степени связанные с придворными заказами. Дмитрий Ухтомский, Алексей Евлашев, Бартоломео Растрелли – каждый со своей жизненной и творческой судьбой, со своим архитектурным почерком. И при всем отличии их построек в каждой при желании можно было обнаружить черты, перекликавшиеся с Климентом, чуть ли не повторяющиеся в нем.

Дмитрий Васильевич Ухтомский – князь по происхождению и титулу, редкий труженик в жизни, сумевший создать первую в России архитектурную школу. Стены его школы когда-то входили в здание Стереокино, помещавшегося на углу бывшего Охотного ряда и бывшей Театральной площади. Разросшаяся гостиница „Москва“ стерла ее следы, как и следы прославленного множеством связанных с ним имен Гранд-отеля, трактира Тестова, наконец, архитектурного решения, выдержанного в духе сохранившегося здания Малого театра. От задуманного ансамбля площади не осталось ничего. Ничто не говорит в сегодняшней Москве и об Ухтомском.

Кузнецкий мост, сооруженный в середине XVIII века по проекту учителя „архитектурии гезелем“ Семеном Яковлевым, тяжело поврежден при недавней прокладке теплоколлектора и снова скрыт под землей без проведения остро необходимых восстановительных работ. Удастся ли его когда-нибудь еще увидеть москвичам? О восстановлении Красных ворот вопрос стоит вместе с восстановлением Сухаревой башни. Сегодня и вовсе не понять, кому они могли помешать на площади, которой возвращено их имя. И только стремительно-радостный взлет колокольни Троице-Сергиевой лавры в Загорске позволяет представить меру одаренности архитектора.

Ухтомский – по-настоящему московский, и только московский, зодчий. Родившись в 1719 году, он учится сначала в Славяно-греко-латинской академии, равно далекой от инженерного искусства и архитектуры, но с четырнадцати лет переходит учеником к Ивану Мичурину. Мичурина сменяет приехавший в старую столицу Иван Коробов, у которого князь проходит все ступени профессионального искуса – от ученика до помощника и прямого сотрудника. После смерти Коробова он занимает должность, в смысле неограниченных прав и возможностей подобную той, которую занимал Растрелли. Но вот в 1742 году Ухтомский не мог претендовать на заказ петербургского вельможи, а Бестужев-Рюмин ни за что бы не доверил ему своего Климента. Именно этим годом отмечено получение Ухтомским звания „гезеля“ – первой ступени в самостоятельной работе архитектора. Представительная комиссия из пяти зодчих осуществила необходимое испытание знаний своего младшего коллеги.

Начинающему двадцатитрехлетнему строителю никто бы не поручил заказа на десятки тысяч рублей. Другое дело, что в то же самое время Ухтомский создает свои знаменитые Красные ворота. Собственно, известность приходит к ним много позже. Сначала это всего лишь деревянные триумфальные ворота, одни из многих, которые было принято сооружать по поводу самых разнообразных государственных и придворных событий. Тем не менее они запомнятся Елизавете Петровне, и, когда через пять лет их уничтожит пожар, императрица распорядится восстановить постройку, и притом в камне.

В течение 1753–1755 годов Ухтомский выполняет свой „каменный вариант“. Именно вариант, потому что новые условия, изменившийся материал, тенденции моды подсказывают зодчему иное решение. То, что сначала увлекло Елизавету, имело больше отношения к живописи и скульптуре, чем к архитектуре, – огромные аллегорические картины, эмблемы, роспись всех стен под мрамор и, наконец, венчавший всю композицию портрет императрицы на троне. А еще кругом стояла позолоченная скульптура. Ухтомский собирался расставить по ярусам портретные статуи и портреты царствующих особ.

Зодчему пришлось самому постепенно отказаться от многих деталей, и только этот „успокоенный“ вариант производил впечатление известного сходства с Климентом. И не менее существенный довод против авторства Ухтомского. Ни достигнутые его школой успехи, ни возводимые учениками по всей Москве постройки не смогли отвести от зодчего рокового удара, нанесенного ему Сенатом. По подозрению в неправильном или неточном ведении денежных дел – никогда и ни в чем не оправдавшемуся – Ухтомский в 1763 году был отстранен от руководства „архитектурной командой“ и всех остальных своих должностей. За полуопальным архитектором была сохранена единственная работа – над лаврской колокольней. Сразу же переселившийся в Троице-Сергиев посад, Ухтомский больше никаких заказов в Москве брать не стал, перестал и вообще появляться в старой столице. Колокольня, возведению которой он посвятил двадцать лет, была закончена одновременно с освящением Климента – в 1770 году. Конец же жизни самого Ухтомского остался неизвестным.

 

Петербург

Дом цесаревны Елизаветы Петровны

Цесаревна Елизавета, Лесток и М. Е. Шувалова

– Ваше высочество, правительница получила из Бреслау письмо, где ее остерегают против вас и советуют арестовать меня.

– Откуда узнал о нем, Лесток?

– Оно побывало в моих руках раньше, чем было прочитано принцессой.

– И что принцесса? Не иначе слезу пустила?

– Вызвала Бестужева и долго с ним толковала. Долго, если иметь в виду ее привычки. Даже свидание с Линаром оказалось отложенным на целый час. Граф и даже фрейлина Менгден теряются в догадках.

– Неужто у Аннушки нашей к политике вкус объявился?

– Не шутите, ваше высочество. Дело не в принцессе. Это означает, что бразды правления отныне начинает брать от ее имени другой человек, с которым шуток в политике не будет, смею вас уверить.

– Алешка Бестужев? Смертник-то наш недошлый?

– Вы снова шутите, а я прошу обратить внимание, что далеко не каждому смертнику, приговоренному к четвертованию, удавалось не просто избежать казни, но и через несколько месяцев оказаться во дворце того самого правителя, который был убежден в его немаловажных винах. Бестужева не умели ни по-настоящему оценить в России, ни дать ему поля деятельности – по счастью для европейских государств. До нынешнего времени он тратил свои силы по мелочам. Кто знает, не даст ли ему принцесса настоящих возможностей для его совершенно незаурядных дипломатических способностей. Надо было принять все меры, чтобы он не смог доехать до столицы, тогда бы правительница вскоре забыла о своем мудром решении пользоваться его советами.

– Бог мой, давненько ты меня речами-то такими цветистыми не баловал, Лесток. Вон какой дифирамб Бестужеву наговорил – семь верст до небес, да все лесом. А дел-то пока за ним никаких нет. Впрок тревожишься, себя не бережешь.

– Не впрок, цесаревна, а в самый раз, если только наше время уже не прошло: гвардейским полкам подписан указ выступить из Петербурга.

– В лагеря, что ли, зимой-то? Ведь ноябрь на исходе.

– Не в лагеря – в Финляндию, чтобы занять их на шведском театре. Вот и решай теперь, что делать, кончилось наше ожидание – уйдет гвардия, прощайтесь, ваше высочество, со своей свободой.

– Когда им выступать?

Граф П. И. Шувалов.

– Завтра.

– Выходит, нам сегодня. Один вечер да ночь остались – немного.

– А много ли надо? Миних с Бироном в час управился.

– Не забывай, Лесток, с ним был Манштейн и почти сотня солдат Манштейнова полка. Ты-то стольких не наберешь. Вдвоем нам с тобой, что ли, на приступ ехать? Если в крепость, на плаху бояться опоздать, то в самый раз.

– Почему же вдвоем, ваше высочество, нам будет достаточно двух карет, а для них-то люди найдутся.

– Смотри, не подвели бы.

– А чего подводить-то? Если, не дай господь, с вами что случится, ваше высочество, им виселицы не миновать, а обо мне и толковать нечего. Люди все к вам приговоренные, значит, верные.

– И то правда. Значит, Петр и Александр Шуваловы, Михайла Ларивоныч Воронцов, ты. Еще кто?

– Алексей Григорьевич, надо полагать.

– Разумовского не тронь, пусть дом сидит сторожит. Толку от него все равно не будет – он в домашнем обиходе, за чаркой тоже хорош, а в деле заробеет. Морока с ним одна будет, да и к оружию непривычный. Вот если Салтыкова Василия Федоровича.

– Этот пойдет. За вами, ваше высочество, куда велите, пойдет – больно принцессу не любит, да на принца Антона зол.

– Еще бы кого… Разве Маврушку в мужское переодеть, она драться не шпагой, так кулаком сумеет.

– Располнела Мавра Егоровна для мужских костюмов. Глядишь, в дверцах кареты не развернется. Я хочу вам предложить, ваше высочество, еще одного верного человека – гвардейца Шварца.

– Это которого – учителя музыки, что ли?

– Его. Шпагой владеет, пистолет в руках держать умеет, при случае не промахнется.

– Да с чего ему с нами идти?

– Честолюбив и беден, ваше высочество. Далеко ли с его музыкой-то зайдешь, хоть весь двор скрипотчиками сделай. Он за место капельмейстерское во дворце кого прикажете голыми руками задушит.

– С тобой семеро выходит.

– Есть у меня еще один гвардеец на примете – Грюнштейн. Может, слыхали?

– Узнать, поди, узнала бы, а так не вспомню. Да чего здесь вспоминать: поедет, и ладно. Теперь с кучерами.

– Никаких кучеров, ваше высочество. Наши же и на облучках сядут, и на запятках встанут – так вернее.

– Тоже верно. Выезжать-то ближе к полуночи, пожалуй, надо. А сейчас позови мне, Лесток, Мавру, она сама со всеми перетолкует, все что надо одним махом спроворит. Сколько лет ждала, покою мне не давала.

– Мавра Егоровна, Мавра Егоровна! Вас цесаревна кличет.

– Да тут я, тут, матушка, все слышала, слезами от радости захлебнулась, так голосу сразу и не подала. Будет наконец и на нашей улице праздник!

 

Петербург

Дом английского посланника. 1741 год

Дорогая Эмилия!

Я поняла, что самодержцев отличает от простых смертных самая отчаянная храбрость в критические минуты, когда им надо стать самодержцами. Они поступают вопреки расчетам, логике, здравому смыслу простых людей – и выигрывают!

Вчера было 24 ноября, большой прием у правительницы Анны, сегодня, 25 ноября, русские проснулись подданными императрицы Елизаветы Петровны. Все произошло с такой стремительностью, что многие подробности еще не успели распространиться по городу, и я принуждена ограничиться тем, по-видимому, немногим, что мне удалось узнать из обрывков разговоров.

Говорят, вчера поздно вечером от дома цесаревны отъехало двое саней. В первых сидела сама цесаревна со своим лейб-хирургом Лестоком, который давно стал играть при ней роль не столько медика, сколько доверенного лица. На облучке саней, переодетый в мужицкий армяк, правил лошадьми Василий Салтыков, на запятках вместо лакеев стояли Петр и Александр Шуваловы. Во вторых санях ехал камер-юнкер цесаревны Михаил Воронцов, на облучке и запятках находилось трое гвардейцев. Называют совершенно неизвестные имена, в том числе одного учителя музыки. В это трудно поверить, но цесаревна не имела, подобно своей предшественнице, к своим услугам фельдмаршала Миниха с солдатами, так что, возможно, пришлось обойтись и безвестными служителями муз.

У входа во дворец цесаревна назвала караульным солдатам себя, беспрепятственно прошла со своими спутниками в покои правительницы, где все уже было объято глубоким сном, и сама руководила арестом царствующей фамилии. В возникшем замешательстве торопившиеся гвардейцы уронили на пол новорожденную дочь правительницы, которую сначала приняли за умершую, но, поскольку дитя начало подавать признаки жизни, отправили вместе с арестованными родителями. Цесаревна сама взяла на руки императора Иоанна и произнесла слова, которые повторяет сегодня весь город: „Бедное дитя, какая участь тебя ждет!“ Когда же принцесса Анна стала упрекать ее в предательстве и лжи, так как Елизавета чуть ли не накануне клятвенно уверяла правительницу в своей преданности, цесаревна, рассмеявшись, сказала: „Ты бы и сама так со мной поступила, кабы была умнее!“

Но как бы там ни было, переворот совершен. Елизавета явилась в Преображенском мундире, который, как уверяют, ей наспех отдал подпоручик Талызин Петр, и гвардейцы тут же начали приносить присягу новой императрице, а первым – Преображенский полк При этом Елизавета пообещала солдатам воздвигнуть в их петербургской слободе храм во имя того святого, на чей день пришелся переворот, – Климента, папы Римского. Недавнюю серьезность императрицы Елизаветы как рукой сняло. Она необычайно оживлена, со всеми приветливо разговаривает, шутит, независимо от сана и положения, включая рядовых солдат, которые называют ее матушкой.

Вслед за императорской фамилией были арестованы давно отстраненный от дел Миних, Остерман и граф Головкин. Будущее их неизвестно. Скорее всего, арестованных будет ждать, как обычно, следствие, суд и суровый приговор. Граф Линар счастливо избежал столь трагических переживаний. С разрешения принцессы он несколько ранее выехал в Дрезден, чтобы получить отставку у короля и вернуться в Россию в перспективе получения места обер-камергера и супруги в лице Юлии Менгден. Известие о перевороте должно застать его где-то в пути, и я полагаю, Россия никогда больше не увидит прелестного графа, так близко находившегося от престола, но не нашедшего в себе мужества помочь вступить на него своей покровительнице.

Распространился слух и об аресте Бестужева, но, судя по всему, только слух. Никакого прощения от свергнутой правительницы он не получал и, надо думать, сумеет выгодным и безопасным для себя образом объяснить новому правительству и свое незаконное появление в Петербурге, и переговоры с принцессой Анной, которые все равно не удастся сохранить в тайне.

Ходят толки, что императрица Елизавета намерена отпустить всю императорскую фамилию с их приближенными за границу. Это было бы очень человеколюбивым поступком, свидетельствующим в пользу доброты сердца дочери Петра I. Однако осуществится ли это намерение и на каких именно условиях – покажет время.

Теперь о новых действующих лицах на русской сцене. Начать с того, что сведения о них ничтожны. Это всего лишь люди из штата цесаревны, набранные из числа небогатых и незнатных дворян. Лорд Рондо остроумно заметил, что пока сведения о них следовало бы собирать на Торговой площади Александровой слободы, где цесаревна особенно любила проводить время. Тем не менее я попробую поделиться с тобой некоторыми своими наблюдениями, которые случайно сохранились в моей памяти, поскольку мне доводилось всех их встречать в окружении цесаревны главным образом на прогулках, доступа во дворец они не имели.

Под впечатлением первой свадьбы, которая должна совершиться с большой пышностью при новом императорском дворе, начну с ее главного действующего лица. Михаил Воронцов был назначен в штат цесаревны четырнадцатилетним мальчиком. Возраст помешал ему стать соперником Александра Бутурлина или Алексея Шубина, и тем не менее внимание и симпатии Елизаветы были привлечены к нему двумя существенными обстоятельствами: легкостью, с которой он владеет, как говорят, пером, и деньгами, которые щедрой рукой предоставлял Михаилу его старший брат. Роман Воронцов стал источником материальной поддержки всей своей достаточно многочисленной, но далеко не богатой семьи благодаря женитьбе на какой-то полуграмотной миллионщице с Урала.

Сейчас Михаилу Воронцову двадцать пять лет. Он пожалован действительным камергером, поручиком новоучрежденной лейб-компании и награжден богатейшими поместьями. К тому же он женится на кузине императрицы, Анне Скавронской, также состоявшей в штате цесаревны в качестве фрейлины. Злые языки утверждают, что мысль о женитьбе и связанные с браком пылкие чувства овладели Воронцовым только после дворцового переворота. Если это и соответствует действительности, то говорит только об уме и расчетливости молодого человека. Зачем было связывать свою судьбу с полунищей родственницей, находившейся под угрозой опалы цесаревны! Ждет ли Воронцова большая карьера, пока судить трудно, но все задатки ловкого царедворца у него несомненно есть.

Такими же камер-пажами, как и Воронцов, состояли при цесаревне братья Шуваловы, Александр и Петр. Оба они храбры храбростью людей, не имеющих ни гроша за душой и видящих перед собой сияние императорского престола. Преданы императрице, что Петр подтвердил своим браком с ближайшей ее наперсницей Маврой Шепелевой. Этому союзу он обязан тем, что сразу после переворота получил чин действительного камергера. Об Александре ходят слухи, что ему будет доверена Тайная канцелярия, хотя пока все выглядит так, будто императрица не имеет намерения смещать печально знаменитого Андрея Ушакова. Но я могу повторить только еще раз, что внешнее впечатление от императрицы предельно обманчиво. Елизавета несомненно умнее и расчетливее, чем кажется на первый взгляд, и оказывать на нее сколько-нибудь значительное влияние будет совсем не так просто и фаворитам, и доверенным лицам. Нынешний победоносный вид лейб-хирурга Лестока явно веселит императрицу и, на мой взгляд, не ворожит этому герою роковой ночи больших перспектив.

Впрочем, из обыкновенной корреспондентки я, кажется, пытаюсь превратиться в прорицательницу будущего. Боюсь, это неизбежное следствие приближающейся разлуки с городом и людьми, за которыми мне столько лет пришлось наблюдать. Лорд Рондо смеется, что мои письма, по всей вероятности, уже составили целый том, и мне остается по приезде в Лондон только издать его. Слава писательницы – право же, она никогда меня не прельщала, но если она не потребует дополнительных усилий, то, может быть, и не стоит от нее отказываться? „Записки леди Рондо“ – это совсем неплохо выглядело бы на титуле небольшой книжки в малиновом с золотым тиснением сафьяновом переплете, и сегодня я уже совсем не уверена, что мне удастся устоять перед таким соблазном.

Дом. Великолепный жилой дом. Или даже дворец во всей прихотливой фантазии убора XVIII века. Таким вставал Климент в сплошной сети густо опутавших его проходов и переулков. Лишь на расстоянии, по крайней мере с противоположной стороны Пятницкой, где перед церковью ложилась полоса засаженного чахлыми деревцами сквера – былой кладбищенской земли, – становились видны купола, кресты, символика обычного московского пятиглавия. О Клименте так и стало обычным говорить – типичное московское пятиглавие. Но типичного в постройке вообще ничего не было.

Церковь должна иметь полукружия алтарной части. Мало того что их нет. Как раз над алтарем еще сто лет назад на фасаде удобно располагались на огромных каменных волютах-завитках полулежащие фигуры – парафраз на неуемную фантазию итальянского барокко. Скульптуры исчезли, вероятнее всего признанные неуместными для церковного здания. Опустевшие волюты соединил скучный, по-хозяйски перекрытый железом фронтончик. И стена потеряла ощущение дыхания живых форм, которого хотел добиться зодчий.

Движение. Понятие его кажется несоотносимым с искусством архитектуры. Между тем его решение или отказ от него – одна из самых характерных черт своего времени. Рустованные, или иначе – имитирующие кладку огромных камней, столбы цокольного этажа находят продолжение в поставленных над ними колоннах и пилястрах бельэтажа. Но резкая горизонталь карниза нарочито останавливает это начинающее зарождаться чувство роста, стремления ввысь.

Граф А. И. Шувалов.

И снова – слегка прогнувшиеся, как от непосильной тяжести, окна цокольного этажа. Огромные завершенные легкими арками окна бельэтажа. И еще более вытянутые окна тесно составленных, образующих единое целое пяти барабанов. Это новая пружина роста, лишь слегка ослабленная широкими основаниями барабанов, которые скрадывает охватившая всю кровлю ажурная решетка.

Резьба из белого камня – ее особенно любили в Москве. Применяли с незапамятных времен. Здесь архитектор пользуется ею скупо, но удивительно точно. Стены Климента оживают сплошной, еле уловимой игрой светотени, водной рябью подергивающей грузный камень. В одном месте – это замысловатые замки над окнами нижнего этажа. В другом – обрамленные крохотными топорщащимися крылышками головки херувимов над окнами бельэтажа. В третьем – гирлянды роз, соединившие основания колонн.

Едва ли не самое удивительное и далекое от московских привычек – зодчий не ищет способа выделить входы, придать им торжественность и нарядность. А ведь Москва так любила узорчатые крыльца, широкие развороты лестниц, наборы фигурных колонн. Две пологих ступеньки, маленькие белокаменные парапеты – автор Климента ничем больше не выделяет слившихся с плоскостью стены входов.

Кто-то подсказывает Елизавете Петровне сразу по восшествии на престол ввести в Петербурге для петербургских церквей пятиглавие как символ исконности православной церкви. Елизавета не возражает– в глазах подданных она конечно же должна выглядеть особенно русской царицей после курляндского правления и брауншвейгской фамилии. Впрочем, чтобы удовлетворить новое условие, достаточно сооружения пяти куполов – больших, меньших, в любом композиционном соотношении. Пять, значит, пять. Пусть москвичи сами заботятся о своей символике: каждый купол отдельно, средний больше боковых.

У автора Климента явно немосковские представления. Он увеличивает размеры барабанов настолько, что они сливаются в единую группу, становятся очередным этажом основного здания. И веселое, почти игрушечное завершение монолита церкви – белокаменные волюты под световыми барабанами-фонариками, где снова топорщатся крылышки толстощеких, смеющихся херувимов.

Настоящей данью московским обычаям была разве что окраска – темно-брусничная с белыми колоннами и пробелкой скульптурных частей. Центральный пол сверкал позолотой, боковые были выкрашены в густой синий цвет и украшены металлическими накладками – вызолоченными звездами. Так было. А может, вначале так и не было?

В воспоминаниях XVIII века мелькает упоминание о том, что был Климент любимого цвета Елизаветы Петровны – бледно-зеленого с пробелкой колонн и декоративных деталей. Брусничный цвет утяжелил постройку, бледно-зеленый вернул бы ту легкость, которая соответствовала скульптурному декору.

 

Петербург. Зимний дворец

Императрица Елизавета Петровна, Лесток, Андрей Ушаков

– Вот государыня, настал и ваш черед отдыхать, приятно время проводить. Государственные дела не должны беспокоить вас.

– Как и тебя, лейб-медик Да ты-то, Лесток, никак и решил ими на досуге заниматься?

– Ваше величество, так натурально после пережитых волнений разрешить себе отдохновение и развлечения сообразно сану вашему.

– За заботу спасибо, а для начала дела-то государственные сама разберу. Знаешь, есть у нас такая пословица: свой глазок – смотрок, чужой – стеклышко. Для чего бы было город городить, коли самой в нем порядка не навести.

– А чем вы собираетесь заниматься, государыня?

– И вопрос твой неуместный, и отчету ни тебе, ни кому другому давать не буду. Это ты, лейб-медик, пока суд да дело, отдохни, а мне Ушакова позвать потрудись. С ним у меня беседа будет.

– Приказали явиться, ваше императорское величество?

– Приказала, Андрей Иваныч, приказала. Знаю, дрожишь как осиновый лист, места своего теплого потерять боишься. Так вот что я тебе скажу. В деле своем ты мастак, что хошь из человека выдобудешь.

– Ваше императорское величество, я, кажется, только в интересах власти императорской.

– Вот это верно. Служил ты не матушке моей, и не племянничку моему, и не императрице покойной, а делу своему – больно заплечное мастерство тебе по сердцу. Вот я так и рассуждаю, второго такого искать да искать, так что сиди ты на своем месте, трудись теперь для моей пользы.

– Благодарствуйте, государыня-матушка, благодарствуйте… Как родителю вашему, блаженной памяти государю Петру Алексеевичу, так и вам служить буду, себя не пожалею.

– И не жалей, Андрей Иваныч, не жалей. Трудиться тебе на меня надо ой как честно. Потому что одного тебя, Андрей Иваныч, я не оставлю. Будут каждый час при тебе люди, что мне все как есть доносить станут. Уж не обессудь, много на веку своем недолгом повидала, в дурах быть не желаю. Так что в памяти себе заруби, что живешь под присмотром крепким. Не одно худо от присмотра тебе будет. За верную службу наград не пожалею, рука-то у меня щедрее отцовской: копеек считать не стану.

– Вы никогда не будете иметь основания ни в чем меня упрекнуть, ваше императорское величество!

– Будто? На будущее говоришь аль за сегодняшнее ручаешься?

– За всю жизнь свою, государыня.

– Вот и соврал, Андрей Иваныч.

– Как можно, государыня, если кто что сказал, это навет злобный.

– Коли навет, так мой, да и не навет вовсе. Тебе покойная императрица Анна Иоанновна дала указ из ссылки живописцов Никитиных слободить? Не послушался ты императорского слова. Правительница тебе два указа о них подписала, а ты смолчал, исполнять не захотел. Думаешь и со мной те же шутки шутить? Не выйдет, Андрей Иваныч! На всю жизнь запомни, со мной своеволья тебе не будет. Слуга ты, раб мой, и вся недолга. Сказала я, когда присягу у преображенцев принимала, чтоб немедля Никитиных в Петербург доставить? Сделал ты что?

– Я полагал, ваше величество, что действовать буду после письменного оформления вашего указу, для общего порядку, значит. Дело-то в нескольких днях – больше они там прожили, дождутся своей радости.

– Хочешь, чтоб мысли твои отгадала, вслух сказала? И то можно, если в первый и в последний раз будет. Не письменного ты указу, Андрей Иваныч, ждал, не порядку подчинялся. Ждал ты, голубчик, устоит ли на ногах императрица новая – мало их, правительниц, перед тобой за годы службы-то твоей заплечной промелькнуло. А коли нога у Лизаветы Петровны повихнется, тогда и врагов своих из Сибири нечего вызволять. Враги ведь они тебе, Андрей Иваныч, особливо Иван Никитич, ой какие враги непримиримые. Ты-то всем служил, а они не хотели, батюшку любили, а других государей только по его мерке выбирали. Может, и я бы им такого не спустила, да мерку-то они свою по мне прилаживали, вот потому и нужны они мне, а не только персоны писать – такое многие могут. Так вот, хоть сам лети за ними в Сибирь, хошь людей доверенных посылай, а чтоб они у меня здесь моментом были.

– Исполню, ваше императорское величество.

– А у меня и сомнения нет – захочешь, все исполнишь. А тебе по старой дружбе да памяти советую: всегда для императрицы Лизаветы Петровны хоти. В выигрыше будешь, без горестей проживешь. Что с другими-то моими указами?

– О золовке Александра Данилыча Меншикова, Арсеньевой Варваре, все вызнал. Кончилась она в сибирском монастыре – тринадцатый год пошел.

– Жаль Варвару. Умница была, хоть и уродка, не Бенигне бироновской чета. Дальше кто?

– За Алексеем Шубиным поручик послан с солдатами. Живого аль мертвого сыщут, из-под земли достанут, а сюда привезут.

– Только бы не мертвого, только бы жив еще, соколик мой, был, иначе за себя не поручусь, всех, кто в гибели его повинен, лютой казнью казню, а для начала-то царствования вроде и не хотелось бы. Так что старайся, Андрей Иваныч, крепко старайся. А вот теперь суд и расправу давай чинить начнем. Бирона первым. Где он у тебя? Далеко ль от Петербурга? Живет как?

– По указу сослан в Пелым губернии Тобольской. Дом ему построен – сам фельдмаршал Миних потрудился – придумал, как строить.

– Острог такой выходит?

– Сам не видал, да полагаю, ваше величество, острог наикрепчайший, иначе чего фельдмаршалу трудиться было. Только из-за пожарного случаю дом тот сгорел, и семейство Бироново помещено ныне в воеводском доме, хотя и под строжайшим караулом.

– А жаль, что сгорел.

– Так это, ваше величество, заново отстроить можно. Чертежи, поди, у фельдмаршала есть.

– Да нет, на постройку времени нет. А то куда как хорошо в том самом доме фельдмаршала и поселить. Пусть трудам своих рук порадуется. Больно хорош для него воеводческий дом-то будет.

– Вы хотите, ваше величество…

– Не хочу, Андрей Иваныч, а приказываю. Бирона с семейством сей же час из Тобольской твоей губернии перевести на Волгу, в Ярославль, на вольное житье. Выезжать ему оттуда незачем, а так пусть на свободе ходит. Может, принцессе он и досадил, а за меня не один год ратовал. С императрицей покойной в спор вступать не боялся, как в монастырь меня запереть пожелала. Мог бы и пообходительнее быть, тогда бы ему вместо Ярославля, может, и Москва выпала, а так пущай на Волгу любуется, хозяйство свое как знает ведет.

– А с содержанием как прикажете, ваше величество?

– Содержание пусть то же останется. Меня регент-то бывший не больно денежками баловал, когда и всю власть захватил. Тут уж ему от меня потачки не дождаться.

– А в отношении фельдмаршала… если не ошибаюсь…

– Слушать лучше надо, Андрей Иваныч, да соображать не мешает, место у тебя такое, что влет хватать все надо. Нет больше никаких фельдмаршалов, кончился некоронованный правитель наш, откомандовал. На место Бирона его на вечное житье. Да слова это одни – вечное: старик, поди, долго не протянет. А жаль, пусть бы сполна испытал, каково-то сладко людям от его команд приходилось. Остерман-то в крепости?

– Как приказали, государыня.

– Вот с ним разговор подлиннее будет. Следствие устроишь, суд и к смертной казни его через колесование.

– Колесование, государыня?!

