– Иногда мне кажется, вы избегаете оставаться со мной наедине, граф.

– Я почел бы это высочайшим счастьем, но правила приличия, ваше высочество, ненужные разговоры, которые могут принести вред вашей репутации родительницы монарха.

– Вы не беспокоились славой-то моей, когда я девушкой была. Слов таких не говаривали.

– Но это же так естественно, ваше высочество, – положение царской племянницы и положение правительницы Российской империи несравнимы.

– Я предпочла бы первое, хоть тетенька чем только мне ни грозилась.

– Признаю, это было величайшей неосмотрительностью, слава богу не имевшей серьезных последствий.

– Для вас, граф. А для меня? Четыре года надзору неусыпного, потом замужество…

– Которое принесло вам самое высокое положение в империи и власть.

– „Власть“! А что она, власть ваша, сердцу-то сказать может? Чем утешить? Всей-то радости в платье тяжелое, неудобное, каменьями затканное разодеться, алмазов на себя навесить и куклой на троне аль в ложе театральной сидеть.

– Но за это люди отдают жизнь, ваше высочество, и я думаю, вы просто еще не вкусили всего того, что может вам дать ваше положение.

– Вкусила, граф, ой вкусила! И ты ко мне запросто под окошко не придешь, и стихов в аллее читать не станешь, и цветка на балкон не кинешь. А знаешь, поди, не в короне тут дело.

– Но в чем же, ваше высочество?

– В годах. Годы, граф, ушли. Поразвлекся ты, повидал немало, вот и позабыл, что прежде было, даже слов давешних вспомнить не можешь.

– Вы обвиняете меня в холодности, ваше высочество, но вы несправедливы. У каждого возраста свой язык Десять лет – это много.

– Про то и речь.

– Нет, не про то. Вы забыли, ваше высочество, что за все прошедшие годы я не нашел в себе желания связать себя браком. Ваш образ заставлял меня отвергать самые заманчивые предложения. Я даже не отдавал себе отчета, почему сердце мое оставалось безразличным к самым блестящим красавицам Дрездена и Варшавы. Вы говорите – слова, ваше высочество. В наши годы в счет идут только дела, по ним и судите вашего покорного слугу. Первая возможность оказаться в Петербурге – и я у ваших ног, разве этого недостаточно?

– Для чего, граф?

– Для доказательства всей глубины и искренности моих чувств, оставшихся неизменными с годами. Я так счастлив был известием о долгожданной перемене в судьбе вашей.

– Замужеству, что ли, моему?

– Оно было неизбежно, ваше высочество. С его необходимостью приходилось считаться с самой первой нашей встречи. Я имею в виду, да простит меня Господь, перемены в составе вашей семьи, открывшие вам дорогу к престолу. По счастью, король сам предложил мне направиться в Россию, зная, насколько искренно я предан вашему высочеству.

– Мне аль ему, королю своему? Не так же просто он тебя отпускал, не так просто и регент на твой приезд соглашался.

– Со стороны господина герцога не было никаких возражений, и наоборот – у меня сложилось впечатление, что он подсказал королю возможность моего назначения.

– Смилостивился, значит, добротой изошел! Неужто ты ему и впрямь, граф, поверил? Ведь если и думал герцог, то о ссорах моих с принцем Антоном, чтоб промеж нас миру да ладу не случилось, иначе как ему одному власть держать.

– Но если даже и так, ваше высочество, то почему вам не подумать самой о своей судьбе. Вы мудро избавились от регента, вам необходима свобода и от принца Антона.

– Развод, что ли, граф? Кто ж такое позволит!

– Почему же развод. Достаточно сократить его возможности и власть. Вам следует стать самодержавной правительницей государства, ваше высочество. Таково ваше предназначение и ваша счастливая судьба!

