– Царевна, матушка, голубонька моя, неужто правда злодей-то наш, притеснитель Меншиков в беду попал, от двора отрешен?

– Что там – от двора! Гляди, мамка, как бы от головы его не отрешили. Конец ему, ненавистному, конец настал.

– А ты убивалась, места себе не находила. Глядишь, солнышко и к нам заглянет, и твоя судьба к лучшему переменится. Ведь сколько лет, окаянный, властвовал!

– Да сколько себя помню, мамка, а ведь мне четвертый десяток на половине.

– Страх подумать! А может, еще извернется, змий проклятый, какой выход найдет?

– Да нет, мамка, в Раненбурге его со всей семьей заперли, с солдатами караулят, целый совет в делах его разбирается – сколько накрал, где исподличался. Имущества его всего лишили, что сел, деревень, городов целых, что дворцов-то в Москве и Петербурге, что бриллиантов одних с невесты-то порушенной сняли. Петр Михайлыч сказывал, тыщи листов бумаги исписали, как описи делали, да и то рукой махнули. Все прямо так раздавать стали.

– Это кому же?

– Сестрице Прасковье – дом у ворот Мясницких, помнишь, церкву он еще там на дворе поставил, выше Ивана Великого хотел вывести, да дяденька Петр Алексеевич запретил. Сестрице Катерине – дом у Лебяжьего переулка, недалече от Боровицких ворот. Опальной царице Евдокии – в Москве она теперь живет – так все кареты да лошадей.

– А тебе-то что, голубонька, какое имущество?

– А мне, мамка, ничего, совсем ничего. Не ихняя я теперь, чужая. Они для себя хватают.

– Совесть потеряли, а еще сестрицы родные, одних родителев дочери. Да как же такому быть! Ты бы хоть им, голубонька, отписала, о себе напомнила. Может, и спохватились бы. Вон, говоришь, какие у бывшего князя богатства, так неужто на всех бы не хватило? Неужто не знают, как ты тут копейки считаешь, маешься?

– Как не знать, все знают. Да что я им – ни помощь, ни угроза: ломоть отрезанный да за границу выкинутый. Чего об моих интересах печься.

– Да хоть мебелишки бы какой, зеркал бы. Штофные завесы, гляди, в лохмотья износились – сменить не на что. Какую особу государскую принять, стыд один. Может, самой тебе поехать поговорить?

– Так была же на коронации пащенка лопухинского-то, гратуляции приносила. Мальчишка противный, рыло воротит, все на цесаревну Лизавету глядит. Мал-мал, а уж на баб заглядывается. И она непрочь, глазки ему строит, улыбается.

– Заулыбаешься, коли у него власть.

– Да что он может, сопляк безмозглый. Как Александр Данилыч прикажет, так и станет, как велит говорить, так и вякнет. Ни слов своих, ни разуму.

– Оно конечно, двенадцать годков – молод еще.

– Сестрица-то его Наталья всего годком старше, а все соображает, подсказчиков к себе не допускает. Сама да сама, а братец, вишь, к ней прислушивается. Видать, в деда пошла, в Петра Алексеевича.

– А что, коли к ней?

– Да полно тебе, мамка, не знаешь кого найти, чтоб пониже мне поклониться да унизиться, это мне-то, царевне российской, герцогине Курляндской! Мочи моей боле нет!

– А платьишки-то царицыны куда же, гардероб царский?

– Ох, оставь, прочь пошла, старая, прочь!

Иностранные дипломаты готовы были обвинить Федоса, что поддержка им Екатерины в момент избрания на царство была куплена за высокую цену. И небольшое, между строк, уточнение – Екатерина то ли покупала, то ли откупалась. Откупалась? Но тогда понятен ее страх перед Федосом, его самоуверенность и на первый взгляд необъяснимые права. Чего стоит одна его фраза о Екатерине, услужливо сообщенная тайному сыску Феофаном Прокоповичем: «Будет еще трусить, мало только подождать».

О чем-то Федос промолчал, но ведь в любую минуту мог нарушить молчание и тогда… Нет, нет, только не это! Меры предосторожности говорят сами за себя: речь шла о главном – о власти. Да и так ли важно, кого именно имел в виду, назвал или даже написал Петр. Руками Екатерины Меншиков борется со всеми, у кого была хоть тень прав. Анна Петровна – ее срочно венчают с герцогом Голштинским и чуть не насильно выпроваживают из России. Евдокия Лопухина неожиданно вырастает в государственную преступницу. Из места ссылки ее переводят для строжайшего заключения в Шлиссельбургскую крепость под охраной в несколько сотен человек. В недрах Тайной канцелярии усиленно ведется следствие о бродячем монахе Хризологе, объявившемся в России, чтобы передать сыну царевича Алексея поклон от тетки, римской императрицы. Кого бы ни называл своим наследником Петр, он называл не Екатерину, и в этом главная опасность: нарушение его воли – незаконная узурпация престола. Последствия подобного обвинения целиком зависели от политических связей и ловкости тех, кто захотел бы его выдвинуть. Чувствовать уверенно себя Екатерина не могла.

Следствие в Тайной канцелярии… Допросы, когда дыбой, раскаленным железом, всеми ухищреннейшими пытками Средних веков – надо было заставить говорить, прежде всего говорить, пусть в бреду боли и отчаяния человек становился способным к любой лжи. Разве так часто дело заключалось в правде? Тем более с Федосом. Его вообще не допрашивают, даже проверенным и довереннейшим из следователей с ним не дают говорить. Якобы состоявшееся следствие – без следов протоколов! – поспешно набросанный приговор, где только туманным намеком неуважение к императрице, и отправка из Петербурга, к тому же вначале почти пышная.