– Опять недослышал аль жалость взяла, дела какие вместе делали? Колесование и есть – так и пиши. А вины чтобы следствие такие нашло: завещание матушкино не исполнил, меня от престола отстранил, замуж советовал за какого ни на есть убогого принца подале от России выдать, разные оскорбления цесаревне делал, ну там и по государственным делам пусть чего надо напишут. Сколько времени на следствие-то пойдет?

– Не меньше месяца, государыня. Для виду, конечно.

– Для чего ж еще. После приговора пусть прошение мне подает, о милости молит. Вот тогда и заменю ему казнь ссылкой в Березов, где Александр Данилыч смерть свою нашел. Оттуда, помнится, никто не возвращался.

– Детки вот меншиковские вернулись.

– Не о них речь. Кстати, у Остермана сколько детей-то?

– Дочь за Толстым да два сына в гвардии.

– Разжаловать сыновей – и капитанами в пехоту.

– Может, государыня, небезопасно в армии-то их оставлять?

– В ссылке, что ли, держать? Пусть служат.

– Да кабы недовольство от них какое не пошло.

– Отца, что ли, забыть успел, Андрей Иваныч? Остерман сроду слова прямого не говаривал, все в обход да в объезд, да чтоб при случае отказаться. С верховниками хороводы водил, а Кондиций не подписал, извернулся. Обо мне правительницу упреждал, да так темно, что и уразуметь-то не смогла. Нешто у такого отца сыновья за него заступятся! Как мышь под метлой сидеть будут, свою шкуру сторожить. Отрекутся они от него, руки не протянут. Пусть с женой в ссылке сидит – достаточно. Еще, что ль, у тебя кто на уме?

– Да Бестужев Алексей, государыня. Вроде указом он осужденный, а на деле здесь, в Петербурге.

– Знаю. Правительнице запонадобился, встречалась с ним, разговоры тайком вела, хоть и во дворце. В его дела не мешайся, сама с ним потолкую.

– Если понадобится новое следствие…

– Понадобится, так скажу, а пока посылай за ним. Знаешь, где искать?

– Как не знать, ваше величество, все время с него глаз не спускали.

– А о чем с принцессой толковали, знаешь?

– Виноват, не удалось дознаться, государыня. Они в зале с ней разговоры вели да все время прохаживались. От дверей ничего не слышно было.

– Жаль. Порасторопней наперед быть надо. Да ладно, посылай за нашим Алексеем Петровичем, что ли.

 

Лондон

Министерство иностранных дел

Правительство вигов

– Приходится признать, Франция блестяще выиграла эту партию.

– Вы имеете в виду приход к власти императрицы Елизаветы? Но так ли велика была в этом роль именно Франции.

– Я никогда не рекомендовал бы вам преуменьшать достижений противника. Не так важно, сколько велико было ее участие, сколько размер выигрыша. До настоящего времени Франция не имела сторонников в правительстве России, теперь на престоле императрица, симпатизирующая Франции больше, чем всем остальным европейским державам.

– Во всяком случае, Лесток выполнил свои обязанности.

– Лишнее доказательство, что агенты должны занимать официальное положение и что денег на их оплату нельзя жалеть. Кстати, повторите еще раз curiculum vitae этого удачливого медика.

– Французский дворянин. Двадцати пяти лет вступил на службу к императору Петру I. Пользовался большим доверием, но был сослан в Казань из-за какой-то сомнительной любовной истории.

– Сколько ему было?

– Двадцать восемь лет.

– Слишком много для истории с последствиями. Он неумен.

– Сразу по вступлении на престол Екатерины I возвращен из ссылки и назначен лейб-хирургом. Особое внимание уделял цесаревне Елизавете.

– Ничего удивительного. Именно она предназначалась в невесты французским принцам. Лесток сумел, по-видимому, развить в ней симпатию к подобному союзу.

– До прихода к власти принцессы Анны участия в политических делах не принимал, оставаясь в штате цесаревны. В 1741 году проявил незаурядную энергию в организации переворота в пользу Елизаветы.

– Что вы называете организацией? Помнится, все ограничилось несколькими достаточно случайными людьми.

– Но именно Лесток ехал в первой карете вместе с цесаревной.

– В таком случае это, скорее, личное воздействие. Он пользуется им и в настоящее время?

– Как сообщают наши агенты, Лесток не отступает от императрицы ни на шаг, подчас вызывая у нее досаду.

– Императрица не хочет понять, что пятнадцать тысяч ливров годовых, составляющих тайную пенсию французского правительства, надо отрабатывать.

– Не исключено, милорд, что императрица не знает о существовании этой пенсии. Вряд ли Лесток склонен ее афишировать. Иначе неизбежен вопрос, за что он начал ее получать.

– Вы правы. Как оцениваются реальные возможности Лестока?

– Достаточно высоко, если даже Бестужев старается поддерживать с ним добрые отношения.

– Да, факт, говорящий сам за себя.

– К тому же император Карл даровал ему графское достоинство.

– Но с титулами никто не гарантирован от ошибок. Любимец сегодняшнего дня легко может стать ненужным завтра. Практически Лесток ничем не может быть надолго полезен императрице. А его вмешательство во все без исключения дела неизбежно приведет к охлаждению. Ему, должно быть, уже немало лет?

– Около пятидесяти.

– Вполне достаточно, чтобы испытывать уколы неудовлетворенного честолюбия и стремиться к внешним проявлениям власти. И еще одно – его отношения с французским послом?

– Маркиз де ла Шатарди, как известно, не принимал никакого участия в перевороте Елизаветы.

– И тем не менее получил от императрицы два очень высоких ордена.

– Дань симпатии к его стране, милорд, не более того.

– Он близок к императрице?

– Был. Мы получили известие, что французское правительство отзывает его на родину.

– Причина?

– Неудачное вмешательство в русско-шведские дела. Французы предпочитают ставку на одного врача.

Теперь оставалось переступить заветный порог. Как ни удивительно, но во время затянувшихся поисков желания войти в двери Климента не появлялось. Конечно, оно существовало, только такая встреча в чем-то могла оказаться решающей. Ведь к искусствоведческой загадке присоединилась загадка детства. Трудно было разочаровываться, тем более усложнять и без того сложную задачу. Мешало и то, что все подробности нынешнего быта Климента были известны во всех подробностях.

Хранилище так называемых седьмых экземпляров Ленинской библиотеки, откровенно ненужных книг, из которых разрешалось пополнять свои фонды другим библиотекам. Разрешалось, если у сотрудников хватало увлеченности и терпения рыться в самых настоящих книжных развалах. Несмотря на все предписания администрации, для последней квартиры Н. В. Гоголя нашлось несколько номеров прижизненного издания „Москвитянина“ и географический указатель тех же лет на немецком языке. Другим везло и того меньше. А книги, которых не касается человеческая рука, как же легко окутываются они густой и влажной пеленой пыли, как быстро становятся похожими на кучи никому не нужного сора! Кто знает, какое впечатление окажется сильнее: от этого ли кладбища или от полускрытого им интерьера?

Работники дирекции подтверждали: „Вы там ничего не увидите. К стенам из-за стеллажей вообще не подойдете. Через книги – а их там много лежит просто в связках – не проберетесь“. Что-то внутри сжималось и невольно заставляло ждать. Чего? Может быть, чуда – особенного дня, настроенности, душевной отваги.

На худой конец, в собрании фототеки Государственного музея истории и теории архитектуры имени Щусева действительно имелись негативы – интерьеры, фрагменты лепнины, своды и вместе со снимками иконостасов фотографии отдельных входивших в них икон. При небольшом усилии воображения подобное перечисление деталей вполне могло заменить многое. Кроме того главного, с чего начинается общение с памятником, – кроме живого его ощущения.

„Имейте в виду, основная церковь не топится“. Еще и это! Ненужные книги в тепле не нуждались. На историков никто не собирался рассчитывать. Немногочисленные сотрудники достаточно хорошо себя чувствовали в низенькой, за плотно притворенными дверями трапезной. „Все-таки решили попробовать? Дело ваше. Держите разовый пропуск Да, разовый. Это же книгохранилище. Если понадобится второе посещение, напишете новое заявление, придете за новым пропуском. Таков порядок во всех библиотеках“.

…Входная дверь на тугой, ржавой пружине сочно чавкнула и захлопнулась. За низко припавшими к земле окнами сугробы густо покрытого черными гривками снега. Машины заливают жижей жмущихся к стенам пешеходов. От запыленных лампочек на длинных, свисающих проводах стылая муть. Сладковато-приторно пахнет пылью, старой бумагой, духовитой смолой – все, что осталось от давних клубов синего ладана.

Книг и в самом деле оказалось множество – на полках, в увязанных шпагатом пачках, вразброс. И было непонятно, что делают и вообще могут делать среди них одинокие фигуры одетых в меховые безрукавки и перепоясанных крест-накрест старыми платками библиотекарей.

„Посмотреть? Что еще посмотреть? Просто помещение? А вы откуда? Зачем? Памятник искусства? Ну, если вам надо, пойдемте“.

В искусствоведении существует понятие пространства. Точнее – понимания пространства. Пространство рокайля и пространство классицизма. Пространство в готике и пространство конструктивистских зданий наших тридцатых годов, в древнегреческих храмах и псковских церквях. Дело не в его размерах, площади и высоте, не в особенностях заключающего его в себе сооружения, не в декоре стен, но в ощущении неповторимом и неповторяемом: соотношение человека с окружающим его миром. Можно позаимствовать у старых зодчих строительные приемы и архитектурные детали, даже определенные модули и расчеты – ощущения пространства не удается восстановить никогда.

„Входите. Входите же!“ За дверью, совершенно такой же, как те, что на улице, распахнулось пространство… Да, все было заставлено стеллажами. Да, ряды книг громоздились на высоту едва ли не двух этажей (а может, так только казалось?). Да, в узких щелях между полками удавалось рассмотреть только куски серых, покрытых унылым трафаретным коричневого цвета орнаментом стен, – предел возможностей ляминской благотворительности. Да, годами не мытые стекла не пропускали света, к тому же в пасмурный, клонившийся к вечеру зимний день. Да, плотная пелена пыли пышно окутывала каждый намек на резьбу и скрывала позолоту куда-то очень высоко поднимавшегося иконостаса. Да, было пронзительно морозно, как бывает только в заброшенных домах, забывших о тепле человеческого дыхания, и на память невольно приходили совсем, кажется, недавние военные годы, стужа ленинградской блокады, окопов и траншей. Но все это пришло потом, вместе с попытками собраться с мыслями, понять случившееся, а пока…

Могучие столбы-пилоны, охваченные крыльями полусводчатых парусов, легко и стремительно поднимали ввысь стены большого барабана, растворявшиеся в огромных полукруглых окнах. Свет… Море воздуха и света… Пусть промерзшего и серого. Но такого необъятного, что перехватывало дыхание. Оно не лилось из барабана, а, казалось, устремлялось внутрь него – к куполу, чтобы в нескончаемой его высоте прорваться в голубевшее крохотным погожим озерцом оконце. Было непонятно, откуда брался этот свет, как родился в полутьме, которую не могли прошить глубоко запавшие окна цокольного этажа. Но он плескался в этой грандиозной зале и рвался вверх через каждый из открывавшихся в него барабанов…

 

Петербург. Зимний дворец

Императрица Елизавета Петровна и А. П. Бестужев-Рюмин

– Вот и довелось нам, Алексей Петрович, рад ты не рад, поговорить.

– Я бесконечно счастлив этой возможностью, ваше императорское величество, тем более что вы вспомнили о моем ничтожном существовании и сами послали за мной. Разрешите мне принести мои верноподданнические гратуляции по поводу благополучного восшествия на престол родительский, которое должно было произойти столько лет назад.

– Так думаешь? Что ж раньше так не думал?

– Мое мнение не могло иметь никакого значения, ваше величество. Отдаленный от родины обязанностями дипломатической службы…

– Да, долгонько тебя в России-то не было.

– Более двадцати лет.

– „Двадцати“… Жизнь целая! И чего тебя так покойная императрица невзлюбила, слышать о твоем возвращении не хотела, а ведь ты ей услугу царскую оказал.

– Что вы имеете в виду, ваше величество?

– Да твою поездку в Киль. Что ты там разведал, о чем с зятьком моим толковал. Слухи до меня от него дошли, будто после твоего приезда завещание матушкино из архива городского пропало. Правда ли?

– Святая правда, государыня.

– Да ты что, Алексей Петрович, прямо так и признаешься, как супротив меня интригу плел?

– Кабы против вас, ваше величество, так не признался бы. А моей вины противу вас нету.

– Как есть ничего понять не могу! Что тебе в завещании том нужно было, говори ты толком, в гнев не вводи.

– Только того и хочу, ваше величество. Покойная императрица Анна Иоанновна послала меня в Киль завещание посмотреть, что в нем написано.

– Да отпуск же там, само завещание-то здесь было!

– Эх, ваше величество, да разве непременно отпуск оригиналу равен приходится!

– И что оказалось?

– Не было в отпуске вашего имени.

– Как – не было?

– То ли Александр Данилыч что удумал, то ли голштинцы сообразили, но стояло там только имя Анны Петровны и потомство ее.

– Да как же так случиться могло? Подлог же это, подлог!

– А если и подлог, то спорить с ним как? Времени рассмотреть у меня не было. Да и в споре таком каждый прав по-своему остается, настоящей-то правды не дойдешь. Чья сила, того и правда.

– Ну увидел ты, Анне Иоанновне рассказал, и что?

– Государыня, сами посудите, если рассказал как было, чего императрице покойной на меня гневаться, в Петербург не пускать, отца родного осудить?

– Верно, не пустила тебя. А ты так прост, что все ей и выложил.

– Тоже нет. Кому охота голову в петлю совать.

– Да уж, на кого, на кого, а на тебя непохоже. Так как же ты извернулся?

– Ваша правда, государыня, именно что извернулся, не чаял, как ноги унес, хоть императрицу и прогневал.

– Да не томи ты, начал говорить, договаривай.

– Не серчай, государыня, язык не поворачивается. Виноват я перед тобой, как есть виноват.

– Да что?

– Изничтожил я его, своими руками изничтожил.

– Завещание?!

– Его. Ну что, подумал, в споры вступать, правоту доказывать. Может и до споров не дойти. Голштинцы поддержку найдут, союзничков, которым та грамота по мыслям придется, и боле ничего не докажешь.

– Ну и смел ты, Алексей Петров, ничего не скажешь. А Анне что сказал?

– Что не нашел, что нету его в архиве – то ли затерялось, то ли где спрятано.

– Поверила?

– А что было не верить? Через доверенных людей вызнавала, стороной от самого герцога Карла – все сказали: нет завещания.

– А тебя, значит, держать не стала, что не потрафил, больше ждала, чем другие могли?

– Как мне спрашивать было, государыня? Ответ держал, приказ получил обратно посланником ворочаться, вот и вернулся в Гамбург. Только на месте уж узнал, что с досады старика моего с воеводства сняла, в деревню безвыездно отправила.

– Да, дивились все, с чего бы гнев такой, ан вишь, какое дело-то. Ну ладно, бог с ней, с Анной. Лучше скажи, чего принцесса тебя в Петербург позвала, какой такой службы от тебя дожидалась.

– И здесь секрету нету. О сыне покойной императрицы беспокоилась, чтоб поперек дороги Иоанну Антоновичу не стал.

– Значит, был все-таки сын у нее, не зря кругом толковали.

– Конечно, был. Отца тогда из Митавы и выслали, батюшку моего. Обвинение целое Анна Иоанновна, покойница, против него в Тайную канцелярию написала. Потому и Бирона с собой сюда забрала – родитель все-таки.

– А мне-то и монастырем, и ссылкой грозилась, словами непотребными обзывала, да еще на людях.

– И охота вам, государыня, такое поминать. Было – прошло, и как камень в воду. Благо вот вы живы, царствуете благополучно и, дай бог, долгие годы на радость нам всем процарствуете.

– Благодарствуй, Алексей Петрович. А что же с сыном-то?

– Да ничего я о нем не знал. К чему он мне? А принцесса все дознавалась, не верила, хотела за родителем моим посылать. И послала бы, кабы не ваше счастливое воцарение.

– Ну что ж, ступай с Богом, Алексей Петрович. Вин на тебе никаких противу меня нет. Живи себе спокойно. Службу, время подойдет, тоже тебе найдем. Без дела сидеть не будешь.

– Ваше императорское величество, ничем я не заслужил доверия вашего, чтоб к словам моим прислушиваться вы стали, и все же разрешите слова два молвить – сердце не на месте.

– О чем ты?

– Слыхал я распоряжение ваше, чтоб чернеца Пахома разыскать и в Петербург привезти.

– Верно, искать его начнут. Да тебе-то что?

– Ваше императорское величество, отмените указ!

– Что такое?

– Не надо вам Пахома искать, ни к чему.

– Да ты знаешь, разговор-то о ком. Ведь это поп церкви московской Воскресения в Барашах у ворот Покровских, который нас с Алексеем Григорьичем…

– Простите, государыня. Не надо ничего вам мне говорить, а мне, покорному слуге вашему, слушать. Только вот как раз этого попа вам и не надо. Во время венчания окромя него кто в церкви был?

– Никого. Да мыслимое ли дело, чтоб со свидетелями.

– Вот то-то и оно. Один поп какой свидетель, да, может статься, его уж и в живых нет. Поди, не молоденький был.

– Ах вот ты о чем! Да ведь мне перед Алексеем Григорьичем себя не оправдать, с чего это вдруг ото всего откажусь.

– И не оправдывайте, государыня! На то у вас власть, чтоб сказать, что не хотите, аль того лучше – весточку имеете, что уж и нету его, попа того.

– Разве что…

– Послушай, государыня, доброго совета – еще не раз его вспомнишь, а с ним и Алексея Бестужева за верную службу. Может, тогда ты сердце свое тешила, а теперь какой во всем этом для императрицы резон. Без свидетелей всегда сподручней.

– Тогда о семье узнать надо, помочь, если что.

– И этого, государыня, не надо. Слухи пойдут, разговоры, почему о них, не о других заботишься. Еще хуже выйдет.

– Так что ж, отступиться, по-твоему, что ли?

– Зачем – отступиться, государыня! Все и без вашего величества сделать можно, без шуму. Узнать, прихожане кто, тем, что познатнее, подсказать. Много ли поповской семье надо – пустяки одни.

– Экой ты, Алексей Петрович, осмотрительной!

– О вашем императорском величестве забочусь. Мало ли зла вас в жизни коснулось, может, хватит? Может, и в спокое пора вам побыть, молодостью попользоваться.

– Какая молодость, Алексей Петрович, я в полтавской год родилась.

– Знаю, государыня, все знаю, да разве тридцать два годика – такие лета, чтоб о них поминать. Цвести вам и цвести, людей красотой да весельем радовать.

– Добрый ты, однако, Алексей Петрович. Всегда думала, и сердца у тебя нет.

– За что ж так, ваше величество! Только сердце не на каждый случай показать можно – себе дороже станет, жалеть-то никто не будет.

– Слушай, Алексей Петрович, ты завтра к обеду приходи, вот мы и решим, какую должность тебе определить. А указ, чтоб снять с тебя вины все, я сейчас бы подписала, да еще составить надо.

– Может быть, государыня, вы бы к такому снизошли? Если что не так..

– Ах он с собой у тебя. Вот и ладно – давай подпись поставлю, тянуть-то нечего.

 

Лондон

Министерство иностранных дел

Правительство вигов

– Приятная новость, милорд! Алексей Бестужев назначен вице-канцлером.

– Уже! Однако наш старый друг не теряет времени. Как это случилось?

– Подробностей еще нет. Известно, что у него состоялся первый разговор с императрицей Елизаветой, от которого все ждали наихудших последствий. Вместо этого императрица рассталась с ним как со старым другом.

– Содержание разговора?

– Неизвестно.

– У самого Бестужева никто не пытался узнать?

– Пытались. Бестужев уклонился от ответа.

– Что же дальше?

– На следующий день Бестужев явился к императорскому столу и был объявлен вице-канцлером.

– Но значит, уже велись приготовления?

– По-видимому, нет.

– Блиц-турнир? В это трудно поверить.

– И тем не менее, милорд. Заявление императрицы поразило даже Лестока, не говоря о Шатарди.

– А среди русских?

– Михаил Воронцов был неприятно удивлен. Он враждебен Бестужеву.

– Вы не преувеличиваете?

– О нет, милорд. Михаил Воронцов почти пятнадцать лет оставался камер-юнкером цесаревны, снабжал ее деньгами и мог только завидовать Бестужеву, который в бытность свою в России его не замечал.

– Значит, результат какого-то разговора, который велся, может быть, даже не за столом. О чем толковали за обедом?

– Решительно ничего примечательного. Императрица говорила о новом соборе, который намеревается построить в Преображенском гвардейском полку в честь дня своего восшествия на престол, о размерах, деньгах, возможном строителе.

– Не может быть. Рассмотрите еще раз донесения.

– Уверяю, милорд, я помню их почти наизусть. Императрица назвала пятьдесят тысяч, которые жертвует на этот собор Климента папы Римского, на что Алексей Бестужев заявил, что уже распорядился построить вблизи своего московского дома Климентовскую церковь и определил на нее семьдесят пять тысяч. Архитектор якобы уже работает над чертежами. Больше ничего.

– Семьдесят пять тысяч! Неплохая сумма и совсем небольшая, если за нее можно приобрести должность вице-канцлера Российской империи.

– Но это же невероятно, милорд!

– Семя упало на хорошо возделанную почву. Я думаю, нашему посланнику следует не только принести свои поздравления новому вице-канцлеру, но и присовокупить к ним очень хороший подарок от королевских ювелиров. Озаботьтесь выбором, сэр. Вы поняли – очень хороший подарок С такими дипломатами, как Алексей Бестужев, надо поддерживать хорошие отношения в любом случае и за любую цену. Он щедр или расчетлив?

– Скорее, просто скуп, милорд.

– О, в таком случае подарок должен быть очень дорогим.

– И еще одно, милорд. Императрица тут же присовокупила к назначению Бестужева передачу ему дома Остермана в Москве. По сути, это настоящий дворец.

– Вот видите!

Сомнений не было – Климента не успели закончить по замыслу его зодчего. Об этом говорила неожиданная скупость внутренней декорации – без пилястров, без колонн, со слишком редкими всплесками лепнины, суховатой, характерной для XVIII века по своим мотивам, но не по исполнению. Именно так и смотрятся раковины под окнами барабанов и соединившие их слишком мелкие цветочные гирлянды. Одинокие головки херувимов отметили все окна и арки хоров, но как же их мало и как бессильны они внести зрительные акценты в колоссальный разворот пространства.

Впрочем, могло быть и так. В пожар 1812 года горела нижняя часть церкви, наверняка наиболее богато декорированная. Восстановить ее первоначальный вид было и сложным, и дорогостоящим предприятием. К тому же большие перемены произошли и во вкусах. Реставраторы тех лет могли ограничиться поправкой по сохранившимся образцам только того, что располагалось в верхней, менее доступной огню части.

Сегодня детские головки на наружных фасадах Климента можно смотреть только издали. У них нет былых отбитых кудряшек и носов, на месте каждое перышко крохотных крыльев. Но в идеальных копийных отливках безвозвратно исчезло главное, чем так близок и трогателен XVIII век, – чувство живой руки скульптора, не сумевшего соблюсти симметрию, там ошибшегося в высоте одного из глаз, здесь скривившего в неожиданной усмешке линию пухлых губ, а рядом и вовсе забывшего о кудрявой волне над крутым детским лбом. Это как штукатурка псковских храмов, когда-то делавшаяся рукой мастера и хранившая в своих неровностях ловкое и напряженное прикосновение его пальцев, сегодня повсюду замененная идеальной выровненностью безликого современного инструмента.

И все-таки не первый взгляд был самым важным. „Поднимитесь на хоры – оттуда удобней смотреть“. Хоры не узкая галерея на высоте второго этажа, а великолепный широчайший дворцовый зал, со всех сторон охвативший Климента. Здесь можно себе представить звучание Вивальди и Арайи, Доницетти и романсов Григория Теплова – только не литургическое пение православных церковных служб. Чудо? Да, настоящее чудо, с которым так до конца и не примирилось опасливое и богомольное Замоскворечье.

Просторные до полу окна „французского манеру“ в решетке частых стекол. Широкая лестница, по которой так удобно было идти в шелестящем шелками платье на китовом усе. Смеющиеся херувимы, превратившиеся в настоящих беспечных путти. И радостный праздник роз в плетении бесконечных гирлянд. Какая разница, чем служил сегодня низ церкви, что громоздилось на полу первого этажа – песчинки на подоле роскошного платья „большого выхода“, которые легко стряхнуть и забыть. Ни один стиль в архитектуре не знал такого праздничного звучания, такой улыбчивой легкости. И если снаружи брусничные стены могли придавить Климента, приблизить к лесу поднимавшихся со всех сторон замоскворецких церквей, то здесь почерк зодчего, пространство елизаветинского рокайля жили во всей своей пышной неприкосновенности.

„Хотите пройти к иконостасу? Тут по храму и пройдете. Только не поскользнитесь – очень скользко“.

Вместо задуманного зодчими паркета или белого камня стараниями той же благотворительницы на полу появился скучнейший двухцветный кафель в клетку, предшественник нашей метлахской плитки. Поскользнуться и в самом деле было легко. В разбитые стекла барабана залетали одинокие снежинки и, не тая, сероватыми грудками ложились в углах хоров, ледяными, раскатанными дорожками застывали на проходе.

Конечно, к иконостасу надо было подойти – такая возможность увидеть вблизи и живопись икон, и характер дерева, и особенности позолоты! Но и это потом, а пока… Сказочный, зачарованный город уходил в высоту главного барабана, тускло поблескивая плотно покрытым пылью золотом. Колонны, карнизы, гирлянды цветов, кариатиды и обнаженные сидящие ангелочки, клубящиеся облака и головки херувимов – все сплеталось в сплошной и праздничной вязи.

Нет, разобраться в ней не стоило большого труда. Для тех, кто трудился над иконостасом Климента, рокайль уже начал отступать в прошлое, уступая приближавшемуся классицизму. Успокоенному. Строгому. Расчетливому. Два стиля читались в едином решении, убеждая, что по времени иконостас должен был относиться к тем годам, которые традиционно считались временем строительства всей церкви: шестидесятые – семидесятые годы XVIII века.

Снова взлет. Иначе решенный. По-другому понятый. И все-таки взлет, уверенный и торжественный. Отмеченная царскими вратами средняя часть отступала в глубину, чтобы шире распахнуть навстречу входящим в храм свои боковые крылья, свободные от строгого отсчета архитектурных деталей, в живом разнообразии скульптурных групп. Около царских врат строгие, с гладкими стволами колонны сохраняли только отблеск рокайля в гирляндочках свисавших с капителей роз. Выше колонны приобретали каннелюры – ровные вертикальные желобки, чтобы стать пьедесталами для венчающих последний ярус кариатид. А над всем иконостасом, на высоте окон барабана, парило огромное резное сияние на фоне густо клубящихся облаков и головок херувимов.

Иконостас не имел отношения к строителю церкви. Не сохранил он и своего первоначального вида: слишком явным представлялось противоречие между отдельными фрагментами резьбы. Насколько все скульптуры с их сочной резьбой говорили о более раннем времени, настолько архитектурные детали свидетельствовали о приближении, а может, и наступлении XIX века. Пожар 1812 года явно не мог не коснуться иконостаса, и поновлявшие его мастера из самых доступных по ценам ремесленников – не случайно Климент восстанавливался на доброхотные даяния ото всех вплоть до жителей Костромы, меньше всего думали о возрождении композиции, задуманной ее первым автором.

У Климента была и впрямь особая судьба: никаких материалов по истории церкви – никаких материалов по истории иконостаса. А ведь обычно построение иконостаса находило свое отражение в обширных и многословных документах, где оговаривалась малейшая подробность работы над ним.

„Собираетесь снова прийти? Зачем? Лучше бы все один раз посмотрели, чем пыль глотать да мерзнуть. Не музей ведь“. Не музей. К сожалению. Но с впечатлениями все равно за один раз справиться бы не удалось.

 

Петербург. Зимний дворец

Императрица Елизавета Петровна, М. Е. Шувалова, В. В. Растрелли

– Государыня-матушка, там тебя архитект Растреллий добивается, да я не велела пускать. Все равно ему абшид брать, чего у тебя время зря занимать будет.

– Абшид? Растреллий просил об абшиде? Почему не доложили?

– Просить не просил, а нешто может он тебе быть нужен. Потрудился для покойницы императрицы, теперича пускай отдохнет. У нас и без него свои верные архитекты найдутся. Ишь избаловался: все ему да все для него – что в Москве, что в Петербурге.

– Никак, Мавра Егоровна, ты уж за меня командовать решила. Не по-умному, да по-своему.

– Да нешто ты, государыня, кого из старой дворцовой прислуги оставила. Певчих и то пересмотрела, а уж о тех, что в комнатах, и толковать нечего. Чем Растреллий-то лучше.

