– Чего звал, чего видеть-то хотел, Петр Михайлыч? Даже убраться не успела, куафюры не кончила. Не иначе новости какие из Петербурга, будь он неладен. От каждой почты сердце мрет. При дяденьке Петре Алексеевиче нелегко было, теперь и вовсе руки опускаются. Сколько их там, начальничков-то? Всем государыня Екатерина Алексеевна потрафить норовит. Одного Меншикова мало – Монсово семейство зашевелилось. Левенвольд молодой объявился. Сердце-то у тетеньки мягкое, как дело до молодых любезников дойдет. А им что – у каждого свой интерес, своя выгода. Так что ж ты, Петр Михайлыч?

– Не знаю, как и начать, государыня.

– Ой, да не томи ты, не томи! Что за гроза такая? Страшен черт, да милостив Бог – сам всегда говорил. Авось обойдется.

– Этим разом не обойдется, ваше высочество.

– Чего не обойдется? Да ты прямо с лица, Михайлыч, спал – как плат белый.

– Спадешь тут. Самодержица всероссийская Екатерина Алексеевна меня перед свои ясны очи требует, и немедля.

– Так не в первый раз. О чем спросит, чему поучит, Александр Данилыч за что пожурит, а все назад отпустят.

– То-то и оно, с тем зовут, чтобы не отпустить.

– Как – не отпустить? Тебя? Ко мне? Да что ты, Михайлыч, никак бредишь!

– Бредил ваше герцогское высочество, золотыми снами бредил, ан время пришло – просыпаться пора. Все теперь с меня спросят, во всем виноват останусь, не знаю, где ссылку придется отбывать, где живот кончать.

– Да за что, скажи ты мне, за что?!

– Эх, вин наших рабских с предостатком найдется: кто Богу не грешен, царю не виноват! Вроде, по бумаге выходит, хозяйствовал при тебе, государыня, неправильно, за добром твоим плохо глядел, деньги для себя утаивал, а я, матушка…

– Ну и утаивал, ну и себе оставлял, так это ж мои деньги – шкатульные. Мне тебя и винить, если что. А для меня на тебе вины нет, лишь бы ты жил здесь, лишь бы промеж нас все по-хорошему, по-старому!

– Что уж старое поминать! Теперь ни тебе, государыня, ни мне от него ничего, окромя беды да горя, не будет. Молчать лучше.

– Как – молчать? А сердцу разве прикажешь? Да я сама замест тебя в Петербург поеду – сиди тут, хозяйство карауль, – сама тетеньке Екатерине Алексеевне в ножки кинусь, умолю ее, злодейку, умолю, разлучницу.

– Молчи, Анна Иоанновна, богом прошу, молчи! Никуда ты не поедешь, сама знаешь. Без указу Александра Данилыча шагу не ступишь, дыхнуть не посмеешь, клячи для возка не сыщешь. А ты – в Петербург!

– Доеду, соколик мой любезный, не знаю как, а доеду, пешком дойду!

– Опамятуйся, Анна Иоанновна! Ну дойдешь, ну во дворец тайком проберешься, ну государыне на глаза попадешь, а дальше-то что? Она, что ли, делам да словам своим хозяйка? Вот когда мой конец придет, вот когда мне, не приведи, не дай господи, батогов да Сибири не миновать, коли еще жив останусь. Легко ли – царевнин любовник! За такое никогда не миловали!

– А Прасковью миловали, с Мамоновым обвенчали, с сынком жить дозволили? Чем я-то хуже! Чай, не царевна, не девка – герцогиня вдовая, сама себе голова. Денег не дают, так сан хоть уважить должны!

В истории чернеца Федоса Матюшкин и Воронин остались последними. Но память отступала вспять. Ведь курьеров было больше. Гораздо больше. Полторы тысячи верст от Петербурга до Архангельска их хоровод в последние месяцы перед выездом обоза с потаенным ящиком проделывает добрый десяток раз. Всегда спешно. Всегда секретно. Предмет обсуждения – не следствие над Федосом (оно уже кончилось) и не условия его заключения (они тоже установлены), но смерть, возможная, желаемая, необходимая. Конечно, Федос еще жив и даже не подает признаков болезни. Но поскольку казнить его почему-то не хотят, разве нельзя надеяться и… помогать надежде. Архангелогородский губернатор Измайлов считает, что нужно и полезно. Пусть Тайная канцелярия сообщит, как ему поступать в случае желанной развязки. Ответ не заставляет себя ждать, как всегда жестокий и полный недоверия. «Когда придет крайняя нужда к смерти чернцу Федосу», иначе – не останется возможности выздоровления, впустить к нему для исповеди священника, но не иначе как в присутствии самого Измайлова. Каждое слово предсмертной, предназначенной одному Богу исповеди должно стать известным Тайной канцелярии. Потом келью с умирающим (не умершим!) запереть и опечатать. Если Измайлов будет контролировать священника, то и священник послужит его проверке. Так надежнее, а оставаться кому бы то ни было около Федоса в одиночку строжайше запрещено.

Смысл распоряжения Измайлову ясен. Но ведь оставленный в агонии узник умрет, и тогда появится проблема тела. Каковы указания Тайной канцелярии на этот счет? Снисходительный ответ давал позволение похоронить узника в месте заключения, это значит в Никольском Корельском монастыре, неподалеку от Архангельска, в самом устье Северной Двины. Подорожные подтверждают, что как раз оттуда и начал свой путь обоз преображенцев.

