– Что же это, Петр Михайлыч, то хоронить ездим в Петербург, то за своей смертью скачем. Будет ли покой когда!
– Какой покой! Ты б лучше, государыня, подумала, смерть-то какую императрица себе нашла.
– Смерть – она и есть смерть: причину свою найдет.
– Это в сорок-то три года да при ее здоровье – не рано ли?
– Может, опилась. Пить-то покойница дюже любила: мужику не уступит.
– А коли любила, то и привыкнуть успела. Не о том разговор.
– Неужто опять странность какая?
– В том-то и дело, матушка, не то что странность, а вроде и сомневаться не в чем.
– Господи! Да как же это?
– А так Веселилась наша Екатерина Алексеевна, от души веселилась. Дел государственных никогда не знавала, а тут светлейший на выручку пришел. Мол, так и так, государыня, все и без тебя обмыслим, не тревожься, мол, развлекайся.
– Как ты мне спервоначалу-то говорил.
– Да не путай ты меня, Анна Иоанновна, нашла что сравнить. Меншиков-то как завещания добился, так на фаворитов-то царицыных уже боком поглядывать стал. Правда, что молоды, своего ума нету, да с такими еще хуже – не знаешь, что в голову взбредет. А главное – Анна Петровна рядом. Хоть мать ее и не слушает, а глядишь, какое слово и запомнится в недобрый час. Императрица все с ней норовила посоветоваться. Анна Петровна от матери добилась, чтобы в календаре их с Елизаветой вместе со всей фамилией царской поставить, а деток-то царевичевых не поминать. На другой год Александр Данилыч дело поправил, а все огрех ему неприятный.
– Да, Анна Петровна из руки меншиковской есть не станет – не таковская: вся в отца.
– Вот-вот, и герцога своего настропаливать стала: мол, волю свою надо иметь, нечего во всем по меншиковской струне ходить. Александр Данилыч-то, сказывают, и начал опасений набираться. Сперва заговорил с императрицей, чтоб Голштинских-то в Киль выслать. Императрица ни в какую. Понимала, больно много воли от того светлейшему придет. Ну вот болезнь царицына руки ему и развязала.
– Да какая болезнь-то? Чего лекари-то сказали?
– Эва куда загнула – лекари! Они тебе чего хошь скажут. Важней, что люди увидели. А увидели они, что императрица вдруг вроде бы с лица спадать стала. На еду не глядит, поест – позеленеет вся.
– Да нешто долго так было?
– Чего долго – неделю от силы, не боле. А вот 6 мая села за стол, тут ее и прихватило. Рвоту унять не могли, на руках в опочивальню снесли. В опочивальне-то царица памяти лишилась, пять часов замертво пролежала да богу душу-то и отдала.
– Савка толкует, будто камер-лакеи сказывали, очень на кончину дядинькину похоже.
– Может, и похоже. Быстрее его только убралась-то Екатерина Алексеевна, царствие ей небесное.
– А ну ее, собаке собачья и смерть.
– Не любила ты ее, матушка, каково-то теперь тебя новые правители полюбят, ты бы задумалась.
Да, было заседание – совпадают числа и в общем тема разговора. Да, было выступление Федоса о том, как его именовать, – не вице-президентом Синода, а, подобно всем остальным, синодальным членом с перечислением должностей: архиепископ Новгородский, архимандрит Александро-Невский, иначе – настоятель будущей знаменитой петербургской лавры. Да, был и отказ присутствующих удовлетворить его желание – за отсутствием на заседании старших синодальных членов младшие не решились нарушить существовавший порядок. И это все. Эдакое легкое бюрократическое замешательство, за которым если и скрывались свои расчеты, то никак не выраженные в словах.
Правда, оставался приговор. До общего сведения под барабанный бой доводилось, что Федос когда-то воспользовался церковной утварью и «распиловал» без причины какой-то образ Николы, что где-то когда-то неуважительно отзывался об «императорском величестве» и еще «весь русский народ называл идолопоклонниками за поклонение святым иконам». Неубедительно? По меньшей мере особенно если иметь в виду пресловутое желание Федоса объявить себя главой Православной русской церкви.