– Все у тебя, Мавра, в голове перепуталося. Художник тебе прислуга, что ли? Архитекты не нам верные бывают, а в деле своем от Бога одаренные. Прислуги-то вон, придворных хоть пруд пруди, а архитекты все на счету да на виду.

– Так что ж батюшка твой, Петр Алексеевич, ничего в художествах не понимал, что ли? Вон сколько тех, что он еще за границу в обучение посылал, работает. Из них тебе и брать пристало.

– Ишь ты, уж толковать взялась, что императрице пристало! Не смеши, Мавра, ненароком разгневать можешь. Не так, как в Европе всей, строить императрице российской пристало, а лучше, богаче. Для того нужны архитекты, которые моду разумеют, в деле своем как положено обучены. Никуда я Растреллия не отпущу, хоть и в самом деле из России запросится. Денег не пожалею, а удержу. Ты что, домой его отослала?

– Да не успела еще. Никак, в сенях толчется.

– И чтоб боле никогда в сенях мне не толокся. В гостиную ко мне чтоб проводили. Коли ждать ему придется, пусть с остальными гостями ждет.

– Ну, матушка, на тебя подивиться.

– Вот и дивись, Мавра Егоровна, да втихомолку. Мне рассуждений твоих пустых не надобно. А Растреллия давай сюда скорехонько: мол, государыня ждет, мол, рада будет видеть.

– Ты бы Петра Андреича наперед приняла. Для тебя же сколько лет старался, чего только не придумывал, на гроши медные строил.

– То-то и оно, что на гроши. Для слободы-то хорошо было, а здесь может и не потрафить. Испортит еще.

– Да ты хоть попробуй для начала-то.

– Попробую, попробую, заступница. Сама же его в слободу не пускала, сама же ему теперь в Петербург дорожку торишь.

– Да там-то какие деньги, а здесь чего только не сделаешь.

– Вот и не крушись – будет и твоему Петру Андреичу работа, да после графа. Раньше и не проси.

– Ваше императорское величество, не смея надеяться на личную аудиенцию, хотел лишь принести выражения глубочайшего моего почтения дочери Великого Петра, чье правление бессомненно прославит российскую державу и принесет процветание торговли, наук и художеств на ее землях.

– А уж это от нас с тобой, граф, зависеть будет. За комплимент благодарствую, да времени на него жаль. Нужен ты мне очень, господин архитект.

– Я безмерно счастлив, ваше величество. Я подумал, что мои услуги…

– А ты не думай. Тебе только над рисунками твоими думать надобно. Остальное за тебя сделается. Жалованье, граф, я тебе увеличу вдвое по искусству твоему и честной твоей работе, строить же будешь только для меня. Задумка у меня одна есть.

– Все, что вашему величеству будет угодно, по мере сил моих…

– Есть у тебя силы, граф. Только богаче тебе строить надо, чем раньше строил, нарядней. Ничего не жалей – лепнина, позолота, малярство где надо, зеркала, мрамор. Денег спрашивай сколько надо. Спорить с тобой запрещу, чтоб во всем одна твоя воля была.

– Я не нахожу слов для благодарности, ваше величество.

– И не ищи. Не слова мне твои нужны – работа, работы твоей жду. Театр я хочу, граф, построить, да не в Петербурге – на Петербург свой черед придет, – в Москве.

– Театр в Москве?

– Чего дивишься? Помнишь, какой ты на Красной площади отстроил. Жаль, в пожар тридцать седьмого году сгорел. Только мне такого мало. Мне раза в два с лишком больше, и чтоб сцена со всеми машинами, как в лучших европейских театрах, и чтоб тихо в зале было – шагов бы, разговоров не слышно, в голове бы от них, как в бочке пустой, не гудело, и ложи бы… Слышь, граф, ложи непременно. А для актеров уборные попросторнее. Гардероб у них будет самый богатый, каменья настоящие, украшения надевать будут. Потрафишь, граф? Чай, самому того, сгоревшего, жалко.

– Очень жаль, ваше величество. Но мне уже тогда многое хотелось изменить, но время – его мне не хватало, а так я бы…

– Вот ты про время, спасибо, сказал. Временем ты меня не томи, чтоб побыстрей, чтоб до переезда в Петербург мне спектакли в нем увидеть.

– Сколько же вы даете мне на строительство сроку, ваше величество?

– Моя воля, боле месяца бы не дала. Да нет, нет, не пугайся. Будет тебе без малого год. Неужто не хватит?

– Значит, из дерева, ваше величество?

– Ну и что ж, пусть из дерева.

– Вот только фундамент…

– А ты без фундамента изловчись, граф, аль потом его доделай – неужто нельзя?

– Не хотелось бы, ваше величество.

– Тебе не хотелось, а мне хотелось – вот и весь сказ. А строить будешь на Яузе. Там напротив дворца Головинского горка больно хороша и зелени много. Там и строй с Богом.

 

Лондон

Министерство иностранных дел

Правительство вигов

– Его величество, как и министерство, недоволен сообщениями из Петербурга, Грей. Они недостаточно полны и не позволяют составить представления о новой императрице. До сих пор наши министры настаивали на легкомыслии Елизаветы, ее полной незаинтересованности вопросами престола, однако русские события последних месяцев заставляют приходить к прямо противоположным выводам. Чего стоят одни победы русского оружия над шведами в Финляндии! Шведы готовы были и раньше заключить мир с Россией, но на условии возвращения всех завоеванных Петром I земель. Теперь им придется поступиться новыми территориями. В этом немалая заслуга дипломатической ловкости Алексея Бестужева.

– Но мы имели неоднократные и серьезные предупреждения со стороны леди Рондо, милорд. Супруга министра в своих письмах настаивала на обманчивости впечатления, которое производит Елизавета.

– Тем хуже для нас, что мы не поняли подлинной ценности этих чисто женских наблюдений. Теперь остается только удивляться, с какой ловкостью ведет себя императрица. Кстати, что сообщают наши резиденты о влиянии на нее – чьими советами она пользуется?

– Как это ни странно, милорд, можно с уверенностью сказать, что прямых советчиков у нее нет. Елизавета выслушивает многих, но выводы делает сама. Я хочу напомнить вам историю с одним из князей православной церкви Амвросием Юшкевичем. Амвросий приобрел исключительное расположение императрицы Анны после слова, которое произнес при бракосочетании принцессы Анны и принца Антона. Императрица назначила его архиепископом Новгородским на место Феофана Прокоповича.

– Помнится, этот Амвросий был самым деятельным сторонником принцессы?

– И самым деятельным противником Елизаветы. Тем не менее после переворота Елизавета сама беседовала с Амвросием, добилась полнейшего его раскаяния и сохранила за ним прежнее положение при дворе.

– Верить такому человеку? Это не свидетельствует о проницательности императрицы.

– Осмелюсь возразить, милорд. Императрице нужен был не доверенный человек Она преследовала иную цель – отколоть Амвросия от сторонников правительницы. Наказывая его, Елизавета приобретала ярого врага, наделенного редким ораторским талантом, прощая, приобретала церковного оратора, который ради сохранения собственной свободы и благополучия отдал ей свой талант и свое влияние. Что же касается доверия, то вряд ли Елизавета дарит им даже ближайших своих приближенных.

– Насколько можно судить по депешам резидентов, идея назначения наследника принадлежала самой императрице.

– О да. Она потребовала немедленного приезда в Петербург своего единственного племянника, не посоветовавшись ни с кем из высших сановников. Принц срочно принял православие, и императрица потребовала в церковных службах именовать его внуком Петра I.

– Разумный ход, укрепляющий ее собственное положение: престол в руках наследников и прямых потомков императора Петра I. А как обстояло дело с выбором супруги для наследника?

– Елизавета снова проявила большую независимость суждений, хотя, возможно, известную роль в подобном выборе сыграли и воспоминания юности.

– Вы имеете в виду обручение цесаревны с принцем Любекским? Елизавета была так привязана к своему жениху?

– Трудно говорить о привязанности, но во времена владычества князя Меншикова для нее это была единственная реальная возможность избавиться от гнетущей и опасной атмосферы русского двора. К тому же неожиданная смерть жениха, последовавшая тут же за смертью императрицы Екатерины, несомненно была для Елизаветы сильным ударом. Но свой выбор на племяннице покойного принца она остановила после длительного разговора с господином Бецким.

– Новая фигура при дворе?

– В какой-то степени новая. Это побочный сын князя Ивана Трубецкого, появившийся на свет в Швеции от одной из тамошних аристократок.

– Трубецкой находился в плену?

– Да, и довольно длительное время. Освобожденный усилиями императора Петра, он вывез из плена своего сына, которого затем долгое время держал и воспитывал в западных странах. Бецкой служил в немецкой армии, после неудачного падения с лошади вынужден был обратиться к гражданской деятельности, долгое время жил в Париже, где вращался в придворных кругах в значительной степени из-за влияния своей матери.

– Какую необходимость имела Елизавета в беседе с ним по поводу невесты для племянника?

– Простите, милорд, я не успел закончить этой довольно своеобразной истории. Дело в том, что в Париже Бецкой увлекся принцессой Ангальт-Цербстской, которая проводила там время, фактически разойдясь со своим супругом. Конец этому роману положила беременность принцессы, принужденной срочно возвращаться в свое княжество. В свою очередь Бецкой не замедлил вернуться в Россию.

– И что же?

– В Ангальт-Цербсте принцесса Амалия родила девочку, которая сейчас и стала невестой наследника русского престола.

– Следовательно, все эти достаточно запутанные обстоятельства были хорошо известны императрице Елизавете?

– По всей вероятности, потому что она поручила именно Бецкому от своего лица пригласить и привезти принцессу Амалию с дочерью в Россию.

– Но вернемся к Юшкевичу. В одном из донесений резидентов, помнится, говорилось о его требовании запретить ввозить в Россию книги без предварительного просмотра.

– Он действительно ходатайствовал о самой жесткой цензуре, но Бестужев сумел доказать императрице весь вред подобной меры для просвещения. Ограничения введены только для богословских книг.

– Лишнее доказательство влиятельности канцлера!

Но ведь было и еще одно, третье, имя, которое называли в связи с Климентом справочники, – Растрелли. Сам великий Растрелли. Не столько потомки – современники не жалели превосходных степеней похвал знаменитому обрусевшему итальянцу. Видение созданного им елизаветинского Петербурга волновало воображение жителей самых отдаленных уголков Российской империи. Везде можно найти сооружения, которые легенда связывает с его именем. И хотя большей частью легенды не находили подтверждений, они, постепенно исчезая с печатных строк, продолжают жить в устной традиции.

Правда, среди тех, кто строил в старой столице, энциклопедия „Москва“ – итог последних сведений о городе – не называет Растрелли. Ему не посвящено и отдельной заметки, хотя принципом составителей было упоминать тех, кто родился, умер или работал в Москве. Во всем этом зодчему отказано, в первом случае справедливо, в последнем безо всяких оснований. Строить Растрелли в старой столице строил на редкость много, на удивление современникам и даже императорскому двору быстро. Другой вопрос – что из его созданий осталось на сегодняшних улицах.

Он прожил в архитектуре долгую жизнь. Менялись правители, менялись и требования моды. И все же его творения складываются в один очень определенный в своих чертах и ощущении образ, какими бы особенностями ни отличались отдельные постройки. Растрелли – это всегда и прежде всего ощущение масштаба. Бесконечная протяженность фасадов. Крупная накипь лепнины над полукружиями широко распахнутых окружающему миру решетчатых окон. Анфилады переливающихся одна в другую, бесконечно разнообразных в отделке зал. Торжественные развороты парадных лестничных маршей, предназначенных не для отдельных людей – для бесконечных и величественных шествий. Спорящие с окнами огромные зеркала. Живописные плафоны на потолках, где пышно клубящиеся облака открывают простор пронизанной солнечными лучами, сияющей синевы. И во всем чувство бесконечности пространства – в потоках света, причудливой игре светотени, всплесках щедро положенной позолоты. Петергоф, Царское Село, Смольный, Зимний дворец – зодчий словно упивался всем тем, что таили в себе камень, мастерство строителей, его собственная выдумка.

Сходство – оно безусловно существовало и в Клименте. Недаром приходило на ум исследователям, но недаром те же исследователи готовы были склониться к влиянию, школе, московскому исполнителю – всем тем вариантам поправок, которые способны сообщить первоначальному замыслу новое толкование. И, может быть, именно поэтому начинать надо было с ответа на вопрос, мог ли Растрелли получить заказ Бестужева-Рюмина – если прав был в своих утверждениях автор „Сказания“. Но и стал ли бы он браться за него, если речь шла о рубеже шестидесятых годов XVIII столетия. Обстоятельства жизни зодчего простыми назвать по меньшей мере трудно.

Дворянское происхождение, высокий титул – многие ли европейские дворы могли похвастать титулованными придворными архитекторами! – и безденежье. С этого начинал свою жизнь еще отец Растрелли. Стесненный в средствах для поступления на любую достойную дворянина службу, он выбирает скульптуру, увлекается пышным цветением форм барокко в творчестве Бернини и оказывается не в состоянии найти применение своему мастерству. Флоренция остается равнодушной к его попыткам заявить о себе, Карло Бартоломео Растрелли выбирает Францию в надежде на милостивую благосклонность к художникам французского короля.

Благосклонность была, но представления об искусстве ни в чем не совпадали с теми устаревшими увлечениями, которым не сможет изменить до конца своих дней итальянский мастер. Шестнадцать лет жизни в Париже – это шестнадцать лет работы в ателье над эскизами, набросками, проектами, которые остаются без заказчиков, удовлетворяя и раня самолюбие автора.

До историков искусства доходят сведения о единственном созданном за эти годы произведении – безмерно пышном надгробии Симону Арно, маркизу Помпонну.

Суд критики беспощаден: „Эта работа Бартоломео Растрелли, итальянца, который в этом случае отдал дань современным и историческим вкусам своей страны… в ней не чувствуется ни правды, ни хорошего вкуса, а общее впечатление не оставляет сознания удачной выдумки…“ После таких слов можно искать удовлетворения раненого самолюбия только необычными мерами, и подобную меру скульптор, по счастью, находит. Вдова маркиза знакомит его с папским нунцием, епископом Филиппом Антонио Гуалтерио. Собиратель медалей, к тому же соотечественник, он может помочь Бартоломео небольшими заказами, но главное – устроить ему титул графа папского государства и орден Иоанна Латеранского. Обделенный славой и признанием, скульптор сразу оказывается, в собственном представлении, на недосягаемой для других своих собратьев по искусству высоте. Она не приносит ему заказов, но он получает предложение о контракте от русского представителя в Париже Ивана Лефорта. Условия были хорошими, жизненная перспектива после стольких лет бесплодного ожидания – единственно возможной. Карло Бартоломео Растрелли не только с радостью подписывает контракт. Он торопит Лефорта с отъездом. Вместе со всем семейством в Россию едет и его шестнадцатилетний сын Бартоломео-младший, которому отец передает все накопленные за свою жизнь знания – в рисунке, лепке, медальерном деле, основах архитектуры, строительного дела и даже гидравлики. Это единственное специальное образование, которое удастся получить будущему знаменитому зодчему. Теперь же отец думает об устройстве его судьбы нисколько не в меньшей степени, чем о своей собственной. При русском дворе должно хватить работы для обоих поколений итальянских художников.

 

Петербург. Зимний дворец

Елизавета Петровна и Лесток

– Ты опять о Брауншвейгской фамилии, Лесток!

– Если вы и прикажете мне молчать о них, ваше величество, я не перестану думать об этом семействе.

– Да чего ты хочешь? Все они под арестом. Василий Федорович их пуще глазу стережет – Салтыков человек верный. За границу я правительницу не отпущу, пусть себе в Риге сидят.

– Я не имею оснований сомневаться в верности человека, который был возле нас в памятную ночь 25 ноября, но вы не хотите подумать, ваше величество, о том интересе, который эта фамилия может представлять для иноземных держав. И поверьте, опыта в сношении с любыми узниками у австрийских дипломатов много больше, чем у Салтыкова в умении их стеречь. Разве вам мало камер-лакея, который пытался посягнуть на вашу жизнь в пользу императора Иоанна? Вы не будете, надеюсь, пытаться убедить меня, что это была его собственная мысль.

– Конечно, не сам делал – добрые люди подсказали. Так ведь не австрийцы, а наши же, кому при правительнице солнышко ярче светило да жарче грело. Вот с ними и разберемся. Лопухин там и иже с ним.

– Ваше величество, поверьте, к величайшему сожалению, такие случаи могут повторяться, пока существуют те, ради которых их можно повторять.

– Так что, столько народу правительницу назад хочет, моей смерти не дождется? Что плохого-то, кто от меня увидеть успел?

Холмогоры. Рисунок принцессы Екатерины Антоновны.

– Да разве в правде дело. Интересы заговорщиков никогда не имеют к ней отношения. Но Брауншвейгскую фамилию необходимо удалить и лишить всяких возможностей сношений, тем более с иностранными державами. Рига – слишком небезопасное место.

– Так что, через всю империю в Сибирь их везти, что ли?

– И это небезопасно, ваше величество. Чем длиннее путь, тем больше возникает нежелательных возможностей. Единственное радикальное решение вопроса…

– Помолчи, Лесток, и слов твоих слушать не желаю. Кабы твоя воля, ты бы всех в одной ложке воды утопил. Как только ты мне столько лет добряком да доброхотом казался!

– Власть накладывает свои обязательства, ваше величество. Та жестокость, от которой может отвернуться простой человек, составляет долг коронованной особы. Я уверен, вся империя вздохнула бы с облегчением, если бы ни принцессы, ни ее сына не было бы в живых.

– Так и знала! Только облегчение-то главное было бы у французской державы, разве не так, Лесток? А каково мне отвечать перед императором Римским, перед Марией Терезией? Из-за твоих друзей в спор с ними вступать? Нет, Лесток, для тебя просто, а решать я посложнее буду. Да и советчик ты у меня, обижайся не обижайся, не единственный.

– Я не сомневаюсь, вы обратитесь к господину Бестужеву, и могу заранее вам сказать его совет. Вы обвиняете меня в дружеском отношении к Франции, но представители Франции помогали вам вернуть несправедливо захваченный австрийскими представителями престол родительский, тогда как господин Бестужев соблюдал совсем не ваши интересы.

– Предупрежу Алексея Петровича, чтоб за стол с тобой, упаси бог, не садился, а тем паче в доме твоем собственном – долго ли до беды!

– Изволите шутить, ваше величество. Но умоляю, подумайте хотя бы о крепости. Рядом с Ригой есть достаточно надежная – Динамюнде.

– Ладно, ладно, подумаю, благодетель!

 

Лондон

Дом лорда Вальполя

– Вы сочли нужным разбудить меня среди ночи, Гарвей. Что-нибудь случилось?

– Депеша из России, милорд, и известие от вице-канцлера Бестужева.

– Позвольте мне хотя бы завернуться в халат – камин давно погас, и здесь совсем не жарко. Я слушаю вас.

– Раскрыт заговор против императрицы в пользу Брауншвейгской фамилии. Согласно депеше нашего посла, в заговоре приняли участие представители придворной знати: Наталья Лопухина с мужем и сыном, жена старшего брата вице-канцлера, Михаила Бестужева, австрийский посланник господин Ботта. Я назвал лишь главные имена.

– Цель заговорщиков и их силы?

– Из депеши неясно. Наш министр узнал только о факте начала следствия в Тайной канцелярии, которое поручено все тому же Андрею Ушакову Лестоку и генерал-прокурору Трубецкому.

– Лесток достиг уже такой силы? Что говорит по этому поводу Бестужев?

– Как ни странно, его точка зрения совершенно иная.

– Именно?

– Он считает все дело придуманным, чтобы вызвать у императрицы страх перед Брауншвейгской фамилией и оттолкнуть ее от союза и добрых отношений с Австрией.

– Участие в следствии Лестока говорит за его точку зрения.

– Наталья Лопухина находилась в любовной связи с сосланным по делу Остермана и Миниха молодым Левенвольде. Она передала ему через доверенного офицера слова надежды на скорое возвращение, что и послужило основанием для начала дела.

– Вы назвали также госпожу Бестужеву-старшую.

– Она подруга Лопухиной и воспользовалась той же оказией, чтобы передать привет брату, также осужденному по делу Остермана.

– Фамилия ее брата?

– Головкин, сын покойного канцлера.

– Но в таком случае госпожа Бестужева немолода.

– Да, Михаил Бестужев ее второй супруг. Первым был Ягужинский.

– Мне не нравится именно ее участие в этом деле. Возможно, Бестужев не сознает в полной мере серьезности ситуации. Она может быть направлена прежде всего против него самого.

– Но вице-канцлер никогда не был дружен со своим братом.

– Тем не менее их взгляды в политике были сходными. Не забывайте – договор России с Англией подготавливал Михаил Бестужев. Кстати, что с ним?

– Находится под караулом.

– Вот видите. Подобный розыгрыш может иметь несколько целей. Но одна из них – несомненно компрометация вице-канцлера. На этот раз козыри в руках Лестока, сумеет ли он только их разыграть.

– Возможно, и сумеет. Я не успел сообщить вам, милорд, что Наталья Лопухина слыла первой красавицей при дворе императрицы Анны и не раз оказывалась счастливой соперницей цесаревны. Она родная племянница фаворитки Петра I Анны Монс.

– Тем хуже для вице-канцлера. Женская месть не знает границ, приличий и здравого смысла.

На глазах у всех, при русском дворе живший, тем более работавший, Варфоломей Варфоломеевич Растрелли, как его станут со временем называть, продолжает оставаться загадкой в истории искусства. Непонятно, почему одаренным мальчиком не заинтересовался Петр, почему его первые самостоятельные архитектурные опыты остались неотмеченными. Между тем отец получает первые заказы, а вся семья располагается в предоставленном ей дворце незадолго до того скончавшейся царицы Марфы Матвеевны, невестки царя от старшего брата Федора Алексеевича. Если дворец больше напоминал обыкновенный дом, то все равно он имел свою славу и стоял в ряду с домами царевича Алексея Петровича и царицы Прасковьи Федоровны. Самолюбие итальянского мастера могло быть удовлетворено, но гораздо существеннее, что он тем самым был все время на глазах царской семьи.

Впоследствии, перечисляя свои работы за двадцатые годы, сам зодчий назовет десять построек, и среди них дворец господаря Волоского Кантемира, на углу нынешней улицы Халтурина и Мраморного переулка в Ленинграде. Хотя сохранившиеся чертежи свидетельствуют о чертах ученичества и неуверенности, сын господаря, поэт Антиох Кантемир, в своей сатире „На зависть и гордость дворян злонравных“ упомянет молодого Растрелли с полным пиететом, признавая за ним выдающиеся способности, и сделает примечание к стихам: „Граф Растрелли, родом итальянец, в российском государстве искусный архитектор; за младостью возраста не столько в практике силен, как в вымыслах и чертежах. Инвенции его в украшении великолепны, вид здания казист; одним словом, может увеселиться око в том, что он построил“.

Судьба благоприятствует итальянскому семейству. К ним благоволит „светлейший“. Но и после ссылки Меншикова Растрелли сохраняет свое положение при дворе – на них обращает благосклонное внимание любимец Петра II Иван Долгорукий. Положим, подобное благоволение могло оказаться роковым при смене власти и опале Долгоруких. Однако на этот раз Растрелли спасает сам Бирон. Будущий замечательный зодчий успел с ним подружиться, по-видимому, даже побывать в Курляндии, выполнить несколько заказов. Вместо того чтобы быть отставленными от нового двора, отец и сын занимают в штате Анны Иоанновны почетные места. Правда, здесь возникает одна из самых сложных и все еще остающихся неразрешенными загадок кто строит и что строит. Предстоит провести тщательную графологическую экспертизу в каком случае отцом и в каком случае сыном – оба имели схожие почерки и одинаково подписывались одной фамилией с титулом, – проектировались и строились отдельные сооружения. Верно и то, что в конце концов преимущество было отдано сыну и именно он – Варфоломей Варфоломеевич Растрелли – был назначен на должность руководителя всех связанных со двором строительных работ, „баудиректором“, как называли его документы тех лет.

Рекомендации Бирона В. В. Растрелли был обязан заказом на остававшийся до последнего времени неизвестным так называемый Театр на Красной площади. Так долго скрываемое Анной Иоанновной увлечение театром заканчивается распоряжением о строительстве на месте былой петровской Комедийной хоромины, иначе говоря – на месте нынешнего Исторического музея, городского общедоступного театра. Как бы ни были высоки цены на билеты, три тысячи мест для города, насчитывавшего около двухсот тысяч жителей, очень много, особенно если иметь в виду, что изо дня в день зал был переполнен. Интерес москвичей к представлениям так велик, что В. В. Растрелли приходится отказаться от первоначально сооруженных лож и сделать на ярусах круговые скамьи, вмещавшие большее число зрителей.

Думала ли новая императрица об интересах москвичей и способе завоевать у них популярность? В момент строительства, конечно, нет. Больная, стареющая женщина лихорадочно стремится наверстать упущенное, все то, в чем отказали ей прожитые на задворках дворца годы. Ткани, меха, драгоценности, лошади, английские кареты и французские коляски, мебель, посуда, зеркала – всех сокровищ московских дворцов мало, чтобы заполнить один, ее собственный, для нее одной архитектором Растрелли выстроенный Анненгоф. Зодчий ставит дворец в Кремле окнами на незаконченный (все еще не законченный!) петровский Арсенал. Императрица недовольна. Одного Арсенала для необходимого ей „приятного виду“ мало – кругом остатки пожарища, уголья, разруха. Анненгоф по ее приказу – благо деревянный! – разбирают и переносят в Лефортово. Там красивей, привольней, можно разбить настоящий сад по образцу тех, которые видела у тамошних курляндских баронов. Но театр, огромный театр, должен быть непременно в центре города. Для него в придворном штате появляется оркестр из девяноста музыкантов – первый симфонический оркестр полного состава в Европе. Для него выписываются композиторы, дирижеры, инструменталисты-виртуозы, актеры итальянской Комедии масок. И вместе с успехом первых представлений приходит мысль о москвичах. Впервые вводится уличное освещение, устанавливаются фонари, открываются на время спектаклей уличные рогатки. Театр должен мирить старую столицу с новыми порядками.

 

Петербург. Зимний дворец

Императрица Елизавета Петровна и А. Я. Шубин

– Алексей Яковлич, ты ли, голубчик мой, соколик ненаглядный?

– Я и есть, ваше императорское величество.

– Да что, что ты с титулом-то! Для тебя я всегда по имени буду.

– Покорнейше благодарю, ваше величество, однако милости такой ни в каком разе принять не могу. Недостоин, да и не разглядели вы меня толком.

– Да где разглядеть, вишь, слезы так глаза и застят, как в тумане все. А чего разглядывать-то – не знаю я тебя аль, думаешь, забыла. Кабы забыла, не искал бы тебя нарочный без малого два года по всей Сибири. Приказ ему был – без тебя не ворочаться. Негневлива, сам знаешь, а тут всеми казнями грозилась, коли воли моей не исполнят. Так ждала, так ждала, слов нет. А ты-то как – ждал, помнил? Жил-то каково?

– Ждать не ждал. Там, где десять лет отжил, ждать-то нечего.

– Таково страшно?

– Оставим это, ваше императорское величество. К чему вам про такое житье знать.

– А помнил, помнил, Алексей Яковлич?

– И тут не совру – позабыть старался, иначе бы не выжить.

– Как так? Ведь только памятью и жив человек.

– Память, говорите, ваше величество. Это что ж, памятью о горницах светлых, топленых, о пуховиках жарких, о застолье тесном, когда в чуме сидишь, от горького дыма слезой давишься, за год целый исподнее один раз сымешь в болотце простирать, а сам на солнышке летнем дрожмя дрожишь, как от гнуса лютого спастись не знаешь?

– Неужто все годы таково тебе пришлось, болезный ты мой?

– Хуже бывало, лучше не было. А вы, ваше величество, „память“!

– А как услыхал, что ищут тебя, что офицер за тобой приехал, обрадовался, поди?

– Чему радоваться-то? Почем знать, пошто ищет, для какой еще казни приехал.

– Как же дознался, что императрице ты нужен, что в Петербурге, во дворце тебя ждут?

– Не дознавался, ваше величество. В чуме сидел, как офицер расспрашивать стал, не видал ли кто поручика Шубина. Кто ж видеть мог, когда имени меня еще в Петербурге в канцелярии Тайной лишили. Вот тут он и сказал, что именем императрицы разыскивает, Елизаветы Петровны.

– И что ж ты тогда?

– И тогда не поверил, смолчал. А как он уж в дорогу собираться стал, спросил, как давно императрицей-то Елизавета Петровна. Он говорит, второй год на исходе. Урядник, что с ним ехал, подтвердил. Тогда я и открылся.

– А раньше-то неужто не знал, другие не сказали, что на трон отеческий я вступила?

– А кому говорить-то, кому знать? Там каждому до себя – как наесться, хоть не досыта, как согреться, от морозу спастись.

– И баб никаких с тех пор не видел?

– Почему, баб видел. С камчадалкой жил.

– Ой, что ты, Алексей Яковлич, как мог?

