– Петр Михайлыч, батюшка, не чаяла тебя в наших краях увидеть! Год с небольшим прожил – и след простыл.

– Воля государя, ваше герцогское высочество, хотя душою все время пребывал у ног ваших.

– Ну уж – душою! Больно много захотел, чтоб я в то поверила.

– Как не поверить, государыня, отпросился из Гааги к твоему двору, а ведь дела досматривал там важные, политические. Государь Петр Алексеевич не так легко согласие дал.

– Чем же тебе Митава-то показалася?

– Тебе хотел служить, государыня, твоей державе.

– Так и государю сказал?

– Так и сказал. Осерчал он было, да потом поостыл, согласился.

– Ты, Петр Михайлыч, не обижайся, только уж не девка я неразумная, чтоб в каждую байку, как в святой образ, верить. Не иначе пришло дело государское, коли тебя из Гааги да сюда. Чего дяденька государь-то измыслил? К нам не будет ли? Сколько лет Курляндию стороной обходит.

– Не гостевать ведь ездит, государыня. Пока полтора года в Утрехте об мире толковали, где только не побывал – войска наши в Померании и Мекленбурге смотрел, в Карлсбаде и Теплице на водах лечился, Дрезден и Гамбург навестил, Ганновера не миновал, в Берлине с новым их королем совет держал. А дальше, гляди-тко, в финляндский поход ушел, с флотом победу при Гангуте одержал – легко ли? Как Бог силу дает?

– А нынче где пребывает?

– На флот балтийский собирался, да с Катериной Иоанновной, сестрицей твоей, забот хватает. Сама знаешь, в Мекленбурге женишка ей сыскал.

– Слыхала. Вот и Катерина станет герцогиней, в чужих краях окажется. Каково-то ей с мужем поживется. Собой-то хорош? Обходительный?

– Вот уж чего не скажу, государыня. Знаю только: от живой жены под венец идет.

– Господи помилуй, да как же можно?

– Была бы воля государская, а там все можно. Развод Петр Алексеевич хочет устроить, значит, и устроит. Кто ему в Европе теперь перечить станет, да из-за таких пустяков: та жена, эта ли.

– Друг дружке-то полюбились ли?

– Откуда ж им встречаться, герцогинюшка? Персону для порядка жениху показали, а за Катерину Иоанновну государь сам все вызнал. Будет ей герцог шесть тысяч ефимков шкатульных платить, а Петр Алексеевич за то герцогу помогать город Висмар воевать.

– Свадьбу-то где играть станут?

– Толковали, в Данциге. Туда и жених, и король Польский приехать должны.

– Вона как Радуется, поди, Катерина. И то сказать, засиделась в девках – тремя годами меня старе. А ну как герцог Мекленбургский Прасковью бы присмотрел, вот когда слезы лить горючие. Да помиловал Бог, обошлось. В Москве-то не побывал, как сюда ехал?

– Не довелось, государыня, хоть и нужда. Двор у меня там в Замоскворечье. Скоро уж и дорогу к нему забуду.

– А мне все Москва по ночам снится. Измайлово… Как куранты часовые над воротами бьют – звон мягкий, бархатный, за Серебрянку плывет, словно марево над садом стоит… Узнать бы, щуки с колокольцами не перевелись еще…

– О каких щуках толкуешь, государыня?

– С сережками золотыми. Позвонишь в колокольцы, а они к берегу спешат, корм с руки берут. Сказывали, ими еще тетенька покойная, в бозе почившая царевна Софья Алексеевна, развлекалась. Почитай, каждый день к тому пруду приходила. Они уж будто и голос ее признали, сами плыли…

– О тетеньке-то ты, государыня, зря вспомнила, бог с ней совсем. А рыб и сама завести можешь. Эка невидаль – щука!

