– Вы решительно не соглашаетесь с моими доводами, ваше императорское величество?

– О чем ты?

– О Долгоруких, государыня. Ваше требование суда, и притом самого сурового, над бывшим фаворитом покойного императора…

– Ты што, русский язык разучился понимать аль воле моей перечить решил, Ернест Карлыч? О каком таком суде над Иваном я тебе толковала? Всех Долгоруких в Тайный приказ забрать, и немедля! Всех, сказала, слышь! И отца Иванова, и братьев, и дядьев, со всех мест с семействами собрать – и в приказ на следствие.

– О чем следствие, ваше императорское величество?

– Как это – о чем? Вины, значит, никакой за ними не видишь? Жили как хотели, творили что на ум придет, и все ладно, все смерть спишет. Нет, батюшка, шалишь! А спесь их непомерная, а зазнайство, а то, что меня, царевны Российской, не замечали, поклона не удостаивали, что завещание подложное сочиняли, престол захватить собирались, сойти им должно?

– Ну разве что подложное завещание, если его удастся доказать, а остальное…

– Доказать? Это мне-то, императрице, доказывать надо?

– Но в глазах местного дворянства такая вина…

– А что за государем своим недосмотрели, что уберечь не смогли, что до болезни смертной допустили, рабы лукавые, нерадивые, – это ли не вина перед державой Российской? За нее ли ответа не нести?

– Но ведь благодаря кончине императора вы обрели престол, ваше величество, так стоит ли выказывать подобную суровость?

– В животе и смерти Бог волен, а раб за службу свою ответ должен держать – и будет держать, что бы ты тут ни толковал. Пусть Ушаков в Тайном приказе обо всем как есть дознается: о чем толковали, что замышляли, какие такие планы строили.

– Вы намереваетесь оставить Андрея Ушакова начальником Тайного приказа, ваше императорское величество? Он так верно служил вашим предшественникам и тем же Долгоруким.

– И мне послужит, не изменит. Куда ему от дела пытошного, кровью политого деваться. Добром не уйдешь – много знаешь, к людям не вернешься – ни тебе веры, ни уважения. Как люди ни подлы, а подлее палача себя не поставят. Вот и есть у него один выход – каждому хозяину до последнего вдоха служить. Андрей мастер своего дела, ой мастер! Не дай-то тебе господи, Ернест Карлович, с ним встретиться – на каждого способ найдет.

– Я не понимаю вашего сравнения, государыня. Если вы хотите меня запугать…

– А чего мне тебя запугивать, ты всегда в страхе живи – так-то оно лучше будет. Да и народ к Андрею привык, руку его знает, а то с новым-то начальником, глядишь, потачку почувствует. А мне потачек не надо.

– Но, вероятно, осмотрительнее бы было разделить власть Ушакова, не давать ему такой силы.

– И то верно. В Москве пусть пытошным делом займется Семен Андреич Салтыков, сродственник наш по матушке. Звезд с неба не схватит, а интересы мои соблюдет. Тут я покойна буду.

– Я имел в виду Петербург, ваше величество.

– Это для надзору, што ль? Тоже можно. Долгорукими пусть вместе с Андреем Юсупов займется.

– Да, но…

– Сам туда метишь, Карлыч? Не будет тебе туда дороги. Это уж дела наши, домашние, тебе чего в грязи-то копаться, дерьмо перебирать.

– Я мог бы подумать, что вы не испытываете ко мне доверия.

– Ну уж сразу и доверие! Ты на делах открытых, государственных будь, а то обер-камергер – и в пытошном застенке. Нехорошо получится. Сам знаешь, не хотели тебя тут – вот меня винить и станут.

– А после окончания следствия кого вы, ваше величество, предполагаете назначить в состав суда над Долгорукими?

– Час от часу не легче! Какой еще суд – сама казнь им решу, про каждого сама обдумаю. Только чтоб сей же час все имущество отобрать движимое и недвижимое: деревни, земли, дома, рухлядь всю, особливо алмазы у невесты-то порушенной, чтоб все до единого ко мне. Хороши больно! На балах являлась – вся как солнце горела. Вот теперь пускай узнает, каково терять-то, каково из покоев царских во дворцы сибирские, острожные переселяться, вместо слуг ливрейных самой печки топить, воду на коромысле носить. Самое время!

– Вы не хотите им оставить даже нескольких крепостных, ваше величество? Но мнение дворянства…

– Ни за что! Сами молодые, и себя обслужат и стариков своих обиходят, императоры самодельные! А за дворян не тревожься, пусть каждый сам за себя беспокоится, чтоб в соседи к Долгоруким не попасть. Да что ты мне своими Долгорукими всю голову задурил. Послов сегодня, что ли, принимать надоть? Аудиенции прощальные давать?

– Таков порядок, ваше величество.

– Значит, и Бестужеву.

– Обоим – и Михаилу, и Алексею.