– Как мог, ваше величество? А так и мог, иначе не выжить. Мест тамошних не знал, к холодам непривычный, как еду достать, не ведаю, к делам их не приучен, вот она и помогла, выходила. Да и местные иначе глядели, когда с бабой ихней.

– С собой привез?

– Схоронил. Третий год. Родами померла. Бабок там нет, сами управляются. Вот не управилась.

– Жалеешь?

– Жалею. Работящая была, справная.

– А детки?

– Были. Перемерли. Там младенцы если чудом только выживают.

– А я, как отправился ты в Ригу, все надежду имела – сжалится император, на свадьбу свою с Долгорукой подарок мне сделает, переведет тебя в Москву. И перевел бы. Он по капризу своему все мог, Долгорукие и те отступались, гневить не хотели. Да помер Петр Алексеевич, в одночасье помер. Сказывали, от оспы.

– Не бывали у него тогда, ваше величество?

– Нет, в слободе жила, глаз в столицу не казала. Да вот с его смертью быстро так все пошло. Анну Иоанновну короновали, а она на меня как есть рассвирепела. В ноги к ней кидалась, молила хоть не ссылать тебя, хоть в покое где ни на есть оставить. Где там! Чтоб духу его не было, чтоб с глаз сгинул!

– Вот и сгинул. Царское слово крепкое, коли на зло, на добро-то его не бывает.

– Озлобился ты, Алексей Яковлич.

– Где озлобился – жизнь узнал, а в ней добра николи не бывает, если ошибкой только. Оглянуться не успеешь, и нет его, добра-то.

– Так и сидела я в слободе. Дом новый поставила. Знаешь, Петруша Трезин строил.

– Жив Петр-то? Поди, баудиректор теперь.

– Да нет. Жив-то жив, строит, от двора заказы имеет. Баудиректором Расстреллия поставила.

– Это того-то, покойной императрицы любимца?

– Того самого. Зато архитект какой удивительный. Вот поедем мы с тобой, Алексей Яковлич, в театр московской, увидишь, красота какая. Пять тысяч человек оперу смотрит. А убор какой распрекрасный – все посланники европейские диву даются.

– А Петр-то что?

– Да вот по Конюшенному ведомству дела у него. Что так смотришь? В лавре Александро-Невской строительство продолжает. Еще церковь новую в Преображенской солдатской слободе кончает. Чего ему еще, разве плохо?

– Да я что, ваше величество. Повидаться бы мне с ним.

– Повидаешься непременно. Велю приказать, чтоб домой к тебе явился.

– А во дворце он не бывает?

– Что ты, Алексей Яковлич, нешто дворец для архитекта место? С Растреллием иной раз по делам и говорю, так Растреллий граф, особа титулованная. Ему можно, хоть и архитект по занятиям. К тому же в Канцелярии от строениев всеми архитектами ведает. А ты – Трезин!

– Простите, ваше величество, где мне дворцовые порядки знать.

– А изменился ты, Алексей Яковлич, ох изменился! Нехороший какой стал.

– Что там, старый просто.

– Ну какая там у тебя старость – едва тридцать минуло. А седина вот, морщины… Да Бог милостив, поживешь на вольных хлебах, все вернется.

– Что все-то, ваше величество?

– Веселость твоя. Ловкость. Помнишь, как танцевать-то мог – ночь напролет без роздыху. Только мы с тобой вдвоем и вытерпливали, другие все как есть с ног валились, а нам хоть сначала начинай. Да что я о прошлом все. О нынешнем толковать надо. Вот указ мой, Алексей Яковлич, быть тебе генерал-майором и в Семеновском лейб-гвардии полку майором, а еще грамота на поместья во Владимирской губернии и на Волге, сама выбирала – расчудесные. Благодарить не смей – то ли тебе за невинное претерпение должно. А меня-то ни про что спросить не хочешь ли?

– Да я вот про деток..

– Живы-здоровы, Алексей Яковлич, и не узнаешь, поди.

– Где узнать! И сынок?

– И дочка твоя, Августа свет Алексеевна.

– Повидать бы…

– Приходи к обеду, вот и увидишь, обоих увидишь за столом-то. Только вот зовутся-то они, чтобы знать тебе, племянниками госпожи Шмидтши, да знал ты ее, знал!

– Музыканта Шмидта жена, что ль?

– А как же! Еще толще стала, усы черные, густющие вырастила, таким басом гудит, люди оборачиваются – никак где мужик спрятан. Помнишь, еще нас своим голосом пугала, как в сад искать шла? Вот и улыбнулся, голубчик мой, вот и ладно.

– Пока разрешите откланяться, ваше величество. К обеду убраться надо, в порядок себя привести.

– А ты не заботься, Алексей Яковлич, все, что потребуется, у Чулкова спроси. Он тебя и в дом новый отвезет.

– С вами, значит, Чулков-то?

– А как же, да с таким камердином своей волей нипочем не расстанусь. Упрежден он, чтобы во всем о тебе позаботиться. Новости от него все узнаешь, перемены.

– Так пойду я, ваше величество.

– Ступай, Алексей Яковлич, ступай с Богом, только… Помнишь, певчий у нас в слободе был, из Малороссии привезенный, тезка твой?

– Алешка Разумовский, что ли?

– Так вот не дивись, что за столом его встретишь. Григорьич он по батюшке, ты запомни.

 

Лондон

Министерство иностранных дел

Правительство вигов

– Наш польский резидент сообщает, что Михаил Бестужев приехал в Польшу. Что же с лопухинским делом, Гарвей?

– Я как раз готовлю русский доклад, милорд. Оно закончено.

– На следствие понадобилось меньше месяца?

– И на приведение в исполнение приговора.

– Императрице не терпелось расправиться с придворными красавицами. Какие же наказания она нашла для них?

– Лопухину с мужем и сыном после урезания языков колесовать. Прочим – смерть на плахе.

– Против них были получены сколько-нибудь серьезные показания?

– К свидетелям были применены пытки, милорд.

– Ах так! Значит, Алексей Бестужев был прав в своих предположениях – мнимая угроза со стороны Брауншвейгской фамилии. Но вы сказали, что приговор осуществлен. Неужели…

– О нет, милорд, императрица проявила милосердие. Для Лопухиных дело ограничилось урезанием языков.

– И все же. Как женщины умеют быть жестоки.

– И наказанием кнутом, после чего все осужденные направлены в Сибирь пожизненно.

– А остальные? Госпожа Бестужева?

– Кнут и Сибирь.

– Что же произошло со старшим Бестужевым? На каком основании он был освобожден из-под ареста?

– Юридический казус, милорд. Он находился всего лишь под караулом. Ввиду недолгого его брака – он действительно длился несколько месяцев – Михаил Бестужев признан непричастным к заговору.

– Брак расторгнут?

– Ни в коем случае. Это лишило бы Михаила Бестужева всех тех богатств, которые принесла ему в приданое госпожа Ягужинская. Ведь это соединение состояний великого канцлера Головкина и не менее склонного к стяжательству первого ее супруга.

– Значит, императрица не имела возражений. Михаилу Бестужеву остается благодарить своего брата.

И вообще, это очень напоминает выигрыш вице-канцлера, милорд. На обоих братьях ни тени подозрения. Лесток в бешенстве, а императрица выбирает Алексея Бестужева в качестве своего постоянного карточного партнера.

– Вероятно, Лесток не слишком доволен и вызовом в Петербург маркиза де ла Шетарди. В течение его годового отсутствия Лесток начал чувствовать себя полномочным министром Франции.

– Есть сведения, что лейб-хирург все чаще начинает вызывать досаду императрицы, и французский двор сам счел нужным пойти на возврат маркиза.

– Для усиления французских позиций, которые могут в результате необдуманных действий Лестока пошатнуться. Разумный шаг.

– К тому же маркиз умеет руководить Лестоком, а в этом появилась явная нужда.

– В подобной ситуации Бестужев напоминает Геракла, которому приходится сражаться с Лернейской гидрой: на месте отсеченной головы немедленно вырастают новые.

– Гераклу удалось в конце концов отрубить все сразу.

– Вы рассчитываете, что это удастся и Бестужеву? Вы так верите в его ловкость?

– Пожалуй.

…Театр на Красной площади не мог не сыграть значительной роли в расчетах Бестужева-Рюмина. Великолепного здания не стало в тот страшный пожар 1737 года, после которого пришлось составлять новый, так называемый Мичуринский, план Москвы: слишком многое было утрачено и далеко не все удалось восстановить. Но теперь двор постоянно находился в Петербурге, и, может быть, не стоило тратиться на былые затеи, которые имели значение в момент коронации и первых лет правления?

Однако Елизавета Петровна сразу после приведшего ее на престол переворота отдает распоряжение строить в Москве новый театр. Она отказывается от старого места – в такой мере следовать своей предшественнице она, само собой разумеется, не согласна, – но выбирает очень представительное, в том же Лефортове, на высоком берегу Яузы. Ее Оперный дом должен вмещать чуть не вдвое больше зрителей и быть оснащен всеми возможными удобствами и театральными хитростями. В чем, в чем, а в театре Елизавета Петровна разбирается неплохо. Она способна плакать от партии флейты в опере, по многу раз слушать полюбившиеся арии и часами просиживать в выстуженном, нетопленом зале на прогоне „машинерии“ – проверке всех тех сценических чудес, которые устраивались с помощью сложнейших конструкций и механизмов. Но для удовлетворения личных увлечений было бы достаточно и меньшего помещения, тем более в Петербурге – новая императрица, не колеблясь, выбирает в качестве своей резиденции город, построенный отцом. Для Елизаветы Петровны все дело сводится к тому, чтобы найти подход к московскому дворянству, польстить его вкусам, выступить сразу в роли благодетельницы.

Силуэты детей Анны Леопольдовны: принц Петр, принц Алексей, принцесса Елизавета, принцесса Екатерина.

Строить, и строить немедленно! Конечно, было бы лучше обратиться к собственному архитектору, не пользоваться любимцами предшествующего царствования. Но Растрелли единственный в своем роде знаток театрального дела. Он один занимался на памяти Елизаветы Петровны сооружением театров, и, в конце концов, его решения императрицу, а тогда еще цесаревну, удовлетворяли. Елизавета обращается с заказом к Растрелли, и это начало его последующей блистательной карьеры придворного архитектора.

„Придворный архитектор“ из „Сказания“ о Клименте – нет, этот вопрос было трудно решить в пользу Растрелли. Находясь при дворе, Бестужев-Рюмин не может не видеть колебаний новой императрицы. Выбор Растрелли конечно же вынужден. Бестужева объединяет с зодчим дружба с Бироном, но именно она заставит будущего канцлера избегать выявления и без того всем известных связей. За Бирона он чуть не поплатился жизнью при правительнице Анне Леопольдовне. Теперь на нем к тому же тяготеет трудно объяснимая для нового двора милость правительницы. Остановить свой выбор для строительства благодарственного храма на Растрелли – слишком большая неосторожность для опытного и к тому же находящегося в сложной ситуации дипломата. Увлечение Елизаветы Петровны талантом итальянца придет позже, а пока… Пока по всем расчетам Бестужев-Рюмин должен „вычислить“ другую кандидатуру для своего строительства. Это подтверждалось и внимательным сравнением Климента с творениями Растрелли.

Автор Климента во многом напоминает итальянского мастера. Но как будто более сдержанного, осторожного, раздумывающего. Там, где неизвестный зодчий делает первый крадущийся шаг, Растрелли – стремительный рывок. Там, где строитель замоскворецкой церкви будто присматривается к окружающему миру, набирает первый глоток воздуха, Растрелли захлебывается ветром, распахнутый в своих ощущениях, как никто из русских современников способный ощутить все многообразие природных и архитектурных форм, пользоваться ими вдохновенно, увлеченно и предельно расчетливо.

Как ни удивительно это звучит, но в основе творений Растрелли всегда лежит математически точный расчет, как достичь нужного впечатления без лишних деталей, без затрудняющих восприятие главного мелочей. И если Д. В. Ухтомский вынужден был отказываться от любимой им позолоты, потому что так требовали заказчики, Растрелли делает это сам, сохраняя лишь отдельные всплески, как лучи прорывающегося через бегущие облака солнца, на безмятежно ясной и праздничной лазури его построек. „Мы привыкли к зрелищам огромным и великолепным“, – скажет один из современников архитектора в шестидесятых годах XVIII века. То, что создавал Растрелли, полностью отвечало такому определению, то, что удалось строителю Климента, выглядело словно бы вступлением к нему.

 

Петербург. Зимний дворец

Императрица Елизавета Петровна и А. П. Бестужев-Рюмин

– За невестку, что ли, пришел просить, вице-канцлер? Вишь, какие дела в семействе твоем творятся. Не зря, выходит, ты старался, чтоб мне фамилию Брауншвейгскую за рубеж отпустить. Сердце-то твое тебя к ним тянет, хоть на словах мою руку держишь.

– Я не могу отнести невестки своей к нашему семейству, ваше величество. Те несколько месяцев, которые брат мой находился в супружестве с госпожой Ягужинской, убедили его в совершенном их жизненном несходстве. Жалеть о ней, тем более просить за нее ни я, ни брат мой не намерены.

– А чего ж женился брат-то твой?

– Ваше величество, человек слаб – от больших богатств отказаться трудно. Брат не устоял, за что, как сам понимает, поплатился.

– Ну, поди, не одни богатства – сам небеден. Чай, сердце тоже свое словечко шепнуло.

– Ваше величество, брату пятьдесят пять лет. К тому же, подобно мне, он никогда не был охотником до прекрасного пола, хотя наследников иметь бы и хотел.

– Тогда уж и впрямь отыскал себе пару! Сколько лет-то Ягужинской – старуха уже.

– К сожалению, в этом не могу согласиться с вашим величеством. Госпоже Ягужинской всего сорок – самое прекрасное для дамы время: и в разум бы войти, коли он от Бога дан, и деток родить не поздно.

– Тогда уж тебе Натальей бы Лопухиной любоваться, как все первой красавицей ее объявляли, на балах на нее дивились.

– Слух такой до меня не доходил, а самому видеть не доводилось. Помнится, один Лесток о ней толковал, других не вспомню. Но вы назвали фамилию Брауншвейгскую, ваше величество. Именно ею я намеревался обеспокоить ваше внимание.

– В крепости им плохо? Воздух в Динамюнде не тот аль провиант не по вкусу?

– Не скажу насчет воздуху и провианту, но оставаться в Динамюнде им и впрямь не следовало бы.

– Что предлагаешь, вице-канцлер? С какой помощью им спешишь?

– Ваше величество, всю фамилию, думается, перевести бы в глубь России надлежало. Принцесса Анна родила вторую дочь, может родить и сыновей, раз такое согласие с принцем у них настало. Из Динамюнде слухи слишком легко в Европу проникнут. Могут до Марии Терезии дойти.

– Насчет сына это ты прав, Алексей Петрович. А что на примете имеешь – место какое? В Сибирь их гнать даже Лестоку не хочется.

– Ни в коем случае, ваше величество! Такой переезд будет в глазах Европы жестокостью и приговором. Можно обойтись и без него. На первый случай, скажем, и Рязань наша хороша будет. И климат как в Европе, и морозов особенных нет, и лето достаточное, а поди доберись, разыщи. Да и розыск всякий на виду окажется. А в Рязани можно и дом хороший, и сад бы вроде как положено, а за таким частоколом, что крепости под стать.

– Значит, что-то уж и на примете есть?

– Иначе и не тревожил бы вашего величества – Раненбург.

– Погоди, да это никак меншиковские владения?

– Да, ваше величество. Крепостцу там Александр Данилыч покойный соорудил. Сказывают, со стенами, валами, даже рвом, как фортификационными правилами положено. Ни тебе войти, ни выйти иначе как по подъемному мосту. За стенами со стороны не видать.

– Не там ли Данилыч после ареста-то находился?

– Там. И со всем семейством. В самой раз и для фамилии будет. А если новое решение подоспеет, оттуда и перевозить легче – никто не узнает ни кого везут, ни куда.

– Ох и ловок ты, Алексей Петрович, ох ловок!

– Служба такая, ваше величество.

 

Лондон

Министерство иностранных дел

Правительство вигов

– Вы давно ничего не сообщали о Брауншвейгской фамилии, Гарвей. Что с ними? Все еще в старом меншиковском владении?

– Нет, милорд, это была лишь недолгая остановка на их крестном пути.

– Прошу вас, избавьте меня от этих неуместных патетических выражений. Они чужды подлинной дипломатии и возможны только в устах стареющих красавиц. Принцесса Анна отреклась наконец от престола за своего сына?

– В том-то и дело, что в этом вопросе она проявила редкую силу духа. На нее не подействовали никакие угрозы и обещания. Результатом явился указ о ссылке фамилии в Архангельск

– Ошибка, Гарвей. Вы воображаете, что в случае отречения условия заключения могли бы измениться. Отречение – простая формальность, которую слишком легко в любую минуту опровергнуть.

– Так или иначе, семейство было отдано под наблюдение барона Корфа, с тем чтобы в дальнейшем, как сообщал Бестужев, быть переведенным в Соловецкий монастырь на Белом море.

– И что же произошло?

– Корф довез семейство до Холмогор, где вынужден был остановиться из-за болезни принцессы.

– Что-нибудь серьезное?

– Один из слухов – очередная беременность и роды.

– Девочка или мальчик?

– Скорее, мальчик, потому что ходатайство Корфа о том, чтобы оставить семью именно в Холмогорах, в архиерейском доме, было принято, но сам Корф спешно отозван. Наш резидент уверен, что, по характеру рассказов барона даже в очень интимном кругу, Корфом была дана подписка о неразглашении.

– Второй мальчик! Это осложняет ситуацию. В каких условиях находится фамилия, как их содержат?

– Небольшой обнесенный частоколом участок шагов четыреста в длину и в ширину. Три небольших дома, церковь, некое подобие двора и совершенно запущенного сада. Кругом солдаты Измайловского полка. Обращение с заключенными самое грубое.

– Значит, мать, отец, две дочери и два сына, если принять последнюю версию о родах.

– Нет, милорд, даже при этой версии только один сын.

– Императора Иоанна с ними нет?

– Жители Холмогор убеждены, что он буквально замурован в одном из трех домов без возможности видеться с родными и вообще с кем бы то ни было, в том числе и со священником.

– За ним кто-то ухаживает?

– Некий майор Миллер, который в свою очередь очень ограничен в своих сношениях в окружающим миром. Миллеру запрещен выход за пределы двора, по двору же он проходит только в сопровождении дежурного солдата. Это может быть выдумкой местных жителей, но те из них, кому приходится подвозить ко двору дрова и провиант, уверяют, что в доме императора единственное окно – в комнате Миллера, в нее же ведет и единственная дверь.

– В Петербурге продолжают интересоваться фамилией?

– Разве только при дворе и только для того, чтобы возбуждать опасения императрицы. Народ к фамилии совершенно безразличен.

– Меня мало интересует народ. Какова позиция Бестужева?

– Все разговоры о фамилии неизменно оборачиваются против него – Лесток не отличается богатой фантазией.

– Маркиз де ла Шетарди также. Да и что более реально могли бы они в противовес Бестужеву придумать?

Слов нет, издавна связанные со вчерашней цесаревной архитекторы существуют, и Бестужев-Рюмин должен их знать. Пусть легкомысленная, какой она многим казалась, младшая дочь Петра не располагала ни средствами, ни местом для строительства. Пусть каждая ее попытка украсить свой нищенский двор рассматривалась императорским двором как начало заговора и признак государственной измены. Пусть любое начинание отравлялось тенью монастыря, в котором она могла оказаться каждый день по воле очередного правителя. Тем не менее какие-то поделки производились, услугами строителей она пользовалась. Это Иван Бланк, поплатившийся за связь с цесаревной ссылкой в Сибирь. Сегодня в Москве остались главным образом работы его даровитого сына Карла Бланка, всю жизнь строившего в старой столице. И это Пьетро Трезини, родственник первого архитектора Петербурга, строителя многих его зданий и Петропавловской крепости, любимого Петром Доменико Трезини.

Граф И. И. Шувалов. Гравюра Е. П. Чемесова 1760 г. С живописного оригинала П. Ротари конца 1750-х гг.

Доверие к старым слугам? Но опытный дипломат знал и другое. В представлении наконец-то обретшей власть цесаревны они могут стать символами ее былой нищеты и бесправия. Кто знает, как в результате своевольная Елизавета отнесется к ним. Судить можно было только по ее поступкам и словам.

Между тем в первых же указах фигурируют две одинаково занимавших императрицу постройки: собор и театр. Собор должен был воплотить благодарность дочери Петра гвардейскому полку, первому принесшему ей после дворцового переворота присягу на верность. В слободах Преображенского, „батюшкиного“, как любила говорить сама Елизавета, полка должен быть построен соименный полку храм с приделом в честь Климента, папы Римского, на день чествования памяти которого пришлось „счастливое восшествие на отеческий престол“. Театр – это подарок Москве, в преданности которой былая цесаревна не испытывает полной уверенности. Москва сохранила свой непокорный нрав. В ней немало родственников сосланных и казненных еще в „батюшкины“ времена, которые не пожелали искать милостей и прощения у петербургского двора. Наконец, недавняя история с поднесенными Анне Иоанновне Кондициями тоже способна навести на серьезные размышления. Елизавета предпочитает сделать старой столице царский подарок, которым и займется Растрелли. Что же касается полковой слободы…

Предусмотрительность и осторожность не могли помешать. Понимая, чем она обязана имени отца, Елизавета Петровна и здесь в выборе зодчего апеллирует к отцовской памяти. Пусть проектом Преображенского собора займется Михайла Земцов, всем обязанный Петру I и ценимый им.

Трудно найти более яркое воплощение всех тех качеств, которые вызывало к жизни и поддерживало петровское время, чем деятельность Земцова. Подростком приезжает он в новостроящуюся столицу на Неве и овладевает итальянским языком – царь нуждается в переводчиках. Не удовлетворившись этой первой профессией, Земцов уже двадцати двух лет оказывается в Городовой канцелярии, занимавшейся возведением Петербурга, в качестве ученика первого архитектора города Доменико Трезини. Формально ученик, в действительности через считаные месяцы помощник Девять лет пребывания в заваленной работами мастерской Доменико Трезини приносят ему и превосходную профессиональную подготовку, и личную известность в строительных кругах. Его запрашивает к себе главный распорядитель дворцовых работ Микетти и сразу же направляет в Екатериненталь строить по его проекту великолепный дворец.

В 1723 году Петр обращает внимание на дельного и энергичного строителя. Земцов получает поручение ехать в Стокгольм со сложным и очень необычным заданием: „Ехать тебе всток Гольм итамо сыскать как у них держитца подмаска у полат, так же и в городах: утех которые кземле так и на площатках ежели есть площатки чем крепят от течи иприговорить на нашу службу: человек также двух инных мастеров“. Желание Петра было выполнено. Из числа необходимых ремесленников Земцов привез с собой мельничного мастера, плотника, „пружинного мастера“, „стейнмастера, или каменосечца“ и садовника. С отъездом в следующем году из России Микетти Земцов, по распоряжению Петра, заменит его в ведении всех дворцовых построек. Ему же передаются обязанности городового архитектора Петербурга. Уже при Анне Иоанновне он станет к тому же архитектором Александро-Невского монастыря и все годы будет вести основанную в Петербурге архитектурную школу, выдвигая оригинальные мысли об организации обучения.

Но Петр верен себе. Даже будучи уверен в знаниях и одаренности Земцова, он тем не менее собирает в 1724 году в Петербурге архитекторов и предлагает им аттестовать Земцова. Общее мнение признало его достойным звания „архитектора полного и дествительно непрекословно во всех касающихся делах этого художества“. Только с этого времени Земцов начинает именоваться архитектором вместо ученика архитектуры – „гезеля“.

 

Петербург. Зимний дворец

Императрица Елизавета Петровна и М. Е. Шувалова

– Вишь, Мавра Егоровна, сколько у императрицы Елизаветы Петровны друзей да сродственников объявилось. Цесаревной была – не знала, как за стол зазвать, чтоб пустые куверты глаз не кололи, застолье шумным было. А теперь, коли всех удовольствовать, империи не хватит, так руки со всех сторон и тянут, так и тянут: а мне, а мне, почему ему больше, почему нам меньше. Свету божьего за ними не видать.

– Так кого же и просить, государыня-матушка, как не тебя. Одна ты всех благ подательница, одна ты всем заступница и защитница. Куда ж людям без тебя! Вот и просят, вот и беспокоят, потому императрица, самодержица.

– Да брось ты слова эти говорить. „Самодержица“! Сама знаю. Только сколько ж можно в утробы свои ненасытные толкать! Уж расперло всех от богатств-то, того гляди лопнут, ан нет, мало. Уж, кажется, чего родне Алексея Григорьевича ни дадено, каких земель ни набрались, каких чинов-орденов ни получили, а все кому-то не хватает.

– Матушка, тебе не в труд, не в убыток, а с Алексеем Григорьевичем ведь какие годы прожиты. Только мы одни возле тебя, голубушки нашей, и были. На кого, как не на нас, тебе полагаться.

– Опять годы! Да какие такие годы, Мавра, позволь спросить? Может, прав у цесаревны отроду не бывало, может, вступила она не на престол родительский, может, в царском роду чужая?

– Ой, государыня, как ты можешь! Я ведь спроста: молодость вспомнила.

– А теперь вроде в старухи меня выводишь: одной семьей росли, одной стареемся. Нет, Маврушка, и семьи не одной, и счет годам у нас разный. В милости никому не откажу, коли верно служит, только сначала служба должна быть, потом награда. Ты мне лучше про великую княгиню скажи, как она там?

– Да что сказать-то, государыня? Прости, не прогневайся, только я бы своему сынку получше невесту сыскала. И то сказать, росточку малого, тела сухого, лицом желтая, нос длинный, как есть рыба плоская – ни тебе посмотреть, ни тебе ухватиться.

– Ну хватать-то не нам с тобой. Это пусть Петр Федорович трудится, а что собой нехороша, может, с годами выровняется. Лет-то ей шестнадцать всего.

– Себя, что ли, матушка, в шестнадцать-то не помнишь? Сейчас хороша, а тогда выпуколкой какой смотрелась; кто ни пройдет, всяк оглянется. Как принц-то Голштинской на тебя засматривался, как надежду держал с тобой вместо Анны Петровны обручиться.

– Сынок не в отца, твоя правда. А что жена нехороша, так племяннику под стать. Он-то шебутной, бестолковой, Катерина тихая, голосу не подымет, аккуратная, глядишь, и мужа к порядку приучит.

– Многого от Катерины Алексеевны дожидаешься, матушка. Смотри не просчитайся. Этим тихоням-то только верить.

– А чего высмотрела-то, Маврушка?

– За книжками все сидит.

– Мы не сиживали, так грех-то невелик Все для племянника лучше, чем по углам бы с кавалерами амурничала.

Памятная медаль на воцарение императора Павла I.

– На мой разум, матушка, амуры-то лучше.

– Это чем же?

– С амурами понятней, да и в руках держать легче. Любовника поприжать, так и с метреской разговор короткий. Да и баба, которая с амурами, открытая вся: понятно, о чем думает, чего сей момент желает, чего на завтра готовит.

– А коли и непонятно, что за беда.

– То и беда, матушка, что вроде великая княгинюшка наша все присматривается, ровно к чему готовится. Двух лет не пожила, гляди, как чисто по-нашему говорить-то стала. Иной нашей с ней не сравняться.

– Старательная.

– Да чего стараться-то? Для чего прыть такая – и тебе язык русский, и писать учится, и над книжками разными сидит, а то разговоры ученые заводит.

– С кем же?

– Со стариками больше.

– А про что толк?

– По-разному. Одного спросит, что в Париже видал, другого про книжки какие, третьего про университет.

– Тоска какая! Не глядят на нее кавалеры, вот и придумывает, чтоб одной не сидеть. Племянничек небольшой до науки-то охотник.

– Да уж не грешит наш князюшка к ученью охотой, а вот ему бы и не мешало.

– Какое не помешало – крайняя нужда. Только нешто с ним столкуешься. У него на все один ответ – кабы маневры да солдаты. Только что-то полководцем он мне не кажется. Так разве – рядиться на прусский манер, а храбрости никакой, смекалки военной тоже. Жены и то развеселить не может. Катерина всегда глядит будто уксусу напилась, он словно таракана проглотил: не сообразит, куда тому таракану дорога – вперед аль назад.

– Ой, уморила, матушка! Как есть наша парочка!

– Да веселья-то мало, Мавра. Не повезло мне с наследниками, так не повезло, что дальше уж некуда. Сейчас горе, а каково с годами-то дело обернется. Веришь, не лежит у меня к ним сердце.

– Да как бы, матушка, ему и лежать. Теперь уж терпеть надо, терпеть – только и делов.

 

Лондон

Министерство иностранных дел

Правительство вигов

– Приходится признать, милорд, канцлер проявил удивительную жестокость в отношении своих замешанных в лопухинском деле родственников.

– Вы поступили бы иначе, Гарвей, тем более получив столь высокое назначение?

– Но если это объяснимо в отношении, скажем, жены брата, то совершенно непонятно в отношении родной сестры.

