– Тоска-то, тоска какая, Петр Михайлыч! Старый герцог, дядюшка покойного супруга моего, в наши края глаз не кажет, с дворянами своими, вишь, не ладит. За него советники теперь всем заправляют, на меня косятся, стороной обходят. Ни к чему я им – как бельмо в глазу. Да и то сказать, чем мне людей приманить. Двор у тестя покойного, сказывают, пребогатый был – курфюрсту Саксонскому потягаться. Балы какие задавал, машкерады, люминации, огни потешные без счету жег, быков жареных народу по праздникам выставлял. А теперь…
– От той роскоши, государыня герцогиня, сынку-то и пришлось поясок потуже затянуть. Размахнулся больно старик – не по своей мошне. Шестнадцать лет правил, а сколько имений герцогских заложил, сколько земель продал. Да и братец его, покуда племянничка малолетнего, покойного супруга твоего, опекал, казной попользовался, неча греха таить. А там война подоспела: из страны беги, а в стране разор. Шведы не милуют, да и с нашими нелегко. Вам бы с молодым герцогом дела поправлять, порядок наводить, ан вишь, как все обернулось. Доехать до своих земель едва успели, а уж супруг богу душу отдал, царствие ему небесное.
– Я поначалу убиваться стала, а потом даже, грешный человек, порадовалась. Все кругом чужое, не такое, думаю, скоро Москву опять увижу, маменьку, сестриц. Маменька хоть иной раз на меня боле других серчает, да все одно свои, родные. Куда там! Дяденька Петр Алексеич ни в какую. Не затем, говорит, свадьбу играли, чтоб обратно ехала. Сидеть ей, мол, теперь в Курляндии. Как ослушаешься! Хоть бы робеночек остался – все не так скучно.
Императрица Анна Иоанновна.
– «Робеночек»! Что ж ты, государыня, смотрела? Что ж сразу не понесла? Герцог мужик здоровый был, да и ты, слава тебе господи, в поле не обсевок. «Робеночек»! Тогда бы все по-другому пошло. Тогда была бы ты во всей Курляндии одна хозяйка, покуда сынок не подрос, и носу бы от тебя никто из курляндцев не воротил – по тому законная правительница. А так что – бобылка.
– Вот и говорю, сил моих сидеть тут нету. Теперь дяденька тебя прислал двором моим ведать. Гофмейстер! Выходит, не видать мне больше Москвы.
– Чтой-то ты, государыня! Это девка с посиделок в дом родительский ворочается, а замужней бабе туда дороги нету, разве что погостевать. Будто сама не знаешь. Да и на что она тебе, Москва? У тебя теперь свой дом, свой двор, свое царство.
– Ну уж и царство – слова одни!
– А ты не спеши, герцогинюшка, торопиться-то только блох ловить хорошо. Глядишь, обживешься да так заживешь – любо-дорого. Ни тебе забот, ни тебе хлопот, ни над тобой хозяев. Для того я и прислан. А ты живи себе припеваючи.
– Петр Михайлыч, батюшка, объясни ты мне хитрость эту, никак в толк не возьму. Ведь курляндцы мне по сорок тысяч рублев в год содержания платить обещались как герцогине ихней, сами копейки не платят, а говорят – в расчете.
– Да видишь, Анна Иоанновна, дяденька твой Петр Алексеевич как придумал. Курляндцы, известно, платить не станут. Так вот вместо денег государь двенадцать имений у них вроде как в залог взял, чтоб доходами пользоваться. Вот и велено мне, чтоб не обхитрили тебя, поместьями-то и заняться. Не женское это дело.
– А жалованье-то какое тебе положить? Деньги у меня, Петр Михайлыч, должно сам знаешь, считаные, пересчитаные.
– И опять не твоя забота, матушка, – государь из своей казны все уладил.
– Значит, и слуга ты не мой, а государев, ко мне для догляду приставленный.
– Эк слово какое сказала! А как же Василий Юшков при твоей матушке всеми делами заправляет? Тоже, чай, на государевом жалованье, а нешто царица Прасковья Федоровна когда в нем сумлевалась?
– Боле чем самой себе верит.
– Видишь! А на меня, матушка герцогиня, ты и вовсе зря подумала. Мы, Бестужевы, почитай, четверть века твоему семейству служим.
– Верно, долгонько.
– Да разве слуга службу выбирает. Куда пошлют, там и служит.
– Теперь, значит, у меня будешь.
