Лабух

Молокин Алексей

ДЕНЬ ЧЕТВЕРТЫЙ

 

 

Глава 15. Красивая жизнь

В дверь стучали. Не так, как обычно стучат местные алкаши-соседи в надежде подзанять немного деньжат на опохмелку, деликатно и подобострастно. Стучали требовательно и настойчиво, как-то издевательски-весело. Можно даже сказать, гривуазно стучали. Мышонок и Чапа в одном исподнем с боевыми инструментами наготове настороженно замерли справа и слева от дверного проема. Но ведь и музпехи тоже так не стучат. Музпехи вообще не стучат, они просто вламываются в жилье звукаря стремительно и нагло, не давая тому опомниться, вышибают дверь и хлещут разрядами вдоль и поперек. Тем более что дверь в Лабуховой квартирке довольно хлипкая, декоративная, можно сказать, дверь. Такую дверь музпех в боевом костюме проходит насквозь не задерживаясь.

— К нам пришли, — прокомментировал Мышонок. — Кто ходит в гости по утрам? Тара-ра-рам, тара-ра-рам?

Он уже сообразил, что это не музпехи, однако боевой бас все-таки держал наготове. Кто его знает, может быть каким-нибудь обдолбанным подворотникам взгрустнулось, а может, еще чего.

Чапа, будучи человеком рассудительным, подошел к окну, задрал голову и принялся что-то с интересом рассматривать. Лабух подумал, и присоединился к нему. Ну, конечно же, там были ноги. И, надо отметить, совершенно классные ноги. Очень даже знакомые Лабуху ноги. Можно сказать некогда именно эти ноги небрежно наступили на бедное Лабухово сердце, так что на память остались отпечатки каблучков, а потом отбросили это самое сердце, словно докучливого, не в меру привязчивого кота, и грациозно зашагали своей дорогой.

«Черта с два, — Лабух обиделся за себя, — мое сердце не кошак, и ни к чьим ногам, даже самым распрекрасным, ластиться не будет. И вообще: кошаки по природе своей корыстны, и если увиваются около кого-нибудь, стало быть им чего-то надо. Скорее всего пожрать. Хотя, вон, Черная Шер сочетает-таки умеренную корысть с искренней привязанностью, но, во-первых, она кошка, то есть, существо нежное... И вообще, какого это я черта. Почему-то я катастрофически дурею, когда Дайанка возникает в моей экологической нише. Наверное, мой организм из врожденной галантности автоматически снижает собственный интеллектуальный уровень... Однако чего это ее принесло в такую рань? С Лоуренсом поссорилась, или еще что?»

Потом он вспомнил, что Лоуренс командовал разгоном коммуны, и задохнулся от злости.

«Этот Лоуренс, он, видите ли, неправильный глухарь... Все верно, настолько неправильный, что лично участвует в облавах, хотя большинство высокопоставленных глухарей преспокойно занимается своими делами и со звукарями предпочитает без особой надобности не пересекаться. Кроме музпехов и тех, кто ими командует. У тех надобность имеется. Значит, тот, кто вплотную занимается делами звукарей, должен сам быть хоть немного звукарем и еще — музпехом. Короче говоря, «неправильным глухарем». Вот оно что. Вот почему у Лоуренса и спецпропуск, и музпехи в консьержах. Вот почему он ошивается на звукаревских тусовках. Хотя, с другой стороны, звукарем он и не прикидывается. А как можно прикинуться звукарем? Никак. А вот провокатор или шпион, безусловно, должен уметь хотя бы понимать язык противника, иначе грош ему цена. Значит, среди слышащих встречаются и такие. Остается надеяться, что их немного. В конце концов, большинство глухарей — это честные глухари. А Великий Глухарь и его ближайшее окружение, по слухам, и вовсе природные глухари, им никакая обработка не требуется.

— Что вы там, совсем оглохли, что ли? И не делайте вида, что никого нет дома, у меня от ваших взглядов уже синяки на коленках появились. Эй, Вельчик, открывай, или у тебя какая-нибудь телогрейка в гостях? Так ты не стесняйся, я с ней потолкую о нашем, о девичьем, и все как рукой снимет.

Если Дайана хочет куда-нибудь войти, то она это непременно сделает, и мешать ей — себе дороже, поэтому Лабух вздохнул, сцепил зубы, поднялся вверх по ступенькам и открыл дверь.

И Дайана вошла. Нет, не вошла, вступила в Лабуховы хоромы, грациозная, как новенькая фирменная гитара, и такая же чистенькая, яркая и глянцевая.

— Явление Дайаны народу, — прокомментировал Мышонок, и поскакал к джинсам. — Те же и неистовая амазонка.