Если судить по служебной принадлежности, к дворцовому ведомству относился и скромнейший Василий Саввич Обухов. После смерти петровского пенсионера Коробова досталась ему должность „архитектора Главной и Московской Полицеймейстерской канцелярии“, на вид громкая, на деле связанная разве что с перестройками да порядком в городе. Заказы перепадали Василию Саввичу редко, а он не гнался за ними. Строил, как и хотели заказчики, добротно, скорее по-петербургски, чем по московским канонам. Излишеств в архитектурном убранстве не любил, словно оживляя петровские порядки времен самого начала строительства новой столицы, но и с местными привычками не спорил. Его единственная оставшаяся церковь – Иоанна Предтечи в Кречетниках – неотличима от исконных московских церквей. В 1754 году его уволили уже по старости из Губернской канцелярии и на новое место – в Синодальную контору, куда он стремился „по бедности пенсиона“, – не взяли. В ходу были куда более громкие и модные имена. Еще во времена строительства Климента при жизни Бестужева-Рюмина будет открыта в Петербурге императорская Академия трех знатнейших художеств – живописи, скульптуры, архитектуры. Первая попытка сообщить им положение высоких искусств, ремесленника превратить в артиста. Это давалось нелегко всем. Архитекторам особенно. По роду занятий, обязанностей, ведомственных связей они легко и незаметно превращались в чиновников, по рукам и ногам повязанных приводными ремнями бюрократической машины. Они единственные сравнительно легко преодолевали крутые ступени Табели о рангах, получали поощрения, даже ордена, но творчество остается для них по-прежнему недостижимым, мечтой, в борьбе за которую тратилась и пропадала жизнь.

Голландские пенсионеры Петра… Посланные в обучение слишком поздно, они оказываются на родине после его смерти, лишенные тех блестящих возможностей, которые открывали перед зодчеством его замыслы и преобразования. Большинство из них вообще не находит себе применения в Петербурге и вынуждено довольствоваться теми работами, которые время от времени находятся в Москве. Канул в неизвестность Иван Устинов, строивший в старой столице еще в 1723 году триумфальные ворота по случаю заключения мира со шведами. А ведь прожил он долгую жизнь и умер во времена правления Елизаветы Петровны.

Не оставил по себе следов в Москве переведенный сюда в 1741 году архитектором губернской канцелярии И. К. Коробов, которому Петербург обязан и первым зданием Адмиралтейства, и первой адмиралтейской иглой, которую повторит в своем варианте Захаров. Для Анны Иоанновны он мог быть всего лишь ведомственным строителем, но для Елизаветы Петровны связан с памятью отца, а такого рода связи, особенно в первые годы правления, она усиленно старалась подчеркнуть.

Трудно понять, как это получалось, но работы в Москве было непочатый край. Даже Московская Сенатская контора признавалась, что местные архитекторы делают столько, сколько человеку „сделать никак не возможно“. Положим, для переведенного в 1731 году в старую столицу И. А Мордвинова это прежде всего составление затребованного императрицей генерального плана города и одновременно множество строек и того больше текущей канцелярской работы. И не эти ли нечеловеческие перегрузки приводят в 1734 году к самоубийству талантливого архитектора.

Обстоятельства смерти Мордвинова, конечно, остались бы незамеченными, если бы не то, что отец его, небогатый помещик из северной глухомани, попросил сообщить о последних минутах сына. Сам по слабости здоровья Мордвинов-старший приехать в Москву не мог. Просьба была обращена к товарищу Мордвинова по пенсионерским годам в Голландии, Коробову. Но находившийся в то время в Петербурге Коробов препроводил ее работавшему вместе с погибшим архитектором И. Ф. Мичурину. В мичуринском изложении и осталась запечатленной трагическая смерть.

Постройки или хотя бы проекты, чертежи, наброски – единственное, что важно для имени и памяти зодчего. В отношении Мордвинова их тоже нет. Но существует же в Москве у Покровских ворот церковь Воскресения в Барашах, меньше всего напоминающая церковное сооружение, – обыкновенное светское здание первой половины XVIII века, исключившее какие бы то ни было канонические черты. Кому как не этим оставшимся без памятников их труда мастерам было строить ее, в отличие от местных, находившихся под властью установившихся традиций строителей. Да и единственное ли это такого рода здание!

Все так, и все же ни один из пересмотренных архитекторов не мог быть связан с Климентом. Не только стилистические черты, особенности биографий, обстоятельства жизни в определенные годы, взаимоотношения с двором и установившийся круг заказчиков давали одинаково отрицательные ответы. Чудо Климента даже приблизительного своего объяснения не находило.