Федосу разрешается забрать с собой все, что нужно для удобного житья, – множество одежды, дорогую утварь, провизию, целую библиотеку книг. Временная почетная ссылка – не больше. На пути у Шлиссельбурга его нагоняет нарочный с ящиком дорогого вина от самого Ушакова, но и с приказом произвести полный обыск А там под разными предлогами, на каждом перегоне, становилось все меньше спутников, все меньше личных вещей. Где было догадаться Федосу, что в Корельском монастыре уже побывал капитан Преображенского полка Пырин с приказом приготовить «особую» тюрьму, а если в монастыре не окажется стен, то возвести вокруг него для охраны одного Федоса целое укрепление – острог! Но стены оказались достаточными, и Пырин удовлетворился тем, что из четырех монастырских ворот приказал заложить трое – «для крепкого караулу». Снятые им специальные чертежи и планы одобрил царский кабинет. Федос не должен был выйти отсюда.

Но вот дело Федоса – если бы его удалось замкнуть монастырскими стенами! Почем знать, с кем он мог в свое время в Петербурге или Москве говорить, откровенничать. Тут для выяснения не избежать участия и помощи тайного сыска. Архиерей Варлаам Овсянников? Не успев появиться, его дело указом Екатерины будет передано лично Меншикову (не постигла ли та же судьба и исчезнувшее дело Федоса?), а сам Варлаам исчезнет в недрах Тайной канцелярии. Личный секретарь Федоса Герасим Семенов? С ним еще проще.

…Кронверк Петропавловской крепости. Брезжущий полусвет раннего сентябрьского утра. Сомкнутые штыки сорока преображенцев. Равнодушные и торопливые слова приговора: «Герасим Семенов! Слышал ты от бывшего архиерея Феодосия и Варлаама Овсянникова про их императорское величество злохулительные слова… и сам с Федосом к оному приличное говаривал и ему рассуждал, и имел ты, Герасим, с ним, Федосом, на все Российское государство зловредительный умысел и во всем том ему, плуту Федосу, был ты, Герасим, собеседник… За те твои важные государственные вины ее императорское величество указала тебе, Герасиму, учинить смертную казнь…» Знак самого Ушакова – и под взмахом топора голова падает на плаху. Потом ее поднимут там же на каменный столб, подписав внизу на жестяной доске вины казненного. Напишут для всеобщего сведения и устрашения, но, когда некий артиллерии капитан пошлет своего копииста списать приговор, ретивого копииста не только не подпустят к каменному столбу, но сам он окажется на допросе в Тайной канцелярии – откуда взялось его любопытство и не крылся ли за ним известный умысел.

Среди личных бумаг Федоса оказывается письмо, полученное им вскоре после смерти Петра. Пожелавший остаться неизвестным автор предупреждал Федоса, что граф Андрей Матвеев распускает о нем неблаговидные слухи. Ссылаясь на свидетельство собственной жены, говорит, будто Федос на похоронах Петра смеялся над Екатериной, «когда она, государыня, в крайней своей горести, любезного своего государя мужа ручку целовала и слезами оплакивала». Сомневаться в правдоподобности слов Матвеева нет оснований. Но Екатерине важно другое: не было ли сказано Федосом еще что-то, не объяснял ли он причины своих издевок И вот одного за другим расспрашивают – не допрашивают! – всех, кто присутствовал при упомянутом разговоре. Расспрашивает, приезжая к каждому домой, начальник Тайной канцелярии и тут же берет подписку о неразглашении. Да еще остается автор письма, неизвестный и тем более опасный. Он мог знать гораздо больше, чем писал, мог делиться тем, что знал, с другими. А вот эти другие, как их искать? Под замком оказывается дом некой вдовы Шустовой, между Арбатом и Никитской, спешно выехавшей со всеми чадами и домочадцами в Нижний Новгород. Уволен и исчез поверенный в делах имеретинской царевны Дарьи Арчиловны, и царевна отказывается дать сведения о нем. И сколько их еще таких, скрытых и скрывшихся свидетелей!

Федоса нужно убрать, но его нельзя казнить. Это равносильно публичному признанию, как много он знает: слишком свежа в памяти его близость с Петром. Другое дело – его секретарь. Людей простого сословия казнили и куда за меньшие вины.

Федоса можно обвинять, но опасно даже для виду допросить. Да и о чем? Вдруг в озлоблении или с расчетом он захочет сказать то, что ему в действительности известно?

Даже со ссылкой приходится принимать меры предосторожности – чтобы все выглядело благопристойно, без спешки, а уж там, вдали от столицы и тысяч настороженных глаз, вступит в действие другая инструкция, которая должна привести к нужному исходу – к смерти. В ожидании нее остается добиться, чтобы ни одно слово Федоса не было – не могло быть услышано. Отсюда «неисходная тюрьма», заложенное до щели окно подземелья, опечатанная дверь.

Зато после смерти тело Федоса стоило привезти в Петербург – похоронить ли с некоторыми почестями, показать ли, что смерть наступила без насилия – отсюда спешный осмотр в пути, не произошло ли подмены, обмана.

Теперь трудно сказать с уверенностью, что изменило первое решение. Может быть, его приняла сама Екатерина, без советчиков, решивших от него отказаться. Зачем поднимать старую историю, напоминать о судьбе Федоса. А вид истерзанного голодом и лишениями тела мог сказать о худшем виде насилия, чем прямое убийство. И вот приходит второе решение – похоронить. Все равно где, все равно как, лишь бы скорее. Цена лжи о последней воле Петра стала ценой жизни Федоса и теперь была выплачена сполна.