Открыв глаза, Бибихнор Кешо некоторое время лежал неподвижно, силясь сообразить, почему он проснулся в Розовом зале, а не в собственной спальне. Судя по золотящимся краям облаков, плывущих в бледно-голубом небе, сейчас то ли позднее утро, то ли ранний вечер. Окна в Розовом зале были высокими и узкими, да ещё и занавесками частично задернуты — сквозь такие много не разглядишь. А ежели Хайтай ещё и цветные стекла в них велит вставить, как давно уже собиралась…

Вспомнив о Хайтай, Кешо вспомнил и все остальное. Ну конечно, он пришел посмотреть на приобретенную ею давеча гигантскую жемчужину, они выпили по бокалу чудного нардарского вина, и девчонка затащила его в постель. То есть затащил её он, но она так умело этого добивалась, что устоять было невозможно. Да и костяные фигурки, доставленные ей с Восточного материка, разбудили его воображение, заставив кровь быстрее струиться по жилам. Пять чудесных статуэток из слоновой кости — каждая размером с ладонь — изрядно позабавили его. Редко доводилось ему видеть столь изящные изображения влюбленных пар, в которых дивным образом сочетались страсть и нежность, вожделение и целомудрие. Без сомнения, косторез был великим искусником и Хайтай не зря оставила эти статуэтки напоследок, ни словом не упомянув о них, приглашая императора в свои покои. Жемчужиной — с горошину она или с вишню — обитателей Мванааке не удивишь, а изделия этого… Батара, кажется? — поистине редкое и радостное приобретение. Надо будет спросить Хайтай, нельзя ли достать ещё какие-нибудь созданные им вещицы.

Император приподнялся на локте и взглянул на спящую подле него женщину. Осторожно погладил обнаженное плечо. Черная с баклажанным отливом кожа её была мягкой и бархатистой, густые волосы блестящей волной разметались по розовому шелку подушки. Кешо вздохнул, подумав, что возлюбленная его совсем ещё девчонка — недавно ей исполнилось семнадцать лет, а ему перевалило за сорок. И что с того, что седина не коснулась пока его висков, а лицо не избороздили морщины? По сравнению с Хайтай он старик и порой думает о ней, как о дочери, которой так и не наградил его Тахмаанг, несмотря на щедрые дары и горячие молитвы.

Откинувшись на подушки, император прикрыл глаза, вспоминая, как впервые увидел Хайтай на Большом базаре, лет пять назад. Двое стражников, сопровождаемые старостой базара и гомонящей толпой горожан, тащили ободранную, покрытую ссадинами и кровоподтеками девчонку к помосту для наказаний, и он остановился, чтобы узнать, в чем её обвиняют, — повелитель империи не должен быть безразличен к нуждам, бедам и радостям своих подданных. Избитую пигалицу уличили в воровстве. Маленькая мерзавка не придумала ничего умнее, как стянуть нитку бус с лотка ювелира, и была, конечно же, немедленно схвачена. Если бы она стащила лепешку, нож, горшочек меду — Кешо не стал бы вмешиваться. Голодной нищенке отсчитали бы положенное число ударов палками по пяткам и отпустили с миром. Но за кражу редкостных малахитовых бус, на которые не позарится ни один опытный вор — кто же не знает, что ювелирные лотки зорко охраняются? — полоумной девке должны были отрубить правую руку.

Скучавший на помосте палач не стал бы медлить, получив приказ старосты базара, а тот уже выслушал показания пяти свидетелей неудавшейся кражи и не видел причин нарушать «Уложение Бульдонэ», в коем было подробнейшим образом расписано, какие кары ждут совершивших или пытавшихся совершить те или иные преступления. В том же «Уложении», кстати, указывалось, что император — буде возникнет у него такое желание — может изменять меру наказания преступника по своему усмотрению. У повелителей Мавуно редко возникали желания подобного рода, но девчонка выглядела уж очень затравленной, и к тому же Кешо стало любопытно, почему она позарилась на ожерелье, а не попыталась срезать кошель у какого-нибудь зеваки или каким-либо иным образом завладеть монеткой-другой. Ведь ожерелье это ей не только украсть, но и продать бы не удалось, и не знать этого могла лишь совершеннейшая дикарка.

Словом, он взял Хайтай во дворец и не раскаялся в содеянном. Она оказалась славной и смышленой малышкой, имевшей, правда, одну удивительную особенность. Прекрасные вещи завораживали её, лишали сна и покоя. Ради них она готова была на все, но в глазах Кешо это не было недостатком. Во всяком случае, если речь шла о его юной наложнице. Напротив, это было несомненным достоинством, ибо избавляло его от необходимости ломать голову над тем, чем порадовать и привести в хорошее расположение духа свою крошку. Слава Тахмаангу, он мог позволить себе удовлетворить любую её прихоть, более того, делал это с охотой и удовольствием, поскольку очень скоро понял: Хайтай наделена безошибочным чутьем на вещи по-настоящему красивые. Сами по себе её не привлекали ни золото, ни драгоценные камни, ежели не прошли они через руки искусных мастеров, вложивших в них часть своей души и превративших в сверкающее чудо, стоимость которого несравнима с ценой использованных материалов…

Почувствовав взгляд Кешо, Хайтай зашевелилась, длинные ресницы её задрожали, она раскрыла глаза и улыбнулась.

Кешо улыбнулся ей в ответ, ласково хлопнул пониже спины и сполз с ложа. Вонзил зубы в сочный персик, бросив второй девушке, не спешившей одеваться и покидать постель. Взглянул на клепсидру и с сожалением произнес:

— Придется мне тебя ненадолго покинуть. Амаша, надобно думать, уже заждался меня.

— И как только ты терпишь подле себя этот мешок свинячьего дерьма? — нежным голоском поинтересовалась Хайтай, позволявшая себе, оставаясь наедине с императором, вспоминать прежние манеры. — Рано или поздно он, конечно, захлебнется собственным жиром, но я бы на твоем месте удавила его, не дожидаясь этого счастливого момента.

— Не понимаю, за что ты его так не любишь? — спросил император, от души забавляясь словами девушки.

— У него улыбка харимдаху! И столь же ядовитые речи и взгляды!

— Первый раз слышу, чтобы каменные скорпионы умели улыбаться. Да ещё и ядовитые речи вести! — подзадорил Хайтай император, заканчивая одеваться. — К тому же скорпион, жалящий моих врагов, — весьма полезная зверушка.

— А не боишься, что он когда-нибудь ужалит тебя самого?

— Зачем бы ему? Он и так имеет все, что пожелает, кроме моих забот, — проворчал Кешо, видя, что девчонка и не думает шутить.

— Затем, что скорпион не может не жалить!

— Ox и язычок же у тебя острый! Похуже скорпионьего жала будет! — Кешо нахмурился. Он и сам недолюбливал Душегуба, и предстоящий разговор с ним его отнюдь не радовал, но Хайтай не следовало говорить о начальнике тайного имперского сыска в таком тоне.

— Тебе не нравится мой язык? — Нахальная девчонка показала императору хорошенький розовый язычок, затем медленно провела им по пухлым губам. — А кто-то ведь совсем недавно клялся, что он источает мед!

— Тьфу на тебя, хитрюга! Вели приготовить бассейн и позаботься о том, чтобы нам не было в нем скучно.

— Будет исполнено, мой повелитель. Я придумаю что-нибудь необычное, — томным голосом пообещала Хайтай и вонзила зубы в солнечный персиковый бок. Несколько мгновений Кешо с удовольствием наблюдал за тем, как брызнувший сладкий сок течет по её круглому подбородку, падает на высокие пирамидки девичьих грудей, потом нарочито громко вздохнул и направился к выходу из Розового зала.

Выйдя из Западной башни на открытую галерею, император остановился и, прикрыв рукой глаза от вечернего солнца, окинул взглядом стоящие в гавани суда. Число их росло с каждым днем, и, после того как подойдут последние корабли из Аскула, можно будет приступить к отправке войска в Саккарем. Барбакаи Керджик и Номар рвутся в бой. Стянутые в Пиет дромады копейщиков, лучников и мечников ждут лишь приказа. Приведенные Газахларом слоны пребывают в отличной форме, и, если они хорошо перенесут путешествие по морю, это сильно упростит стоящую перед его воинами задачу…

По пути в Бронзовый зал, где дожидался его Амаша, император позволил себе помечтать. Он представил входящие в гавань корабли, груженные вывезенными из Саккарема сокровищами: золотом и серебром, драгоценными каменьями и прекрасными тканями. Бочками с виноградным вином, мешками с мукой, сильнорукими рабами и искусными рабынями, которыми он будет расплачиваться с купцами и оксарами, помогавшими ему строить корабли и снаряжать войска. Награбленным в Саккареме добром он заткнет глотки недовольным, народ станет прославлять его, и, быть может, тогда он перестанет злиться и выходить из себя в ожидании очередного разговора с Амашей. Надежды на это, впрочем, мало — толстомясый скорпион умеет накопать грязи как во дни поражений, так и во дни побед. Ведь даже торжества по поводу взятия имперскими войсками Аскула ухитрился отравить, притащив во дворец посланцев Гистунгура. И сейчас, разумеется, напомнит об их требованиях, хотя знает, сколь неприятны они повелителю Мавуно.

Предчувствия не обманули императора. Почтительно поприветствовав его, начальник тайного сыска быстро покончил с мелкими делами и обратился к Кешо с давно уже наболевшим вопросом: казнить ли доставленного из Аскула чародея прилюдно или отдать посланцам Гистунгура?

— Мы ежедневно поим его одурманивающим зельем, дабы он не мог применить против нас свои чары. Однако долго это продолжаться не может. Ученики Богов-Близнецов предупреждали, что постоянное употребление полученного из хубкубавы снадобья быстро превращает человека в идиота. По их мнению, Тразий Пэт не является в этом отношении исключением, и потому надобно как можно скорее решить его участь. — Уютно расположившийся в глубоком кресле толстяк сложил на животе короткопалые пухлые ручки и, казалось, наслаждался затруднительным положением, в котором оказался его повелитель. — Нам-то, понятное дело, все едино, казнить сумасшедшего или одурманенного, а вот посланцев Гистунгура устроит только маг, пребывающий в своем уме…

— Знаю! — прервал Кешо разглагольствования Амаши. — Я не страдаю провалами памяти и хорошо помню, чего хотят эти наглецы! Да и ты не даешь мне забыть о мятежнике-чародее, которого даже помучить как следует невозможно. Этот негодяй неплохо устроился! Его за мой счет поят драгоценным снадобьем, он сутками погружен в сладкие грезы, а мы портим себе кровь, изобретая, как с ним поступить.

— Приставленные к нему тюремщики кормят его домашними бульонами, словно малое дитятко. Мы поместили его в «Птичнике», в сухой, чистой и теплой камере, дабы он не простыл и не издох раньше времени. Соломенную подстилку под ним меняют раз в день, — подлил масла в огонь Душегуб.

— Эт-то ещё зачем? — грозно вопросил император.

— Так он же, будучи в забытьи, под себя ходит. Самим тюремщикам хуже будет, если они не станут его обихаживать. Ему-то без разницы, где лежать, что есть. Не кормили б, так и вообще от истощения помер и не заметил.

Пронзительный голос начальника тайного сыска резал императору слух, а мысль о том, что проклятого чародея, доставившего ему столько неприятностей, приходится содержать как дорогого гостя, раздражала, словно соринка в глазу. Но хуже всего было то, что, отдав приказ доставить Тразия Пэта в столицу живым, сам же он и поставил себя в крайне неловкое положение. Мерзавец этот, оказывается, успел лет восемь назад насолить чем-то лично Гистунгуру — Возлюбленному Ученику Богов-Близнецов, — и тот желал во что бы то ни стало заполучить его для сведения старых счетов. Портить отношения с главным жрецом Храма, являвшимся к тому же — пускай и негласно — владыкой острова Толми, Кешо решительно не хотелось, а ежели не отдать Тразия посланникам Гистунгура, ссоры не избежать. Отдать же его было немыслимо, поскольку в городе и так ходили пущенные какими-то злопыхателями слухи, будто предводителю аскульского мятежа удалось бежать из имперской тюрьмы. Прилюдно отрубив ему голову, посадив на кол или четвертовав, они положили бы конец этим развращающим умы байкам, ибо в Мванааке жило немало людей, бывавших в Аскуле и знавших Тразия в лицо. Но как совместить требования жрецов о выдаче им чародея с публичной казнью?..

— А почему бы тебе, несравненный, не отдать Тразия ученикам Богов-Близнецов на помосте? Отменить в последний момент казнь и…

— Нет, это не годится. Я уже думал над таким вариантом, но ничего хорошего он нам не сулит. Во-первых, в меня вцепятся все местные священнослужители, которые, как ты знаешь, не слишком-то жалуют жрецов с острова Толми. Во-вторых, я не желаю, чтобы о наших сношениях с Гистунгу-ром болтали все кому не лень, да и ему это придется не по душе. Общеизвестно ведь, что я терпеть не могу чужеземцев и жажду крови проклятого мятежника. Недоумение по поводу столь странного поступка вызовет новую волну слухов и совершенно ненужный интерес к ученикам Богов-Близнецов. Наконец, в-третьих, я не доверяю жрецам и опасаюсь, что они могут использовать Тразия против меня. — Император не сомневался, что все эти соображения уже приходили в голову Амаше, и все же довел свою мысль до конца. — Они натравят на меня аскульского чародея, когда им станет выгодно, а причин для ненависти у него предостаточно. Месть его будет самозабвенна и, не скрою, страшит меня.