– Не будем заниматься истолковыванием поступков лиц, которые представляют для нас интерес только с дипломатической точки зрения. К тому же Бестужев оказался в сложнейшем положении, и выход ему приходилось искать за любую цену. Не думаю, чтобы сестра канцлера в свою очередь пожертвовала собой ради защиты брата. Женщины это делают только в отношении своих мужей.

– И любовников.

– Далеко не уверен. Как бы ни было велико увлечение любовником, он всегда остается явлением временным и не относится к той недвижимой собственности, которой женщины особенно дорожат. Зато муж входит именно в это понятие.

– Тем не менее канцлер, по-видимому, зашел слишком далеко в своих мерах предосторожности, так что удивил даже ближайших членов семьи.

– Что вы имеете в виду?

– В наших руках оказались копии письма, написанного Михаилом Бестужевым по его выезде из России, после освобождения из-под караула. Он просит оказать влияние на младшего брата, так как обращение канцлера с сестрой дает почву для самых неблаговидных толков.

– Влияние на канцлера? Вот это действительно любопытно. Кто же адресат письма Михаила Бестужева?

– Резидент пишет, что ему стоило немалого труда составить характеристику этого человека. Имя Ивана Ивановича Шувалова никому ничего не говорит.

– Придворный? В чинах?

– Ни то и ни другое. Юноша четырнадцати-пятнадцати лет, получивший при вступлении Елизаветы на престол какие-то очень незначительные преимущества.

– Шувалов… Но это же фамилия наиболее ценимых императрицей ее приближенных.

– В том-то и дело, что они не родственники.

– Но даже при дальнем родстве возможны тесные семейные связи.

– Нет-нет, милорд, в данном случае не существует и тени родства.

– Но ведь совершенно очевидно, что опытный дипломат не стал бы обращаться к первому попавшемуся человеку, тем более мальчишке без роду и племени.

– Спора нет, однако резиденту так и не удается разгадать загадки Шувалова.

– Он усматривает здесь какую-то загадку?

– Безусловно. Ему не удалось установить ни происхождения юноши, ни пути, которым он оказался при дворе Анны.

– То есть совсем ребенком?

– Да, еще в детском возрасте. К Ивану Шувалову превосходно относился Бирон, его постоянно замечала сама императрица. Он никогда не нуждался в деньгах, а главное – получил превосходное воспитание. Владеет несколькими языками, знаком с литературой, историей, точными науками. Резиденту стал известен такой трудно объяснимый эпизод. Шувалов не был в Москве на коронации императрицы Елизаветы, оставаясь все это время в Петербурге. В опустевшей столице он встретился с только что вернувшимся из Германии студентом, в котором многие русские предполагают будущего великого поэта, некоего Михаила Ломоносова. Ломоносов, как принято, присылал из-за границы, где занимался в одном из европейских университетов, торжественные оды на различные случаи придворной жизни, в том числе на рождение Иоанна и его провозглашение императором. Шувалов якобы спросил Ломоносова, собирается ли тот отметить одой восшествие на престол Елизаветы. Ломоносов ответил отрицательно. Тогда Шувалов настойчиво посоветовал ему написать панегирическую оду, чтобы позаботиться о своей будущей карьере.

– Далеко не глупый мальчик

– О да, с точки зрения резидента, Шувалов безусловно умен и превосходно разбирается в тонкостях придворной жизни. Но самое любопытное, что Ломоносов послушал совета. Ода была написана, благосклонно принята императрицей, а ее автор получил назначение в Академию наук

– И снова этот Шувалов выступает в роли мецената – очень любопытно. Да, но гораздо важнее было бы знать, вмешался ли он в жизнь канцлера и как Бестужев отнесся к подобному вмешательству.

– Это трудно себе представить, милорд, но разговор юноши с пятидесятилетним канцлером состоялся и возымел действие. Канцлер изменил поведение в отношении своей сестры.

– Послушайте, Грей, я прошу вас немедленно принять это как задание исключительной важности. Необходимо обратить внимание на этого юношу и усиленно собирать о нем все возможные сведения.

– Тотчас же напишу об этом нашему резиденту, милорд.

В глазах Елизаветы Петровны Михайла Земцов обладал еще одним существеннейшим преимуществом: он не пользовался симпатиями Анны Иоанновны. Анне были одинаково враждебны и независимый, деятельный характер архитектора, и его давнишняя тесная связь с Петром. Обломок ненавистного времени! Но обойтись без него оказывается невозможным, разве что раз за разом ущемлять и унижать авторское самолюбие. В этом Анна Иоанновна действительно не знала себе равных. Выстроил Земцов в свое время по заказу Екатерины I в Летнем саду великолепное здание – „залу для торжественных случаев“, где должно было происходить бракосочетание Анны Петровны с герцогом Голштинским. Вскоре после своего прихода к власти Анна Иоанновна отдает распоряжение ненавистную залу снести и на ее месте построить деревянный же Летний дворец. Одна за другой исчезают многочисленные земцовские постройки. А то, что пережило аннинские времена, не избежало подобной участи впоследствии, как церковь Рождества Богородицы на Невском проспекте, уступившая место Казанскому собору. Ото всего богатейшего наследия Земцова сохранилась одна церковь Симеона и Анны в Ленинграде, начатая еще до вступления Анны Иоанновны на престол и сохраненная ею из-за тезоименитой святой, да павильон для ботика Петра I в Петропавловской крепости, представлявший сначала помещение для контрольных снарядов со спиртомерами.

Год от года Земцов все больше вытесняется из рядов архитекторов, превращаясь в администратора и распорядителя работ. В 1738 году он назначается архитектором Вотчинной канцелярии цесаревны Елизаветы: практически фиктивная должность, поскольку никакими возможностями для строительства будущая императрица не располагала. К тому же все ее действия находились под неусыпным контролем самой Анны Иоанновны. В своих собственных, унаследованных от матери „вотчинах“ Елизавета не имела права даже посадить под караул вора-управляющего, раз он, как и большинство прислуги, выполнял обязанности соглядатая и доносчика императрицы. Новое назначение Земцова лишний раз подчеркивало враждебность к нему правящего двора.

Неслучайно к Земцову обращается по окончании следствия живописец Иван Никитин с просьбой распорядиться по своему усмотрению всем никитинским имуществом – домом в Петербурге у Синего моста, живописной мастерской, вещами. Просьба Никитина к архитектору как человеку во всех отношениях близкому сводилась к тому, чтобы Земцов все продал и переслал деньги в место ссылки. Если же Земцов заблагорассудит не продавать, иначе говоря, усмотрит хоть малейшую надежду на перемену к лучшему в судьбе друга, пусть оставит себе и сам пользуется добром художника. В первый же день своего вступления на престол Елизавета распорядилась о возвращении из ссылки Никитина и одновременно обратилась с первым заказом к Земцову.

Решение было знаменательным, хотя и имело неожиданное продолжение.

 

Петербург. Зимний дворец

Елизавета Петровна, камердинер Василий Чулков, А. Я. Шубин

– Государыня-матушка, там к тебе генерал-майор Шубин пришел, аудиенции просит.

– Опять с докладом! Сколько раз толковать надо, что для него дверей у меня закрытых нет. Как пришел, так пусть и входит.

– Знаю, знаю, государыня, да он на своем стоит: доложи, мол, Чулков, непременно по полной форме доложи. Коли ее императорскому величеству недосуг аль желания нету, я, говорит, пойду.

– Что за наказание такое! Алексей Яковлич, голубчик, да входи же ты, входи! Чулков, никого ко мне не пускать, занята я. С чем пожаловал? Вот ведь никогда сам не придешь, будто тебе и потолковать со мной не о чем.

– Я всегда к вашим услугам, ваше величество. Как приказ будет, тут и явлюсь.

– А сам-то, сам? Неужто и не тянет тебя сюда? Неужто в Сибири сердце-то свое совсем остудил? Слова ласкового для меня не найдешь?

– Как можно, ваше величество, какие там слова ласковые. Свой долг перед вами, благодарность свою, но и место свое знаю, в тягость быть никак не хочу.

– Ох, не то ты все говоришь, не то, Алексей Яковлич! Год скоро ты при дворе, как воротился с муки своей, а сколько раз тебя во дворце видали, сколько раз толковали мы с тобой – на одной руке пальцев хватит, коли считать возьмешься. С сынком видишься, к сынку ездишь, а меня-то что, напрочь из жизни вычеркнул? Чем же я перед тобой провинилася, аль камчадалки своей забыть не можешь?

– К чему вы так, государыня. К чему между собой разные жизни путать. За все, что камчадалка, как изволили вы сказать, мне сделала, я по гроб жизни помнить ее буду, молебны заупокойные служить. Об себе забывала, как обо мне заботилась.

– Любил ты ее. Знать, крепко любил.

– Да какая любовь! В тех краях слов таких никто не знает. Живут люди разом, выжить друг дружке помогают. Чего ж еще? Там каждого запомнишь, кто трутом поделился, кто кремня одолжил, пороху отсыпал, а бабе верной да заботливой и цены нет.

– Слушаю я тебя, Алексей Яковлич, понять не могу. Вроде все ты мне говоришь, что на сердце, а мне иное чудится, обида в словах твоих отдается.

– Какая обида, ваше императорское величество!

– Видишь, видишь, сразу и титуловать стал, значит, права я. Алексей Яковлич, Богом прошу, старыми нашими деньками заклинаю, скажи правду, не томи. Не только ж императрица я тебе, просто Лизаветушкой была, стихи тебе сочиняла, помнишь, нет ли? А я вот за эти годы сколько раз их про себя твердила. Первые слова скажу – и в слезы, таково-то обидно становится, жизни не рада, белый свет не мил.

Я не в своей мочи огнь потушить, Сердцем болею, да чем пособить? Что всегда разлучно и без тебя скучно, Легче б тя не знати, Нежель так страдати Всегда по тебе…

Ну не мила тебе стала, серчать не стану. С тех-то деньков без малого пятнадцать лет прошло – годы бабу не красят, хоть ты разымператрицею будь. Годам-то все равно…

– Не то, не то говоришь, Елизавета Петровна. Тебе-то годы на пользу пошли. Девкой ладной была, бабой и вовсе раскрасавицей.

– Так нравлюсь я тебе, скажи же, скажи! Нравлюсь?

– И опять не то, Елизавета Петровна! Вот говорила ты, каково любила, огорчалась как, вспоминала. Может, правду говоришь, может, сама себя уговариваешь, бабе-то и самой не разобраться. Только одна-то ты не была. Разлуку-то свою горькую в неделю аль в две разменяла? Жалилась всем на обиду кровную от императрицы Анны Иоанновны, знаю. Меня поминала, тоже знаю. Даже с Разумовским обо мне толковала, и про то знаю. Да ведь с Разумовским – не с Маврой Егоровной.

– Вот ты о чем!

– Сама правды хотела, сама и выслушай. Гневу твоего девичьего боялся, а царского не боюсь. Такое перевидал, что и страху-то во мне не осталося. В минуту сию жизнь кончится, и ладно – перекрещусь только да Бога поблагодарю, что отмаялся. А тебе, вишь, правды захотелось, будто сама ты ее не знаешь. Камчадалку мою поминаешь, так она мне выжить помогала. А чему Алексей Григорьевич, граф-то наш новоявленный, сановник первый империи Российской, тебе помочь мог? Любезного скорее забыть? От тоски да слез излечиться, снова птахой залетной защебетать? Не виню тебя, где там! Жизнь-то, она у человека одна, да и кто знает, длины какой. Может, через час оборвется, может, год протянешь, а Бог накажет, и до сту доживешь. Ну слюбилась ты с певчим своим, ну деток прижила, ну ночей одиноких не мыкала, и бог с тобой. Счастья тебе, да удачи, да царствования долгого, благополучного вместе с графом. Только меня оставь, не нужон я тебе – разве для памяти, не боле того. А ведь человек-то я живой, глядеть-то на все это, на благополучие семейное царское легко ли? Вспомнила ты меня, спасибо тебе, из ссылки спасла, богатством одарила, втройне спасибо, а в память деньков, о которых толковала, стихи про которые забыть не изволила, сердца моего не трожь, не ищи ты со мной разговоров, не требуй слов особенных, ласковых.

– Постой, Алексей Яковлич! Ты свое сказал, теперь дай я скажу. Гнева на тебя не держу. Жаль только, год молчал, да что уж об этом толковать. Виновата перед тобой, как есть виновата. Мне бы ждать, мне бы у окошка косящата сиднем сидеть, на дорогу глядеть, а ну чудо случится, мил-любезный друг на троечке обратно прилетит. Помене бы любила, так бы и сидела, от жизни бы не отступилась. А меня такая тоска взяла, что руки на себя наложить хотела, головой об стенку билась. Знала, не будет троечки с дружком любезным, не будет и весточки никакой – Анна Иоанновна, разлучница проклятая, сама доглядит, сама обо всем позаботится. Вам, мужикам, тут бы водку пить, а мне она как вода была: больше пью, горше на душе становится. Жила с Разумовским, детей ему рожала. Хороший он человек, простой, чего не поймет, того не тронет, сторонкой обойдет, слова добрые найдет, веселить старается, да бог с ним. Ты о камчадалке говорил, а я о нем так же скажу. Только что ты о ночах моих знаешь, о думах неотвязных – все будто как надо, а сердце рвется, места себе не найдет. Скажешь, какая той тоске цена? А про то одни бабы знают. Я, может, от тоски этой и о престоле думать стала, власти себе захотела, чтобы с каждым счеты свести, за каждую слезинку вдесятеро спросить. Искали-то тебя по Сибири, а я знала – не найдут, казню, лютой смерти не пожалею, хоть иная баба через то убиваться будет, счастья своего лишится. И то знала, ничего по-прежнему не станет. А надежду-то бабью, неразумную, имела – вдруг да вернутся те деньки слободские, вдруг все, что промеж нас легло, туманом разойдется. Неужто за тоску-то людскую платы нет, чтоб по справедливости, чтобы каждому свое. Да ладно, слова все это пустые! Сказала – не могла не сказать, а ни к чему. Чего видеть-то хотел, Алексей Яковлич?

– Отпусти, Елизавета Алексеевна.

– Как – отпустить?

– Отпусти от двора совсем, не приживусь я здесь.

– Да что ты, Алексей Яковлич, разве что посурьезней стал, не смеешься. Аль служба твоя тебе не нравится?

– Да что служба! Коли о правде заговорили, государыня, не могу я с графом Разумовским встречаться, каждый божий день его обок тебя видеть. Разум одно, а обида другое – отпусти.

– Куда ж ехать-то решил?

– Изволила ты, государыня, село мне на Волге подарить, большое, пребогатое – Работки. Я бы дом там построил, церковь благодарственную в память благодеяний твоих царских ко мне, грешному, там бы и жил.

– И не скучно тебе будет?

– Какая скука! Вот если б только…

– Говори, говори, Алексей Яковлич!

– Сынка со мной и дочку.

– А вот об этом не проси, Алексей Яковлич. Живут они, племянники Шмидтши, так и будут жить, так и судьбу их устрою. Нечего языкам повадку давать – одних разговоров не оберешься.

– Родные ведь – а так, без отца, без матери…

– Какие в царской семье родные. Да и лучше им отца с матерью не видать и не знать – легче жизнь проживут, бог даст, зла меньше встретят.

– Государыня!

– Оставь, Алексей Яковлич! Свою судьбу решил, не мне тебе перечить. Поезжай на Волгу, живи как хочешь, а о племянниках госпожи Шмидтши не поминай. Жаль, тебе их показала – обрадовалась больно, что живой, что снова тебя вижу.

– А судьбу какую им готовишь?

– „Судьбу“! Какая у них судьба. В деньгах нужды не увидят, а остальное – как случай будет. Вот мальчонка к наукам прилежен, учится пускай.

– Августу бы замуж..

– Сказала же, случай подвернется, не упущу.

– Может, за небогатого какого, подальше от Петербурга.

– Подальше-то подальше, да дорожка к царскому двору тот час проторится. От слухов не уйти. Это с камчадалками просто, а с дочерью царской поди сообрази. Разве с кем-нибудь из голштинцев дело сладится.

– А люди-то они какие?

– Известно какие. Они невесту возьмут, а ты им денег дай, в делах их государственных помоги. Да все это не твоя печаль, Алексей Яковлич. Едешь – поезжай. Проститься не заходи.

 

Лондон

Министерство иностранных дел

Правительство вигов

– Итак, оказывается, лопухинское дело далеко не единственное, Гарвей. Как следует из депеши, существовали и другие заговоры в пользу императора Иоанна.

– Вряд ли они заслуживают внимания, милорд, – несколько человек, не имеющих поддержки ни в придворных кругах, ни в армии.

– Как нельзя более заслуживают, Гарвей, прежде всего потому, что самим своим существованием подтверждают – императрица Елизавета не пользуется такой уж безусловной популярностью и поддержкой. В одном из таких заговоров, помнится, были замешаны и гвардейцы?

– Если вы имеете в виду прапорщика Преображенского полка некоего Ивашкина. Он действительно намеревался прибегнуть к радикальным мерам – убить императрицу и ее наследника.

– Прапорщик был один?

– Нет, в его намерении собирались участвовать сержант того же полка и камер-лакей арестованной правительницы.

– Иными словами, доступ во дворец в той или иной форме был обеспечен, а для убийства, как вы сами знаете, вполне достаточно трех брави, лишь бы у них была решимость и знание обстановки. Но среди противников Елизаветы, если память мне не изменяет, мелькнул и какой-то более высокий офицер.

– Да, подполковник Иосиф Батурин. Но его планы выглядели иначе – уничтожить Алексея Разумовского и возвести на престол наследника. Самое подозрительное в этой истории, как сообщает наш резидент, слухи о том, что Батурин якобы передал великому князю написанную то ли на иностранном языке, то ли просто латинскими буквами записку, которая и была перехвачена.

– Иными словами, появились сторонники наследника престола.

– И их совсем немало. По словам Бестужева, в Тайном приказе очень много дел об оскорбительных речах против императрицы, и прежде всего ее фаворита. Ходят также такие разговоры, что императрица решила раздарить семейству Разумовских всю Россию, и поэтому от фаворита любой ценой надо избавляться.

– Но разве Елизавета действительно стала испытывать сильное влияние Алексея Разумовского?

– Нисколько. Но граф имеет многочисленных родственников, и ни один из них не остается обойденным ни чинами, ни земельными наделами. Это невольно бросается в глаза посторонним наблюдателям.

– Сам Бестужев настроен против Разумовского?

– И да, и нет. Но он счел нужным женить одного из своих сыновей на племяннице фаворита Авдотье.

– Сын в отца.

– Как раз наоборот, милорд. Он очень долго сопротивлялся, и только железная воля отца вынудила его согласиться на подобный брак Впрочем, совершенно неудачный.

– В каком смысле?

– Молодой Бестужев сразу же начал ссориться с женой, даже, как говорят в Петербурге, бить ее, и каждая подобная ссора становилась известной императрице, что, естественно, вызывает ее недовольство. Вряд ли Бестужев-старший нуждается в подобных семейных осложнениях.

– Зная характер сына, он действительно поступил неосмотрительно. Молодой человек служит?

– В том-то и дело, что нет. Его вполне удовлетворяют средства, доставшиеся от родителей.

– Надо полагать, с рождением первого ребенка все уладится.

– Если такое рождение состоится: молодая графиня потребовала немедленного развода, и дядя-фаворит как будто принимает ее сторону.

– На что же рассчитывал Бестужев?

– Думается, исключительно на увеличение богатств своей семьи.

– Это по-прежнему имеет для него значение?

– И очень большое. Из меркантильных соображений канцлер приостановил даже строительство великолепной московской церкви, которую решил воздвигнуть в честь восшествия на престол Елизаветы.

– Неосторожный шаг!

– У Бестужева есть оправдание, которое, по словам нашего резидента, он уже привел в разговоре с императрицей: идея нового интерьера по образцу тех, которые создает для Елизаветы Растрелли.

– О, императрица продолжает сохранять у себя зодчего Анны?

– Да, и всячески протежирует ему. Растрелли строит ей дворцы и в самой столице, и в ее окрестностях. Бестужев же решил сыграть на том, что давний архитектор цесаревны так и не вошел в моду. Вероятно, он даже считает своим просчетом, что сначала обратился именно к Трезини.

– Ситуация не допускала промедлений.

– Вот именно. А теперь можно перевести дух и вместе с перестройкой на новый лад дать отдохнуть и собственному карману.

– Надеюсь, вы не забываете напоминать нашему министру о необходимости подарков канцлеру?

– Бестужев и так продолжает оставаться нашим сторонником, милорд.

– Хорошие подарки никогда не вредили дружеским отношениям, Гарвей. Запомните это исходное правило дипломатической жизни – оно вас никогда не подведет. А что касается Бестужева, обратите внимание, с какой непревзойденной ловкостью умеет он готовить выгодные для России союзы. Хочу напомнить – это по его совету был поддержан русскими войсками дядя наследника, Адольф Фридрих Голштинский, оказавшийся в результате объявленным наследником шведского престола. Родство со шведской короной! Подобную комбинацию непросто придумать и еще труднее осуществить.

Двор напряженно следит за первыми действиями новой императрицы. Чем обернется былое беззаботное легкомыслие цесаревны? Какие обиды она припомнит, какие счеты пожелает свести? Добродушие и всепрощение на троне – в них никто не верил, и меньше всех Бестужев-Рюмин. Но даже его Елизавета Петровна способна удивить. Да, она поручает проектирование Преображенского собора Михайле Земцову. Да, он же должен сооружать Аничков дворец – будущую резиденцию морганатического супруга императрицы А. Г. Разумовского. Ему же, Земцову, она передаст и организацию коронационных торжеств в Москве. Доверие выглядело полным. Но… но, несмотря на всю свою нелюбовь заниматься какими бы то ни было, тем более строительными, делами, проводить время над чертежами, на этот раз Елизавета Петровна делает усилие над собой. Земцовские чертежи Преображенского собора должны быть ей доставлены в Москву, чтобы на досуге, среди подготовки к коронации, она могла с ними поближе познакомиться. Формально архитектор представлял три варианта, Елизавета собиралась выбрать лучший.

Отдавая безусловное предпочтение Земцову, Елизавета делает еще один совершенно непохожий на нее шаг – устраивает род конкурса на Преображенский собор и требует, чтобы все архитекторы представили свои варианты для отбора лучшего из них. Никита Трубецкой пишет 7 сентября 1742 года подполковнику Преображенского полка графу Салтыкову (полковником полка числилась сама Елизавета): „По высочайшему ее императорского величества указу имянному повелено в Санкт-Петербурге в ново-построенных лейб-гвардии Преображенского полку солдатских слободах, где была гренадерской роты съезжая, построить церковь каменную во имя Преображения Господня, по обеим сторонам с приделами, из которых один во имя чудотворца Сергия, а другой святых Климента папы Римского и Петра Александрийского, яко в тот самый день и на том самом месте ее императорское величество изволила восприять императорский родительский престол всероссийский, о чем, уповаю, и вашему сиятельству не безызвестно. А строению той церкви рисунок, при отшествии ее императорского величества из Санкт-Петербурга в Москву, отдан мне, которой сдесь до высочайшему ее императорского величества повелению рассматриван и сочинен разными манирами от состоящих сдесь в Петербурге разных архитекторов. Планы и фасады, из которых сочиненные архитектором Земцовым ее императорское величество всемилостивейше апробовать, и по оному оную церковь с приделами строить указать соизволила. И для того ради строения по высочайшему ее императорского соизволения апробованный от ее императорского величества рисунок к вашему сиятельству в покорности моей при сем прилагаю“.

Место для строительства было на редкость неудачным. Сама местность начала застраиваться солдатскими домами уже после Петра, во время правления Екатерины I. Но только указом Анны Иоанновны от 1739 года уточнялось, что располагаться здесь должен был Преображенский полк, давший название образовавшейся слободе. Но если Петр I в каждой части новой столицы имел в виду определенное архитектурное и градостроительное решение, тем более думал об удобствах своих любимых гвардейцев, при Анне Иоанновне подобным соображением не придавать никакого значения. Собрание командиров гвардейских полков, состоявшее из принца Антона Ульриха Брауншвейгского, супруга будущей правительницы Анны Леопольдовны, начальника Тайной канцелярии А. И. Ушакова, фельдмаршала Миниха, Альбрехта и Апраксина, утвердило чертежи застройки, составленные по принципу обыкновенных прусских военных поселков неким бомбардир-капитаном фон Зиггеймом. В отношении полковой церкви решено было для упрощения дела повторить уже существовавшую церковь Сергия Радонежского у Литейного. Соответствующая комиссия от строений в 1740 году приступила под смотрением генерал-поручика Кудрявцева к работам. Теперь Елизавета Петровна не просто отменяла старое решение. В каждой мелочи нового распоряжения она подчеркивала связь Преображенского полка с ее отцом и домом, свою заботу о преображенцах и безразличие к тем затратам, которые уже были произведены. Почти растроганно, по-семейному готова вспоминать, что преображенцы с „батюшкой“ с младенческих его лет. Если Петр I отличался расчетливостью и не терпел лишних трат, его дочь искупит этот, с ее точки зрения, недостаток своей щедростью. Да и чем, кроме щедрости, может она на первых порах привлечь к себе сердца своих подданных?

Новый собор должен стать семейной святыней возвращенного к власти „гнезда Петрова“, поэтому такое значение придает Елизавета каждому из многочисленных проектируемых в нем алтарей. Но самое поразительное – все они были предусмотрены и в бестужевском Клименте, который получил отныне официальное название по главному алтарю – церковь Преображения, „паки рекомая Климентовская“. Именно так она названа и автором „Сказания“. Более того, Елизавета оговаривает список всех основных икон, и почти весь этот связанный с ее семейством пантеон будет повторен в Клименте. За одним серьезным исключением – Бестужев-Рюмин не найдет нужным упоминать в замоскворецком храме наследников престола. Он сам не сумел наладить отношений с будущим Петром III, но что много важнее – знал, как неприятна эта тема для Елизаветы Петровны. Острые углы канцлер предпочел обойти.

Один из знаменитых французских дипломатов бросил когда-то фразу: „Я могу поверить в одно совпадение, но если бы я был способен поверить в два совпадения, то никогда не получил бы морального права стоять у кормила правления государством“. Общность многих особенностей Преображенского полкового собора и Климента говорила сама за себя и случайной быть не могла.

Елизавета Петровна отдает распоряжение Доменико Трезини-отцу разобрать солдатские „светлицы“ в слободе, сооружением которых он только что занимался, – об этом знает весь двор. Приближенные знают и другое: совет Пьетро Трезини подумать над проектом пока еще находящегося в руках Земцова собора. На всякий случай!

 

Петербург. Зимний дворец

Императрица Елизавета Петровна, А. П. Бестужев-Рюмин, М. Е. Шувалова, А. Г. Разумовский

– Ваше императорское величество, мною вскрыты депеши господина маркиза де ла Шетарди.

– Господи, значит, правда! Маркиз сей час от меня ушел, позеленел от злобы. Шутка ли, депеши посла вскрывать! Не иначе ты, канцлер, ума решился! Что делать-то теперь будешь? Лесток и тот чуть не криком кричит, всеми бедами грозится. Ну так что, что делать будешь?

– Ваше величество, прежде всего прошу вас прочесть эти депеши.

– Ну уж нет, голубчик мой! Ты как хошь бедокурь, а императрице в такие игры играть невместно. И близко с ними не подходи!

– И все же, ваше величество, покорнейше прошу просмотреть писания маркиза.

– Да что в них? Сам скажи, коли нужда.

– Возмущение лишает меня голоса, ваше величество! Я не смогу прочесть вслух то, что осмелился французский посланник писать.

– Тоже еще возмущение! Мне говорить можешь, а голосу нет. Что мне представления-то устраиваешь, толком говори!

– Ваше величество, взглянув даже на первый лист депеши, вы поймете причину моего смущения. Я не могу позволить себе произнести то, что маркиз де ла Шетарди счел возможным писать об особе вашего императорского величества.

– Маркиз обо мне? Быть не может!

– Удостоверьтесь сами, ваше величество, и решите, прав ли я был, задерживая сии недостойные посланника дружественной державы послания, оскорбительные, если бы даже речь шла об одной из придворных дам.

– Подай сюда. Тебе чего, Мавра Егоровна?

– Лесток пришел, государыня. Видел, что Бестужев к тебе прошел, хочет при тебе с ним объясниться. Насчет депеш-то этих вскрытых.

– А кто он такой, твой Лесток, чтоб желать императрицу видеть? Это я пожелать могу, а его дело сидеть да ждать, когда мне в нем нужда придет. Как пришел, так и отправляться может. Волю какую взяли!

– Вот и Алексей Григорьевич сказывал, что сей час к тебе подойдет, как разговор с маркизом кончит.

– И Алексею Григорьевичу пошли сказать, что занята, что недосуг лясы точить. Есть до меня дело, за обедом пусть толкует.

– Да что ты, матушка, как это я ему скажу – язык ведь не повернется.

– Так тебе что, моя воля не закон? Умничать вздумала? До обеда все подождете – терпения хватит. Не видишь, с Алексеем Петровичем у меня дела. Ступай, Мавра Егоровна, нечего зря притолоку-то подпирать, и так крепкая. Где твои бумаги, вице-канцлер?