– Выходит. А уж какой слуга я тебе буду, ты по делам моим, государыня, суди.
– А почему государь ко мне тебя-то выбрал?
– Мне государевы мысли неведомы. Однако полагаю, по причине, что Европу повидал, чужие страны. Знаю, как двор герцогский поставить.
– А страны-то какие?
– Берлин. Вену.
– По делам был аль обычаев посмотреть?
– По делам, само собой, по делам.
– А теперь ко мне. Выходит, не без дела – не из-за одних же поместий: где посеять, где убрать.
– Государыня, мне у тебя служить, так что и скрываться от тебя нечего. Ездил я по Европе царевича сватать.
– Алешку-то? И что ж, это ты ему принцессу Шарлотту-то сыскал?
– Я, государыня.
– Какая ж она, расскажи, Петр Михайлыч, Алешке-то пара аль нет?
– Да что говорить, государыня. На четыре годка царевича помладше. Шестнадцать ей только-только стукнуло. Тоненькая такая, – того гляди, переломится. Личико-то бледненькое, узенькое, нос длинноват, а губы большие, алые и глаза темные. Про волосы не скажу – в куафюру уложены были пудреную. Субтильная, видно, от голосу громкого, кто что обронит, вздрагивает и все плечиком поводит: мол, недовольна, – а вслух не говорит. На всю их фамилию Брауншвейгскую очень похожая: чистый отец, герцог Людвик, только что понежнее будет.
– А я вот на батюшку совсем непохожая. Скажи, Петр Михайлович, у матушки и до нас с сестрицами детки были?
– Как же, две дочки. Одна годок прожила, другая того меньше: не дал Бог веку. Зато вы вон все какие красавицы писаные матушке на утешенье выросли.
– А Василий-то Юшков когда к матушке на службу пришел – перед Катерининым рождением, что ли?
– И охота тебе, герцогинюшка, голову по-пустому ломать. Кто нас, слуг ваших верных, доглядит – когда пришел, когда ушел.
– Юшков-то не ушел.
– Служит верно. Государю на глаза не попадался, гневу царского не навлек – вот и живет.
– Да, служит верно. Просилась я у матушки еще в Измайлове пожить, таково-то строго приказал, что, мол, противу государеву указу царице не след челом бить. Матушка государя слушает, да и Юшкову не перечит. Сына вот он со мной прислал. Верить, значит, сынку-то, говоришь? Да и то правда, кому-никому верить надо.
– Надо ли? Не знаю, матушка. Верить себе можно, да и то не в каждый час. Самого себя и то опасаться приходится: слаб-от человек-то.
– Да еще тебя, Петр Михайлыч, спросить хотела: а денег у меня теперь вдосталь будет?
– Это как его императорское величество повелит.
– Да ты что? Коли соберешь с поместий-то этих закладных, значит, и будут у меня деньги.
– Сколько государь положит. Он один и живота и смерти вашей, герцогинюшка, хозяин. Так-то.
…Третьяковский каталог не грешит многословием: «Бутковский, Артемий. Художник середины XVIII века». Но еще за полстолетия до появления этой скупой строки в печати были приведены куда более подробные и точные сведения. Не каждому доставалось стать предметом исследования на страницах самого популярного и серьезного искусствоведческого журнала дореволюционных лет – «Старые годы»! У Бутковского к тому же воспроизведена одна из его работ. С годами накопились и другие архивные материалы.
Прежде всего не просто Артемий – Артемий Николаевич. И как могло быть иначе – без отчества, когда речь шла ни о каком не крепостном, но обедневшем украинском шляхтиче. Не хватало средств вступить на военную службу. Не было протекции занять место с окладом по гражданской. Зато не существовало в семье и никаких предубеждений, чтобы заняться живописным ремеслом. Шляхтичи Левицкий и Боровиковский не составляли в свои годы исключения. Бутковский обучился «на собственном коште», чтобы уехать из родного Киева искать удачи в столице. В украинских архивах его имени, по-видимому, не сохранилось.
Слов нет, это совсем немного для искусства середины XVIII века – навыки рисунка, наработанные на бесконечном копировании гравюр, и ловкость в сочинении декоративных композиций. Но к ним добавлялось врожденное чувство цвета, сочная, теплая гамма, так напоминавшая украинские росписи. А ремесленническая ограниченность искупалась происхождением – шляхетство помогает Бутковскому оказаться в Петербурге среди художников, работавших для Коллегии иностранных дел.