Но ведь в приговор могли войти отдельные, старательно отобранные пункты. Полный смысл обвинения скрывался несомненно в следственном деле – в архивах Тайной канцелярии. Какими бы путями ни рождалось дело, свое оформление оно получало в ее стенах. Это было очевидно из всех событий ссылки и смерти Федоса, тем не менее никакого дела чернеца Федоса здесь не числилось. Ни на сегодняшний день, ни сто с лишним лет назад, когда архив впервые стал предметом изучения историков.
Одна из неизбежных во времени потерь? Но в таком случае почему затерявшееся дело не оставило по себе никаких следов – ни в делопроизводстве, ни в регистрационных реестрах? И как объясняли это исчезновение историки прошлого века – они-то сразу зафиксировали непонятный пробел? Да никак. Просто имя Феодосия не вошло ни в один из справочников, энциклопедий или исторических словарей дореволюционных лет. Куда меньшие по роли и сану церковники удостоились стать предметом исследований, только не Федос. И это при том, что в общих исторических трудах о петровских годах он частое действующее лицо. Его имени не обходят, но всегда называют с категоричной и однообразной оценкой – консерватор под стать протопопу Аввакуму, всеми своими направленными на дискредитацию царской власти действиями и неуемным честолюбием заслуживший постигшее его наказание. Один из историков не пожалел даже специального очерка, чтобы доказать благодетельную жестокость Тайного сыска в отношении зарвавшегося монаха. Факты? Их, по сути, нет. Чуть больше, чем вошло в официальное перечисление приговора. Справедливость осуждения не доказывалась – она утверждалась: верьте на слово.
Верить на слово… А не начинали ли пробелы, недомолвки, прямые утраты документов вместе с безапелляционной оценкой Федоса напоминать своеобразную систему? Что-то вокруг Федоса при жизни, да и после смерти происходило, и это что-то упорно уклонялось от встречи с фактами.
Складный, разбитной говорок скоморохов? Кому, как не им, нипочем даже церковные власти. Нет, письмо. Деловое, спешное, 1704 год. Новгород. Игумен одного из самых почитаемых монастырей пишет самому Петру. И этот игумен – Федос. Разве не понять негодования истовых церковников, что слышать им приходилось от Федоса слова, не подобающие сану, – благоговейные, «но многочащи досадная, бесчестная и наглая, мужицкая, поселянская, дурацкая». Только все может быть и иначе.
«Поздравляю ваше величество с пользою вашего здравия и вашим тезоименитством и молодого хозяина санкт-питербургского (царевича Петра Петровича. – Н. М). При сем доношу вашему величеству: сестра ваша государыня царевна Мария Алексеевна в пользовании своего здравия пребывает в добром состоянии… ей-ей докучно в яме жить и гораздо хочется Петрова пути итти по водам, которого нынешнего лета еще не обновил». 1716 год. Карлсбад. Федос лечится знаменитыми водами и ждет возможности пуститься с Петром в морское плавание. Витиеватым, исполненным придворного «политеса» строкам впору позавидовать любому царедворцу.
Стремительный разворот лет… Скудная смоленская земля. Десять рублей царского жалованья, два крестьянских двора, четверо сыновей – все, что нашла перепись 1680 года у рейтара Михайлы Яновского. Шляхтич по званию, солдат по профессии. Такому место послушника, да еще в Симоновом московском монастыре для сына Федора – уже удача. Дальше Федор мог подумать о себе сам. И вот занятия в Заиконоспасском монастыре, гуманитарной академии тех лет, злоба симоновского игумена – не терпел книжной науки – и жалоба Федора самому патриарху: слишком дорожил он, уже ставший чернецом Федосом, этой наукой.
Но для патриарха каждый жалобщик – бунтарь, и закованный в «железа» – кандалы – Федос на работах в Троице-Сергиевом монастыре. Кто знает, как наказание обернулось удачей. Одни говорили, помог одногодок и земляк, сын такого же рейтара Меншиков, но это лишь одна из версий происхождения «Алексашки». Другие – игумен Троице-Сергиева монастыря, будущий высокий церковник Главное – приходит знакомство и близость с Петром. А к 1716 году Федос уже давно с ним неразлучен.