– Михаила потом приму, зови-ка Алексея мне, да поживее.

– Они все дожидаются в аван-каморе.

– Вот и ладно. Зови да один на один меня с ним оставь.

– Ваше императорское величество, при прощальном приеме посла полагается…

– Полагается тебе одно – делать, как я велю. Оставишь нас одних и Анну Федоровну в личные апартаменты отошлешь – нечего ей под дверями торчать. Так-то, Ернест Карлыч!

– Ваше императорское величество! Счастливое и долгожданное восшествие ваше на праотческий престол наполнило несказанной радостью сердца всего нашего бесконечно преданного вам семейства, а особливо мое и троих сыновей моих, коим милостиво согласились вы стать матерью крестной. Примите, ваше императорское величество…

– Ладно, Алексей Петрович, комплимент твой наперед знаю. Говорить ты ловок, только времени тебя слушать нет. Дело у меня к тебе.

– Жизнь моя принадлежит вам, государыня, вы можете располагать ею по своему усмотрению.

– Службой-то своей доволен?

– Буду стараться, сколько скромные силы мои позволят, быть полезным вашему императорскому величеству, однако не скрою, мысль о возвращении в отечество со вступлением вашего величества на престол стала единым моим помышлением.

– В Петербург, што ли, хотел бы вернуться?

– Лишь бы быть поблизости от обожаемой монархини.

– То-то не больно тебе в Митаве жилось – все искал, на что бы двор мой сменить.

– Не я, государыня, но воля родителя моего и императора Петра Алексеевича.

– Да я не с тем, чтобы старое ворошить. Не до него сейчас, а службу сослужить, преданность свою доказать ты можешь. Только запомни, Алексей Петрович, дело тут такое, что промеж нами двумя остаться должно: я не говорила – ты не слышал.

– Ваше величество!

– А ты погоди. Сам напросился, сам и ответ держи, только чтоб без уверток. О завещании императрицы Екатерины знаешь?

– Это в каком смысле, ваше императорское величество?

– Значит, знаешь. А что в том завещании, знаешь? Молчишь? И это знаешь.

– Великая государыня! Разрешите справедливость восстановить! Как с тем мириться, чтобы человек без роду и племени, силою случая вознесенный на императорский престол, венцом государей российских распоряжался? Где это видано, чтобы в своей последней воле законных наследников обошел и над правами их священными надругался. Не следует такому документу быть! Тем паче не следует в чужих краях находиться, от чего только замешательства, пагубные для Российской державы, последовать могут.

– Что надумал, Алексей Петрович?

– Ваше величество, это вам следует распорядиться судьбой его незаконного и поносного для державы вашей документа.

– Ты не забыл, что он в Киле, что неутешный супруг в бозе почившей цесаревны Анны Петровны, герцогини Голштинской, его в столице своей пуще глаза бережет?

– Так не под подушкой же! Хоть и на подушку способ найдется. А тут как-никак городской архив.

– Тем паче.

– Не может быть, чтобы вашему величеству не был нужен ни один из документов, хранящихся в этом архиве. Может, справка, отписка, которую ваше императорское величество поручили мне сделать?

– Думаешь, получиться может? Но ежели что…

– Я один в ответе. Для вас, государыня, живота не пожалею.

– Мне твоих планов знать не надобно. Поступай как знаешь. Денег не жалей. На такое дело ничего не жалко. Вот из рук в руки бери. Мало будет, еще получишь. С Богом, Алексей Петрович, с Богом!

…Каким же необходимым становился этот неведомый очевидец – без фамилии, имени, отчества, возраста – всего того, что позволило бы привычно обратиться в адресный стол, в учреждение, просто к жильцам соседних с Климентом домов. Единственный выход виделся в поисках сослуживцев, если время, возраст, события военных лет не внесли здесь свои суровые и безвозвратные поправки.

Поездки по городу казались бесконечными. Повсюду тот же резкий до белизны свет электрических паникадил, желтый отблеск тонко оплывающих свечей, сладковатый запах ладана и отрывистые ответы торопящихся и безразличных людей: «Не видел. Не знаю. Не приходилось». Всегда «не» – без попытки задуматься над ответом. Иногда случалось иначе: «А что, собственно, вас интересует? История? А почему? Ах, искусствоведческое исследование! Нет, ничем не можем быть полезны».

И только на Преображенской площади очень старый человек с гривкой соломенно пожелтевших волос после долгих обычных расспросов заметил: «Найдете кого-нибудь из клира, а дальше что?» – «Может быть, они знакомились с архивом – был же у Климента свой архив. Или видели обороты икон». – «Обороты, может быть. А что касается архива, вряд ли Галунов стал бы им интересоваться». – «Галунов?» – «Михаил. Последний настоятель Климента». – «А что с ним?» – «Года два назад был в Москве». – «А вы случайно не знаете его отчества?» – «Запамятовал». – «Хотя бы где жил?» – «А где же ему жить – в старом приходе».