— Где же выход? — поинтересовался Амаша, прекрасно зная, что ответить ему Кешо не в состоянии.

— Не знаю! — раздраженно бросил император и уставился на украшавшие стены зала бронзовые доспехи, дабы не видеть самодовольной, одутловатой рожи начальника тайного сыска. — Я поручил тебе обдумать этот вопрос и рассчитывал, что ты нашел устраивающее все заинтересованные стороны решение.

Амаша скорбно сложил брови домиком и потупился, делая вид, что признает свою вину. На самом же деле он, безусловно, считал повелителя Мавуно полудурком, отдающим распоряжения, выполнить которые невозможно. Кешо понимал, что участь Тразия Пэта должен решить он сам — в этом Душегуб ему не помощник, — и, будучи не в силах сделать это сейчас, перевел разговор на другую тему:

— Ладно, скажи лучше, удалось ли твоим людям напасть на след Ильяс? Не наведывался ли Эврих в «Мраморное логово»? Я так понял, у него есть там свой интерес?

Душегуб засопел, и Кешо понял, что особыми успехами он похвастаться не может.

— Чем же тогда занимаются твои соглядатаи? Газахлар дал тебе столько людей, что уж арранта-то они должны были отыскать! — В голосе императора зазвучал металл. Не часто ему выпадал случай высказать Амаше неудовольствие проделанной работой, и он не собирался его упускать.

* * *

Поднявшись на самую высокую крышу «Дома Шайала», Ильяс подошла к её северному краю, с которого видны были освещенные луной башни императорского дворца, и постаралась взять себя в руки. Обычно вид спящей столицы действовал на неё успокаивающе, помогая забыть дневные неурядицы и сосредоточиться на главном. Однако теперь, когда мечты её начинали сбываться, она сделалась особенно нетерпима к тем, кто своей неосмотрительностью и дурацким упрямством ставил под угрозу столь долго и тщательно вынашиваемые ею замыслы. Каким-то чудом она сдержалась и не наорала на арранта, но далось ей это с таким трудом, что тело до сих пор продолжала сотрясать нервная дрожь. Проклятый лекарь вел себя как самый распоследний безголовый мальчишка, не понимая, что безответственным своим поведением ставит под угрозу дело всей её жизни! Сейчас, когда достигнута договоренность с Эпиаром, Эврих ни в коем случае не должен был выходить в город и шататься по базарам и лавкам, где его могли опознать и схватить соглядатаи Амаши! Хворые и недужные перебьются уж как-нибудь без его снадобий, ежели до сих пор не померли. А если кто отправится к праотцам, она и это переживет, лишь бы аррант оставался живым и невредимым, по крайней мере пока не вытащит из узилища Тразия Пэта. Не для того она столько лет мучилась и рисковала жизнью, без счету проливая свою и чужую кровь, чтобы все сделанное ею пошло в последний момент прахом из-за мягкосердечия заморского лекаришки!

Ильяс поплотнее закуталась в плащ и охватила себя руками за плечи, дабы унять озноб. Она была сильной. Она никогда не отступала и упорно двигалась к поставленной цели. Ей приходилось пользоваться разными способами, чтобы сплотить вокруг себя недовольных правлением Кешо, и никогда ещё она не была так близка к осуществлению своих планов. Стоило ей прикрыть глаза, и перед её внутренним взором вставали лица погибших товарищей. Тех, кто сражался с ней плечом к плечу на границе империи с Кидотой и Афираэну, у безымянных деревушек в восточных провинциях Мавуно, в Красной степи и у истоков Гвадиары. Среди них были мерзавцы и бессребреники, мечтатели и властолюбцы, поборники справедливости и обычные разбойники, поверившие в то, что рано или поздно Аль-Чориль займет место Кешо. Но сейчас… Сейчас надобно думать о живых. Она не может обмануть ожидания тех, кто последовал за ней, и, если понадобится, будет содержать строптивца-арранта под стражей, пока тот не поможет ей заполучить настоящего мага, способного отыскать Ульчи. Если потребуется, она даже закует его в цепи, ибо от него нынче зависит очень многое.

Молодая женщина скрипнула зубами, представив, что бы произошло, схвати люди Амаши Эвриха. У неё случались неудачи, и она всегда находила в себе силы оправиться от очередного удара судьбы, но теперь они были слишком близки к цели, чтобы допустить промах или ошибку. Никогда ещё благодаря затеянной Кешо подготовке к вторжению в Саккарем ситуация не складывалась столь удачно для заговорщиков, и они должны были ухитриться выжать из неё все возможное. Ах, если бы аррант позволил ей прикончить Газахлара, им бы теперь дышалось легче! Насколько же проще управляться с дезертирами, бывшими ремесленниками, селянами и беглыми рабами, чем с такими вот, напичканными всевозможными предрассудками умниками! Хотя и пользы капризный книгочей может принести не в пример больше самого искусного рубаки…

Занятая этими мыслями, Ильяс не сразу заметила появление на плоской кровле ещё одного человека, поднявшегося, как и она, по внутренней лестнице. Уловив краешком глаза движение за спиной, она отступила к краю крыши, стиснув рукоять висящего на поясе кинжала, с которым никогда не расставалась.

— Кому это ещё не спится? — поинтересовалась она, пытаясь разглядеть черты светлолицего незнакомца. — Эврих? Тебе-то здесь что понадобилось?

— Я, так же как и ты, люблю смотреть на ночную столицу. И мне… Я хотел извиниться перед тобой за причиненное беспокойство. Обещаю не выходить из «Дома Шайала», пока Эпиар не даст знак, что пора действовать.

— А-а-а… — смягчившись, протянула Ильяс. — Ну что ж, это другое дело. Разумные речи и слушать приятно. А я уж начала подумывать, не связать ли тебя, дабы умерить чрезмерный пыл.

— Когда звонит большой колокол, маленького не слышно, — пробормотал Эврих. — Не возражаешь, если я побуду здесь немного?

— После того как я запретила тебе покидать без своего позволения «Дом Шайала», выгнать тебя ещё и отсюда было бы слишком жестоко, — ответствовала тронутая покорностью арранта женщина и, помолчав, добавила: — С годами я начала любить ночь больше любого другого времени суток…

В детстве она любила наблюдать за тем, как сумрак приходит на смену дневному свету, а потом его вытесняет тьма. Ей казалось, что она не только видит усиливающееся с каждым мгновением сияние звезд, но и слышит издаваемые ими мелодии, вплетающиеся в звонкое стрекотание цикад и певучее кваканье лягушек. Темнота успокаивала её, смягчая очертания предметов, приглушая слишком яркие краски, заставляя забывать дневные заботы и тревоги. Со временем она подметила, что, если встречать ночь на возвышенности, вечернее небо словно поднимается над землей, открывая необъятные, невидимые днем дали. Наверно, поэтому ночь казалась ей не только таинственней, но и больше, просторнее дня; тьма будто раскрывала незримые, но явно ощущаемые ею двери в иные миры, иные реальности. Именно это чувство затерянности в бескрайних просторах мироздания помогало ей переносить невзгоды, ибо осознание себя крохотной частичкой бесконечности неизбежно приводило к мысли о ничтожности обид, оскорблений и страданий, которые, в силу их малости, следует воспринимать с улыбкой, а то и с радостью.

Глядя, как от Гвадиары поднимается легкий, похожий на дым туман, Ильяс думала о быстротечности жизни, о том, что молодость уходит, а в жизни её до сих пор было так мало мгновений, которые хотелось бы вспоминать. Она украдкой посмотрела на арранта, со светлой улыбкой взиравшего на тонкие, прозрачные облачка, набегавшие на сверкающий лунный диск, и в который уже раз с завистью подумала, что видит перед собой счастливого человека. Уж его-то не грызут сожаления о прошлом, не терзают мрачные предчувствия. О, как бы хотелось ей взглянуть на мир его глазами и понять, что за удовольствие находит он во врачевании смердящих язв, в базарной толчее, в скитаниях по чужедальним землям, не сулящих ему ни славы, ни прибытка? Странно, что и у Таанрета, и у Эвриха глаза хищников: у одного — желтые, у другого — зеленые, но оба отличаются удивительно мягким нравом. Ильяс горько усмехнулась, припоминая, как обвиняла Таанрета в жестокосердии, и с запоздалым раскаянием подумала, что, веди она себя по-другому, Кешо, быть может, и не удалось бы занять императорский престол.

Слушая рассуждения мужа о грядущем благоденствии империи без императора, о создании мощного торгового флота, открытии новых шахт и рудников, она должна была понять, что имеет дело с мечтателем, должна была помочь ему, а вместо этого допекала глупыми упреками, изобличая во всех смертных грехах. А теперь вот изводит придирками чудного арранта, не желая признаваться себе в том, как её тянет к нему. Ведь на самом-то деле она опасалась не того, что Эврих попадется на глаза соглядатаям Кешо — он достаточно осторожен и рассудителен, да и облик научился мастерски изменять. Нет, она просто не желала, чтобы он встречался с Нжери, ибо девчонка и впрямь была прехорошенькой, и трудно было поверить, что аррант так быстро забыл её прелести…

— Неужели ты не видел жену Газахлара с тех пор, как уехал из Мванааке? — неожиданно для себя спросила она. Вопрос прозвучал грубо и был столь неуместен, что аррант вздрогнул, а Ильяс, желая скрыть неловкость, продолжала ещё более вызывающим тоном: — Эта дурочка очаровательна, спору нет! Но за желание видеть её ты можешь заплатить головой. И, что ещё хуже, попав в застенки Кешо, выдать всех нас.

Эврих уставился на собеседницу с таким изумленным видом, словно на лбу у неё вырос рог. Ильяс же, хоть и сознавала, что лучше бы ей замолчать и не усугублять дурацкого положения, в котором она очутилась, дав волю неожиданно нахлынувшим чувствам, с язвительной улыбкой промолвила:

— Потом, когда мы покончим с самозванцем и возведем на трон Ульчи, я подарю тебе супругу моего отца. Ты волен будешь взять её в жены или наложницы и даже увезти на родину в качестве рабыни, а пока изволь ограничиться обществом своей дикарки. Она тоже по-своему недурна и в состоянии, надобно думать, скрасить твое заточение в «Доме Шайала».

В глазах арранта мелькнуло понимание, и он задумчиво пробормотал:

— Ты хотела бы оказаться на её месте? Жажда мщения не испепелила твои чувства? Ты все ещё способна испытывать желание быть любимой и любить?

Возмущенная дерзостью арранта, Ильяс фыркнула и шагнула к нему, намереваясь отвесить полновесную пощечину. Эврих поймал занесенную для удара ладонь, притянул к себе разгневанную женщину и чуть слышно произнес:

— Тес… Тебе незачем драться. Я никогда не притрагивался к Афарге и не собираюсь навещать «Мраморное логово». Жизнь в «Доме Шайала» вовсе не тяготит меня…

Почудилось ли Ильяс или он и впрямь хотел сказать, что не тяготится пребыванием в этом доме благодаря ей? В самом ли деле мягкий, наполненный в то же время скрытой силой голос арранта говорил больше, чем произнесенные им слова, или она приняла желаемое за действительность? Ах, да не все ли равно! Ощутив близость его тела и уловив горький запах трав, которым Эврих пропитался, казалось, насквозь, она вдруг почувствовала непривычную слабость и опустошенность. Раздражение и гнев истаяли, уступив место удивлению и ожиданию, которое не продлилось долго, ибо горячие губы арранта скользнули по её губам, щеке, коснулись ямочки за ушком, пробежали по шее. Пальцы её правой руки переплелись с пальцами Эвриха, и жар волнами начал распространяться от них по всему телу.

— Уходи, я не желаю видеть тебя! — прошептала Ильяс, стискивая его пальцы и охватывая левой рукой за талию. Ей незачем осложнять себе жизнь связью с этим чудным чужаком, подумала она, но губы их уже слились. И тотчас все мысли унеслись прочь, исчез пронизанный серебристым светом город и весь сотрясаемый неурядицами и раздорами, клокочущий от ярости, корчащийся от тоски по несбывшимся мечтам, боли и ненависти мир…

Ильяс не верила в любовь. Во всяком случае, в любовь такую же сильную, как ненависть. Вера в неё могла причинить боль, и ничего больше. Детская очарованность и восхищение, расположение, духовное родство, привязанность и телесное влечение — дело иное, но любовь… Даже если подобное чувство — густо замешенное на желании обладания, ревности-зависти и боязни одиночества — существовало, она не хотела бы его испытать. В юности она уже переболела чем-то похожим и повторения этого боялась как огня. Оказывавшиеся время от времени на её ложе мужчины делали свое дело и, кто раньше, кто позже, уходили из жизни Ильяс. Одни гибли в бою, другие, желавшие стать предводителями гушкаваров, либо, вовремя сообразив, что здесь им не обломится, отправлялись сколачивать собственные шайки, либо вступали в тайную или открытую схватку с Аль-Чориль и Тарагатой.

