– Где, ты сказывала, мамка, тетки-то мои похоронены, что в слободу Александрову сосланы Петром Алексеевичем были?

– Да там же и лежат, голубушки, где им быть-то. Сама не видала, а кто ездил, сказывали. Церковь там высоченная, как свеча белая, над всей округой высится, а у церкви-то внизу пристроечка – горенка не горенка, мешок каменный об одном окошке, там и жили царевны – Марфа Алексеевна да Федосья Алексеевна. Вещиц-то им каких-никаких взять разрешили – кресло там, чтоб сидеть, чашек по одной на каждую, тарелки, да не серебряные – оловянные, ложки простые, деревянные, по сундучку – рухлядь класть. А с едой-то что удумали, чтоб возить ее обозом из Москвы, дескать, с царского Кормового двора, дескать, получше, чем монастырская снедь. Да покуда обоз-то дотащится, мясо все стухнет, рыба дух пустит, масло растопится аль прогоркнет. Ничего в рот не возьмешь – так голодной смертью и помирай. Федосья-то Алексеевна, упокой господи ее душеньку, тихая была, смирная, все молчит, только на сестру смотрит. А Марфа Алексеевна нипочем смириться не желала, все в Москву ко двору письма писала: мол, голодом помираем, цингою, мол, врача бы прислали да с монашками питаться разрешили. Писать-то писала, да писем ее в Москве никто не видывал, потому наикрепчайший настоятельнице монастырской наказ был – строчки ни единой от царевен из монастыря не выпускать. Вот как обе померли, настоятельница Петру Алексеевичу письма те и привезла в целости, нечитаные, нераспечатанные.

– А похоронили-то их как?

– Да как, сначала в общей яме, как бродяжек безродных.

– Господи, изверги-то какие, царевен – в яме!

– Сколько лет прошло, покуда царевна Марья Алексеевна – с преосвященным Феодосием, духовником царским, в большой дружбе была, – вымолила, чтоб из общей ямы-то в могилки положить.

– И положили?

– Положили, да все не путем. Сказывают, погреб такой вырыли, чтоб прохожим не видать, и в том погребе захоронили и два камня поставили, да таково-то тесно, что одному только человеку туда и протиснуться можно: головой в свод упираешься, локтями – в стены. Так-то, голубонька, и царская судьба не из легких бывает.

– А которая же из них угодница?

– А уж это народ решил, муки их видючи. Марфу Алексеевну угодницей божьей признали, у могилки ее молиться стали, свечи жечь. От Синода-то никакого подтверждения не получилось. Называют угодницей, а в синодике нету.

– Мамка, скажи там, чтоб немедля, чтоб тотчас послали нарочного и взял бы он маслица от лампадки над могилой тетки Марфы. Хочу то масло при себе иметь. А часовню над могилой сестрицы Прасковьи Иоанновны кончили ли? Почему докладу мне нет? Ернест Карлыч, кажись, тебе приказано было, чтоб часовню над могилой Прасковьи Иоанновны соорудить да освятить. До сей поры, что ль, не сделано? Запамятовал аль назло мне тянешь?

– Как бы я смел, ваше величество, да только дел других много – все по вашему приказу, все к сроку, а что же Прасковья Иоанновна честь честью похоронена, как все женские особы дому царского, с часовней и подождать можно.

– Да ты, никак, шутки шутить собрался? Волю какую взял! Ты не сделаешь, Салтыкову прикажу, он вмиг приказ царский выполнит, только уж тогда пеняй на себя.

– И так на себя с утра до ночи пеняю, ни отдыху, ни сроку от приказов нет. Что о мертвых так-то уж тревожиться, с живыми соображать надо – с ними не подождешь.

– Чего там у тебя живые-то зашебуршились? Снова дело какое придумал?

– Да вот насчет цесаревны Елизаветы.

– Не часто ли про цесаревну разговор заводишь, сударик? То, мол, содержание мало, то обиды ей от меня – вишь, поручика Шубина у красавицы нашей отняла, безвестно и безымянно любезного в Сибирь сослала, то я о детках прижитых не ко времени поминаю. Знаю, знаю, что хочешь сказать – не она одна, не ей одной и ответ держать. Что ж, верные твои слова, только с грехом-то крыться бы вроде надо, на народ не выставлять, дому царского не позорить. Чего царице можно, того уж цесаревне никак нельзя. Ведь хотела же ее укоротить, да все ты, заступник милосердный. Глаз на нее положил, что ли?

– Надеюсь, предложение мое заставит вас воздержаться от нелепых обвинений.

– В монастырь согласен ее свезти аль как?

– Не в монастырь, а замуж выдать.

– Новость какая! Женихов заморских у нас и так полон двор крутится, сначала при мне были, потом за племянницу взялись, теперь и до цесаревны дело дошло. Как псы бродячие, миски себе ищут.

– Я не имел в виду принцев крови.

– Кого же тогда здесь сыскал?

– Брата моего – он холост и мог бы…

– Мог бы, говоришь, да я не смогу согласия дать. Не видать твоему братцу цесаревны, а Лизавете Петровне брачного венца. Пустой твой разговор, Ернест Карлыч.