– Какие тут рыбы! Курляндцы смеяться начнут, оговаривать. Не хочу. Знаешь, Петр Михайлыч, годков осемь мне было, приезжал в Москву живописец один знаменитой из Голландии. Путешествовал по всем землям, как в сказке, везде виды срисовывал, портреты писал. Вот и через Москву ему в Персию и Индию дорога лежала. Корнилий де Бруин назывался. Так государь дяденька приказал, чтобы списал Корнилий нас с сестрицами на персоны, да чтоб побыстрее да понаряднее. Хоть и не заневестились мы еще, а уж о сватовстве дело шло. В платья большого выходу нас нарядили с вырезами, бархатные, мантии горностаевые накинули, куафюры сделали, каменья, бриллианты надели. Мы еще тогда промеж собой повздорили, которой посчастливится замуж выйти. До крику. Вот мне и посчастливилось. Сестрицы завидовали, особливо Катерина: в девках, мол, не сидеть, маменькиных окриков не слушать. А герцог покойный как приехал, тут на меня глаз положил – на них и глядеть не стал. Все розочкой своей называл: мейн рёзхен.

– Сколько тебе покойника-то, государыня, поминать. Ну жил с тобой без году неделя, ну преставился – и господь с ним. Живым о живом думать. Молодая ты, знатная, еще судьбу свою встретишь.

– Смеешься, что ли, Петр Михайлыч!

– Какой смех! Ты только согласье дай, а уж я расстараюсь, женишка не хуже мекленбургского сыщу. Пожил в Европе, всех их повидал, знаю, где сети раскидывать, невод заводить.

– Так ты всерьез?

– А то как же. Мне с тобой, государыня, шутки шутить не пристало.

– А дяденька, государь Петр Алексеевич? Как без него-то? Разгневается, совсем без денег оставит, в Москву ходу не даст.

– Да ему-то до поры до времени и знать не след. Ты, государыня, знай себе помалкивай, а мне лишнее говорить и вовсе ни к чему. Вот как женишка подберем, тогда и с государем речь вести будем. Глядишь, еще похвалит, не то что благословенье даст.

– Господи, да я что, да я бы с радостью. Кажется, и смотрин не надо – только б не одной, только б за мужней спиной.

– Вот и ладно, государыня, вот и славно. Оно и верно, как это без мужской-то руки.

– За заботу тебе спасибо, Петр Михайлыч.

– Что уж, государыня, какие такие мои труды – лишь бы тебе благоугодить да нужным быть.

Конечно, Екатерине, самодержице Всероссийской, можно было в задний след напомнить о претерпленных ради нее «безвинных мученьях». Но это никак не объясняло причины заказа первого, «ссыльного», портрета, написанного безвестным Иваном Титовым.

Крепостной Бестужева-Рюмина, как утверждал каталог Третьяковской галереи. Крепостные художники – сколько их было, безвестных и безымянных, совмещавших подчас незаурядное профессиональное умение с обязанностями простых дворовых людей от лакея и камердинера до скотника и огородника, погибавших от тоски по любимому делу, когда злая воля владельца лишала последних возможностей занятий живописью. Расписывали потолки аллегорическими композициями и цветами кареты, церкви и наддверные панно-десюдепорты, красили садовые «чердачки»-беседки, подбирали колеры для стен в покоях и много реже писали портреты. Да и сколько «персон» могло понадобиться в обычном семейном быту!

Имена – кто бы пытался их запомнить, сохранить, если даже самые известные русские мастера не имели обыкновения оставлять на холстах своих фамилий. И все же путь к крепостным мастерам в XVIII веке существовал. Может быть, не путь – торная тропинка, трудно пробивавшаяся в дремотных зарослях бумаг, отчетов, рапортов, расходных ведомостей единственного в своем роде учреждения – Канцелярии от строений.

Все начиналось с нехватки рук. Со времен Ивана Грозного Оружейная палата думала о мастерах, ведая помимо оружейного дела множеством искусств и ремесел. Иконописцы нужны были не для одних церквей – для украшения теремов и палат, для «устройства» предметов быта, столов, поставцов, стульев, ларцов, подголовников, налойцов для книг, кроватей, цветных окон. Всего и не перечтешь. Тем более ценились мастера невиданного до XVII столетия в Московском государстве вида искусства – живописи.