Чувство, испытываемое ею к арранту, встревожило и напугало Ильяс. Догадываясь, к чему оно может привести, ежели дать ему расцвесть пышным цветом, она стала сторониться Эвриха, использовав в качестве щита подозрительность и недоверчивость. До поры до времени это помогало, хотя Ильяс не особенно обольщалась относительно действенности выбранного средства, оказавшегося и впрямь слишком слабым противоядием от колдовского обаяния арранта. О, если бы только он не был ей столь необходим!..

Вынырнув из сладкого омута, Ильяс оттолкнула Эвриха, потом вновь привлекла к себе и теперь уже сама впилась губами в его рот, вцепилась пальцами в плечи, позволяя ему ласкать свои напряженные груди и гладить живот. Она сознавала, что через несколько мгновений должна будет оторваться от арранта и прогнать его прочь. Она не желала давать волю своим чувствам. Ни к чему хорошему это не приведет, она и так уже слишком зависит от зеленоглазого чужеземца: Но эти несколько мгновений… ещё несколько мгновений, она могла себе позволить упиваться его запахом, ощущением сильных рук на своем жаждущем ласки теле, нежных, жадных, настойчивых губ и жгущего, жалящего языка…

— Ну хватит! Довольно! Отпусти меня! — чужим, охрипшим голосом потребовала Ильяс, отпихивая от себя Эвриха и чувствуя: ещё чуть-чуть, и она отдастся ему полностью и без остатка. Еще днем она и помыслить об этом не могла, а ныне… О, как она хотела его! Но стоит поддаться этому чувству, уступить внезапной слабости, и, забыв гордость и напускную неприступность, она готова будет предлагать себя, навязывать проклятому арранту, зависеть от которого ни в коем случае не должна! Он явно имеет на неё какие-то виды, этот хитрый сердцеед и соблазнитель, но она не уступит, не даст скрутить себя недугу, именуемому лживыми, сладкоголосыми поэтами и чохышами любовью!

Отступив на шаг, Эврих смотрел на Ильяс с сожалением и любопытством. Похоже, он догадывался о том, что творится в её душе, и понимание это, сострадание, на которое тот не имел никакого права, окончательно доконали предводительницу гушкаваров.

— Уходи! Уходи отсюда немедленно! — с визгливыми, несвойственными ей нотками в голосе выкрикнула Ильяс. — Видеть тебя не могу! Прочь с глаз моих, ты… Ты!.. — Молодая женщина задохнулась, не зная, как обозвать, в чем обвинить арранта, сделавшего именно то, о чем она, сама о том не подозревая, мечтала.

— Не думаю, что ты сама веришь тому, что говоришь, — мягко промолвил Эврих. — Но коль скоро ты требуешь, чтобы я ушел, изволь.

— Уходи! И если тебе так уж надо, ступай хоть в «Мраморное логово»! Я отменю приказ, тебя выпустят! — крикнула ему вслед Ильяс, ненавидя Эвриха как за мучительно-сладостные поцелуи, так и за то, что он послушно уходит, оставляя её одну.

— О, Нгура, защити меня от невыносимого арранта и от себя самой! — взмолилась она, опускаясь на колени и устремляя взор к ярко сиявшему диску луны. — Зачем мне это? К чему? Да ещё так не вовремя!..

С ужасом, стыдом и досадой она чувствовала, как тело её ломит от неудовлетворенного желания. Груди налились и набухли в ожидании ласковых прикосновений Эвриха. Закрыв глаза, она ощутила, как сначала пальцы его, а затем губы прижимаются к тугим соскам, как предательски подрагивает живот и жар и слабость волнами разливаются по телу. Как же она допустила, чтобы чувства её вырвались наружу, как позволила себе сорваться? Что же это за напасть такая, за какие грехи свела её судьба с невозможным, неотразимым, душу ей выворачивающим наизнанку аррантом?..

Не скоро и с великим трудом обрела Ильяс надлежащее спокойствие и подивилась, что мир вокруг ничуть не изменился. Призрачные блики по-прежнему вспыхивали на гребнях бьющихся о пирсы волн. Воды Гвадиары походили на поток густой черной смолы, в приречных кварталах не было видно ни огонька, зато башни и купола императорского дворца сияли так, будто выкованы из чистого серебра. И где-то в глубине этого дивного, словно светящегося изнутри здания скрывался Кешо, о мести которому она думала денно и нощно, позволив себе забыть лишь на несколько мгновений, нежданно-негаданно оказавшись в объятиях Эвриха.

* * *

Сняв с огня котелок, Афарга разлила кипящую воду по горшочкам, в которых лежали корешки, листья и целебные травы. Вновь наполнила котелок водой, бросила туда заранее отмеренную порцию корней семицветника и соцветий овечьих копыток, подвесила над очагом и, сев за низкий столик, продолжила измельчать оставленные ей Эврихом семена, кору и пальмовую смолку.

Девушке нравилось приготовлять лекарственные смеси и составы — большинство составляющих приятно пахло, радостно было видеть, что они приносят облегчение недужным, к тому же Эврих не только подробно объяснял ей действие отваров и настоев, но и позволял читать любые заинтересовавшие её манускрипты. Пока он не поручал ей ничего сложного, поскольку самая простая мазь для ожогов состояла из восемнадцати компонентов, взятых в строго определенных пропорциях, и изготовление её требовало определенных навыков. Афарга занималась в основном подготовкой нужных составляющих, хотя и не сомневалась, что справилась бы и с более трудными заданиями, которые аррант оставлял Тартунгу, приобретшему уже некоторый опыт, помогая ему в изготовлении всевозможных порошков, мазей и микстур.

Она, впрочем, и не рвалась особенно к постижению лекарского искусства. Оказавшись снова в Мванааке, девушка все чаще стала вспоминать жизнь у Калиуба, и ею все больше овладевало желание восстановить свои колдовские способности. Ночами ей снилось, что она вновь обретает дар зажигать воду, вызывать ветер, управлять полетом птиц, зазывать рыбу в сети. Но чем упоительнее были сны, тем горшее разочарование испытывала она при пробуждении. Афарга готова была грызть себе локти от бессильной ярости и ненависти к колдуну, лишившему её наследства одиннадцати поколений Тех-Кто-Разговаривает-с-Богами. Причем теперь ей начало казаться, что Калиуб не отнял у неё дар, не истратил его — он попросту не успел этого сделать, — а только каким-то образом пригасил. Если это так, то, вероятно, от неё одной зависело, сумеет ли она вернуть его или же навсегда уподобится птице с подрезанными крыльями. Попав в рабство к Гитаго, а потом к ранталукам, она словно погрузилась в спячку и не задумывалась о будущем, теперь же мысль о возвращении дара преследовала её постоянно. Обрести его значило прозреть, вновь почувствовать себя человеком, вернуться к полноценной жизни и, быть может, заполучить Эвриха, продолжавшего относиться к ней как к несчастному, изобиженному ребенку. Несмотря на все её старания привлечь внимание арранта, тот не мог разглядеть в ней женщину, и порой это доводило Афаргу до исступления. Ей хотелось вцепиться ему ногтями в лицо, перебить посуду, изорвать ширмы и циновки, изломать окружающие предметы…

В какой-то момент в душе у неё забрезжила надежда на то, что Эврих сумеет помочь ей обрести утраченный дар, ведь обладал же он способностями, напоминавшими чародейские. Пересилив себя, Афарга обратилась к нему за помощью, но, увы, в этом случае аррант оказался бессилен. Да, он ощущал в ней присутствие некой силы, однако ни понять её, ни тем более высвободить из-под спуда не мог. Взамен этого он предложил ей, последовав примеру Тартунга, попробовать научиться пользоваться теми скрытыми силами души и тела, которые помогали ему творить маленькие чудеса при излечении страждущих, восполняя недостаток опыта, знаний и умения.

Предложение показалось ей поначалу заманчивым, особенно когда она увидела, как Тартунг усилием мысли гасит или зажигает свечу; наложением рук останавливает кровь или же приводит человека в сознание. Афарга принялась тренироваться, лелея тайную надежду, что Эвриховы уроки помогут ей пробудить её собственный дар, но и тут её постигло разочарование. Привести человека в чувство она сумела без труда — для этого надобно было только потереть определенную точку между большим и указательным пальцем пострадавшего, но это мог сделать любой человек. Остановить же кровь, погасить свечу, разжечь огонь в жаровне или очаге, снять собственную или чужую боль ей не удалось ни разу. В то же время она отчетливо ощущала, как клокочет в ней сила, стремясь выплеснуться наружу, сжигая изнутри, доводя до умопомрачения. Но выпустить её, а тем паче управлять ею девушка была не в состоянии. Тяжесть и боль в груди, где плавал раскаленный шар — сгусток боли, надежды, отчаяния и желания, — становились с каждым днем все невыносимее. Гушкавары начали сторониться её, и даже Тартунг перестал заигрывать с ней и уже не пытался вернуть прежнее расположение.

Последнему, впрочем, Афарга была рада. Осознав, сколь ошибочным было её намерение получить от Тартунга то, что она хотела и могла получить только от Эвриха, девушка старалась держаться от юноши подальше, но тот, не понимая причину этого, буквально не давал ей проходу. Это было мучительно, ведь она ничего не имела против него и уж во всяком случае не желала обижать, а он винил в её внезапной холодности себя и… Словом, все складывалось неловко, коряво, ужасно, и теперь вся надежда была на то, что рано или поздно она сумеет припомнить упражнения, которыми пробуждала её дар старая Чойга, и с их помощью исправит испорченное в ней Калиубом.

Оставив терку и корешок, Афарга уставилась в кое-как побеленную стену. Сконцентрировалась, припоминая заклинания, позволяющие ей воссоздать на поверхности стены образ Эвриха, и принялась бормотать одно из самых простеньких. Еще несколько мгновений назад ей казалось, что она помнит его. Да нет, почему казалось? Она и впрямь его помнила и даже мысленно повторяла, но стоило только начать произносить, как нужные слова стали истаивать, исчезать, словно их стирали из памяти подобно тому, как трактирные служанки стирают тряпками с дощатых столов лужицы пролитого вина. Этого не могло быть, и все же, дойдя до середины заклинания, она, как обычно, запамятовала его конец. Афарга стиснула зубы и начала все сызнова.

Результат был прежний.

Имелся, правда, ещё один способ. Девушка вытащила из кармашка передника клочок бумаги и принялась медленно читать заклинание, записанное ею с величайшим трудом, за несколько дней и ночей. Записать его стоило неимоверных усилий по тем же причинам, что и произнести, но кое-как, по частям, по одному слову она все же нацарапала положенные три фразы. Первая прочитывалась легко. На второй Афарга начинала заикаться. Когда же дело доходило до третьей, буквы расплывались, разбегались, никоим образом не желая складываться в слова.

Афарга повторила свою безнадежную попытку раз, другой, третий. Но проклятая тряпка продолжала орудовать в её мозгах, стирая все, что она вроде бы твердо помнила, а глаза отказывались различать написанные слова. Это было непереносимо! Она ощущала себя скудоумной, ни на что не годной уродиной, сознавая в то же время, что, если бы ей удалось преодолеть поставленный Калиубом барьер, напоминавший, судя по всему, её собственный, помогавший защищать чувства от внешних воздействий, все эти мучения прекратились бы раз и навсегда. Но как преодолеть то, чего не видишь, не осязаешь, не обоняешь, о существовании чего можно лишь догадываться?..

Она прекратила свои старания, только ощутив, как щиплет глаза попавший в них пот. Без сил опустилась на циновку, готовая разреветься от жалости к себе и обиды на судьбу, постоянно уедавшую её тем или иным способом. И снова её мысли, помимо воли, вернулись к Эвриху.

Ее радовало и согревало присутствие этого праздничного человека с солнечной душой, каждое утро просыпавшегося с видом именинника, ожидавшего поздравлений, славословий и подарков. Дарил он при этом сам, но опять же с таким довольным видом, что впору позавидовать. Чему завидовать — непонятно: радости его по поводу того, что очередной сотрясаемый давеча болотницей, зябнущий и хрипящий незнакомец ушел нынче из «Дома Шайала» без чьей-либо помощи, да ещё и насвистывал нечто бодрое? Или тому, что выслушали его Аль-Чориль с Тарагатой и разрешили — сделали милость! — встретиться с Эпиаром, а затем с сак-каремцем этим чудным? Тому, что не сегодня завтра полезет он в императорскую темницу приятеля-мага выручать и, того гляди, сложит там свою златокудрую голову?

Нет, не могла Афарга его понять. Но и не радоваться его радостям — ей-то в них что, спрашивается? — тоже не могла. И бесилась оттого, что тянет её к нему, будто связаны они веревкой одной, и жизни себе без него не представляла. Пусть хоть в качестве растирательницы листьев и кореньев; не то служанки, не то помощницы, не то сиделки за хворыми, коими обрастал он, где бы ни появлялся, словно днище корабля морскими желудями. Он был ей нужен, необходим, спору нет. А она ему?