– Я, ваше величество, взял на себя смелость, чтобы не утруждать вас чтением маловажных подробностей, заложить места, неопровержимо свидетельствующие…

– Знаю, какие места найдешь – не ошибешься. „Любовь ее – самые безделицы, а прежде всего перемены туалета по четыре-пять раз в день повторенные“. Сосчитал, значит! „…Не имея подлинного вкуса, Елизавета…“ Ишь ты, даже без титула обходится! „…Возмещает его пышностью и яркостью цветов, делающей ее похожей на заморскую птицу“. Ах ты, кавалер распрекрасный, тебе только и ценить, а императрице только на твой вкус и одеваться.

– Вы дальше, дальше взгляните, ваше величество!

– Погоди ты, дай точно разобраться. „Увеселение для нее самое излюбленное окружать себя всяким подлым сбродом, лакеями, с которыми она проводит время во внутренних покоях своих, избегая даже придворного общества, в котором чувствует себя значительно хуже“. Вот, значит, как, маркиз! Где уж цесаревне русской обхождение знать. Как же сватали ее за короля-то вашего, за Людовика XV, как же ее руки для принца Шартрского просили? Женой-то, выходит, вместе с приданым российским хороша была бы, а как сама по себе царствовать стала, так рылом не выходит. Ой, пожалеешь, маркиз, о неучтивых своих словах, горько пожалеешь!

– Вот здесь еще, ваше величество: „А зло, которое от того происходит, весьма велико есть, ибо она, будучи погружена в таком состоянии…“

– Каком это?

– С придворными вашими, которых господин маркиз и за дворян не считает. „…будучи погружена в таком состоянии, думает, когда она себя тем забавляет, что ее подданные к ней более адорации иметь будут и что потому она меньше их опасаться имеет. Всякая персона высшего ранга нежели те, с которыми она фамильярно обходится, в то время ей неприятна“.

– Дай сама погляжу. „Былая привлекательность… расползающаяся фигура… обвисший подбородок… желтоватая кожа…“ Нечего больше мне здесь глядеть – все! Твое это, Алексей Петрович, дело, а чтоб маркиза и духу не было в Петербурге.

– Это будет довольно затруднительно, ваше величество.

– Знать ничего не хочу! Сейчас чтоб сбирался. Пусть в Париже перед королем суды свои выносит, пусть королеву французскую судит, а мне такого посланника не надобно!

– Государыня, должен быть претекст – причина какая, чтоб удалить посла.

– Вот и ищи причину. По мне, каждая хороша.

– Если позволите, государыня, в соответствии с истиной, я бы сказал о вмешательстве во внутренние дела державы вашей.

– Вот и верно. Не для того он здесь сидел, чтоб меня судить, а чтоб с империей моей дружбу водить. Вздумал сплетни плести, пускай вон идет, и чтоб ноги его больше в России не бывало.

– Государыня-матушка, я тут ушам своим не поверил – поди, перепутала Мавра Егоровна чего – будто не желаешь меня видеть.

– А, это ты, Алексей Григорьич, войди, войди, кстати пришел. И ты, Мавра Егоровна, заходи. Хочу вам канцлера империи Российской представить. Знакомьтесь – Алексей Петрович, граф Бестужев-Рюмин, прошу любить да жаловать.

– А как же дела с маркизом-то, матушка, дипломатические ведь, крику на всю Европу не оберешься!

– Верно сказал, Алексей Григорьич, крику много будет, как маркиз отсюда выезжать станет.

– Как – выезжать? Почему?

– Потому что не посол он здесь больше! Не желаю такого посла! Вот канцлер сейчас указ заготовит, тут и подпишу.

– Матушка, государыня, погоди, дай с мыслями собраться, словом с тобой перекинуться.

– А чего мне с тобой, Алексей Григорьич, словами-то кидаться по таким делам. Это уж как канцлер – ему одному со мной и толковать. Вы лучше с Маврой к столу отправляйтесь, время уже, а мы с Алексеем Петровичем все вмиг кончим. Да все забываю спросить тебя, Алексей Петрович, как церковь-то твоя московская?

– Растет, государыня, к куполам подходит. Имею надежду, что в строительстве не слишком от собора Преображенского отстает. Бог даст, скоро на освящение просить ваше величество всеподданнейше и всеусерднейше осмелюсь.

– Непременно, канцлер, к тебе непременно.

 

Лондон

Министерство иностранных дел

Правительство вигов

– Милорд, 7 марта скончалась принцесса Анна.

– Через четыре с половиной года после воцарения императрицы Елизаветы. Императрице это время, вероятно, показалось вечностью. Но тем не менее приходится признать – Елизавете положительно везет. Со смертью Анны проблема Брауншвейгской фамилии в значительной мере теряет свою остроту.

– Да, Анна отличалась редким упорством, когда, несмотря ни на какие посулы, не согласилась отречься от престола за сына.

– Просто ей хватило здравого смысла понять – никакие посулы ни в каком случае не были бы осуществлены. Сохраняя за сыном право на престол, она сохраняла жизнь всей семьи.

– Жизнь в тюремных условиях!

– У меня давно сложилось впечатление, что чем хуже условия жизни, тем сильнее человек начинает цепляться за свое существование.

– Парадокс натуры.

– Я бы сказал – ее закон, благодаря которому человек способен выжить, а человеческий род продолжать свое существование.

– А стимул?

– Надежда. Самая обыкновенная надежда, Гарвей, которая для каждого облекается в свои одежды. Побывав во дворце, имея провозглашенного императором сына, принцесса имела все основания рассчитывать на чудесный поворот судьбы. И откровенно говоря, если бы престол Священной Римской империи принадлежал не Фридриху II, а Марии Терезии, надежды ее приобрели бы достаточную реальность.

– Но пока Мария Терезия сама нуждается в помощи и безрезультатно добивается от союзников вмешательства, чтобы самой утвердиться на престоле.

– Все верно, но вы же сами себе и ответили: пока. Вот это „пока“ и позволяло принцессе жить. Да, вы не сказали, что стало причиной ее смерти.

– Официально – тяжелая лихорадка, в действительности – родильная горячка. Пятые роды в ее двадцать восемь лет и безо всякой медицинской помощи. Анне было отказано даже в повивальной бабке.

– Ребенок жив?

– Бестужев не сомневается.

– Мальчик?

– Да, уже третий сын. В прошлом году принцесса разрешилась мальчиком, которого назвали Петром. Сейчас к принцу Петру присоединился принц Алексей.

– Какова позиция русского правительства?

– О смерти принцессы официально объявлено в газетах и царским указом, которым императрица предлагает всем желающим проститься с покойной, причем любопытная оговорка – проститься безо всякого озлобления. Елизавета решила подчеркнуть, будто ее приход к власти был связан с народным недовольством против принцессы.

– Не уверен, есть ли смысл в подобной оговорке. Однако это означает, что принцессу собираются похоронить не в Холмогорах.

– Ее тело доставлено в Петербург и выставлено для прощания в Александро-Невской лавре. Наш министр обращает внимание на то, что покойная одета в самое скромное темное платье, без орденских знаков и драгоценностей. Срок прощания с телом сокращен до нескольких дней.

– Дети, муж, конечно, отсутствуют?

– О них нет и речи. Анна названа принцессой Мекленбургской и должна быть погребена рядом с матерью, принцессой Екатериной. Траур при дворе не объявлен.

– Судьба семьи?

– Прежде всего факт рождения принцев тщательно скрывается и огласке предан не будет.

– А место жительства?

– Канцлер намеревается сохранить его прежним. Всякое перемещение фамилии потребовало бы новых свидетелей, чего Елизавета не намерена допускать.

Елизавета Петровна на что-то рассчитывала, чего-то ждала. И оказалась права в своем совете Петру Трезину, как называли его деловые документы. Земцов не выдержал нагрузки, которая была возложена на его плечи. Это не только обязанности четырнадцати архитекторов – именно столько человек понадобилось, чтобы впоследствии его заменить, но главным образом заботы о коронационных торжествах. Со временем такие же заботы унесут „первого российского актера“ Федора Волкова, устраивавшего в Москве аллегорическое шествие во славу Екатерины II. Земцов возвращается из Москвы тяжело больным. Он умер осенью 1743 года. Десятого декабря Елизавета Петровна устным приказом назначила руководителем строительства Преображенского собора Петра Трезина.

Трезину предстояло не просто продолжить работы по проектам Земцова. Конечно, заложенных фундаментов, общего плана в основном изменить было нельзя. Но закладка состоялась летом 1743 года, и, значит, строительство по-настоящему еще не успело развернуться. К тому же Петр Трезин тоже независим в своих архитектурных решениях. У него свой особенный почерк. Путем бесконечных поправок, дополнений, уточнений проекта он не преминет утвердить собственное решение, тем более что его предложения вполне отвечают вкусам Елизаветы. Исчезает Земцов, появляется Петр Трезин – метаморфоза одобренная, а в чем-то и подсказанная императрицей. Преображенский собор – единственная стройка, за которой она следит от начала до конца, причем о ходе работ ей докладывает не кто иной, как сам наследник, великий князь Петр Федорович.

Но Елизавета Петровна не ограничивается первым заказом. Вслед за полковым собором она передает в руки Петра Трезина строительство Аничкова дворца, присоединяет к нему Гошпитальную церковь между корпусами Морской и Сухопутной „гошпитали“. Архитектор частый гость в личных покоях императрицы. Ее благосклонность к его талантам очевидна. Перед Петром Трезином открывается широкая дорога в архитектуре.

Биография архитектора – о ней известно и не слишком много, и не очень точно. По всей вероятности, уроженец Петербурга. По-видимому, сын первого архитектора города или прямой его родственник – в документах Петр Трезин не выясняет своего родства. Он завершает свое образование за границей, но возвращается в Россию только после смерти Петра. Сокращается строительство. Исчезает былая увлеченность им. Высокий чин родоначальника этой семьи русских зодчих, Доменико Трезини, наследует не Петр, но муж его сестры Джузеппе, в русской транскрипции – Осип Иванович Трезин. Петру приходится ограничиваться строительством по Таможенному и Конюшенному ведомствам, от которого остались следы только в чертежах, и поделками для цесаревны Елизаветы. Правда, с ним связана еще одна легенда, пока еще не нашедшая документальных подтверждений, – крестник Петра I. Именно этим обстоятельством объясняла Елизавета Петровна свое обращение к Петру Трезину.

 

Звенигород. Поместье Ф. Н. Голицына

Императрица Елизавета Петровна, Ф. Н. Голицын, И. И. Шувалов

– Вечер-то какой расчудесный! Теплынь. Цветами пахнет. Красивый сад у тебя, Федор Николаич.

– Спасибо, государыня, за ласку, только какой же у меня сад – так, баловство одно. Вот у его сиятельства Алексея Григорьевича и впрямь райский сад. Мы через реку все на него глядим, наглядеться не можем.

– А я, Федор Николаич, простые сады люблю, чтоб зелень погуще да деревья повыше. Как сумерки настанут, чтоб в аллеях зги не видать, только бы соловьи щелкали. В стриженых-то садах соловьи не живут.

– Это, государыня, верно. Соловей – птица вольная, и воздух ему вольный нужен. Тогда и прилетает и песни поет.

– Здесь, под Звенигородом, и соловьи особенные. Как ни распрекрасно в Петергофе аль в Царском, а все не вьют там гнезд.

– Может, моря, государыня, боятся.

– В Царском-то Селе моря! Да ты бывал ли там, Федор Николаич?

– Нет, государыня, не приходилось. Велика честь – не по мне.

– Что это ты так прибедняешься, хозяин. Из высокого, чай, роду.

– Род родом, государыня, а жить нам по средствам надо – по одежке протягивай ножки. Да мы и не жалуемся, нам и на вотчинном владении хорошо, а уж как вы, ваше величество, посетить изволили, так и вовсе ничего боле не надобно. Осчастливили, государыня, на всю жизнь, в роды и роды.

– Вот и ладно, коли от сердца говоришь, вот и хорошо. А что, Федор Петрович, кавалер-то этот у тебя в гостях – Шувалов, что ли?

– Так точно, государыня, Иван Иванович.

– Сродственником приходится?

– Никак нет. Свойственником стать можно, коли Бог благословит.

– Это как же?

– Намерение у меня на сестрице ихней жениться, да вот не знаю, какое расположение у Ивана Ивановича будет.

– А чего ж за тебя сестру-то не отдать?

– Да много беднее я их.

– Ты беднее?

– Конечно, государыня. Иван Иванович деньгами не обижен и за сестрицей приданое немалое дать намерен, только мне ли, в том я неизвестен.

– Посватать, что ли, Федор Николаич? Да еще от себя тебе на свадьбу приложить, чтоб шурин твой будущий не сомневался.

– Не знаю, как вас, милостивица вы наша, благодарить! По гроб жизни обязан буду, хоть и без того за вас, государыню нашу, живот готов положить.

– Ну зачем уж живот сразу класть. Ты поживи, поживи, хозяин дорогой, жизни порадуйся, с хозяюшкой молодой повеселись, деток роди. Только что-то вроде и с такой свахой сомневаться в чем изволишь? Ну-тка, выкладывай, что на душе-то? Может, невесте нелюб, насильно брать собрался? Вот тогда не помощница я тебе и от слова своего тот же час откажусь.

– Все-то ты, государыня, угадаешь, ровно в сердце глядишь! Иван Иваныч-то и вправду человек особый.

– Царице откажет?

– Как можно! Только…

– Договаривай, договаривай.

– Ученый он очень, на языках скольких как на русском толкует и пишет, книг сколько прочел, с философами французскими в переписке состоит. Ему сам господин Вольтер писал, что изумляется знаниям его, что в таком возрасте быть таких знаний не может, что феномен Иван Иванович. Иван Иванович и в музыке толк знает, другому бы капельмейстеру заезжему поучиться. С учеными людьми дружбу водит. Есть вот такой Михайло Ломоносов…

– Знаю, знаю. Оды хорошо сочиняет. Стихотворец отменный.

– С ним вот Иван Иванович часами толковать изволит, тот у него дома как свой человек, все стихами Ивана Ивановича одаривает, а тот ему и еду и питье со своего стола да с погребов самые лучшие посылает, о костюмах заботится.

– Так женитьба-то твоя при чем?

– Не прост ли я ему покажусь для сестрицы-то.

– А сестра тоже все книжки читает?

– Прасковья-то Ивановна нет, в меру, только со слов братца многое перенимает. Любит его очень и почитает, даром что братец-то он ей сводный.

– По кому же это – по матушке аль по батюшке?

– Того не скажу. Обронил как-то Иван Иванович, что сводные они, а боле поспросить неловко, да и не к чему.

– И то правда, чего в чужой жизни копаться. Породнишься – и так узнаешь. А пока позови-ка ты мне своего феномена, потолковать с ним хочу, рука у меня легкая. Может, и отплачу доброму хозяину за угощенье да ласку.

– Дай бог тебе, государыня, надёжа ты наша, благ всяческих да радостей. Бегу, государыня, бегу.

– Ваше императорское величество, вы изволили выразить желание видеть меня – признательность и восхищение лишают меня слов.

– Садись, садись рядом, Иван Иванович. Вон сколько слов хороших о тебе слышу, а тебя самого во дворце не вижу. Чего ж ты, хоромами моими пренебрегаешь аль скуки боишься?

– Ваше величество, вам ничего не стоит наказать меня не за вину, а за беду мою.

– Как это?

– Я никогда не имел чести быть допущенным в ваши чертоги, и мысль о вас была мыслью о божестве, лицезреть которое я недостоин.

– А это ты как же решил? Может, много на себя взял – достоин, недостоин. Чай, дворцовые порядки тебе знакомы.

– Вы обращаетесь к моему детству, ваше величество. Но то, что доступно ребенку, часто становится недостижимым в зрелые лета. Я не вижу в себе никаких талантов, которые дали бы мне право просить о месте в окружении вашем.

– И снова, Иван Иванович, не тебе решать.

– Простите, ваше величество, если мое суждение оказалось слишком решительным перед лицом монархини.

– А коли б не монархини, а просто дамы?

– О, тогда я бы не испытывал сомнений!

– И все равно бы не пришел?

– Напротив – пренебрегая разрешениями, я постарался бы доказать, что могу заслужить внимание дамы. Самой прекрасной дамы на земле.

– Доказывал уж кому?

– Не приходилось, ваше величество. Только слова ваши дали выход сокровенным мыслям, в которых я сам себе признаваться не решался.

– Жениться не собираешься ли?

– И в мыслях такого не имел.

– Что ж так? Вот я к тебе свахой за сестрой твоей – Голицын очень руки ее просит.

– Какое ж сватовство, ваше величество. Одного слова вашего достаточно, чтобы все свершилось по воле вашей.

– Да не хочу я, чтоб по царскому слову.

– О, ваше величество, разрешите мне не отвечать, иначе я рискую оказаться недостаточно учтивым.

– Да нет уж, говори, непременно говори!

– Вы вырываете у меня эти слова, ваше величество!

– Так и договорились – мой грех. Так что ж сказать хотел?

– А то, ваше величество, что я имел в виду не царское слово.

– Какое же?

– Прекрасной дамы. С царями спорят, с красотой никогда. Я жду наказания за свою дерзость, ваше императорское величество.

– За дерзость, говоришь… Это ты сейчас про красоту-то придумал?

– Всегда так думал, с тех пор как увидал вас во дворце царском.

– Когда ж это случилось?

– Тому лет пятнадцать. С тех пор не знаю и вообразить не могу иной красоты воплощенной.

– Изменилась я с тех пор, Иван Иванович.

– Вы стали еще прекрасней, ваше величество, и вы это знаете! Самые прекрасные кавалеры Европы повторяют вам это каждый день, не сомневаюсь. Чем вас могут удивить мои слова! А когда вы скачете на лошади, спрыгиваете с седла, кто может удержаться от возгласа восхищения. Я не говорю о танцах – они ваша стихия, и вы не знаете себе в них равной. Но ради бога простите, ваше величество, я опять позволил себе забыться в присутствии монархини и заслужил десятикратное наказание.

– Да не сержусь я на тебя, с чего взял?

– Благодарю вас за милосердие, но я могу его исчерпать своими неуместными восторгами.

 

Лондон

Министерство иностранных дел

Правительство вигов

– Милорд, на этот раз победу Бестужева можно считать полной! Лесток в Тайном приказе.

– По обвинению?

– Точного смысла обвинений наш резидент не знает, зато ему известна подлинная подоплека ареста и следствия – провал очередной интриги против канцлера.

– Но резидент уверен, что речь идет именно о Лестоке, а не о каких-нибудь его свидетельских показаниях по чьему-то делу?

– В отношении этого ни малейших сомнений нет. О винах Лестока открыто заявлено при дворе.

– Итак, Франция потеряла все свои позиции при русском дворе.

– Лесток объявлен ни больше ни меньше как политическим преступником и подвергнут пыткам.

– Да, нельзя сказать, чтобы правление Елизаветы отличалось большей гуманностью, чем правление императрицы Анны.

– Ни в коей мере. Даже самый приблизительный подсчет политических преступников, сосланных в Сибирь, показывает, что число их возросло по сравнению с годами Анны почти втрое. Удивительно другое. Елизавета ни мгновенья не колеблется подвергать пыткам даже самых близких ей людей. В чем бы ни выражалось ее неудовольствие против Лестока, он сыграл большую роль в ее вступлении на престол.

– Поэтому императрице давно следовало от него избавиться. Не исключено, что Бестужев разобрался в ситуации и подсказал императрице столь выгодное для него самого решение. И все же как определяется, хотя приблизительно, обвинение Лестока?

– Вмешательство в компетенцию канцлера и в сношениях с иностранными державами.

– Вариант обвинения маркиза де ла Шетарди. Такой поворот возможен всегда, тем более граф имел неосторожность продолжать получать пенсию от французского правительства.

– А французское правительство – неосторожность выплачивать эти суммы в виде постоянной пенсии. Дорогие подарки выполнили бы ту же роль, не оставляя столь заметных следов.

– Несомненно. Но Лесток любил наличные деньги и имел бы трудности с перепродажей подарков.

– Это не основание, чтобы рисковать своей головой так, как рисковал граф. Где находится Лесток?

– Пока в Петропавловской крепости, и, по мнению резидента, пробудет там долго. Бестужев сам включен в ход следствия и слишком заинтересован, чтобы оно тянулось по возможности дольше.

– Изоляция ото всего окружения и Франции.

– А главным образом полная невозможность организовать какое бы то ни было вмешательство со стороны.

– Вмешательство со стороны в отношении человека, обвиненного в государственной измене и шпионаже? Кто бы пошел на подобное безрассудство! К тому же Бестужев до конца будет стоять на страже своей жертвы. Выпущенный Лесток был бы для него слишком опасен.

– И еще одна, хотя и не столь существенная, новость, милорд. Степан Лопухин скончался в ссылке в Сибири.

– Теперь императрица могла бы проявить милосердие в отношении жены и сына, если, конечно, они живы.

– Племянница Анны Монс и ее сын живы, но никаких послаблений в отношении их наказания не последовало.

– Но ведь у былой красавицы, кажется, вырезан язык?

– Тем не менее это не удовлетворило жажды мести императрицы.

Итак, крестник Петра I, архитектор, которому Елизавета Петровна решается поручить самую важную для нее постройку. Но ведь о крестнике Петра I говорили и члены семьи Лопухиных, обвиняя Бестужева-Рюмина в „злокозненных хитростях“, связанных со строительством Климента. Привлеченные к следствию по мнимому заговору против только вступившей на престол Елизаветы, они всячески пытались очернить будущего канцлера, видя в своих несчастьях его жестокую и расчетливую руку. Так что же, Петр Трезин, молодой, талантливый помощник Земцова, которому явно благоволила новая императрица? Но сначала – обстоятельства возникшего у Бестужева-Рюмина решения.

Распоряжение о строительстве петербургского собора последовало 7 декабря 1741 года. По словам документа, „ее императорское величество, будучи в новопостроенных лейб-гвардии Преображенского полку солдатских слободах, соизволила высочайше указать: на том месте, где гренадерской роты съезжая была, построить каменную церковь… и на построение оной для сбору денег сделать книгу и сей ее императорского величества высочайший указ впредь для исполнения записать в книгу“.

Здесь Елизавета выступает настоящей дочерью своего отца: памятник ее восшествия на престол не должен отягощать лишними расходами царского кармана. Для тех же, кто делал добровольные пожертвования, размер вносимой суммы связывался с перспективой служебной карьеры и императорского благорасположения. Первоначальная сумма, на которую решила разориться Елизавета Петровна, составила пятьдесят тысяч рублей. Десятого декабря о строительстве замоскворецкого Климента объявляет Бестужев-Рюмин и ассигнует на него семьдесят пять тысяч – примерно столько, сколько в конечном счете удалось собрать для Преображенской слободы.

Впрочем, от суммы объявленной до суммы затраченной дистанция огромного размера – на нее и рассчитывает канцлер. Следит за настроениями императрицы. За тем, как складываются судьбы тех, кто ее окружает.

От этого и зависят его денежные распоряжения: не опоздать бы, но уж тем более и не потратиться зря.

 

Петербург. Зимний дворец

Императрица Елизавета Петровна, М. Е. Шувалова

– Что это ты, Мавра Егоровна, долго ждать себя заставляешь? Второй раз за тобой посылаю. Дела, что ль, какие неотложные?

– Никак нет, государыня, просто так я замешкалась, не гневайся.

– И жмешься ты чего-то, в глаза не глядишь. Знаешь, что ли, о чем разговор пойдет?

– Откуда знать, матушка. О чем, может, и станешь догадываться, да мысли-то это ненужные, страшные, прочь их, как мух надоедных, гонишь.

– Авось обойдется, значит, так рассуждаешь, Маврушка? А тебе-то что за печаль? За кого болеешь, чего опасаешься?

– Да не спрашивай ты меня, матушка, уволь, лучше уж сама скажи, чего надобно от меня.

– Ну коли так, так так. Потолкуй, Мавра, с Алексеем Григорьичем, скажи, хочу, чтобы со дворца съехал.

– Матушка Елизавета Петровна!

– Что такое? Чего зашлась?

– Не надо, матушка, повремени, голубушка ты наша! Повремени, Христом богом прошу. Глядишь, с мыслями соберешься, охолонешь, опять все по-старому пойдет. Сколько лет с Алексеем Григорьевичем прожила в мире да согласии, ну когда какое неудовольствие и бывало, так не без этого – жизнь-то она непростая. Он ли тебя не любит, он ли о тебе не заботится. Сердцем к тебе прикипел, а ты разом – из дворца! Красавица ты как была, так и осталась, а все же годков-то тебе набежало. Со стороны не видно, да уйти от них не уйдешь. Без малого двадцать лет никто не нужен тебе был, а тут накось, все наперекос пойдет. Рушить старое-то легко, да будет ли новое лучше-то, кто знает. Да и что за новое – смех один…

– Вот и договорилась ты, Мавра, до словечка заветного. Смешно, значит, тебе стало.

– Да говорится это так На деле какой смех – слезы одни. Прости, матушка, если по глупости сорвалось. Да только юнец совсем Иван Иванович-то. Что тебе от такого радости на твои-то годы. Так, забава одна, да и та надоест.

– Забава, говоришь. Вот что, Мавра, сколько рядом прожито, переговорено сколько, а выходит, знать ты меня не знаешь.

– Как не знать!

– Не знаешь! Разумовским коришь, а не подумала, не припомнила, Маврушка, как любовь-то наша у нас с ним началась. Как я от слез свету божьего не видела, а ты все Алешку певчего звала, чтобы песни попел, голосом своим бархатным сказки посказывал. Заговорил, спору нет, песнями своими околдовал, а сердца, сердца-то не тронул, тебе ли про то не знать. А когда цесаревна с певчим слюбилась, что ж тогда не говорила, что смешно, что толки пойдут, что забава одна? Тогда-то молчала, тогда-то всему поддакивала. Обо мне тревожилась? Знаю. Только тревога твоя была не обо мне одной – о себе не меньше думала. Чтоб не случилось с цесаревной чего, чтоб сохранить вашу принцессу Лавру, чтоб до престола ее довести да и самой с ней вместе во дворец войти. Не корю я тебя, Мавра, не корю, и в мыслях у меня того нет. Ты мне Алексея Григорьича от сердца сватала, в утешенье. Только вот Алексей Григорьич-то быстро на новом месте пригрелся, и песни петь перестал, и с голосу спал. Одно дело за деньги, другое от охоты, а охоты-то и не стало. Сытно есть, мягко спать да еще родне своей денежки собирать. Не жалела я, никогда не жалела. Сколько могла, столько давала, радовалась, что хоть кого еще облагодетельствовать могу. А ведь он брал, не думаючи, может, самой цесаревне нужно, может, ей от тех рублевок да червонцев тоже радость бы была.

– Так ведь мать же у него родная, сестрицы, братец, сердце-то доброе, вот за всех и болит.

– А за меня болело ли? Уж если про любовь ты толк завела, то, может, любовь – она чтоб все отдать, ничего не спросить, как ты сейчас сынку своему? А случись ничего не осталось бы у меня, пошел бы твой Алексей Григорьевич по-прежнему коров пасти, чтоб жену кормить, аль другое место теплое поискал?

– Да полно, матушка, к чему ты все это придумала?

– Придумала? Да я все годы о том думала. Слышь, все годы. И когда во хмелю озоровал, и руку на меня подымал, и когда с дружками веселиться на задний двор шел. Что ж за годы-то эти долгие не обучился ничему, ни политесу, ни обхождению придворному – лень, да и так хорош, и так царице-матушке люб. Вон она, голубушка, каждое слово его хвалит, каждому слову поддакивает, какую дурость ни скажи. Влюбилась на веки вечные, и аминь!

– Бог с ним, с политесом, государыня. Когда человек в чести, кто ж ошибки его считать будет? Да и разговоров таких про Алексея Григорьевича чтой-то не слыхивала. Не иначе наплел кто.

– Что другим-то плести, у самой глаза есть. В ночь ту страшную струсил, дома отсиделся и в помыслах не держал, чтоб голубушку свою цесаревну защитить да прикрыть. Только отговаривал: мол, и так проживем, и так, мол, ладно, абы помаленьку, абы потихоньку, как мыши под метлой. Вот потому и поддакиваю, потому и во дворец взяла, чтоб в стыде своем не признаваться. Коли выбрала, коли детей прижила, так и должна до себя поднять. Не валенок ношеный, за порог не кинешь.

– А чего ж теперь-то кидать решила? Недаром сердце у меня болело, как ты с канцлером полвечера толковала, не к добру, думаю, ой не к добру.

– Алексей Петрович-то тут при чем?

– Не любит он Алексея Григорьевича, никогда не любил, хоть к нему и ластился.

– „Ластился“! Да с какой такой радости Бестужеву к Алексею Григорьичу ластиться? А что не любил его канцлер, так не жена, не девка – какая тут любовь нужна. Карты ему Алексей Григорьич путал, это верно. То с одним посланником милостиво потолкует, то другого не ко времени в дом свой зазовет. Политика для него – лес темный, а все норовил вид делать, будто государством правит, будто со мной дотолковать может.