Обходиться своими – штатными – удавалось далеко не всегда. Каждый большой заказ, а видела их Оружейная палата немало, требовал многих художников. Их выискивали в городах и посадах, среди вольных и крепостных. Проверяли, аттестовывали, вносили в список, и дальше дело воевод было обеспечить быстрый приезд в столицу запонадобившегося мастера. Перед царской волей воля помещика не значила ничего. Оружейная палата держала на работах художников годами, самых талантливых и нужных выкупала.

Канцелярия от строений появляется в последние годы петровского правления. Ее задача – строить Петербург, прежде всего дворцы городские и загородные, учреждения. У нее огромный штат всех родов строителей, архитекторов, но и живописная команда, которая по примеру Оружейной палаты держит на учете всех сколько-нибудь обученных и способных живописцев в стране. Укрывать художника от царской службы считалось государственным преступлением, тем более задерживать его приезд, если Канцелярия от строений посылает ему вызов.

В беспросветном существовании крепостного – это единственная надежда обрести пусть временную, пусть относительную свободу, заниматься только любимым делом, стоять наравне с вольными. Для многих пребывание на работах Канцелярии затягивалось так долго, что они доживали до старости и умирали, не вернувшись к хозяевам. Иван Титов несомненно обладал уровнем, достаточным для того, чтобы на него обратила внимание Живописная команда. Среди крепостных он не числился. Более того, в многочисленных документах Канцелярии от строений он неизменно упоминался как «вольный живописец». Музейных работников ввела в заблуждение стоявшая на обороте холста формула: «служитель графа Бестужева-Рюмина». Но надпись эта все в той же формулировке повторялась во всех копиях титовского портрета, и главное – везде она была сделана одной и той же рукой. Вряд ли можно было сомневаться – она принадлежала кому-то из приказчиков дипломата и не имела отношения к художникам. «Служитель» в понимании второй половины XVIII века, как, впрочем, и раньше, не означал крепостного, но человека, состоявшего на службе.

Только в этом доказательстве в принципе не было нужды. В момент написания горетовского портрета ни Иван Титов, ни Артемий Бутковский, ни любой другой художник не могли быть крепостными бывшего канцлера: никаких душ и состояния в 1759 году Бестужев-Рюмин не имел. Его положение мало чем отличалось от положения Меншикова в Березове, которому были оставлены счетом на семью ложки и ни одной вилки, оловянные миски и ни одной тарелки, единственный кафтан – в нем «светлейшего» положили в гроб – и две пары штопаных нитяных носков. За попытку захватить в далекий сибирский путь лишний бумажный ночной колпак последовало очередное суровое наказание. И никакой переписки, никаких письменных принадлежностей – в отношении государственных преступников это было первое жесточайшим образом соблюдаемое условие.

Если через какое-то время после начала ссылки и могли появиться известные послабления, то для этого должно было пройти по крайней мере несколько лет. Но Бестужев только что избежал казни, только что начал отбывать пожизненное наказание – о смягчении условий ссылки еще не могло быть речи. Легкомысленная на первый взгляд императрица Елизавета на деле мало уступала в жестокости расправ с политическими преступниками Анне Иоанновне.

Вопросы нарастали как снежный ком. Каким образом Бестужев-Рюмин обратился к Ивану Титову со столь необычным для положения ссыльного заказом? Откуда появились средства, пусть и незначительные, для того чтобы оплатить работу? Как Иван Титов, согласившись на заказ, сумел попасть в находившееся под караулом солдат сельцо вблизи Можайска? Как, даже оказавшись там, мог втайне «списывать» с натуры ссыльного хозяина?

«Писан в селе Горетове в 1759 году» – не отвечало правде. По всей вероятности, все произошло иначе. Ивану Титову через третьи руки был передан заказ, и он написал портрет в заданных условиях – старость, нищета, страдание – по памяти, отчасти исходя из более ранних портретов бывшего канцлера. Прямое сходство значения не имело. Главным почему-то было распространить несущие имя Бестужева-Рюмина «жалобные» портреты.