Иногда Афарге казалось, что чудной аррант относится к ней как к щенку, отнятому у злых детей. Как к птице с перебитым крылом, которую, встреться она на его пути, он подобрал бы и пестовал до тех пор, пока та не будет в состоянии улететь. Она была в его глазах несчастным ребенком, хотя ей скоро должно исполниться двадцать лет, и, принимая во внимание годы заточения, проведенные ею в доме Калиуба в полусне-полуяви, он, видимо, в чем-то был прав. Но ей-то от этой правоты легче не становилось! Тем паче рабство у Гитаго и ранталуков на многое открыло ей глаза, многому научило…

Нет-нет, она не хотела, чтобы к ней относились как к больной зверушке или младенцу, чтобы Эврих терпел её подле себя из одного сострадания! И если она не в состоянии сама вернуть себе свой дар и, став по-настоящему полезной чудо-лекарю, заставить тем самым относиться к ней серьезно, то есть ведь и другие пути… Самым простым было найти какого-нибудь колдуна и упросить его снять с неё заклятие, наложенное Калиубом. Одно время она думала, что это сможет сделать Тразий Пэт, когда Эврих освободит его из темницы, но потом поняла: несмотря на все свои таланты, арранту едва ли удастся довести столь рискованное предприятие до счастливого завершения. Он явно переоценивает свои силы, не желая отказываться от задуманного, пренебрегая добрыми советами и предостережениями.

Стало быть, она должна найти другой способ обрести утраченный дар, если это вообще возможно. То есть обратиться к какому-нибудь колдуну до того, как Эврих отправится выручать Тразия Пэта. Не было бы ничего проще, кабы аррант согласился помочь ей, ибо, явись она к тайно практикующему в Мванааке магу одна, из лап бы тот её своих, ясное дело, не выпустил. Однако Эврих был слишком занят подготовкой к освобождению Тразия Пэта и слишком уверен в успехе. Он полагал, что и без обретшей свой дар Афарги сумеет провернуть это дельце, или же просто не хотел подвергать её опасности. «К чему спешить? — самоуверенно вопрошала эта ходячая добродетель. — Ежели тебе можно помочь, то никто не сделает этого лучше Тразия. А связываться со здешними колдунами-недобитками, безусловно, служащими Амаши, дабы сохранить свои жизни, представляется мне не слишком благоразумным».

— Ему представляется! — пробормотала девушка, вскакивая с циновки и окидывая гневным взором ни в чем не повинные горшки с готовящимися снадобьями. — И этот осел, лезущий на плаху вопреки всем уговорам, ещё смеет что-то лепетать о благоразумии! Прямо-таки уму непостижимо!

Нет, что ни говори, люди определенно не в состоянии понять друг друга! Сколько усилий потребовалось Эвриху, чтобы заставить Аль-Чориль и Тарагату выслушать его и для начала хотя бы не мешать переговорам с Иммамалом и Эпиаром. Но он все же добился своего, а ей вот так и не удалось убедить его в своей правоте. Что ж, она вынуждена будет прибегнуть к последнему средству. Делать этого ей очень не хотелось, ведь если Эврих догадается… Другого выхода, однако, не было, и, поколебавшись, Афарга направилась к сундуку, в котором аррант хранил манускрипты, посвященные врачеванию, и особенно ценные или опасные снадобья.

Откинув окованную металлическими полосами крышку, девушка склонилась над сундуком. Переложив пару манускриптов, извлекла со дна плетенную из соломы шкатулку, отличавшуюся от других рисунком узора на крышке. Отнесла к столу, прислушалась и, убедившись, что ей никто не помешает, раскрыла её. Вытащила склянку с желтым порошком, к горлышку которой был привязан пергаментный квадратик с хорошо памятным ей значком. Если бы она не заглядывала в манускрипты и не заинтересовалась некоторыми их разделами, то нипочем бы не догадалась, что этот значок символизирует слияние мужского и женского начал. Заинтригованная, она, естественно, пожелала узнать, что бы это могло значить, и, прилежно проштудировав соответствующие страницы пухлого тома, написанного неким Ибрагаром Гургиеном, поняла, что обнаружила среди Эвриховых припасов пресловутое любовное снадобье. Не то, сказочное, помогшее безнадежно влюбленному юноше влюбить в себя холодную, бессердечную красавицу, но все же весьма действенное, вызывающее у мужчин и женщин непреодолимое желание.

Даже без чтения Эвриховых манускриптов легко было догадаться, для чего этот порошок использовался пожилыми или не вполне здоровыми людьми. Понятно было также, почему предусмотрительный аррант поместил его среди ядов и сильнодействующих снадобий, способных при неправильном употреблении свалить человека с ног или же заставить харкать кровью. Судя по тому, что горлышко склянки было залито красным воском, Эврих предпочитал не прибегать к этому средству без крайней необходимости, полагая, что вреда оно может принести больше, нежели пользы. Наверно, он был прав, и Афарга долго колебалась, прежде чем решила воспользоваться невзрачным на вид порошком, дабы попробовать влюбить в себя бесчувственного арранта.

О, разумеется, она понимала, что, не будучи волшебным, желтый порошок не может совершить чудо! Вероятно, он действовал так же, как некоторые пляски, которыми она уже пыталась расшевелить Эвриха. Тогда ей не удалось добиться успеха, но теперь, когда он не будет ни о чем подозревать, все должно получиться. Пусть он только один-единственный раз придет в её объятия, а там уж она сумеет завладеть его сердцем и помыслами. Если это случится, он не сможет отказать ей и сведет к какому-нибудь колдуну. Проследит, чтобы тот её расколдовал, и, когда к ней вернутся прежние способности, сам будет упрашивать пойти с ним освобождать Тразия Пэта. А коли этого чародея к тому времени уморят в узилище, так и невелика беда. Великий Дух и Алая Мать свидетели! — пусть даже ей придется расшибиться в лепешку, она отыщет убежище Ульчи и доставит мальчонку Эвриху. Но для этого надобно сначала подсыпать ему в пищу или питье желтый порошок…

Достав из тайника заранее приготовленную красную свечу и маленький бумажный пакетик, Афарга решительно содрала воск с горлышка заветной склянки. Подцепила острием кинжала пробку, потом, боясь раскрошить её, ухватила острыми белыми зубами, стиснула, потянула… Раздался тихий, характерный хлопок. Девушка поднесла открытую склянку к носу и уловила слабый аромат полыни. Попробовала желтую пылинку на язык — безвкусная. Стало быть, это именно то, что ей нужно.

Она пересыпала часть содержимого склянки в пакетик и спрятала его в карман передника. Закупорила склянку и поднесла свечу красного воска к пылавшему в очаге огню. Подождала, пока вспыхнет фитиль, дивясь тому, что руки у неё не дрожат и она не испытывает ни малейших угрызений совести. Не зря, значит, говорят: во сне и в любви нет ничего невозможного. Или для видящего сны и любящего?..

— Только бы Эврих ни о чем не догадался! — прошептала Афарга, завороженно глядя, как капли красного воска падают на пробку и обволакивают горлышко склянки с желтым порошком.

* * *

Дом Азама был вдвое меньше особняка Газахлара и стоял у подножия Рассветных холмов, на границе Нижнего города и кольца фруктовых садов, отделявших его от района Небожителей. Для купца жилище Азама выглядело более чем роскошно, и Тартунг удвоил осторожность, опасаясь встречи с ночными сторожами.

Перелезая через высокий глинобитный забор, он ожидал услышать яростный лай — столичные купцы больше доверяли псам, чем нанятым охранникам, да и стоило их содержание не в пример дешевле, но Азам, судя по всему, предпочитал иметь двуногую стражу. И в эту ночь она его подвела. Спали ли сторожа сном праведников, тискали служанок или наслаждались пальмовым вином на поварне, юноша не знал, но очень скоро убедился, что ни во дворе, ни в саду их не было.

— Бережет Тахмаанг безвинных! Хотя и не верится мне, что могут таковые служить у этого гнилодушного гада! — пробурчал юноша, вглядывась в освещенные окна дома.

По всему первому этажу ставни были закрыты, и свет, пробивавшийся сквозь щели, указывал, что люди бодрствуют лишь в угловом помещении — там-то скорее всего и помещалась поварня, приютившая сторожей. А может, одного сторожа, на свое счастье не проявившего этой ночью погибельной для него бдительности, ибо Тартунг был настроен весьма решительно и не задумываясь угостил бы стрелой из кванге всякого вздумавшего помешать ему. Уж коли Великий Дух помог юноше отыскать самого страшного своего обидчика в столь большом и многолюдном городе, то наверняка считал, что тот должен исполнить данную некогда клятву и жестоко отомстить ему.

Ночь выдалась душная, половина окон на втором этаже не была закрыта ставнями, и в двух комнатах все ещё горели свечи. Одно освещенное окно располагалось в левой — противоположной от поварни стороне здания, другое — в центре его. Присев подле зарослей желтого жасмина, Тартунг замер, вглядываясь в глубину комнат и пытаясь определить, какая из них является спальней Азама.

С преуспевающим столичным купцом он познакомился у находящегося в верховьях Мджинги водопада, за которым великая река становилась судоходной или, лучше сказать, проходимой для лодок. Тартунг сбежал из селения диринов вскоре после того, как его покинула Омира. Только присутствие этой девчонки удерживало его там, и, узнав, что её взяли на Торг, дабы, получив выкуп, вернуть калхоги, он отправился вниз по течению Мджинги в надежде отыскать соплеменников. Мальчишка не верил, что пепонго уничтожили все поселения мибу, и рассчитывал в конце концов найти если уж не родителей, то хотя бы родичей.

Дирины, как и следовало ожидать, не отправили за ним погоню, но продвигаться вдоль реки было нелегко, и Тартунг несколько раз собирался либо связать плот, либо сделать из коры каноэ. Изготовление легкого каноэ, которое можно в случае Нужды тащить на плече, требовало, однако, известного мастерства, которым беглец не обладал, а вязать плот он, по здравым размышлениям, отказался из-за обилия порогов. Поэтому он очень обрадовался, когда, миновав очередной водопад, увидел четыре лодки, принадлежавшие, как выяснилось, торговцу, приплывшему сюда аж из самого Аскула. Первой его мыслью было угнать одну из лодок и на ней добраться до земель мибу, лежащих ниже по течению Мджинги.

Наблюдая за хозяевами добротных больших лодок, ничуть не напоминавших верткие изделия его соплеменников, он понял, что одному управлять такой громадиной будет непросто. Кроме того, из разговоров чужаков, смысл которых он улавливал с некоторым трудом, следовало, что им не хватает рабочих рук. Часть нанятых в Аскуле людей погибла в схватке с пепонго, трое подхватили какую-то хворь и нуждались в уходе. Разговоры, которые вели чужаки, собирая лечебную траву, называемую ими хубкубавой — Глазом Дракона, навели Тартунга на мысль, что, может статься, в похищении лодки нет необходимости. Почему бы ему не наняться к Азаму точно так же, как сделали это обитатели далекого Аскула? Если пепонго захватили часть приречных земель, путешествовать по ним в одиночку было опасно, к тому же он мог получить за помощь чужакам хороший нож и одежду, что тоже было нелишним. Негоже возвращаться в родное племя оборванцем, совсем иначе его примут, ежели он появится там не как беглец, а как воин, сумевший добыть во время вынужденных скитаний достойные трофеи.

Выбрав подходящий момент, Тартунг возник из высоких трав перед глазами Азама и на смеси всех известных ему наречий предложил свою службу. Опешивший и схватившийся было за меч купец, догадавшись, чего хочет от него тощий, но жилистый и крепкий на вид мальчишка, принял его предложение. Тартунг принялся помогать аскульцам собирать хубкубаву, заготовлять дрова для костра, необходимого для приготовления пищи, охотиться и ловить рыбу, дабы пополнить запасы съестного. А когда лечебных трав было набрано достаточно и Азам решил, что пришла пора возвращаться в Аскул, сел на весла.

Плыть по течению Мджинги было одно удовольствие. Могучая река сама несла лодки, и надобно было только следить, чтобы они не подошли близко к берегу, где путешественников могли подкарауливать пепонго, и не наткнулись на топляки. Трое недужных оклемались, и Тартунг, оставшись без дела, наслаждался нечаянным отдыхом, радуясь тому, что так удачно прибился к торговцу. Как-то вечером, когда, по его расчетам, они доплыли до земель, принадлежащих мибу, он попросил Азама расплатиться, сообщив, что намерен покинуть аскульцев, дабы продолжать поиски соплеменников. Купец не стал уговаривать его остаться, а выдать вознаграждение обещал утром — ведь не уйдет же мальчишка из лагеря на ночь глядя? Не подозревая подвоха, Тартунг согласился, но долго не мог заснуть, ворочаясь с боку на бок и предвкушая скорую встречу с родичами. Ему снились Нумия, отец, Узитави, и он плакал во сне от счастья, ибо не часто видел такие добрые и радостные сны.