Монашеский сан, монашеские обеты – какое они могли иметь здесь значение! Федос принадлежит Тайной канцелярии и в арханге-логородских землях находится в ведении местных гражданских властей. Монастырь – только тюрьма, самая надежная и одновременно безнадежная, без лишних глаз, без ненужных вопросов. А у настоятелей государственным чиновникам остается поучиться угодливости, опасливости, умению предугадывать каждое, даже невысказанное желание начальства. Какая разница, кем приходилось становиться – слугой церкви или царским тюремщиком, лишь бы в руках оставалась власть. Пусть Федоса стерегли преображенцы, о приказах Тайной канцелярии «становился известен» и архимандрит монастыря Порфирий.

Впрочем, так ли уж предусмотрителен был Измайлов или попросту знал, что в монастырских условиях Федосу долго не протянуть? Всего через десять дней после ответа о похоронах к нему приезжает из монастыря дежурный офицер с донесением, что Федос «по многому крику для подания пищи ответу не отдает и пищи не принимает». Измайлову и в голову не приходит торопиться. Пусть офицер возвращается в монастырь, пусть снова попытается добиться через окошко ответа, а если нет, то на следующий – не раньше! – день вскроет дверь и выяснит, что произошло. Еще два дня – и сообщение о смерти Федоса. Наконец-то! В монастырь отправляется распоряжение поставить тело в холодную палату и двери «до времени» опечатать, в Петербург – донесение о случившемся. Службистское чутье губернатора подсказало, что с похоронами так просто не обойдется. И как поверить, что эти расчетливые ходы делает не какой-нибудь безликий чиновник, но тот самый Иван Измайлов, который в 1697 году уезжал с Петром в Европу учиться морскому и военному делу, служил в гвардии, организовывал русскую армию!

Интуиция и в самом деле не подводит Измайлова. Достаточно нарочному добраться до столицы, как привезенное известие сообщается самой Екатерине, а от нее следует немедленное распоряжение П. А.Толстому: «Умершее Федосово тело из Никольского Корельского монастыря взять в Санкт-Питербург». Да не как-нибудь – спешно, опережая могущую наступить распутицу, и совершенно тайно – под видом «некоторых вещей». Об этом предстоит позаботиться Тайной канцелярии.

Тревожным набатом рвет ночную глушь стук в монастырские ворота. Приезжие из Архангельска должны выполнить петербургскую инструкцию. Им нужен архимандрит Порфирий и караульные солдаты, состоявшие при покойном. Федос уже похоронен? Что ж, и это предусмотрено царским предписанием. Заступы взламывают застылую землю. Руки скользят на заиндевевших краях поднятого гроба. В четвертом часу ночи в церковном подполье – так дальше от любопытных глаз – гарнизонный лекарь начинает «анатомию»: «вынимает из Федосова тела внутреннюю». Кругом в неверном свете свечей клобук архимандрита, мундиры преображенцев, расшитый кафтан приехавшего для наблюдения подполковника. Своими руками им придется сколачивать ящик, обивать его холстом, превращать гроб в обыкновенную поклажу – участие посторонних запрещено. И ведь ни один не уйдет от мысли: для чего? Конечно, покойников перевозили и на немалые расстояния – чтобы опустить в родную землю, положить рядом с родственниками, воздать последние почести. А здесь что нужно было царскому двору от останков безымянного монаха?

…Синеватый блеск стали. Днем – в жидком свете подвального окна. Ночью – сквозь полусон трудно приоткрытых век. Палаш в руках часового… Всегда в той же «каморе», всегда рядом. Одиночество, хоть на день, хоть на час, – может, это и есть счастье?

За долгие, беспросветные ночи сколько можно перебрать в памяти. Всего несколько месяцев назад – Петербург, улицы и под иссушенную трескотню барабанов приговор чернецу Федосу. Церковь отрекается от него, Тайная канцелярия становится единственной распорядительницей судьбы. Последний день в столице… Наутро дорога под надзором подпоручика Преображенского полка, так жестоко оправдавшего свою фамилию – Оглоблин.

Нева, Ладога… Через неделю «ради солдатской трудности» дневная передышка в Тихвинском монастыре и, кстати, первое упоминание о сане узника – «архиерей Феодосий». На каких-то реках мастерили своими силами для переправы плоты, в каких-то селах сами разыскивали лошадей. Где взять в майскую пору крестьян! В Белоозере случай с асессором Снадиным: обещал, да не дал лошадей. Оглоблин отправил гренадера – «и оной пришед к его двору стал спрашивать, что дома ли он, Снадин, и его, Снадина, служитель говорил, что де ты пришел будто к мужицкому двору, и пришел ты в щивилетах и сказал: Снадин гоняит за собаками». Так и пришлось уйти ни с чем.

А может, и не случайность, не небрежение своими обязанностями – просто нежелание помогать тюремщикам? Ведь придет же к Федосу в Вологде проситель с жалобой на местных раскольников. Конечно, по незнанию – придется ему потом расплачиваться допросом в местной Тайной канцелярии, – но все-таки имя Федоса достаточно известно и уважаемо. Дальше день за днем – Тотьма, Устюг Великий, Корельский монастырь…