– А не мог разве?

– Ничего не мог. Я и слушать-то его речей никогда не слушала, строго-настрого отступиться от дел государственных велела. То-то бы он у нас дров наломал, кабы воля его!

– Озлобилась ты против него, государыня. Знамо дело, без канцлера не обошлось. Неужто думаешь, у Ивана Ивановича-то пятен нету? Дай до власти дойти, а там уж видно будет.

– Ты Шувалова в покое оставь. Судить тебе о нем нечего. И так наговорилися всласть, сколько времени потеряли. Ты, Мавра Егоровна, тем довольна будь, что в сродственниках мужниных состоит, родней числится. Всегда заступит, так что ты не в убытке.

– „Сродственник“! До сего дня неведомо от каких таких Шуваловых, как родством-то счесться.

– Во дворец переедет, сразу и сочтешься. Ведь не то тебе нужно, чтоб считаться, а с кем. Не ошибешься, Маврушка.

– А ведь толк такой был, будто он с Бироном переписывается аль Бирон ему письма шлет. С чего бы?

– Вишь, даже про письма бироновские знаешь, а говоришь, неведомо какой человек Ладно, ступай к Алексею Григорьичу да скажи – все богатства его, все дворцы и угодья ему оставляю. Еще награжу, только чтоб во дворце не канителился, быстро бы съезжал. Со мной пусть прощаться не приходит – во дворце свидимся, как на куртаг придет аль к обеду приглашение получит.

 

Лондон

Министерство иностранных дел

Правительство вигов

– Отставка Алексея Разумовского! Невероятно.

– Не так уж невероятно, если себе представить, что императрице Елизавете за сорок Это ее последний шанс как женщины, и она решила использовать его.

– Но вы сами любите повторять, милорд, что у высокорожденных дам, тем более коронованных особ, не бывает последнего шанса.

– Я имел в виду не успех Елизаветы как женщины – об этом действительно смешно было бы говорить в отношении императрицы, – а ее попытку изменить свою жизнь. Очередная иллюзия, будто смена фаворита может зачеркнуть все те неприятные воспоминания, которые связаны с его предшественником.

– Каким же образом в таком случае наш резидент в предыдущей депеше сообщал об исключительно возросшем влиянии Разумовского и его деятельном участии в политической жизни?

– Именно эта деятельность и могла спровоцировать назревавшее исподволь решение императрицы. Ведь Елизавета никогда не поощряла вмешательства Разумовского в государственные дела.

– Резидент писал, что императрица отправилась вместе с фаворитом на богомолье в Новый Иерусалим, по дороге провела некоторое время в Подмосковье у Разумовского. Поездка не была омрачена никакими ссорами или разногласиями. Столь же безоблачным было и возвращение. О нем писали русские газеты.

– Простите мою смелость, милорд, но в газетных отчетах была заметка о возведении в чин камер-юнкера Ивана Шувалова.

– Да, вы правы, мы давно уже с напряженным вниманием следим за этим таинственным человеком.

– Но позвольте, подобное сообщение само по себе ровным счетом ни о чем не говорило. Чин слишком незначителен, и мало ли особ постоянно получает гораздо более высокие придворные чины!

– Вы полагаете, Гарвей, Ивану Шувалову будет трудно опередить всех их в продвижении по лестнице славы, если только его счастье окажется длительным?

– Конечно нет. Но как мог Алексей Разумовский так покорно и без сопротивления выполнить волю императрицы: русский двор заполонен его родственниками.

– И тем не менее. Для того чтобы удержаться на подобном месте или попытаться хотя бы бороться за него, надо иметь партию, а своей партии Алексей Разумовский никогда не имел.

– Он проиграл, когда императрица не захотела венчаться с ним.

– Мы не имеем достаточно точных сведений, собиралась ли она после вступления на престол венчаться с фаворитом или была обвенчана с ним раньше. Сегодня это не имеет значения. Морганатический брак не послужил бы препятствием для монаршьего брака. Меня занимает иной вопрос – не посоветовал ли кто-то императрице воздержаться от опрометчивого шага, будь то венчание или признание ранее заключенного брака. Во всяком случае, Елизавета должна быть признательна подобному советчику.

– Но так или иначе, покои Разумовского уже занял Иван Шувалов.

– Каковы его отношения с канцлером?

– Резидент уверяет, что они сложились задолго до фавора Шувалова и носили дружеский характер.

– Ах да, припоминаю, та история с письмом старшего брата канцлера. Значит, за прошедшие годы перемен не произошло?

– Разве в сторону подчеркнутой почтительности и предупредительности канцлера. В Петербурге ходят слухи, что Бестужев поддержал Елизавету в ее желании расстаться со старым фаворитом, если не посоветовал остановить свой выбор именно на Шувалове.

– А позиция наследника?

– Наследник ненавидит канцлера из-за его антипатии к Пруссии, но отношения с Шуваловым у него пока вполне дружественные.

– Великий князь совершенно неспособен к дипломатии.

– Он и не делает никаких шагов к установлению добрых отношений с Шуваловым. Это фаворит своей неизменной почтительностью сумел вызвать его расположение. Как ни странно, Шувалов очаровал даже маленького великого князя Павла Петровича, который с ним считается больше, чем с собственными родителями, и находится в деятельной переписке.

– Вы хотите сказать, мудрый шаг императрицы, удовлетворивший сразу всю семью.

– Нет, милорд, мы забыли о великой княгине.

– Но какое ей дело до Шувалова, а главное – ее собственное положение слишком шатко, чтобы конфликтовать с фаворитом.

– Екатерина не конфликтует, она просто не любит Шувалова и не старается особенно тщательно это скрывать.

– Здесь возможен иной ключ решения загадки. Великая княгиня, как указывает наш резидент, стала последнее время обращать внимание на отношение к ней придворных кавалеров, достаточно откровенно флиртовать, и сдержанность Шувалова не может ее не раздражать.

– Не исключено, тем более что эти двое выделяются среди всего двора своей образованностью, литературными и учеными интересами. Великая княгиня единственная, кто может в полной мере оценить эрудицию и увлеченность науками фаворита. Для самой императрицы эти качества не имеют никакого значения.

– Не будьте столь категоричны, Гарвей, в оценке отношения императрицы к ее новому избраннику. Он представляет полную противоположность Разумовскому, и не в этом ли причина его возвышения. Елизавета может не интересоваться науками, но ей вполне может импонировать характер увлечений любимца, как всякая новинка.

Согласие императрицы с зодчим и в самом деле продлилось недолго. Сначала согласившаяся на услуги Растрелли только потому, что ему было известно искусство строительства театров, Елизавета Петровна скоро входит во вкус растреллиевского стиля. Через несколько лет она не мыслит себе иных дворцов, чем те, которые предлагает он, и, не думая о самолюбии Петра Трезина, поручает Растрелли внутреннюю отделку даже трезиниевского Преображенского собора. Пусть будет доволен недавний любимец, что само здание заканчивается по его проекту. У Трезина нет возможности протестовать, Растрелли же достаточно бесцеремонно подчеркивает свое первенствующее положение, то, что он, и только он, является законодателем архитектурной моды в России.

Первый раз со всей остротой возникающий конфликт дает о себе знать в вопросе о соборном иконостасе. Сдержанный по формам трезиниевский проект безаппелляционно отвергается. Насколько справедливо относительно архитектурных достоинств было подобное решение, судить трудно. Многие современники не могли с ним согласиться: „А чтож в письме пишете, что фасад, учиненный Трезиным и присланный в письме Вилима Вилимовича Фермора, гораздо лучше подписанного Растреллилею и образов более, однако оный тогда как ко апробации был подан, отрешен, а опробован подписанный Растреллилею…“

Создание иконостаса было вообще связано с большими трудностями. Необходимым числом умелых резчиков Петербург не располагал. Первоначально даже делалась попытка привлечь к работам обладавших соответствующими навыками солдат. Но в сентябре 1749 года на происходивших в Москве торгах заказ на иконостас по рисунку Растрелли получили столяры Кобылинские за сумму в две тысячи восемьсот рублей. Смотрителем над ними был назначен А. И. Евлашев. К 1754 году все работы в Преображенском солдатском соборе были закончены. Иконостас поставлен. В первых числах августа состоялось освящение церкви в присутствии самой Елизаветы Петровны.

Но ведь к 1754 году относит окончание Климента и автор „Сказания“ с той только разницей, что работы по внутреннему его убранству были заказчиком приостановлены. Вполне возможно, что постигшая Петра Трезина неудача побудила Бестужева-Рюмина воздержаться от ставших излишними трат. Так или иначе, одновременно задуманные соборы одновременно подошли к своему завершению.

 

Петербург

Дом А. П. Бестужева-Рюмина

А. П. Бестужев-Рюмин и Тихон

– Ваше сиятельство, ваше сиятельство Алексей Петрович!

– Чего орешь, Тишка, пожар, что ли?

– Хуже, батюшка Алексей Петрович, куда хуже: государыня императрица кончается!

– Как так? Толком, толком говори! От кого прознал?

– От Василия Чулкова – Петру Иванычу Шувалову сказывал, а камер-лакей Родион Иваныч на подслухе у дверей стоял. Все до словечка слышал.

– Чулков – это точно. Так приключилось-то что?

– Встала государыня из-за стола обеденного. Оченно весела сегодня была, говорить много изволила, смеялась до распуку, будто в былые годы. Придворные только дивовались – откуда веселье такое взялося. Графиня Мавра Егоровна даже спросить осмелилась: мол, радостно на вас, ваше величество, глядеть, не иначе известие какое доброе получили. А государыня опять в смех. Много, мол, ты, Мавра, в жизни моей понимаешь. У меня завсегда, говорит, так было – сейчас слезы, сейчас смех. Над Иваном Ивановичем шутить изволила про занятия его ученые: мол, окромя опытов своих, свету белого не видит, ему Ломоносов Михайла любой девки краше.

– Отшутилась, значит. Дальше что было?

– Вот я и говорю, встала из-за стола-то, на руку Ивана Ивановича оперлась – да и покатилась.

– Как – покатилась?

– Без памяти. Сначала личико-то все задергалось, головка ходуном заходила, ручками так дивно взмахнула, словно лететь собралась, да на спину и упади. Иван Иванович поддержать не успел, так что влет государыню Кирила Григорьевич Разумовский да Салтыков-младший подхватили.

– Без памяти… Это как тогда, что из Царского в Петербург ехать собиралась.

– Видать, что так. Чулков тут подбежал, камер-лакеи, на руках в опочивальню снесли.

– Бывало уже так. Это у нее от отца – он так-то в припадках бился, батюшка мне сказывал, не раз видал. Бог милостив, обойдется.

– Да не бывало так-то, Алексей Петрович, то-то и беда, что не бывало. Теми разами обомрет, пена изо рта пойдет, а через четверть часика поуспокоится и заснет. Проснется, так и припадка своего не помнит. А тут сон-то и не пришел. Да ведь лицом вся посинела, хрипит, слюна идет, а сама без памяти. Пять часов без памяти лежала. Лекаря надежду потеряли в чувство привесть.

– Так привели же?

– Привесть привели, только говорить она не может.

– И так бывало – не в первый раз.

– Да послушай меня, батюшка, богом прошу! Не до шуток теперь.

– Какие шутки!

– Так вот, говорить от слабости государыня не может, а знаками велела Романа Ларионыча Воронцова позвать – понять долго не могли, кто нужен ей. Воронцова Романа потребовала, лекарям же выйти вон велела: мол, разговор у нее тайный будет и чтоб скорее, иначе не успеть может.

– Сама о кончине подумала? Поверить не могу. Только с Романом у нее и впрямь один толк – о наследнике.

– Вот то-то и оно, Алексей Петрович, ваше сиятельство, и я, подобно вам, так подумал.

– А от Романа дождешься совета – по его мыслям наследник хорош.

– Нет-нет, батюшка, Роман-то как увидал, что государыня совсем плоха, под каким-никаким претекстом из опочивальни вроде ненадолго отлучился, а там в карету – и давай бог ноги!

– В ответе ни перед кем не хочет быть, хитрая бестия! Да и то сказать, какой там совет. С ним поговорит, все выведает, а другому порасскажет, выдаст – вот и крутись потом как знаешь. Ладно, а после отхода-то его как?

– Да все хуже и хуже. Снова государыня обеспамятела. Лекаря с Иваном Ивановичем совет держали, толковали ему по-латыни – Родион Иваныч не уразумел, только видит, побелел наш Шувалов-то аки белый плат, к окошку подошел, лбом к стеклу прислонился и замер. Час битый как в забытьи простоял. Потом уж графиня Мавра Егоровна едва растолкала, в опочивальню повела.

– А наследник-то где?

– Из Ораниенбауму не приезжал.

– С супругой там?

– С какой супругой – с Лизаветой Воронцовой! Великая княгиня здесь в своих апартаментах сидит, да тоже, похоже, ни о чем не ведает. За ней такой присмотр, к дверям подойти не дадут.

– И способу нету?

– Способ, если уж крайняя нужда, может, и найдется.

– Крайняя, Тихон, что ни на есть крайняя. Есть там возле нее хоть один человек, чтоб из доверенных был? Чтоб слова мои передать ей мог?

– Слова? Нет, батюшка, за такого не поручусь. Разве записку ненароком сунуть, как ты ей всегда писал, это б еще можно.

– А если поймают?

– Так ведь все едино, конец государыне настает.

– Верно ли?

– Да чего ж вернее. По лекарям видно, надежды нет.

– Разве что так…

 

Лондон

Министерство иностранных дел

Правительство вигов

– Болезнь русской императрицы приобретает все более серьезный характер, милорд.

– Новые припадки?

– Да, и все более сильные. Наш резидент пишет о последнем, при котором беспамятство затянулось на много часов.

– Какие же разговоры идут о престолонаследии? Императрица по-прежнему боится завещательных распоряжений?

– О да, и все же несколько раз заговаривала на эту тему с высшими сановниками.

– Кандидатура наследника по-прежнему продолжает ее не удовлетворять?

– Она не видится ни с ним, ни с его супругой месяцами.

– В таком случае речь могла идти не о завещательных распоряжениях, а о замене наследника.

– У нашего резидента сложилось впечатление, что императрица готова была бы отдать предпочтение даже императору Иоанну.

– Ну это несомненное преувеличение. У Елизаветы есть внук, и дело только за регентом. Шувалов в этом отношении вполне может заменить Бирона, тем более он последнее время так деятельно занимается всеми государственными делами.

– Фаворит не изменяет своей обычной позиции – он ото всего отказывается и говорит лишь о своей любви к императрице.

– Это хорошо, пока Елизавета жива, и просто бессмысленно, если представить себе ее возможную кончину.

– Но таким образом Шувалов значительно сокращает число своих врагов и завистников.

– Вы так полагаете? Я склонен думать, что личные качества фаворита меньше всего могут определить отношение к нему придворных групп. Так или иначе, Шувалов достаточно умен и образован, чтобы не без успеха вмешиваться в государственные дела, но совершенно неспособен к созданию собственной партии. Его увлечение университетами и академиями сослужит ему плохую службу. Какие варианты престолонаследия стали предметом обсуждения?

– Прежде всего вариант провозглашения императором Павла при регентстве матери. Его поддерживает группа Никиты Панина, которая пыталась даже заводить разговоры подобного рода с императрицей.

– Бесцельная попытка. Женская ненависть исключает способность откликаться на здравый смысл: императрица, насколько можно судить по донесениям резидентов, не любит своей невестки.

– Елизавета ненавидит великую княгиню, милорд, и много раз, не стесняясь свидетелей, говорила о неудаче своего выбора невестки, припоминая пороки ее матери и родных. То, что когда-то привлекало императрицу в принцессе, превратилось в источник неприязни.

– Немудрено. Княгиня Екатерина много усилий и времени тратит на свое мужское окружение и не дала себе труда постараться произвести благоприятное впечатление на императрицу. Тем более ее нынешняя привлекательная внешность проявилась далеко не сразу, и Елизавета вполне могла стать благосклонной к той давней дурнушке.

– Однако не стала и с явными признаками сочувствия выслушивала предложения некоторых приближенных о возможности высылки великой княгини из России.

– Одной?

– С сыном.

– Императрица слишком умна, чтобы пойти на столь рискованный шаг – законный претендент на престол за пределами страны! Тогда ей надо было отпускать за границу и императора Иоанна, тем не менее надзор за ним становится год от года все более суровым. Каковы же иные варианты?

– Очень немногочисленная группа сторонников регентства отца.

– Все же регентства, а не самодержавного правления?

– Да, прусские симпатии великого князя не пользуются популярностью, а его увлечения казармой и солдатской муштрой отталкивают от него придворных. Наконец, существует вариант передачи власти императору Иоанну.

– После стольких лет заключения и полной изоляции он продолжает привлекать внимание двора?

– Как нельзя больше. Расчет его сторонников строится на том, что, возведенный на престол, он будет связан с ними чувством признательности.

– Наивные бредни в духе избрания „всем покорной“ императрицы Анны Иоанновны.

– Тем более наивные, что император Иоанн, по слухам, тронут в уме и даже не вполне справляется с речью.

– Что удивительного после двадцати лет одиночного заключения, и притом с младенческого возраста.

1754 год – существовало еще одно обстоятельство, почему Петр Трезин не мог вмешаться в судьбу своих проектов: уже несколько лет его не было в России.

Кажется, он использовал все, чтобы сохранить положение ведущего или по крайней мере действующего архитектора. Добиться приема у императрицы представлялось одинаково бессмысленным и невозможным. Елизавета Петровна просто не замечала его прошений и ходатайств. Вслед за Преображенским собором у Трезина было отобрано строительство Аничкова дворца, также перепорученное всесильному Растрелли. О новых заказах никто не упоминал. Последняя отчаянная попытка архитектора – отъезд под видом командировки в Италию. Под влиянием И. И. Шувалова Елизавета Петровна склонялась к восстановлению забытого после Петра института государственных пенсионеров. Петр Трезин должен был выяснить условия их работы, но в действительности он присылает руководству Канцелярии от строений ультиматум – те условия, на которых он может согласиться продолжать строить в России. Именно строить – то, в чем ему отказывает двор. Ультиматум проходит незамеченным. Петр Трезин – Пьетро Трезини остается в Италии. Дата его смерти и обстоятельства последних лет жизни остаются неизвестными.

И в том же 1754 году торжествующий Растрелли получает заказ на свое, едва ли не самое большое, строительство – петербургский Зимний дворец. Это высший взлет признания, славы и возможностей архитектора.

Но проходит семь лет. Уходит из жизни Елизавета Петровна. Сменяют друг друга на престоле Петр III и Екатерина II. Новые вкусы, новые любимые зодчие. Увлекавшаяся строительством Екатерина неслучайно придавала исключительное значение этому виду своей деятельности. Каково бы ни было действительное существо ее правления, выраставшие повсюду здания, армия зодчих и строителей по всей стране создавали убедительную картину бурного расцвета и развития государства. Только среди этой новой плеяды места для Растрелли не было. Его время кончилось в день смерти Елизаветы Петровны. Никакие предложения, проекты, самые смелые замыслы не могли заинтересовать новых правителей и побудить их обратиться к зодчему предшествовавшего царствования. Как когда-то Растрелли сменил Трезина в Преображенском соборе и Аничковом дворце, так теперь самого Растрелли сменят другие архитекторы в оформлении интерьеров его же Зимнего дворца.

Но Екатерина не любит производить тяжелого впечатления категоричностью своих решений. Сначала получивший фактическую отставку, зодчий получает возможность на целый год уехать в родную Италию. Родную – когда вся его жизнь связана с Россией! Императрица надеется, что Растрелли поймет скрытый намек и останется в почетной ссылке. Но если Петр Трезин искал путей осуществления своих прав зодчего, Растрелли слишком давно этими правами располагал и не был в состоянии примириться с мыслью об их потере. К величайшему неудовольствию Екатерины, он возвращается в Россию и тогда получает официальный отказ. Русский двор больше не нуждается в его услугах.

Растрелли делает последние попытки напомнить о себе. Курляндия, куда возвращается после ссылки Бирон, не открывает никаких перспектив. К тому же Бирон-младший тяготится стареющим мастером и мечтает о приглашении модного архитектора. Поездка в Берлин, ко двору Фридриха Великого, не приносит ни заказов, ни благосклонности чужого монарха. Новая поездка в Италию связана с мыслью о торговле в России работами итальянских живописцев, но коммерческие предприятия не в характере зодчего. Ему суждено умереть в Петербурге в стесненных материальных обстоятельствах и всеми забытым. Дата смерти и место могилы останутся неизвестными.

Составляя списки своих сооружений, Растрелли не забывал приводить и имена учеников – все они стали заметными зодчими. Ученики были и у Петра Трезина, но все они переводятся в помощники к Растрелли. Здесь и ставший строителем Ораниенбаума П. Ю. Патон, и родоначальник известной семьи крепостных художников Федор Леонтьевич Аргунов. Даже в педагогической деятельности звезда Растрелли оказалась для Трезина роковой.

Климент – помнил ли о нем в своих жизненных перипетиях зодчий, имел ли возможность заниматься своим детищем в первые годы строительства или и здесь остался в стороне в силу дипломатических ходов, царедворческих хитросплетений, расчетливой скупости заказчика? Возвращался ли мыслями к Замоскворечью, живя в Италии? Знал ли, что проект так и остался не реализованным до конца?

Время, казалось, стерло с одинаковым равнодушием и имя архитектора, и имя строителя. И только Климент сохранил память, непреходящую память жемчужины искусства о своем создателе, а рядом с ним невольно и о том, в чью человеческую судьбу этот памятник остался вплетенным: Петр Трезин – Алексей Петрович Бестужев-Рюмин.

 

Петербург. Зимний дворец

Императрица Елизавета Петровна и М. Е. Шувалова

– Кто еще там?

– Я, государыня-матушка, я, голубушка ты наша.

– А, Мавра. Сказала ведь, кажется, чтоб никому ко мне не входить.

– Сказала, государыня, сказала. Только уж лучше разгневайся ты на меня лютым гневом, чем так молчком-то сидеть. Брани меня, старую, сколько душеньке твоей угодно, взашей толкай, да одна не оставайся. Мыслимо ли дело – окошки завешаны, ставни день-деньской заперты, у дверей Чулков как пес цепной, чтоб не заходил никто. Да за что ты, матушка, на всех нас прогневалась? Одних видеть не хочешь, других не казни.

– Никого не хочу. Ступай прочь, Егоровна.

– Нет, государыня, нет, разве что прикажешь кому связать да выволочь. На кулаки пойду, глаза кому хошь выцарапаю, а подле тебя останусь.

– Да что тебе надо? К чему это ты?

– Нельзя же так, Лизавета Петровна, себя тиранить. Ну тошно тебе, ну свет белый немил, так пройдет это, пройдет. Вон какие припадки бывали, да отступила же хворь с божьей помощью. Коли и вернется, так снова отступится.

– Не отступится. Чего ей отступаться! Видно, срок мой подходит.

– Не смей, не смей слов таких говорить – откуда взялись они у тебя, государыня! Еще в дурной час, не дай господи, молвишь. Чего ты беду-то накликаешь!

– Чего ее кликать – у ворот стоит дожидается.

– Про болезнь вот говоришь, а как же после припадков-то первых – уж на что сильны были – и понесла, и дочку родила, красавицу писаную, да сама расцвела как маков цвет, – смотреть загляденье.

– Не надо бы рожать.

– Чего не рожать – кому от того убыток Только одно скажу, хоть и без меня про то знаешь, в болезни да в старости дите не родишь.

– Когда то было…

– Как – когда? Да ты что, матушка, в себе ли? Лизаветушке-то всего шесть годков, а ты – когда. Вот поглядишь, как девонька наша вырастет, в годы войдет, заневестится, тогда и станешь о прошедшем-то времени горевать, а сейчас чего?

– Присмотрелась ты ко мне, Мавра, аль утешить хочешь, добрая душа. Глядела ты на меня?

– Как – глядела? Мне ли тебя, матушка, не знать? Да я с закрытыми глазами всю тебя как есть вижу.

– То-то и есть, что с закрытыми. А ты открой глаза-то, открой, погляди, что с лицом-то моим стало. Гляди, гляди, болтать потом будешь!

– Так чего углядеть-то я должна?

– Не должна, а так оно и есть – гляди, морщин сколько. У рта легли, под глазами рябят, шею шкурой лягушечьей свели.

– Господи, ну и удивила. Да если так глядеться, матушка, стекло увеличительное возьми – с ним и не то разглядишь. А пудра на что, притиранья-то наши? Если чего и мелькнет, враз и прикрыть можно.

– Да не хочу я прикрывать. Хватит! Никакие притиранья не помогут. Сквозь какую хошь пудру борозды идут.

– Да мерещится тебе, Лизавета Петровна, ей же богу мерещится. Хоть у Ивана Ивановича спроси. Даром, что ли, он на тебя как на икону глядит, глаз не сводит.

– Только мне Ивану Ивановичу морщины-то и показывать! Поверенного какого бабьих горестей отыскала. Ему, может, еще хороша, да надолго ли.

– Ох, государыня, что вперед-то загадывать. Покуда ветер не дует, чего в полость зря заворачиваться. А не хочешь Ивана Ивановича спрашивать, Алексея Григорьевича спроси – не соврет по старой дружбе, правду скажет.

– Как раз правду! Много он ее прежним-то временем говаривал – только и делал, что улещал, покуда трезв был, а во хмелю…

– Ну и бог с ним, коль не хочешь. Так хоть мне поверь. Надень ты, матушка, туалет новый да выйди-ка сегодня на куртаг – уж такой всем праздник будет, уж так всех разодолжишь! Вот тогда сама и разберешься, так ли хороша, как была, аль изменилася. Попробуй, матушка! Разреши, Чулкова кликну, камер-фрау.

– Не смей! Ничего не надену и выходить не стану. Свету там больно много. В полутьме не так старость моя видна.

– Ну свету с отвычки не хочешь, так в театр выйди, в ложе посиди. Музыка какая у нас распрекрасная, оперу какую хошь для тебя итальянскую ввечеру спроворят.

– Да пойми ты, Мавра, не до оперы мне, ни до чего. Думаешь, за Ивана Ивановича боюсь. Так вот не боюсь я за него. За всех боялась, а за него не боюсь. Знаю, лета мои к его годам не подходят, знаю, в матери гожусь, а любит он меня. Любовь у него ко мне первая. Он меня все такой, как в детстве видел, видеть будет. А может, любовь, тут и слово неверное. Нужна я ему и для души и для сердца. Подарков от меня не берет, имений ему не надобно – обижается, коли принять прошу. О деньгах и не заикайся. Стихи вот всё читает, а я как в тумане – голос слышу, вроде вспоминаю что, вроде навсегда теряю – сама не пойму. Говорит всё тихо, ласково так, а про что, в толк не возьму, будто чужой разговор подслушиваю, будто не обо мне речь. Сижу молчу, он поклонится да и прочь пойдет. Жалею его, больше Лизаветы жалею, только поздно в жизнь мою он пришел. Ни к чему все это. Смерти, Мавра, боюсь. Ох как боюсь, все что-то к горлу подступает, дыхнуть не дает. Душно мне от страху, рвануться бы, убежать куда, не видеть никого. А тут еще платья кругом черные мерещатся.

– Какие платья, матушка! Откуда им взяться? Никто во дворце их не носит, да и посмел бы только волю твою нарушить.

– Вот-вот, по моей воле нету. А кабы не моя воля, так кругом и закружились бы. Будто смерти моей ждут, чтобы выйти.

– Да какой же твоей смерти, матушка! Человек родится, человеку и помереть положено. Сколько их, людей-то, кругом, как же по близким-то трауру не надеть.

– Не хочу ни по близким, ни по дальним. Не хочу, слышь, Мавра!

– Слышу, государыня, слышу. Господь с тобой, как хочешь, так и будет, все в твоей воле государской. Только не печалуйся ты, думами лютыми сердца не томи.

– Думаешь, не вижу – тот исчез, того на куртагах не стало. Стало быть, Бог прибрал. Вы молчите, и я молчу. Да ведь сговор это, а не правда.

– А нешто вся жизнь наша не сговор, матушка? О том не говорим, с тем таимся друг от дружки, от родителев, от супругов, от деток рожоных, а там и себя самого. Иначе не прожить, голубушка.

– Все у тебя складно, Мавра, получается, а на душе как был туман, так и лежит, не прояснится. Разве не знаю, сколько для меня сделать можешь. Вон сынок твой, крестник мой… Не плачь, не плачь, давно поняла, почему не видно его, от какой беды лицом почернела, а себя переломить, поплакать с тобой, погоревать не могу. Не тронь ты меня, все едино не поможешь.

 

Лондон

Министерство иностранных дел

Правительство вигов

– Милорд, падение великого канцлера! Алексей Бестужев подлежит смертной казни!

– Что вы говорите, Гарвей, как это могло произойти? Бестужев – это же переворот во всей русской внешней политике.

– Великий канцлер обвинен в государственной измене.

– Смысл обвинения неважен, важна его причина.