Проснулся он от грубых прикосновений и долго не мог уяснить, зачем аскульцы вяжут его по рукам и ногам. Но, даже не понимая, зачем они это делают, мальчишка сопротивлялся так отчаянно, что кто-то вынужден был треснуть строптивца веслом по затылку, дабы утихомирить. И голова после этого удара болела у него несколько седмиц — все то время, пока Азам вместе со своими слугами и грузом хубкубавы добирался до Аскула, а затем и до Города Тысячи Храмов.

Купец оказался не столь добрым и покладистым, как представлялось Тартунгу, но больше всего потрясло и озлобило мальчишку не намерение Азама превратить его в раба, а предательство тех, с кем он трудился рука об руку. Юноша до сих пор не понимал, как эти люди, которым он не сделал ничего плохого, а, напротив, помогал как умел, могли поднять на него руку? Узнав, какая участь ожидает его по прибытии в Мванааке, Тартунг поклялся страшно отомстить Азаму. С ним все было ясно: алчный злодей, без чести и совести! Но остальные-то, неуж-то и они были такими же негодяями?.. Неужели все люди — подлые твари, способные лишь на то, чтобы притеснять тех, кто оказывался слабее их?..

Азам был предусмотрительным человеком. Прибыв в Город Тысячи Храмов, он сразу же отправил Тартунга на невольничий рынок, где тот около седмицы провел в загоне для рабов, пока не был куплен хозяином «Веселой калебасы». Напрасно юноша, уже попав к Эвриху, оправившись от ран и получив возможность бродить по столице без надзора, искал дом предателя-купца. Он мог лишь догадываться, в какой части города тот живет, и в конце концов понял, что ему не удастся отыскать Азама. Смириться с тем, что ему придется нарушить клятву и предательство останется неотомщенным, было трудно, но покидать Эвриха, чтобы посвятить жизнь поискам купца, представлялось ему величайшей глупостью, которую только может совершить человек. Нет-нет, Тартунг вовсе не отказался от мести и не простил Азама! Но, будучи поставлен перед выбором: месть или дружба, отдал предпочтение последней. И не жалел об этом.

Однако надежда рассчитаться с человеком, обманувшим его доверие, ни на мгновение не умирала в сердце юного мибу. Более того, боясь расплескать ненависть к купцу, он никому не говорил о том, каким образом попал в столицу. Даже слушая рассказы Эвриха о поисках хубкубавы — занятии, знакомом ему не понаслышке, он помалкивал и ныне был сторицей вознагражден за долготерпение и веру, что когда-нибудь Великий Дух или Наам сведут его с Азамом. Он увидел его, выходя из дома Эпиара, и в первое мгновение глазам своим не поверил, хотя на самом-то деле ничего удивительного тут не было: ежели купцы встречались в Аскуле, то могли продолжать поддерживать отношения и в Городе Тысячи Храмов.

Притаившись у ворот дома Рабия Даора, юноша прежде всего уверился в том, что глаза его не подвели и он действительно видит своего давнего обидчика. Восхваляя Богов, дождался, когда Азам выйдет от Эпиара, и скрытно последовал за ним, дабы узнать, где тот живет. И узнал! Теперь оставалось только выбрать подходящее время и совершить то, что он поклялся совершить, лежа связанный по рукам и ногам на дне плывущей в Аскул лодки.

Прошло несколько дней, в течение которых Тартунг предавался грезам о грядущем отмщении. Он не торопился: месть — то самое блюдо, которое одинаково хорошо как в горячем, так и в холодном виде. В холодном, пожалуй, даже предпочтительнее, ибо в мечтах ты успеешь убить врага тысячу раз, прежде чем прикончишь его наяву. Но теперь время пришло. Медлить больше нечего.

Юноша ещё раз вгляделся в силуэт человека, беспокойно расхаживавшего по комнате, — да, это, безусловно, он!

Обходя двор, Тартунг заметил прислоненную к стене сарая лестницу. Приставить её к окну ничего не стоило, да и не было в ней особой нужды, он и без неё попадет в купца из кванге, благо окно расположено невысоко и предатель подходит к нему временами совсем близко. Прикончить его было проще простого, и все же Тартунг медлил, словно ожидая какого-то знака свыше.

Переведя взгляд на второе освещенное окно, он решил, что видит в нем дочь или какую-то родственницу Азама. Выйдя из глубины комнаты, она легла грудью на подоконник и выглянула наружу, дабы насладиться ароматами сада. Юноша различил бледный овал лица, высокую прическу, столь любимую форани и подражавшими им купеческими дочками, посверкивавшие капельки сережек-висюлек…

— Может, и её заодно подстрелить? — проворчал Тартунг, поднося кванге к губам. Цель была превосходная, лучше и вообразить невозможно. — А может, только её к праотцам и отправить?

Он представил, как будет убиваться Азам, обнаружив поутру хладный труп дочери. Пожалуй, это даже лучше, чем прикончить его самого. Смерть лишает человека не только радостей жизни, но и избавляет от страданий. Чем заслужил это избавление предатель-купец? И тотчас неслышимый голос спросил его: а заслужила ли смерть девушка, о которой он ничего не знает? На миг ему почудилось, что он видит в окне Нжери. Потом померещилось, что это Омира каким-то чудом перенеслась в Мванааке, и, наконец, он уловил сходство неизвестной девицы с Афаргой.

Обманчивый лунный свет сыграл с ним скверную шутку. Черты девушки неуловимо менялись при каждом её движении, и мысли юноши, четкие и ясные поначалу, неожиданно смешались, а затем приняли неожиданное направление. Он словно увидел себя со стороны, и хладнокровный убийца, готовый пустить отравленные стрелы в ни о чем не подозревавших людей, не вызывал у него симпатии. Теперь уже предательство, совершенное Азамом, не казалось ему достаточным основанием для его казни. Эврих бы сказал, что, намереваясь прикончить купца, он сам уподобляется ему, а убийство девушки явилось бы и вовсе непростительным злодеянием в глазах любого здравомыслящего человека. Если бы он пустил стрелу сгоряча — дело иное, но выслеживать, таиться и подкрадываться…

Попытавшись представить на своем месте арранта, Тартунг понял, что тот не стал бы стрелять, и опустил кванге. Азам, несомненно, заслуживал смерти, и ни один мибу не оставил бы совершенное им предательство безнаказанным. Соплеменники его не только прикончили бы купца с чадами и домочадцами, но и жилище злодея спалили бы дотла. Для них это было бы естественно и справедливо, так почему же он пребывает в сомнениях? Неужто аррант сумел вывихнуть ему мозги до такой степени, что он откажется от обычаев родного племени и простит обидчика? Ведь он поклялся Нааму, что отомстит!..

В замешательстве юноша отступил к кустам и присел на корточки, силясь разобраться в собственных чувствах. В нем словно пребывали одновременно два человека, один из которых кричал: «Убей! Сдержи клятву! Предатель должен быть наказан!» Другой… Другой молчал, слушая первого с жалостью и пониманием. И молчание это было красноречивей любых криков. Он не осуждал юношу-мибу за желание расквитаться с предателем и не оправдывал купца. Ему, похоже, было просто неинтересно поминать прежние обиды и сводить старые счеты. На это можно положить всю жизнь: мстить пепонго, оттолкнувшей его Омире, вязавшим его спутникам Азама, Зите, её мужу и дочери, жрецам храма Мбо Мбелек, избившим Эвриха незнакомцам — да всех и не упомнишь… Вот только интересно ли жить, взяв за правило во что бы то ни стало отвечать ударом на удар, руганью на ругань, оскорблением на оскорбление, обидой на обиду? Спору нет, порой это необходимо и неизбежно, но всегда ли? Осчастливит ли его смерть Азама? Станет ли мир чуточку лучше после убийства купца? А ежели нет, то в чем же тогда смысл затеянного им дела? Только в исполнении данной в запале клятвы? Но должен ли он, нынешний, повзрослевший, страшиться гнева Наама, если не сдержит ее? Великий Дракон, наверно, может рассердиться, а Всеблагой Отец Созидатель? Разгневался бы он или счел мальчишескую кровожадность недостойной мужчины?

Интересно, что бы сказал по этому поводу Эврих? Впрочем, он уже слышал, как в сходных обстоятельствах тот изрек, что видит существенную разницу между местью за кого-то и местью за себя. «Если мне выбьют зубы, то они не вырастут у меня снова, что бы я ни сотворил с тем, кто нанес мне столь невосполнимый ущерб. Чужие страдания не доставляют мне радости. Жизнь слишком коротка и быстротечна, чтобы тратить её на сведение счетов, коль скоро я не получаю от этого удовлетворения». Чудной аррант вовсе не считал, что так же должны рассуждать и все остальные, он говорил лишь о своих собственных чувствах и восприятии мира, но слова эти были хорошо памятны Тартунгу.

— Ну что ж, не хочешь запачкаться — не лезь в грязь, — пробормотал он, со вздохом поднимаясь на ноги. — Если Эврих не пожелал мстить за свежую обиду, то я уж как-нибудь найду в себе силы забыть давнее предательство Азама. К тому же, не попадись он на моем пути, я бы не очутился в Городе Тысячи Храмов, не встретил арранта, не познакомился с Афаргой…

Он вновь устремил взгляд на силуэт девушки в освещенном окне. Неужели померещившееся ему сходство её с Омирой и Афаргой могло так резко изменить его намерения? Не зря, стало быть, Эврих говорил, что любовь проявляет все скрытое в человеке. В одних пробуждает жестокость и грубость, в других нежность и снисходительность. Как странно и хитро все переплетено в этом мире! Он шел насладиться местью, а сейчас рад тому, что удержался от кровопролития…

Освещенная со спины свечой, а спереди лунными лучами, девушка потянулась и скрылась в глубине комнаты. Тартунг постоял ещё немного и, когда она задула свечу, двинулся в глубь сада. Перемахнул через забор и растворился во мраке ночи.

* * *

— Давненько аррант дибулу свою в руки не брал. Поят его в этом доме плохо или кормят несладко? — громогласно вопросил Яргай, и собравшиеся в зале гушкавары шумно поддержали товарища, требуя, чтобы Эврих спел им что-нибудь для поднятия духа. Уж коли вынуждены они задницы просиживать в столице, где стражников больше, чем жителей, так хоть в застолье веселом душу отвести. А что за веселье без хорошей песни?

Ильяс покосилась на Эвриха, тот пожал плечами, мол, надо так надо, и мигнул Тартунгу.

Пока тот ходил за дибулой, Афарга пребывала в мучительном раздумье: не настало ли время сыпануть драгоценному арранту в чашу заветный порошок? В конце концов она пришла к выводу, что делать этого пока не следует по целому ряду причин. Трудно предугадать, что споет Эврих под его воздействием и как поведет себя в присутствии нескольких женщин. Время от времени он поглядывал на Аль-Чориль очень задумчивым взглядом, и будет просто ужасно, если, вместо того чтобы сосредоточить свое внимание на Афарге, непредсказуемый аррант примется охмурять предводительницу гушкаваров. Помимо ничем не примечательных разбойниц, в зале находилось ещё несколько служанок и Тарагата, которую, несмотря на мальчишескую фигуру, тоже нельзя было недооценивать.

Нет, Афарге не нужны были соперницы, и она решила отложить совращение Эвриха до более подходящего момента…

— Долго ли ещё ты собираешься струны подтягивать? — нетерпеливо обратился Яргай к настраивавшему дибулу арранту. — Стремление твое усладить наш слух божественной музыкой уже оценено нами по достоинству, но не забывай, что находишься ты не в императорском дворце и, ежели где сфальшивишь, на плаху тебя не поволокут. Главное — вдохнуть бодрость в лишенных настоящего дела героев.

— Что-то я в толк не возьму, откуда такие настроения? Кормят, что ли, тебя в «Доме Шайала» не досыта или поят не допьяна? — передразнил Эврих Яргая, ударил по струнам и потребовал: — А ну-ка наполните чаши!

Пой и пей, легко тому, Кто в веселье жизнь проводит. Смехом бей, гони чуму, Грусть и скуку, коль находит. Пусть девизом на щите Будут: «Радость и победы»! Так живи, чтобы к тебе Не заглядывали беды. Пусть друзья большой толпой В дом приходят без причины, И чтоб женщины с тобой Были мягче мягкой глины. Смейся в праздник, в будний день, Быть улыбке — быть удаче. Смех, как свет, рассеет тень, И не может быть иначе! Смехом бей, гони чуму, Грусть и скуку, коль находит. Пей и пой, легко тому, Кто в веселье жизнь проводит!

— Вот это по-нашенски! Выпьем за веселье, за удачу! — рявкнул Пахитак.

— За веселье! За удачу! — взвыли гушкавары, и Эврих подумал, что Ильяс очень своевременно устроила эту попойку. Пребывание в столице явно угнетало её соратников, чувствовавших себя здесь как мыши в мышеловке.