На единственных входных дверях Климента – в трапезной висел густо проржавевший замок Провалы окон лениво переливались мутноватой радугой годами не мытых стекол. Проложенные через былой газон дощатые мостки мягко уходили в глинистую воду, выхваченную отблеском тусклого света фонаря. И окна на втором ярусе колокольни. Пропыленная вата между рам. Огненный шарик герани…

К широкой стеклянной двери, густо замазанной слоями сурика, вели недавние следы. Звонок отозвался где-то далеко и замер. В тишине переулка отдавался скрежет трамвая, редкие, хлюпающие шаги прохожих. «Вам кого? Отца Михаила? Михаила Александровича? Входите». Передо мной стоял последний настоятель Климента, и квартирой ему служила климентовская колокольня.

«Икона Знамения? Как же не помнить. Да, была такая. Да, очень чтилась. Да, считалась чудотворной. А вот надпись – сейчас поищу. Я ее переписывал для себя, когда перебирали иконостас. Меня вообще история нашей церкви очень интересовала. Настоящая сказка, скажу я вам. Да вот и надпись. Если хотите переписать, ничего не имею против».

Что надпись! Это была целая повесть, обстоятельная, со множеством подробностей и даже датами. Глава семейной хроники. Итак, Александр Степанович Дуров. Служил в одном из приказов еще при первом из Романовых – Михаиле Федоровиче, но в 1836 году подвергся опале. Безвинно оклеветанный, был посажен в темницу и безо всякого разбирательства мнимой вины приговорен к смертной казни. Оправдаться не представлялось возможным, потому что недоброжелатели не дали дьяку ни предстать перед царем, ни даже передать ему челобитную. Судьба Дурова была предрешена, и тут случилось чудо.

По обычаю, Дурову разрешили взять в темницу семейные образа – и среди них икону Знамения. В ночь перед казнью дьяку явилась изображенная на иконе Богородица и сказала, что его ждет помилование и всяческое благополучие. Одновременно та же икона якобы явилась во сне и царю, поручившись перед ним в невиновности дьяка. Михаил Федорович, проснувшись, отменил казнь, затребовал к себе дуровское дело, оправдал оклеветанного и «за невинное претерпение» значительно повысил в должности и в дальнейшем не забывал своими милостями.

Дуров еще в темнице дал зарок, если останется жив, соорудить в своем приходе церковь в честь иконы-спасительницы. С особого разрешения царя он «устроил на том месте, иде же бысть его дом, церковь каменну, украсив ю всяким благолепием, в честь Божия Матери Честного ее Знамения с приделом святителя Николая. А сии святые иконы, яко его домовнии, постави в том святом храме».

Сказаний подобного рода, связанных со строительством так называемых обетных церквей, сохранилось немало. Но дуровский вариант находил известное подтверждение в дворцовой хронологии и в делах приказа, где работал дьяк.

Сохранившиеся документы свидетельствуют, что начало службы Дурова складывалось неудачно. Летом 1632 года был он послан в большом полку боярина Михаила Шеина под Смоленск От главного воеводы, известного своими талантами полководца, ждали скорого взятия города, но десятимесячная осада ни к чему не привела. Подоспевший на выручку к осажденным польский король Владислав отбил Шеина от Смоленска.

Болезни, ссоры между военачальниками, массовые побеги солдат в родные области, подвергавшиеся жестоким набегам крымских татар, вынудили Шеина пойти на перемирие на самых позорных условиях. Весь лагерь, обоз, сто с лишним орудий достались неприятелю, перед которым воевода к тому же согласился – вещь неслыханная! – склонить русские знамена, когда уводил свои войска. В Москве действия Шеина были расценены как изменнические. Шеина вместе с ближайшими соратниками казнили. Дурова, первоначально попавшего под следствие, но оказавшегося на деле непричастным к решениям начальника, освободили и оправдали.

Все это произошло в 1633 году. Может быть, надпись на иконе на три года ошибалась, но, скорее всего, она имела в виду иное событие в жизни дьяка. В актах, собранных археографической экспедицией Академии наук, указывается, что с 1 октября 1634 до 1636 года состоял Дуров дьяком в Казани – служба, прерванная большими, но подробно не выясненными неприятностями. Если так, надпись соответствует действительности.

К тому же гораздо более правдоподобным представляется отчет перед царем по казанским делам, чем всякая попытка оправдания по делу, в котором было замешано много людей и Дурову принадлежало далеко не первое место.

«А в отношении точности текста не сомневайтесь. Переписывал я внимательно – как-никак икона чудотворной слыла, – да и в книге он напечатан». – «В книге?» – «Ну да, о Клименте. Была такая у меня, только где-то затерялась. Предшественник мой по храму, Алексей Парусников, ее написал. Не то чтобы книга, брошюра скорее. Вам бы ее почитать – году в 900-м она вышла».