– Неожиданное выздоровление императрицы Елизаветы.

– Что значит – неожиданное?

– Очередной приступ болезни императрицы оказался настолько тяжелым и затяжным, что все приняли его за симптом скорой кончины.

– И что же?

– Бестужев поторопился с распоряжениями, боясь упустить в момент кончины власть.

– Какая непростительная неосторожность! Но, может быть, эти распоряжения были ему приписаны недругами?

– В том-то и дело, что нет. Они оставили след на бумаге, которая была представлена императрице.

– Великий канцлер и какие бы то ни было компрометирующие следы – непостижимо! Определенно Бестужев начал стареть.

– Ему и в самом деле шестьдесят пять лет, но это никак не сказывается на его умственных способностях. Судя по внешней политике России, он по-прежнему в блестящей дипломатической форме.

– Но распоряжения – какие распоряжения он сумел так опрометчиво сделать?

– Их два, милорд. Первое – фельдмаршалу Апраксину: Бестужев частным письмом предложил ему вернуться с армией в Россию.

– И Апраксин подчинился.

– Не столько подчинился, сколько прислушался к деловому совету.

– Но этого еще недостаточно для компрометации человека, шестнадцать лет единолично руководившего внешними сношениями России.

– Вторая ошибка – письмо великой княгине Екатерине.

– Не вторая, а единственная и роковая. Бог мой, стоило столько лет подвизаться на дипломатическом поприще, чтобы так откровенно выдать свою ставку на новую императрицу!

– Императрицу, милорд?

– Наследник вряд ли вступит на престол, а если это даже ему и удастся, он рано или поздно уступит корону своей жене.

– Милорд, но у великой княгини нет на то решительно никаких прав. Прежде всего она не принадлежит к царствующему дому по рождению. Вот если только ее сын…

– Так что же, в придворных кругах России и ведутся разговоры о провозглашении императором маленького Павла. Следственно, место регента оказывается обязательным и свободным.

– Но для этого нужна очень сильная партия.

– В том-то и дело, что у великой княгини она уже есть.

– Из числа ее фаворитов вчерашних и нынешних?

– Оставьте в покое фаворитов, Гарвей. Великая княгиня, судя по наблюдениям наших резидентов, меньше всего страдает пороком сладострастия. Она сходится с мужчинами, но никогда после разрыва не приобретает в их лице врагов. Это величайшее искусство расчета и дипломатии. Каждый из них уверен, что в случае ее прихода к власти его ждет настоящая карьера. Такая убежденность – великолепный способ создания партии.

– Не осмеливаюсь возражать, и все же Екатерина иностранка.

– Кто сегодня помнит об этом. Она в совершенстве овладела русским языком, тщательно следит за исполнением всех русских обычаев, занимается, и не без успеха, русской литературой. Она создала себе славу умной женщины, от благоволения которой каждый может ждать райских мгновений. На одних Екатерина действует одной стороной своих возможностей, на других – другой, но всегда добивается цели.

– Вероятно, самым удивительным можно назвать отношение к ней Никиты Панина. После того как ему не удалось стать фаворитом императрицы Елизаветы, он достаточно долго пробыл в Швеции в качестве посланника и вернулся противником царского единовластия. Его мечты – о конституции, и тем не менее наш резидент утверждает, что Никита Панин готов поддерживать именно великую княгиню.

– Что ж, вовремя данные обещания – половина успеха, а великая княгиня, судя по всему, на них не скупится. Бестужев был безусловно прав, видя в ней реальную преемницу Елизаветы. Однако как мог он довериться бумаге!

– Доверенные лица не менее опасны, милорд!

– Кто говорит о доверенных лицах? Надо было найти предлог для личного разговора.

– Говорят, события разворачивались слишком стремительно.

– И вот вам лишнее доказательство – быстрота в дипломатии необходима, поспешность не нужна и, что хуже, наказуема. Не думаю, чтобы императрица довела приговор до исполнения. Ее обычный прием – оставлять человека под угрозой исполнения приговора на длительный срок, а затем проявлять милосердие, заменяя смертную казнь телесным наказанием и ссылкой. Существенно другое – Бестужеву больше не вернуться на небосклон российской государственной службы и политики.

– О, в этом нет ни малейших сомнений, милорд. Ошибка канцлера!

 

Эпилог

Московская губерния, село Горетово

Барский дом. А. П. Бестужев

– Конец, значит, с великим канцлером. Нету больше Алексея Бестужева. Поместий лишили, деньги отобрали, ни тебе чинов, ни тебе орденов, жизнь подарили – живи, Алешка, в деревеньке последней, гнилущей, да жизни радуйся, что еще солнце тебя греет, дождь мочит, снег заметает да небо в глаза глядит. И за то в ноги кланяйся, урядника каждого начальником себе считай. Нет-нет, не все еще с Бестужевым! Выход. Выход должен быть. Всегда находился, неужто теперь не найдется? Должен найтись.

Жил-то как В щеголях не ходил. Кабы и захотел, когда успеть. Не хотел – в отца пошел: одна служба на уме – что смолоду, что под старость. С ней к месту не прирастешь, часу с портными зря не потеряешь. Считалось – в столице родился, а рассмотреть Москвы толком не успел. И то сказать, сколько их, дворян Бестужевых, развелось к петровским годам: служилых бесперечь десятка два, стольников – при царице Прасковье Федоровне, при патриархе, царских четверо. А поди ж ты, один отец, Петр Михайлыч, милости государевой заслужил прозываться вторым прозванием. Все – Бестужевы, а он с родней – Бестужев-Рюмин. Чтоб в отличность. Чтоб не как все. Древнее иных выходит, знатнее – жил-то Яков Рюма, сын Гаврилы Бестужева, три века назад. От него – сразу разберешь – род вели, родством с ним считались.

Оно верно, и с двумя прозваниями довелось Петру Михайлычу, забравши сыновей, на Волгу, в богоспасаемый Симбирск воеводой ехать. Не великая честь – от государевых дел далеко. В самом городе от силы полторы тысячи душ. От крепости после лихой осады Стеньки Разина да казацкого бунтовщика Федьки Шелудяка мало что осталось. Слава одна – ворот восемь да стены деревянные. Да и то – беречься не от кого, разве ссылку отбывать…

И отбыл. Четыре года как один день. Так ведь не забыл государь Петр Алексеевич воеводу своего покорного. Никак семьсот пятый год шел, как с ходу в Вену посольствовать направил, сынку старшему должность преотличнейшую сыскал. Много ли юнцов в семнадцать-то лет секретарями посольств становились, да еще в Копенгагене самом! Счеты у державы нашей с Данией куда какие трудные были. Ухо востро держать приходилось. И на тебе, вместо всех маститых да именитых, посольскому делу причастных братец старший Бестужев-Рюмин Михайла.

…А если Климент? Климента начать строить, непременно строить – пусть видит: и в ссылке государыне императрице Елизавете Петровне верен, и осужденный – по навету осужденный! – Бога за нее, благодетельницу, молит. А как же не по навету? Записку написал, потому что раб лукавый обманную весть подал. Раба за то казнить, семь шкур спустить мало, на дыбу поднять, чтоб сказал, какое зло удумал, зачем канцлера в грех ввел, чьим козням послужил. Навет и есть. А что великой княгине писал, так для того, чтоб супругу сообщила, – никакой иной мысли не держал, не мог держать против благодетельницы, милостивицы своей. Если по-иному княгиня великая сказала, врет. Всегда государыне императрице врала, сплетни плела. Нешто помыслить можно, чтоб она – да императрица! Разве как мужняя жена, тогда и думать иначе нельзя. А меня государыня не звала на совет, кому престол передать. Откуда мне знать, что в мыслях ее императорское величество держала. Коли по закону – манифестом наследник объявлен, великая княгиня – супруга его. Так-то!

…И в танцах не отличался. Дипломату ассамблея не для менуэтов: другого такого места для разговоров не сыщешь. Когда у всех на глазах – чтоб примечали. Когда мимоходом, рта не раскрывши, – чтоб не заметили. Иные и через дам паутину плели. Не умел. В угодниках полу прекрасного отродясь не хаживал. За карточным столом да прибором столовым ловчее выходило. Иное дело – поклоны; кому ниже, кому до земли, когда с почтением, когда с небрежением, где с приятностью, где с восхищением. Балет, и только! Петиметры придворные смотреть сбегались – как в позицию станет, рукой полу кафтана откинет, париком тряхнет да и заскользит, заскользит носком под ему одному ведомую музыку: и-и-и раз, и два, и… Слова не сказал, а уж целый комплимент разрисован – это ли не ловкость, это ли не премудрость!

А Климента строить немедля. Имени не объявлять – все отняли, откуда бы деньги. Тотчас спросят, в крепость поволокут. А они у Бестужева найдутся. Для такого дела найдутся. Человека какого для дела подыскать, чтоб его именем, да незаметным, да незнатным. Сразу тогда поймет, кому Климента достраивать, как не Алексею Бестужеву. Последнюю копейку не жалеет, ей, великой государыне, памятник кончает, день восшествия на престол благословлять не перестает. Вот как! Двора там уж нет, разве из прихожан кого припомнить. Не припомнишь. Да и не жил там никто – голь одна. Вот разве чтоб купил там двор победнее – денег бы много не тратить. На церковной земле можно. Ему б тогда и строить. Врагам не придраться, а дело на всю Москву видно. А что, если Матвеева Козьму? Через меня человеком стал, по министерству моему чины получал, фабричонку открыл, деньжонок прикопил. Глядишь, и в люди выйдет. Да и векселя у меня на него есть – не отвертится. Да и чего вертеться-то: для людей он строитель, ему уважение и почет. Пожалуй, на нем и остановиться. Сюда не звать, а Потапыча к нему послать. Потапыч ему и про векселя напомнит, и дело растолкует. Пусть завтра же в Москву и пробирается. Лошадь наймет и едет.

…Еще платки любил. Батистовые. Тончайшие. Монограммами да кружевами в Париже изукрашенные, ненароком на приемах да балах терять. Обронишь – иной раз сам башмаком и откинешь: не спину ж за ним гнуть! Как памятка останется: вот, мол, каков кавалер, какой обиход имеет, каких денег не жалеет.

Утром в спальне на французский манер просителей в постели принимал. Волоса куафер без парика уберет. Сорочка в кружевах пенится. Руки от перстней не поднять. Халат, коли надо, шелковый, гербами графскими расшитый. С балдахина – полог парчовый… А они у притолоки поклоны бьют. Слов от робости не сыщут. Как на икону глядят. Золотые батюшкины слова – толковал про туалет, чтоб не так моден, как дорог Люди везде цену ценят – у нас, тем паче в Европе, а уж в делах посольских превыше всего. Иначе как же – ведь канцлер, Российской империи великий канцлер!

Лет много набежало – седьмой десяток на половине можно не дождаться. Да что это я – как не дождаться? Вот так – голому да босому, в рубище да унижении, без чинов и почестей, на радость недругам в гроб лечь? Наследничков порадовать? С глаз долой – из сердца вон? Ан шалишь! Не выйдет! Капли бестужевские одни чего стоят. Помрешь, дохтуры все на рецептах писать станут, добрым словом поминать. Не безымянные какие капельки – бестужевские, Алексея Петровича. В науке долго помнят – не делам государственным чета. И хитрости особой нет. Оно конечно, батюшке за учителей добрых спасибо что в Вене, что в Берлине. По-ученому выйдет одна часть железа полуторахлористого да двенадцать частей спирта эфирного. Сначала в склянки белого стекла разлить и на солнышке подержать, покуда цвета никакого не останется. А там со света в темноту убрать да нет-нет и открывать, покуда не пожелтеет. Лучшего средства, коли силенки поупали, не сыскать. Зря, что ли, в фармакопее пошло: Тинктура тонико-нервина Бестужеффи. Одно слово – удача!

…Климент Климентом, а еще сочинить книгу надо – про гонения несправедливые и кротость незлобивую, ангельскую. Здесь не дадут, за границей издать – денег хватит. Чтоб все читали – кто ж в Европе Бестужева не знает! – все дивились, такой слуга верный, а в опале, в нищете дни смиренно кончает. Так и назвать – „Утешение христианина в несчастии“. Нечестием меня корили. Откуда время-то тогда на все обедные да всенощные брать. А вот теперь увидят, каков он, Бестужев-то, церкви сын примерной. Тоже не помешает.

…Вену всегда поминал. Там многим хитростям цену узнал. Среди них и художникам придворным: кому портрет заказать, когда, каких денег не пожалеть. Можно и спесь свою потешить, главное – дела не упустить. Портреты – они как поклоны: без разумения одна глупость да карману потеря выйдет. Можно дураком прослыть, можно и гнев монарший несказанный вызвать. Батюшка толковал: оттого нашим принцессам Иоанновнам в Вене партий не вышло, что не тот художник писал. Мало – что сходственно, мало – что собой девицы хороши. Надо, чтоб по моде, по политесу, по имени художникову: где все монархи, там и мы. А не то что путешественник заезжий подвернулся. О путешествиях дебрюиновых кто не читал, рассказов не слушал, а портрет – дело особое. С ним шутки плохи. Куда там!

Вот-вот, и здесь портреты всюду разослать. Кто там еще из художников остался? Не потрафят с натуры списать, да и приехать не изловчатся. А мы из Живописной команды кого. Да хоть Ивашку, что на Каменном носу плафоны писал. Пусть так и пишет – халат старый, замызганный, волос седой, неубранной, глаз со слезой. Живописец Ивашка скверной – оно и лучше: вот кто теперь великого канцлера пишет, а кто прежде писал! Королевскими художниками брезговал, по вкусу да по моде сыскать не мог, каждый за честь почитал персону изобразить. Было. Было да кончилось. А портрет повторить во множестве.

Не забыть бы чего. Да надпись еще приличествующая на портрете. О мучениях безвинных. Не помешает. Чтоб всякой со смыслом глядел, ничего не упустил. Уж на что Петр Алексеевич царевича своего старшего не жаловал, о детях от Монсихи думку держал, а в словах писаных все по-людски, все как положено.

В год, что Санкт-Питербурх закладывали, француз Гуэн, помнится, царевичев медальон деревянной резал – гравюра потом была. Так и писал: мол, имярек, наследник империи и принцесса. На батюшку на радостях что по его мыслям вышло, удержу не стало – от себя мелкими литерками по кругу прибавил латынью: „Никогда верность не соединяла столь благородных сердец!“ Александру Данилычу как перевели, заулыбался, плечиком задергал – гляди, гляди, Бестужев свет Рюмин, не доиграться бы тебе. Что ж, доигрался: выпала батюшке вместо Берлина Митава, вместо дел больших герцогиню Курляндскую стеречь.

А мне – непременно о мучениях безвинных. Мне молчать никак нельзя: старик – забудут, заживо похоронят. А мне во дворец, во дворец непременно вернуться надо, чтоб знали, чтоб власть всю сполна вернули. У престола мое место, у престола самодержцев российских!

 

Лондон

Министерство иностранных дел

Правительство вигов

– Однако это производит впечатление!

– Милорд, с тех пор как этот портрет оказался у лорда Гастингса, в его доме перебывал весь Лондон. Знаменитый Бестужев-Рюмин, и в таком состоянии! Невольно скажешь вслед за римлянами: „Sic transit gloria mundi“. „Так проходит мирская слава!“

– Я нахожу, бывший канцлер достиг желаемого результата.

– Какой результат вы имеете в виду, милорд?

– Помилуйте, Гарвей, вы считаете простой случайностью появление в Лондоне столь странного портрета?

– А чем же еще? Племянник лорда Гастингса получил его в Петербурге в подарок и решил привезти в Англию.

– Вот именно. Довольно необычный подарок!

– Подарки могут быть самыми неожиданными, а особа бывшего канцлера, естественно, привлекает к себе немалый интерес. Успех портрета – лучшее тому доказательство.

– Я не могу припомнить, чтобы кто-нибудь привозил в Англию портрет Бестужева в славе, а тогда канцлер представлял значительно больший интерес. От него во многом зависели судьбы Европы, тогда как теперь это всего лишь беспомощный старик

– Каждый человек невольно задумывается о превратностях судьбы.

– Каждый, но только не Бестужев.

– Вы связываете с этим портретом какой-то дипломатический ход?

– Скажите, Гарвей, а вы не слышали от нашего резидента о появлении подобного портрета, скажем, в Вене?

– О да, и он вызвал неменьшую сенсацию при венском дворе.

– А в Париже?

– И в Париже.

– И в Саксонии?

– Что вы хотите этим сказать, милорд?

– Только то, что подобное одновременное появление, по-видимому, одинаковых портретов никак нельзя отнести за счет случайности.

– Да, действительно в этом есть определенная система.

– Особенно если обратить внимание на то, что все названные дворы были связаны с бывшим канцлером. Я думаю – все сложнее и проще. Давайте попробуем разобраться, кому выгодно появление в Европе подобных портретов. Кстати, наш резидент уверяет, что они появились в большом количестве экземпляров и в самой России.

– Во всяком случае, не императрице Елизавете.

– Вне всякого сомнения. Может быть, наследнику?

– Но он всегда ненавидел Бестужева и был только рад его падению. Ведь это благодаря Бестужеву Россия присоединилась к франко-австрийскому Версальскому союзу и вступила в войну с Пруссией.

– Остается еще один участник этого розыгрыша – сам Бестужев. Бывший канцлер хотел и сумел обратить на себя внимание. Мне еще не приходилось встречаться с такого рода театральными представлениями, и я должен в полной мере оценить изобретательность Бестужева.

– Но цель?

– Она не так проста, на первый взгляд во всяком случае. Но если сопоставить появление портрета с тем обстоятельством, что, по сообщению резидентов, вновь возобновились работы в московской церкви, которая воздвигалась Бестужевым в честь вступления на престол императрицы Елизаветы, определенный вывод напрашивается сам собой. Это способ обратить на себя внимание императрицы и попытаться заставить ее забыть о своих винах. Думаю, что если бы Бестужеву представилась возможность лично встретиться с императрицей, он сумел бы ее убедить в своей невиновности. Все дело в том, чтобы с нею встретиться.

 

Лондон

Министерство иностранных дел

Правительство вигов

– Итак, эпоха еще одной императрицы кончилась: Елизаветы больше нет.

– И Пруссия одержала очередную совершенно неожиданную победу. Император Фридрих, не стесняясь в выражениях, так и сказал: „Умерло животное, погиб и его яд“. Приход к власти Петра III дает ему немыслимые преимущества. Безо всякой войны, без малейших дипломатических усилий он получает в качестве сферы своего влияния все русское государство. Петр III видит в нем бога.

– Удивительно, что императрица, так хорошо знавшая недостатки своего племянника, так опасавшаяся его увлечения Пруссией для русских дел, все же не сделала завещательных распоряжений.

– Елизавета, кажется, до конца продолжала бояться смерти и суеверно откладывать вопрос завещания. В конце концов, какая разница усопшему, что произойдет на земле после его похорон.

– Нет, разница все же есть, и немалая. Уступить силу и власть человеку, которого ненавидишь и презираешь, – подобное сознание, уверяю вас, может отравить существование даже в райских кущах. Если императрица окажется их достойной.

– Насколько я понимаю, Елизавета не переставала удивляться причудам и ограниченности своего племянника, и тем не менее.

– Она, несомненно, поторопилась с провозглашением Голштинского принца своим наследником. Надо было хотя бы присмотреться к нему и, во всяком случае, представить себе, какое воспитание он получал и можно ли это воспитание изменить на новый лад.

– Но принца Петра воспитывали, и как будто достаточно тщательно, в Голштинии.

– Как будущего наследника шведской короны. Отсюда лютеранская религия и ненависть к России как условие шведского патриотизма. Все это юный принц как нельзя лучше усвоил.

Ф. Рокотов (?). Портрет Екатерины II.

– Отсюда его оскорбительные для русского Синода указы, пренебрежение к православной церкви, которые не могут не раздражать дворянства и народа.

– Если бы только это. Умные советники могли бы сдержать неуместный пыл и переучить в конце концов принца на русский образец. Гораздо безнадежнее общее развитие принца. Он возненавидел науки из-за неудачных преподавателей, стал избегать книги.

– И сосредоточил все свои интересы на армии.

– Которую решил преобразовать на прусский лад. Вам не кажется странным, Гарвей, что люди не извлекают из истории уроков. Эта наука воспринимается почти всеми как противостоящая современности, тогда как в действительности это основная наука, позволяющая избежать ложных шагов в будущем. Петр III взялся прежде всего за гвардию, подобно тому как это сделал когда-то Бирон.

– Вы предвидите аналогичный исход, милорд?

– Да, история способна до известной степени повторяться. Чего же вы хотите, русская гвардия состоит из дворян, и переделка ее на прусский манер означает выступление против всего русского дворянства. Такое никому не сходило с рук безнаказанно.

– Осмелюсь возразить, милорд. Кто как не новый император освободил русское дворянство от обязательной службы. Этот шаг не может не принести ему популярности и благодарности именно среди дворян. А уничтожение Тайной канцелярии с ее розыском по политическим делам – разве это не освобождение для всего народа от постоянного страха? Мне кажется, уже одно это ворожит Петру III благополучное царствование.

– Освобождение от обязательной службы коснется сравнительно немногих, и притом провинциальных дворян, тогда как гвардия вобрала в себя представителей наиболее древних богатых и влиятельных семей. Кто из них захочет отсиживаться в своих деревенских владениях, вместо того чтобы делать жизненную карьеру, приумножать богатства, получать знаки отличия. Что же касается Тайной канцелярии, я очень сомневаюсь, чтобы кто-нибудь всерьез отнесся к подобной перемене. Будем благоразумны. В старом своем виде Тайная канцелярия несомненно устарела. Но политический сыск как таковой не может перестать существовать. Это один из тех китов, на которых покоится всякое государство. Русские правители понимают это не хуже нас с вами.

– Ваши доказательства, милорд, действительно неуязвимы. К тому же наши резиденты подчеркивают детскость нового монарха, которого они склонны характеризовать как взрослого ребенка. Даже его увлечение армией носит характер детских развлечений, а не государственной военной подготовки. Какая досада, что всему этому прусскому театру уже не может противостоять Алексей Бестужев.

– Если бы он не вызвал гнева и осуждения императрицы Елизаветы, то все равно лишился бы своего поста и влияния при смене власти. Для наследника он был средоточием противников его восторженно боготворимого Фридриха. Кто знает, не улыбнулось ли в данном случае счастье бывшему канцлеру, что он уже отбывает наказание и может тем самым избежать конфронтации со своим давним недоброжелателем.

– Да, резиденты не пишут, чтобы император хоть раз вспомнил о существовании Бестужева.

– Тем лучше для Бестужева, могу я только сказать.

 

Петербург

Зимний дворец

Императрица Екатерина II и А. П. Бестужев-Рюмин

– Оставьте нас, господа, у нас конфиденциальный разговор с графом Бестужевым. Нет, и ты тоже, Григорий Григорьевич. Не серчай, только свидетелей нам с Алексеем Петровичем не нужно. Больно много набралось, что сказать друг другу надо. Не правда ли, граф?

– Ваше императорское величество, благодарность моя за милость вашу не знает границ.

– Никакой благодарности, Алексей Петрович. Это я должна вас благодарить за все то, что вы невинно претерпели ради меня.

– Простите, ваше величество, но разрешите быть вполне откровенным.

– Конечно, прошу вас, граф.

– Я претерпел не за вас, государыня, а за Россию. Держава наша нуждалась в такой повелительнице, как ваше величество. Моя жертва была жертвой ради того, чтобы избавить отечество от всех бед, коими грозило пришествие на престол человека безвольного, бесталанного и готового направить государство наше по гибельному пути. Ваша благодарность, ваше величество, не может относиться ко мне.

– Граф, мне никогда не удавалось познакомиться с образом ваших мыслей. Вы тронули меня, глубоко тронули. Я не знала, что ваше обращение ко мне было продиктовано столь глубокими причинами.

– Мне слишком долго пришлось заниматься внешней жизнью нашего государства, моего отечества, ваше величество. Это учит широкому кругозору и не позволяет сосредоточиваться на отдельных человеческих достоинствах и недостатках.

– Если бы вы знали, граф, как мне нужны люди, подобные вам, и как я нуждаюсь в ваших советах. В том, что Россия, несмотря на все недостатки покойной императрицы, стала поистине великой державой, немалая заслуга принадлежит вам. Воображаю, как тяжко вам было узнать о заключении моим покойным супругом мира с Пруссией и союза с Фридрихом II! Но об этом мы еще будем иметь возможность поговорить, а пока расскажите об этих ужасных годах, которые вам пришлось провести в ссылке. Я слышала, вы жили в одной из своих деревень, будучи лишены всяких средств к существованию. Это ужасно!

– Я не вправе сетовать на судьбу, государыня. Хотя то, что вы назвали деревней, представляет селение из пяти изб, в одной из которых мне и пришлось ютиться. Я не был лишен главного – общения с природой и возможности свободных размышлений. Мои надсмотрщики ограничивались приездом в мое Горетово только раз в день, что мне обходилось в стоимость угощения. Эти угощения, как ни смешно, истощили мои материальные возможности до конца.

– Граф, надеюсь, вам не придется сетовать на мою щедрость. Все ваши владения вам возвращены с присовокуплением еще двух тысяч душ и волжских земель. Вот манифест, которым вы получаете свою собственность, а вместе с нею все ваши чины и знаки отличия, а также оправдываетесь от всех возведенных на вас небылиц, – я подписала его еще утром. Завтра он будет оглашен в присутственных местах и печати. Повторяю, не благодарите. Когда я представляю вас в заточении в этой отвратительной деревушке, каким вы изображены на портрете, я чувствую себя неоплатной вашей должницей. Но как вам удалось заказать этот портрет?

– Нет ничего проще, государыня. Среди тех десяти крепостных, которые были за мной сохранены, находился один художник Видя мое угасание и опасаясь близкого моего конца, он на коленях умолил меня вместе с другими дворовыми разрешить списать мой портрет. Я только что похоронил жену и был так убит горем, что не слишком отдавал себе отчет в том, как живописец начал меня писать. К тому же портрет вышел отвратительным.

– Никогда не соглашусь с вами, граф. Какое значение имеет мастерство крепостного? Главное – он сохранил для потомства то, что послужит разоблачению подлинного лица императрицы Елизаветы. Она не умела ценить нужные России таланты. Пренебречь вами, обречь вас на то, что было вами пережито, – преступление. Вы непременно должны отдать этот портрет для дворцовых кладовых.

– Ваше величество, я не заслуживаю подобной чести.

– Как никто более заслуживаете, граф. Поверьте, я знаю цену людям.

– Государыня, в ваши еще совсем юные годы, когда вы только что приехали в Петербург, нельзя было не обратить внимания на ваш удивительный талант угадывать людей. Все, что было лучшего при дворе, стремилось к вам.

– И я горжусь этим, граф, без ложной скромности. Когда-то вы, помнится, воздвигли в Москве церковь в честь восшествия на престол императрицы Елизаветы Петровны. Покойная царица обманула ваши ожидания.

– Тысячу раз прошу извинения, что решаюсь вас прервать, ваше величество, но сообщенные вам сведения о московской церкви неточны.

– Разве вы не строили ее, граф? Я сама любовалась этим превосходным сооружением, так напоминающим архитектуру нашего Петербурга, и искренно сожалела о зодчем, которому пришлось покинуть Россию.

– К сожалению, истина не позволяет мне приписать себе это строительство.

– Не понимаю.

– Все очень просто. В приходе моем московском испокон веков стояла церковь Климента папы Римского и Петра Александрийского. Прихожане решили ее обновить накануне восшествия на престол в бозе почившей Елизаветы Петровны, но намерения своего не завершили из-за недостатка средств. К стыду своему признаться должен, что не помог им, ибо никогда в доме своем московском не жил, а теперь и вовсе его продал. Я считаю свой поступок недостойным христианина, однако неправда была бы еще большим грехом.

– Вот оно что! Как никогда нельзя верить придворным слухам.

– Простое доказательство моей правоты, ваше величество. Если бы я начал строить с той целью, которую вы изволили упомянуть, то как бы я смог оправдаться перед покойной императрицей в том, что церковь годами оставалась незаконченной. Ведь о том, что церковь не закончена, императрице легко было узнать от своего зодчего Петра Трезина, который когда-то строил для нее в Александровой слободе.

– Да, доказательство и в самом деле просто и неопровержимо. Тем лучше, мой добрый старый друг. Отныне вы, Алексей Петрович, член Императорского совета и первый советник двора. Двери моих приватных апартаментов открыты для вас в любое время без доклада. И не выдумывайте сейчас откланиваться: за столом вы сядете по левую руку от меня. Пойдемте же, граф, ваши многочисленные друзья с нетерпением ждут вашего появления в дворцовых залах. Если вами когда-то и была совершена ошибка, вы сумели ее исправить, а это главное. Идемте!

Ссылки

[1] А р п а н – мера земли, примерно равная гектару.

[2] Кто не рискует – не выигрывает.

[3] Поздравления.

[4] Наемные убийцы (ит.).

[5] Принцесса Лавра – действующее лицо в пьесе Мавры Шуваловой, прообраз цесаревны Елизаветы.

Содержание