Ильяс же, глядя на арранта, думала, что тот оказался хорошим товарищем, и, если бы Великий Дух свел её с ним раньше, Ульчи был бы давно найден. Теперь она уже раскаивалась в том, что прогнала его тогда с залитой лунным светом крыши. Разве легче ей оттого, что он стал избегать ее? Напротив, теперь аррант начал сниться ей по ночам, а это уже и вовсе никуда не годилось…

— А теперь я спою вам песню, посвященную нашему гостеприимному хозяину. — Эврих привстал с циновки и отвесил поклон Шайалу, взиравшему на веселящихся гушкаваров с видом любящего папаши, умиленного возней не в меру резвых детишек.

Мечтал я в юности иметь огромный дом, Чтоб наслаждаться жизнью в нем. Достиг желанного упорством и трудом, Но скучно было в доме том. И захотелось мне иметь при доме сад, Чтоб рос в нем сочный виноград. Я руки не щадил и не жалел затрат, Однако саду был не рад. Был опечален я: вот место спать, вот — сесть, А не могу ни пить, ни есть! Хоть вроде все как у людей. И все как будто есть… Ну разве что жену завесть?..

— Вай-ваг, Шайал, почему бы тебе не жениться ещё раз? Ты ж молодец хоть куда! Возьми в жены девчонку! Если девушка замужем за стариком, он становится моложе, а она опытней! — прервали пение арранта крики гушкаваров.

— Э, нет, вторая жена — как подогретая еда, — прошамкал трактирщик. — Что ж вы петь-то Эвриху мешаете, коль сами потешить вас просили?

— Пой, пой! Молчим! А ну-ка рты на запор!.. — разом закричали несколько человек.

И я завел жену, и лавку, и детей, И начал зазывать гостей — Родных, друзей. В саду гнездо свил соловей. Как будто стало веселей… Да, полной чашею мой дом казался мне — Здесь ждут, здесь свет горит в окне… И все ж я видел в повторяющемся сне Себя летящим на коне, На палубе, средь волн, среди морских бродяг, В пылу отчаянных атак, Слагающим из глыб спасительный маяк, Врагу ломающим костяк… Летят недели, годы, счастья ж нет как нет. Не омрачает жизнь навет, Минуют беды, но и на излете лет Терзает предзакатный свет, В котором, как во сне, волшебною чредой Суда проходят предо мной, Громады парусов вздымая над водой… Кляну унылый я покой, Так несвершенного, невиденного жаль! Раскаянья пронзает сталь Мне сердце, и гнетет бесплодная печаль О кораблях, ушедших вдаль…

— Ого! Так вот о чем Шайал печалится! А вы говорите: жена! Он, по примеру Кешо, о флотилии размечтался! — пробасил Яргай. — Скажи, Шайал, правильно Эврих угадал?

— Правильно, правильно! Я тоже суденышко-другое иметь бы не отказался! Да и дальние страны повидать было бы неплохо! — ответил вместо трактирщика Тохмол — клювоносый, очень высокий и подвижный гушкавар из ближайшего окружения Аль-Чориль.

— Да полно вам, какие такие суденышки? — Трактирщик, явно польщенный посвященной ему песней, принялся яростно протирать застиранным фартуком красные, слезящиеся глаза. — Пусть-ка Эврих лучше про Аль-Чориль споет. Про остальных-то остолопов я и сам могу сказать: помрете, ребята, от рисовой водки, ежели за ум не возьметесь!

— Про Аль-Чориль! Давай, аррант, пой! А коли не по нраву ей придется, мы тебя, так уж и быть, от её гнева обороним! — загалдели гушкавары.

Эврих взглянул на Ильяс, ожидая, как отнесется она к этому предложению.

— Ну что ж, спой. Посмотрим, как тебе удастся угадать, что у меня на душе, — помедлив, согласилась она. — Но только помни, после этого тебе придется спеть о себе самом.

— Спой обо мне, — неожиданно предложила Нганья, и гушкавары как-то разом притихли.

«Вот стерва! — подумала Афарга. — И эта туда же! Тебя же, дохлячка, три года откармливать надобно, прежде чем о тебе хоть слово кому сказать захочется!»

Эврих между тем задумчиво пощипал струны старенькой дибулы и промолвил:

— Спою я о тебе с охотой. Но, чур, без обид, ежели я верно угадал.

— Пой что хочешь, все равно мимо попадешь. — Тарагата гордо вскинула коротко стриженную голову. — Ежели складно получится, с меня бочонок вина. А ежели нет, так уж придется, дружок, тебе раскошелиться.

— Добро. Кто же судьей будет? — поспешил уточнить дотошный Пахитак.

— Ты и будешь. Вместе с Яргаем, — переглянувшись с Аль-Чориль, промолвила её лучшая подруга и помощница.

— Полны ли чаши? — вопросил Эврих, и рубец на его левой щеке стал почему-то вдруг особенно заметен. — За тебя, Тарагата. И не таи на меня зла, коли что не так.

Он ударил по струнам и не пропел, а проговорил хриплым, не своим голосом:

Меня ночь обняла, Ничего я не вижу вокруг: Ни подставленных ног, Ни протянутых рук. Ветер звуки смешал, Мне не крикнуть, А вам не помочь. Как предательство Длинная-длинная Ночь.

На некоторое время в зале воцарилась тишина, а потом Яргай недовольно провозгласил:

— С тебя, братец, бочонок! Мало того что не складно, так ещё и не весело!

— Да уж! — поддержал его Пахитак. — Этак ты нас в превеликое уныние вгонишь, а Тарагата вызовет тебя драться на кинжалах. И никому-то от твоей смерти ни радости, ни корысти не будет.

— Оставьте его в покое! — неожиданно грубо, с надрывом крикнула из своего угла Тарагата. — Бочонок с меня! Шайал, распорядись. Но про Аль-Чориль ты, аррант, лучше не пой. Ни к чему нам это.

— Тогда пусть про себя споет! Про то, как в вонючих болячках ковыряется! Очень красиво получится! — предложил кто-то из дальнего, погруженного в полутьму угла.

— Почему нет? Про себя тоже могу, — легко согласился Эврих. — Вот только про болячки не обещаю. Пищеварению не способствует. Представьте: выстроится у нужника очередь страждущих — чего в этом хорошего? А кто-нибудь прямо тут осквернится — тогда и вовсе беда.

— Ладно тебе оправдываться, пой! — рассмеялся кто-то позади Тартунга, и тот подумал, что на месте Эвриха ни за что бы не стал петь.

Аррант же ухмыльнулся, тронул струны и запел. Вот только не о себе, а о чем-то совсем ином…

Словно в клетке сидишь, если вехи намечены, Шея в рабском ярме, коли даты предсказаны. Даже сроки, когда будут раны залечены, Давят, будто бы руки веревками связаны. Напророчь мне три года в хоромах блаженствовать — Убегу я — хоть дурнем, хоть волком ославленный. Обяжи с лучшей девою жить-благоденствовать, Под венец я пожалую лишь обезглавленный. Если вижу грядущее я беспечальное: Цели, средства, желания — все в нем увязано, Для меня это хуже, чем песнь погребальная, Знак того, что дорога туда мне заказана…

Он пел негромко, но в наступившей тишине каждое слово звучало отчетливо, и Тартунг подумал, что песня эта вполне могла быть посвящена Аль-Чо-риль. Хитроумный аррант и тут остался верен себе. Вооружившись дибулой, он как будто продолжал незаконченный спор, и, судя по тому, как нахмурилась предводительница гушкаваров, она это тоже поняла. И ответить ей было нечем — разве что решится она взять в руки дибулу и запеть.

…Не корите меня за дела бесполезные, Пожалейте себя, коль судьбой одурачены. Крепко держат привычного когти железные, Где все меры — отмерены, даты — назначены…

Эврих умолк, окинул взглядом собравшихся и вновь запел, но на этот раз по-аррантски, так что даже Тартунг, несмотря на полученные уроки, понимал, о чем он поет, с пятого на десятое. Зато предводительницам гушкаваров перевода не требовалось — форани хорошо говорили как по-аррантски, так и по-саккаремски. Вот только Аль-Чориль, слушая Эвриха, улыбалась, хотя и несколько натянутой, вымученной улыбкой, а окаменевшее лицо Тарагаты выражало явное неодобрение.

Я хочу тебя видеть снова, Твои руки и губы ловить. Никакое не может слово Эту жажду мою вместить. Сквозь свершенья, невзгоды, победы, Ты одна — обитаемый край. Торопись, позабудь обиды, Приходи ко мне, выручай. Захоти лишь, и ты успеешь! Как спасенье твое лицо… Помоги, как одна умеешь, В гибких рук заключи кольцо…

«Сегодня же накормлю его желтым порошком!» — твердо решила Афарга, искусавшая себе все губы, слушая бесстыдные излияния арранта. Она не сомневалась, что предназначены они Аль-Чориль, и дивилась как наглости Эвриха, так и тупости разбойницы, не понимавшей, кажется, что пакостная эта песня — прямое обращение к ней. Но если уж она сама этого сообразить не может, почему, спрашивается, Тарагата не остановит арранта, не придумавшего ничего лучше, чем объясняться в любви посреди полного гушкаварами зала?

В первые мгновения Нганья и впрямь заподозрила нечто подобное, но, вслушавшись в слова песни и приглядевшись к Эвриху повнимательнее, сообразила, что опасаться ей нечего: тот вовсе не пытается соблазнить её подругу. Устремив поверх голов слушателей невидящий взгляд, чудной аррант пел им о какой-то иной любви, и это было очень хорошо. Прежде всего, разумеется, для него самого. Присутствие Эвриха безмерно раздражало Нганью, причем чем дальше, тем больше. Справедливости ради следовало признать, что сам он не вводил их в заблуждение относительно своих чародейских способностей или, лучше сказать, отсутствия таковых. Они сами пошли по ложному следу и возлагали на него слишком много надежд. Она готова была даже поверить Эвриху, что Тразий Пэт именно тот человек, который необходим им для отыскания Ульчи. Ни разу ещё ей не удалось поймать арранта на лжи, и, очень может статься, помимо желания выручить из беды друга он и в самом деле готов услужить Ильяс. Однако вытаскивать аскульского мага из императорской тюрьмы — затея крайне опасная, и шансы на успех столь невелики, что Нганья была категорически против нее.

Кроме того, в столице имелось по меньшей мере полдюжины колдунов, и ей было известно, где живут двое из них. Она давно уже предлагала Ильяс схватить их, доставить в «Дом Шайала» и слегка помучить. Дарования у этих гаденышей были слабенькие, к тому же время от времени они исполняли кое-какие поручения Душегуба, но, как знать, может, им и без Тразия Пэта удалось бы разыскать Ульчи? Попробовать, право же, стоило, и если бы не упрямство Ильяс… Заняться ими ещё не поздно, и сделать это надобно до того, как Эврих, заручившись поддержкой Эпиара, отправится освобождать своего приятеля…

Взрыв хохота отвлек Нганью от её мыслей, и она с неудовольствием подумала, что аррант сумел-таки развеселить гушкаваров. Вай-ваг! Он знал, как привлечь к себе внимание и сердца людей, как не наскучить им и в конечном счете заставить плясать под свою дибулу! И этого-то она боялась больше всего.

После бесед со сладкоречивым аррантом Ильяс начинала задумываться, хуже того, сомневаться, надо ли ей, разыскав Ульчи, продолжать борьбу с Кешо. Чужеземец смущал её, заставлял колебаться и мучиться бесплодными размышлениями как раз тогда, когда твердость была особенно необходима. Негодник-аррант искусно и старательно развенчивал поставленную ими перед собой великую цель, ради которой они испытали бесчисленные унижения и страдания, ради которой погибло множество прекрасных людей! Он делал это ненавязчиво, как бы исподволь, и, что самое ужасное, был, безусловно, искренен в стремлении помочь Ильяс обрести счастье. Если бы не эта подкупающая, обезоруживающая искренность, Нганья давно бы его прирезала, а так ей оставалось только скрежетать зубами и надеяться, что Эврих сложит голову, пытаясь освободить Тразия Пэта.

Великому Духу ведомо, как трудно, как плохо ей было в последнее время! Она разрывалась на части, ибо чудо-лекарь нравился ей, как ни один мужчина до этого, но даже ради него Нганья не могла предать дело своей жизни. Так или иначе, он должен был оставить Ильяс в покое или исчезнуть, и чем скорее, тем лучше. Несколько раз она пыталась образумить его, но он не желал, не мог понять, на что замахивается, убеждая отказаться от свержения Кешо. Ему, приплывшему из-за моря, из счастливой, благополучной Аррантиады, было не представить, что им пришлось пережить. И Нганья, конечно же, не собиралась рассказывать ему о том, как в мгновение ока по злой воле Кешо превратилась из почитаемой, счастливой и богатой форани — Небожительницы, привыкшей получать только цветы и плоды и лишь понаслышке знавшей, что у жизни бывают ещё и колючки, — в нищую, бесправную преступницу, подстилку для настатигов, уцелевшую исключительно благодаря заботам сердобольного раба и отваги Ильяс, приютившей её, вопреки строжайшему указу Триумвирата, в «Мраморном логове». То есть это-то она как раз рассказала, но что могли значить общие фразы для бренчащего на дибуле и врачующего от нечего делать болящих арранта?..