– Вы обвиняете меня в том, что у меня есть любимцы, но они есть и у вас, государыня. После всего, что сделал для вас дурного Бестужев-отец, вы не только не наказали его, но дали ему губернию и спокойно терпите его неуважительные слова.

– Какие еще слова?

– Так недоволен он своей губернией, в неблагодарности вас обвиняет, в Петербург желает вернуться на достойную его заслуг должность.

– Откуда вызнал-то?

– Да вот прочтите, письмоводитель его пишет.

– Донос, значит.

– Конечно, донос, и не один. Больно разошелся ваш любимец-то, про страх забыл.

– Дай сюда бумаги, сама посмотрю. Людишек-то этих в Петербург позвать.

– Да здесь они, у Андрея Иваныча Ушакова.

– Успел, выходит. Ты у нас ой какой скорый. Да ладно, что Андрей Иваныч-то говорит?

– Допросил с пристрастием – все сошлось.

– Сошлось так сошлось. Губернию у Петра Бестужева отнять, от службы царской отрешить и в самую дальнюю деревню его сослать на безвыездное житье.

– Что ж так снисходительно-то, государыня?

– Снисходительно? Потому что сыновние заслуги велики – их ценю, отца обижать не стану. Мне еще Алексей Бестужев не раз понадобится.

Значит, приведенные в первой части „Сказания“ факты находили подтверждение. Автор был хорошо знаком с обстоятельствами дела и не использовал никаких слухов. Тем более интересным представлялось описание им собственно строительства.

Приехавший в Москву Воропаев начал со спешной разборки старого храма – места для строительства на „монастыре“ и без того было слишком мало. Усилия усердного чиновника увенчались успехом. Уже летом 1742 года стало возможным приступить к строительным работам. Нетрудно догадаться, что речь шла о коронационных торжествах, к которым важно было приурочить и закладку нового Климента, – верный способ обратить на себя внимание императрицы.

Но скорое начало никак не означало столь же быстрого продолжения. По словам автора „Сказания“, несмотря на вполне достаточные средства и постоянное присутствие надворного советника, строительство непонятным образом затянулось на десять с лишним лет. После торжественной закладки Климента, на которой священнодействовал один из наиболее влиятельных членов Синода, одинаково любимый Анной Иоанновной и Елизаветой Петровной епископ Вологодский и архиепископ Новгородский Амвросий Юшкевич, канцлер заметно охладел к своему московскому детищу. Деньги на него стал отпускать нерегулярно и неохотно. Обычная скупость Бестужева-Рюмина, на которую только между строк решался намекнуть автор, давала о себе знать все сильнее. Тем не менее в 1754 году здание вчерне удалось закончить – имелась в виду основная коробка Климента и его внешние фасады.

Храм стоял, но нуждался в дорогостоящей внутренней отделке, без которой в нем нельзя было совершать богослужений. Все обращенные к канцлеру просьбы прихожан оставались без ответа. На письма он не отвечал, а в Москве по-прежнему почти не бывал. Приходу оставалось по-прежнему пользоваться теперь уже сильно обветшавшей, старой Климентовской церковкой, скромно ютившейся у основания возведенного красавца. Вид на него тем более портили кресты и памятники старого погоста. Так обстояло дело в 1754 году, когда автор написал и закончил свое „Сказание“. Продолжение нетрудно было себе представить. Потеряв надежду на помощь Бестужева-Рюмина, прихожане взялись сами справляться со своими бедами. Тем более что когда-то связывавшего их с канцлером И. Д. Монастырева в Москве уже не было. Денег в приходе удалось с грехом пополам набрать на то, чтобы заменить ветхую кладбищенскую церковь маленькой одноэтажной пристройкой к новому незаконченному зданию. Отсюда появившийся в справочниках год строительства трапезной – 1756-й, подтверждаемый сохранившимися в Московской духовной консистории документами.

Кстати, и это очень существенная подробность, среди прихожан в это время находился тот самый Козьма Матвеевич Матвеев, которому традиция предписывает строительство всего Климента. Его участие во взносах на трапезную было столь незначительным, что церковный староста не счел возможным выделить Матвеева среди остальных прихожан. Больше того, Козьма относился к числу тех, кто последним внес свою скромную лепту. Откуда же в таком случае два года спустя у него взялись средства на сооружение Климента?

Но здесь возникал еще один не менее существенный вопрос. Благословенная грамота на строительство трапезной существовала, почему же в архиве не было аналогичного документа, разрешавшего возведение Климента ни в том году, о котором говорило „Сказание“, ни в те годы, которые приводили многочисленные справочники? Значило ли это, что могла существовать еще какая-то, пока не выясненная дата его основания? Вовсе нет. Как ни удивительно, но как раз отсутствие благословенной, или иначе – храмозданной, грамоты по-своему подтверждало правоту „Сказания“. Именно в это недолгое время (1742 – марта 1743 года) происходило переустройство церковной администрации, и Бестужев-Рюмин, имея в виду его высокое положение при дворе, мог получить простое разрешение Московского синодального правления канцелярии, тем более что речь шла об увековечении дня восшествия на престол новой императрицы.