Великий канцлер умеет наживать врагов, но умеет и приобретать благодарных. Бутковский незамедлительно выполняет заказ осужденного Бестужева-Рюмина на копию, хотя любая связь с государственным преступником могла повлечь за собой слишком серьезные последствия. Тем более охотно соглашается устроить школу крепостных художников, когда оправданный Екатериной II бывший канцлер снова обретет свободу и почти былое положение при дворе. Почти – потому что, нарочито радушно распахивая перед жертвой гнева своей предшественницы двери дворца и даже личных апартаментов, куда Бестужеву-Рюмину отныне разрешено было входить в любое время без доклада, новая императрица меньше всего думала об услугах престарелого дипломата. Ему следовало удовлетвориться внешними знаками благоволения и монаршей милости, в остальном оставалось развлекаться по собственному вкусу, не тревожа императрицу.
Меценатство – оно всегда было в моде при русском дворе, но им никогда не грешил Бестужев-Рюмин. Школа Бутковского – новость в привычном распорядке его жизни. Учеников немного. И их главное дело – копии портретов канцлера. Единственное дело! Федор Мхов, Федор Родионов – эти имена стоят на повторениях титовского оригинала, вернее – были поставлены на них в 1763 году. От Бутковского требовалось лишь сообщить необходимые навыки копиистам. Он удачно справится с обязанностями, заслужит самые лестные отзывы Бестужева-Рюмина, которые послужат превосходной рекомендацией на будущее. После смерти своего покровителя он поступит в штат Герольдмейстерской конторы и почти сразу станет руководителем ее художников.
Искусство ли это? Во всяком случае, мастерство. Герольдмейстерская контора занималась придумыванием гербов вновь испеченных дворян и титулованных особ. Ее устраивает еще Петр I, пригласивший для сочинения геральдических композиций по общеевропейскому образцу итальянца графа Санти, контору поддерживают и все последующие венценосцы. Рекомендация Бестужева-Рюмина имела значение не для одной конторы – Бутковским не пренебрегла и сама Екатерина.
Начало 1768 года отмечено важным событием в русской медицине – началом оспопрививания. Императрица – «ради общего примера» – решается дать привить оспу себе и наследнику, будущему Павлу I. Благополучное завершение неслыханной операции отмечается пышнейшим императорским манифестом. Еще бы – так ли много в истории самодержцев, способных рисковать ради подданных собственным здоровьем! Придворные панегирики не жалеют восторженных славословий. Производивший прививку лейб-медик Димсдаль возводится в баронское достоинство, младенец Александр Маркок, у которого бралась прививка, – в потомственное дворянство с многозначительной переменой фамилии на Оспенный. Рисунок диплома для дворянина Александра Оспенного должен выполнить Артемий Бутковский. Само оформление листа делается самым дорогим. Сохранившийся в архиве счет свидетельствует о значительности произведенных затрат, которые берет на себя императрица: «…за письмо академии наук гридировальному подмастерью Льву Терскому 20 рублев, за сделание к диплому шелковых с золотом кистей пуговишному мастеру Ивану Шмуту 12 р. 60 к., парчи 1 аршин с вершком 10 р. и тафты 3 аршина – 3 р. 60 к., за переплет – 4 руб., за серебряный ковчег серебряных дел мастеру Николаю Берквисту – 35 р.». Дороже всех было оценено мастерство Бутковского – 80 рублей, в то время как среднее годовое жалованье состоящего на государственной службе живописца не превышало 40 рублей.
М. Махаев. Грот в Летнем саду.
Натаскать учеников на копирование портретов было тем проще, что речь шла всего лишь о двух. Бестужев-Рюмин никогда не отличался интересом к собственным изображениям, тем более не искал возможности заказывать их, подобно многим царедворцам, у каждой заезжей знаменитости. Здесь же его интересует старик в рубище и полотно кисти Токе. Сначала старик, которого вслед за самим Бутковским напишут все ученики школы. Потом Токе. Не в силу технических сложностей – в обоих случаях, насколько можно судить по особенностям ученических холстов, оригиналами для учеников служили копии Бутковского со всеми их погрешностями, упрощенностью, своеобразием цветовых решений. Последовательность имела свою определенную причину: год 1763-й – многочисленные воспроизведения Бестужева-Рюмина в ссылке, год 1765-й – копии изображения бывшего великого канцлера в славе.