Нганья прикрыла глаза, чтобы не видеть белозубой улыбки, не слышать очередной шуточной баллады, которую уговорили его спеть гушкавары. Она едва сдержалась, чтобы не стукнуть кулаком по столу и не разораться, как припадочная базарная торговка. Вместо этого она поднесла к губам и одним длинным глотком опустошила чашу с рисовой водкой. Вряд ли Эврих понял бы её, даже если бы она рассказала ему, как ворвавшиеся в «Букет астр» настатиги, они же ярнуареги — «ревнители справедливости», — принялись избивать древками копий её мать, заступившуюся за старика-лекаря, зарезанного тут же, во дворе особняка. Как без вины виноватых обитателей «Букета астр» погнали на невольничий рынок, сделав исключение лишь для неё и нескольких смазливых служанок. Как, громко пыхтя и обливаясь потом, топтали озверевшие насильники жену одного из телохранителей, старательно превращая непокорную молодицу в кусок кровоточащего мяса. Как изгалялись над ней самой, не знавшей до той поры мужчину, и бросили, только проделав все, что в состоянии был измыслить их злобный, воспаленный похотью и сознанием вседозволенности и полной безнаказанности ум. Бросили, будучи уверены, что она не выживет. Оставили подыхать, как крысу с перешибленным хребтом, о которую тошно марать руки…

Уперев локти в колени, Нганья закрыла лицо ладонями. Ей не хотелось вспоминать свою жизнь. Не хотелось вспоминать решительно ничего, ибо ничего хорошего после той страшной ночи просто не было. Крохотными блестками вспыхивали во мраке кое-какие разговоры с Ильяс, отрывочные видения прибрежных скал, клубящихся над морем облаков, ощущение скачки и свистящего в ушах ветра… Но блесток этих было слишком мало, и стоило начать вспоминать, как все их затягивало алым туманом отчаяния, злобы и ненависти.

Она отдавала себе отчет в том, что, приплыв из Мванааке в Кидоту, они с Ильяс сами выбрали свою судьбу. Ничто не мешало им тихо-мирно жить-поживать у престарелых родичей Нганьи, дожидаясь, когда какие-нибудь высокородные юнцы надумают взять их в жены. Ничто, кроме ужасов, пережитых после свержения Димдиго, желания Ильяс вернуть сыновей и её собственного стремления отомстить Кешо во что бы то ни стало. Но для этого им прежде всего нужны были люди, готовые идти за ними в огонь и воду. Отыскать таких можно было лишь среди беженцев из империи, нашедших приют в Кидоте и Афираэну. Мысль сколотить из них отряд возникла у Ильяс, и она же выхлопотала у камилиса — повелителя Кидоты — соответствующий указ, позволявший ей собирать под свою руку всех желающих отомстить Кешо.

Отношения между приютившей их страной, Афираэну и Мавуно испокон веку были напряженные, и камилис только и мечтал о том, как бы поглубже вонзить шип в задницу западного соседа. Ильяс оказалась тем самым шипом, как только собрала под свое начало полтыщи воинов. О да, она добилась своего, но только Нганье было ведомо, чего ей это стоило! Получить указ, позволявший создать отряд, добыть, хотя бы на первое время, деньги, оружие и еду. Многие в Кидоте называли её «Имперской шлюхой», кое-кто из высокородных даже в глаза, поскольку Ильяс не могла вызвать их на поединок, не рискуя оказаться на плахе. Позже, когда отряд перешел границу и начал разбойничать в восточных провинциях империи, её прозвали Аль-Чориль, но до сих пор, вспоминая предшествовавшие этому месяцы, Ильяс впадала в ярость, ибо успела возненавидеть камилиса и его присных не меньше Кешо. Вместе с подругой, а может, и ещё больше, чем Ильяс, ненавидела их Нганья, тщетно стремившаяся утолить свою ярость в набегах на приграничные имперские крепостицы.

Ничего в жизни они не желали и не ждали так, как войны с Мавуно, о неизбежности которой, зная намерения Кешо, Ильяс неоднократно предупреждала камилиса. И вот этот миг настал: пятитысячное войско имперцев перешло границу и устремилось к Игбару. Немало крови было пролито за обладание этим крупным портовым городом воинами Кидоты и Афираэну, пока наконец ввиду угрозы со стороны Мавуно правители этих стран не договорились признать его общим владением, дабы совместными усилиями защищать в случае нападения имперцев. Отряд Аль-Чориль, выросший к тому времени до двух тысяч воинов, был включен в кидотское войско, которым командовал дахар Апраг. Какова же была радость Ильяс и Нганьи, когда они узнали, что во главе имперцев стоит барбакай Газахлар! Это было воспринято ими как знак свыше, ибо именно предательство отца Ильяс позволило Кешо схватить и ослепить её мужа.

Апраг оказался неплохим военачальником, но редкостным негодяем. Он не желал и слышать о том, что отряд Аль-Чориль, войдя в состав кидотского войска, должен получать то же довольствие, что и его воины. Доказывать ему что-либо было бесполезно, и только после того, как Ильяс пригрозила немедленно увести своих людей из-под стен Игбара, он скрепя сердце согласился удовлетворить её требования. Разумеется, это не могло сделать их друзьями. Дахар бросал людей Аль-Чориль в самые опасные места, и к тому времени, когда Газахлар был за неспособностью отозван в Мванааке, численность её отряда сократилась едва ли не вдвое. После разгрома нового барбакая — Мачаха, приведшего под Игбар изрядное подкрепление, у Ильяс осталось чуть больше пятисот человек. Она хотела перейти границу, чтобы пополнить свой отряд за счет недовольных, коих в восточных провинциях Мавуно было более чем достаточно, но внезапно была схвачена посланными Апрагом людьми. Оказывается, посланцы Кешо заключили перемирие с повелителями Кидоты и Афираэну, уступив им две или три приграничных крепостицы, в благодарность за что те должны были выдать ему Аль-Чориль.

Возможно, все бы так и вышло, если бы один из Апраговых людей не позволил Нганье бежать из шатра, пока остальные вязали Ильяс и расправлялись с её телохранителями. Он был не из тех приехавших из Халы стражников камилиса и знал цену воинскому братству. Поднятый Нганьей отряд искрошил камилисовых стражников, освободил Аль-Чориль и перешел-таки границу империи, дабы никогда больше не возвращаться в Кидоту.

Нганья была в первом ряду прорубавших себе дорогу через лагерь Апрага, и после этого-то её и прозвали Тарагатой. Она не возражала, ибо в самом деле ощутила: что-то в ней умерло после очередного предательства. А может, после того, как ей пришлось собственноручно пронзить мечом грудь оказавшегося на её пути боевого товарища. Того самого, что позволил ей бежать из шатра Аль-Чориль…

— Эй, Тарагата, ты что, заснула? — Чья-то рука легла на её плечо, и она нехотя оторвала ладони от лица.

— Чего тебе надобно, Яргай?

— Понимаешь, я… э-э-э… подумал, что тебе плохо…

Здоровенный гушкавар смешался под ледяным взглядом Тарагаты, но та уже овладела собой и нарочито ровным голосом, от которого плохо сделалось самому Яргаю, ответила:

— Мне хорошо. Очень хорошо.

* * *

Эвриху было не по себе. Точнее, ему было на редкость скверно: сердце бухало, как набатный колокол, воздуха не хватало, жар растекался по телу, во рту пересохло, несмотря на то что он уже выхлебал полкувшина воды. Самое же скверное заключалось в том, что мысли путались, не позволяя сосредоточиться и распознать, что за хворь обрушилась на него столь внезапно. Во время устроенной гушкаварами пирушки он почти не пил, ел умеренно, и признаков отравления вроде бы не наблюдалось.

Подойдя к окну, он распахнул ставни, сделал глубокий вдох, выдох и вспомнил почему-то, как судорожно вздымалась грудь Нжери в ночь прощания. Как посверкивали на ней подаренные им бусы и ожерелья, призванные подчеркивать, но никак не скрывать её ослепительную, завораживающую наготу. Он вдруг отчетливо ощутил запах её излюбленных притираний, бархатистую упругость и вкус кожи, шелковистость смоляных волос, словно гладил их совсем недавно. Быть может, ему следовало все же рискнуть и встретиться с ней по возвращении в Город Тысячи Храмов? Прощаясь с ним, она говорила, что всегда рада будет видеть его не только в своем доме, но и в своей постели, и он наверняка смог бы изыскать способ проникнуть в «Мраморное логово», не попавшись на глаза соглядатаям Амаши…

— О, Боги Небесной Горы, что за чушь в голову лезет! — пробормотал аррант, отчаянно мотнув головой, словно надеясь таким образом вытряхнуть из неё мысли о супруге Газахлара. Вцепившись пальцами в подоконник, он уставился на ползущие по сумрачному небу тяжелые серые тучи, готовые вот-вот разразиться проливным дождем. Он не желал думать о Нжери. Если непогода продлится несколько дней, а к тому все идет, по словам Шайала, утверждавшего, что боли в суставах — верный признак затяжной непогоды, пробраться незамеченными в императорские сады будет нетрудно, лишь бы Эпиару к тому времени удалось подкупить тюремных стражей. Говорят, золото открывает все замки, вопрос только в том, как быстро оно способно это сделать и как много его надобно, чтобы отворить двери узилища для Тразия Пэта…

«Я купилась на золото твоих кудрей!» — неожиданно вспомнилась ему шутка Элары, и он улыбнулся возникшему перед его внутренним взором образу крепенькой, хорошенькой аррантки. Румяная, с алыми, капризно изогнутыми губами и волосами цвета мореного дуба, она была то мечтательной и задумчивой, то беспечной и легкомысленно-смешливой. Настроение её менялось с такой быстротой и легкостью, что другие девицы казались рядом с ней деревянными куклами, и за эту-то непосредственность Эврих, наверно, и полюбил её. Не настолько, впрочем, сильно, чтобы назвать своей супругой, хотя ей этого очень хотелось, и она сделала все возможное, дабы женить его на себе. Из-за этого-то его и изгнали из Феда, запретив когда-либо возвращаться в родной город. Но невзирая на это он не испытывал к Эларе недобрых чувств. Напротив, вспоминал о ней с нежностью, любовью и некоторой толикой сожаления. А порой — изумления собственной дурости. Ибо она-то, по всей видимости, и заставила его бежать от девчонки, чье дивное тело было сотворено из масла и сливок, а стремление обладать Эврихом безраздельно оказалось столь велико, что пересилило боязнь скандала, о коем жители Феда судачат, верно, до сих пор…

«Каким же ненасытным и неразборчивым котярой сочла меня Намела, узнав о ночи, проведенной мною в постели дочери Палия Авгириона Драга!» — с содроганием подумал Эврих, и память тут же воссоздала образ худосочной девицы, разливавшей пиво и мывшей посуду в «Счастливом хряке».

Боги свидетели, он не стал бы пользоваться тем, что она на него заглядывалась, ежели бы не настойчивость сверстников-шалопаев, задумавших сыграть злую шутку с трактирщиком, причинившим им множество обид. Согласившись отвлечь служанку, пока они будут приводить в исполнение свой коварный замысел, он, разумеется, не предполагал, что Памела окажется столь страстной и легко возбудимой. Это явилось для него полной неожиданностью, и потому-то, наверно, всплывшие в памяти длинное, лошадиное лицо её, тусклые волосы и бледная, с синеватым оттенком кожа тотчас уступили место воспоминаниям о жадных губах и неумелой, стыдливой страстности, удивившей его, вместо того чтобы растрогать.

От воспоминаний о прежней своей слепоте и жестокости Эвриха бросило в краску, он вновь ощутил странную, необъяснимую дрожь и, резко обернувшись на скрип кожаных петель, увидел входящую в комнату Афаргу.

Волосы её успели заметно отрасти и прикрывали теперь голову аккуратной курчавой шапочкой. Алое — любимое — сари подчеркивало ладную фигуру, глаза сияли торжествующе и призывно, а крадущаяся, танцующая походка напоминала движения вышедшего на охоту хищника.

«Хороша! Ах, как хороша!» — пронеслось в голове арранта, и ему неудержимо захотелось стиснуть Афаргу в объятиях, впиться в полуоткрытые, усмехающиеся губы, за которыми посверкивал ровный жемчуг зубов. Нахлынувшее желание затуманило мозг, ему показалось, что ни одну женщину прежде он не хотел так страстно, так неистово. Плоть его вздыбилась, низ живота налился тягучей, ноющей болью. Он сделал шаг навстречу томно, таинственно и многообещающе улыбавшейся ему Афарге, и тут взгляд его упал на злополучный ошейник, от которого её не смогли избавить даже столичные мастера.

Вид этого ошейника на мгновение отрезвил арранта, заставил вспомнить звон множества колоколец, вырезанных из поющего дерева. Почувствовав в происходящем какую-то неправильность, он ужаснулся своему необъяснимому порыву и, боясь совершить какую-нибудь непоправимую ошибку, устремился к двери. Плохо понимая, что делает, распахнул её и ринулся по коридору. Взлетел по скрипучим ступеням, выбежал в один из проходных двориков, взбежал по открытой леснице на следующий уровень «Дома Шайала»…

Не разбирая дороги, Эврих несся куда глаза глядят, сознавая лишь, что должен некоторое время побыть в одиночестве, дабы уяснить, что же с ним происходит. Слишком часто ему случалось, поддаваясь эмоциям, совершать поступки, в которых потом приходилось раскаиваться, и несколько мгновений назад он, кажется, немеревался сотворить очередную глупость. А может статься, и гадость. Хотя женщин он вроде бы никогда не обижал, и даже в случае с Памелой был, если разобраться, не столь уж виноват.

Что бы ни болтали о нем злые языки, он никогда никого не пытался соблазнить, по крайней мере сознательно. Не нарушал клятв, ибо попросту не давал их, а ежели и врал возлюбленным под влиянием момента, то исключительно желая доставить им удовольствие и — что служило лучшим для него оправданием! — сам верил собственной лжи. И вообще, можно ли считать ложью сказанные женщине комплименты? Ведь называя Хатиаль, Узитави, Алиар или Кари очаровательными, замечательными или прекраснейшими, он ничуть не лукавил, на тот момент они в самом деле были для него лучшими в мире, и он любил их больше всего на свете…

Вспомнив покрытое с ног до головы татуировкой тело Узитави, казавшейся из-за этого облаченной в какой-то диковинный облегающий наряд, он вновь ощутил странное, противоестественное возбуждение. Что же это за напасть такая? Почему он нынче ни о чем, кроме женщин, думать не может?

Тщетно пытаясь отогнать от себя образы прежних возлюбленных, Эврих миновал последние ступени лестницы и, оглядевшись по сторонам, понял, что, сам того не заметив, забрался на вершину «Дома Шайала». Набрал полную грудь влажного, густого, словно сироп, воздуха и с облегчением почувствовал, как унимается колотившая его дрожь.

Вскинув голову, он уставился на угрюмые, полные влаги тучи. Пасмурный день готовился уступить место грозовой ночи. Тишина, словно тяжелое, душное одеяло, накрыла город, и лишь временами порывы дувшего с утра северного ветра доносили со стороны моря отдаленные раскаты грома. Туман, сутки висевший над столицей, осел, сполз к реке и теперь клубился и пенился над Гвадиарой и кварталами бедноты. Сумерки сгущались, ещё немного, и мглистый, хмурый свет, столь не похожий на красочные закаты погожих дней, окончательно угаснет.

Эврих попытался припомнить, что же он собирался записать о находящемся неподалеку от столицы острове прокаженных, но мысли разбегались, как вспугнутые светом свечи тараканы. Эти низкие тучи и косые струи дождя вдалеке напомнили ему Вечную Степь, Алиар, Кари и Тайтэки. Бесприютные солончаки, некое подобие пещеры под поваленным на краю распадка дубом, вкус губ и сладостное ощущение трущихся друг о друга языков. Ну разве могло ему прийти в голову, что колючая, вечно недовольная им Кари, похожая на подростка, жаждущего продемонстрировать всему свету свою самость и независимость, ждет от него только слова и ласкового прикосновения, дабы превратиться в чуткую и неутомимую любовницу?..

— О Боги, почему же я вспоминаю не её бесстрашие и самоотверженность, а только запах, вкус и трепетание тела? — в растерянности и гневе на самого себя прошептал Эврих, стискивая руками голову и чувствуя, как неведомая сила снова и снова заставляет его мысли возвращаться в прежнее русло.

— Кому это веселая пирушка прискучила? — раздался неожиданно из-за спины арранта голос Ильяс. — Вай-ваг! Я думала, ты отсыпаться пошел, а у тебя хмеля-то ни в одном глазу!

— Не думал, что ты нынче сюда придешь. Извини, коли помешал, — хмуро промолвил Эврих и двинулся к лестнице. Вот уж верно говорят: беда к беде липнет! Присутствия здесь Ильяс ему, в нынешнем его состоянии, только и не хватает!

— Я не собираюсь тебя гнать. Ты мне ничуть не мешаешь и оказался тут очень кстати, поскольку я собиралась предупредить тебя: мы с Тарагатой решили все же схватить парочку здешних колдунов. От саккаремца твоего ни слуху ни духу, да и Эпиар, похоже, рано похвалялся, будто сумеет заручиться помощью одного из тюремщиков.

— Тебе известно, что я по этому поводу думаю, — безучастно пожал плечами аррант. — Сильные маги не позволят себя пленить или разнесут «Дом Шайала» в щепы. Слабые же вряд ли сумеют нам помочь. Если бы твой сын пропал день-два назад — дело иное, а так… Но сонное зелье у меня, как я и говорил, всегда под рукой. Гляди-ка, докатилась-таки наконец и до нас гроза!

Очередной порыв ветра принес первые капли, и Эврих обрадовался, что у него появился повод уйти. Ему не хотелось оставаться наедине с Ильяс. Он опять ощутил поднимавшееся из глубин его существа вожделение, и на этот раз оно было ещё более сильным, чем влечение к Афарге. Хуже того, чувства, которые он испытывал, были ему несвойственны и незнакомы. Никогда прежде у него не возникало желания стиснуть женщину так, чтобы она закричала, целовать грубо, причиняя боль, вломиться в её плоть, сминая и плюща плавящееся от пота тело… Любовное слияние всегда было для него своего рода священнодействием, что естественно вытекало из почитания аррантами прекрасного, в каких бы формах оно ни проявлялось. Это было не только услаждение любимой и себя самого, но и служение Прекраснейшей, при котором грубость и боль были немыслимы, невозможны. Впрочем, нет, ему доводилось испытывать наслаждение, переходящее в боль, и, может быть, именно это воспоминание…

— Постой. Мне бы не хотелось думать, что мой приход заставил тебя уйти… Каждому бывает необходимо побыть иногда в одиночестве… — начала Ильяс, но кончить фразу ей так и не удалось. Прямо над их головами ослепительно вспыхнула бело-голубая молния и оглушительно прогрохотал гром.

Ильяс с Эврихом бросились к ведущему на кровлю люку и едва успели ступить на лестницу и надвинуть прикрывавшую её в непогоду дощатую крышку, как по ней гулко застучали тугие струи дождя. Ливень обрушился на «Дом Шайала» внезапно, несмотря на то что его ждали весь день, и первые мгновения аррант с женщиной, замерев, едва ли не с благоговением вслушивались в тяжкий громовой грохот, барабанную дробь дождя, всхлипы и бульканье воды над головами. А потом Эврих привлек к себе Ильяс, безошибочно отыскав в темноте, и стиснул так, что она вскрикнула. И тотчас ощутил, как руки её охватили его затылок, пахнущее пальмовым вином дыхание обожгло лицо, а упругие губы приоткрылись навстречу его губам.

Оба они неистово хотели одного и того же, и благословенная темнота избавила их от смущения, а раскаты грома и шум ливня сделали ненужными слова, которые — увы и ax! — чаще отталкивают людей, чем привлекают в объятия друг друга. На этот раз Эврих, быть может впервые в жизни, был груб и нетерпелив, но это не смутило и не разочаровало Ильяс. Напротив, убедило в том, что чудной чужеземец и впрямь желает её всей душой. Его бурное дыхание, жадные губы и требовательные прикосновения не только воспламеняли её, но и доказывали искренность чувств. Поведи себя хитроумный аррант иначе, она непременно заподозрила бы его в неких коварных умыслах, но язык тел зачастую оказывается красноречивее и честнее самого искусного и правдолюбивого оратора…

Неистовство разразившейся над Городом Тысячи Храмов грозы в полной мере передалось Эвриху с Ильяс, и все же они нашли в себе силы оторваться друг от друга после того, как оступившийся аррант едва не покатился кубарем по крутой лестнице, увлекая за собой подругу, которую не выпустил бы из рук даже на пороге смерти.

— Пойдем… поищем уголок поукромнее… — прерывающимся голосом прошептала Ильяс.

Ухватив Эвриха за руку, она потащила его за собой вниз по лестнице, по темным извилистым коридорам, мимо комнат, из-за дверей которых вырывались лучики тусклого света и приглушенные голоса отходящих ко сну гушкаваров. «Дом Шайала» и при свете-то напоминал арранту головоломку — место, где ничего не стоило заблудиться, а уж во тьме он вскоре и вовсе перестал понимать, куда влечет его предводительница разбойников. Но вот Ильяс распахнула какую-то узкую дверь, они протиснулись в пахнущую пылью и мешковиной каморку, и Эврих ощутил под ногами плотно набитые мешки. Мельком подумал, что они очутились на складе зерна, и, опустившись на мешки, дернул Ильяс за руку, опрокидывая на себя…

Мгновенно освободившись от одежды, они, все ещё охваченные любовным безумием, не стали тратить время на ласки, которые, по их мнению, и без того чересчур затянулись. Тела их сплелись, дыхание смешалось, и Эврих с рычанием ринулся в гостеприимно распахнутые перед ним врата наслаждений. Резкий, рваный ритм скачки их к ослепляющему, безначальному свету, узрев который любовники всякий раз умирают, дабы родиться вновь, радуясь неповторимому чуду божественного слияния, длился недолго. Как не может быть долгим стремительный бросок, в котором бегун выкладывается без остатка, в отчаянном порыве сжигая силы, которых при расчетливом беге ему хватило бы на полдня. Так и не разомкнув сцепленных тел, любовники затихли, приходя в себя, счастливые, ошеломленные, глупо улыбающиеся друг другу в кромешном мраке.

Лежа на бугристых, пыльных мешках, Эврих ждал, когда уймется безумное биение сердца, размышляя о том, что давно уже перестал заглядываться на молоденьких девиц. Ильяс привлекла его прежде всего не внешностью, а внутренней силой, удивительной, полной невзгод судьбой. Любовь и страдания сформировали и укрепили её характер, выковав из нежной, балованной форани бойца, каких поискать, и они же, наложив неизгладимый след на её лицо, придали ему силы и значительности. Арранту не раз приходилось наблюдать за работой ваятелей, резцом и чеканом доводящих вынутые из форм отливки до ума. Это долгая, кропотливая и ответственная работа, в результате которой бронзовые скульптуры и барельефы обретают четкость и завершенность, не присущие грубой отливке. Глядя на лица девушек, можно было лишь догадываться, во что превратятся эти заготовки, каким чеканом поработает над ними жизнь, проявляя одни и стирая иные черты. Каким чувствам и устремлениям души человек позволит произрастать, а какие вытопчет и вырвет, как сорняки на любовно ухоженном огороде.

Между тем руки арранта помимо воли вновь принялись блуждать по телу Ильяс, поглаживая его, пощипывая. Сперва они двигались словно бы рассеянно, прикосновения были легкими, как дуновение ветерка, как касание крыльев бабочки. Но по мере того как росло возбуждение и желание арранта, руки его и губы становились все увереннее и настойчивее. Груди молодой женщины вновь напряглись под его пальцами, выровнявшееся было дыхание сделалось бурным. Обхватив арранта за шею, она подставила ему раскрытый рот, языки их сплелись в любовной схватке, а потом губы её скользнули по его телу.

Ильяс не понимала, почему она так остро чувствует прикосновения арранта, доставлявшие ей неизмеримо большее наслаждение, чем ласки других мужчин. Он делал, в общем-то, то же самое, что и они, но пламя, охватившее её ныне, ничуть не напоминало то приятное, но поверхностное удовольствие, которое испытывала она в объятиях своих прежних любовников. Ей казалось, что тело её тает, плавится под руками и губами арранта, лепящего из неё что-то новое, изнывающее от любовного томления, от желания стать частью Эвриха и в то же время вобрать его в себя целиком, без остатка. И когда оказавшаяся меж бедер Ильяс рука его начала нетерпеливыми поглаживаниями высекать из её глаз искры, она, не в силах дольше терпеть эту сладкую муку, оседлала арранта, и они вновь пустились в сумасшедшую скачку. Руки Эвриха стискивали и ласкали её груди, дразнили отвердевшие соски, а каменная плоть пришпоривала изнутри, так что оба они ощущали себя всадниками, и оба были скакунами, несущимися ко все новым и новым вершинам наслаждения.

На этот раз невозможно прекрасная скачка продолжалась так долго, что солнце сгорело и снова вспыхнуло над умершим и воскресшим из праха миром. Реки высохли и родились заново, моря и горы поменялись местами и, прожив тысячелетия и возжаждав перемен, опять приняли прежний облик. Многие поколения людей появились на свет, состарились и умерли, а двое любовников, словно созданные Богами по единой мерке, все продолжали счастливый бег, кончившийся, как и положено, стонами и всхлипами невыразимого счастья. После короткого отдыха они сызнова потянулись друг к другу, будто впервые очутились рядом, и почувствовали, что должны слиться воедино, как две капли воды. И вновь умирали и рождались миры, гасли и вспыхивали солнца, ибо Время не смело тревожить влюбленных, и даже завистливые Боги, решив, в порядке исключения, не мешать им, отложили до поры заготовленные для них каверзы, испытания и невзгоды…