— Гетера на форуме! — согласился с ним Чапа, стеснительно поправляя пояс с боевыми там-тамамами, своей единственной одеждой.

«Умеет, — подумал Лабух, — вот надо же, умеет эта девица себя представить широкой и не очень широкой публике. И все ей нипочем. Вон как спускается по выщербленным ступенькам, словно с неба».

Девица между тем остановилась, прямая и гордая, как восклицательный знак, в алом кожаном прикиде и, обведя взглядом взъерошенную, невыспавшуюся компанию, провозгласила: «Ну что, музыкоделы, быстренько жрать и собираться, карета давно подана! Счетчик включен! Через полчаса будем в Атлантиде! Я жду в машине».

С этими словами Дайана повернулась и начала медленно подниматься по лестнице к выходу. На это тоже стоило посмотреть, и музыкоделы смотрели.

— А где же твой Лоуренс? — опомнился, наконец, Лабух. — На кого же ты его покинула?

— Кочумает, — нежно отозвалась Дайана с верхней ступеньки, — притомился мой глухарь, вот и пришлось ему остаться дома и лечь баиньки прямо с утра, мне почему-то кажется, что ты не очень расстроен, правда ведь, Велъчик?

Лабух, как мог, изобразил безразличие.

Музыкоделы быстренько натянули одежду, собрали инструменты и, дожевывая на ходу бутерброды со вчерашним окороком, вывалились во двор, даже и не подумав о возможной подлянке со стороны бывшей соратницы.

Во дворе вызывающе сиял радиатором давешний алый «родстер», местные мальчишки, уже примеривающиеся к его гладким лакированным бокам с баллончиками краски, завидев Дайану, разочарованно отступили. Только один, самый шустрый, с хитрой, перепачканной краской рожицей, сощурился и, оценивающе поглядев на владелицу сверкающего чуда, дурашливо спросил: «Тетенька, а давайте мы вас на капоте нарисуем, прямо так, без ничего, вот клево получится! Всем понравится, вот увидите».

— Тут потребна рука не прыщавого дилетанта, но истинного мастера! И вообще, я в рекламе, хвала Мадонне, не нуждаюсь, — фыркнула Дайана, покосившись на Лабуха. — Так что вы, ребятки, пока на заборах потренируйтесь, может, что путное и получится.

— Хорошо, мы вас на заборе изобразим, как есть, без ничего, — покладисто согласился малый, — только вы потом не обижайтесь, если что-то получится не так. Я вас в натуре, к сожалению, не видел, поэтому все прибамбасы будут Люськины из третьего подъезда. Она всем позволяет смотреть. И трогать. Говорит, что ей приятно. А вам приятно, когда на вас смотрят и трогают?

— Это зависит от того, кто смотрит и кто трогает, — задумалась Дайана, потом спохватилась: — А ну, брысь отсюда, а то сейчас по ушам надаю!

— По ушам нам глухари ездили-ездили, да видно, все без толку, — мальчишка поковырял в ухе, — бросили это занятие, так что не надо нас пугать, тетенька!

Пацанва отбежала на всякий случай на безопасное расстояние и принялась наблюдать, как музыканты, беззлобно переругиваясь, грузятся в тесную спортивную машину.

— И чего это твой Лоуренс на тачке сэкономил, — знаменитый бас Мышонка никак не хотел становиться незаметным, торчал себе, как... В общем, мощно торчал, — купил бы такую же телегу, как у Густава, вот тачка так тачка, прямо-таки мобильный дом свиданий. Туда чего хошь поместится!

— Много ты понимаешь, — Дайана сидела за рулем вполоборота, с интересом наблюдая возню на заднем сиденье, — этот «родстер» стоит десяти таких мотосараев, как у Густава. Это же штучная работа, ручная, между прочим. Салон обит натуральной кожей, вставки из карельской березы, и все такое. Нет, не поймут тебя, Мышонок, в высшем обществе!

— Скажи еще, что кресла обтянуты натуральной кожей невинно убиенных музыкантов, тогда, пожалуй, мы стоя поедем или вообще пойдем пехом. Я, конечно, в обществе не вращаюсь — не пропеллер, однако, но насчет того, что все богатые глухари извращенцы — это мы в курсах.

— Не все, — Дайана отвернулась к рулю. — Лабух, кончай ты моститься сзади, садись рядом, или ты меня боишься? Так не бойся, когда я за рулем, у меня руки заняты. И ноги тоже. Впрочем, остаются губы, зубы и язык, так что, если хочешь сберечь остатки невинности, соблюдай дистанцию.

Лабух молча перебрался на переднее сиденье, пристроил гитару между ног и сказал:

— Ну ладно, взялась везти — вези. И кончай шуточки шутить. Испортило тебя общение с глухарями. Раньше ты была скромнее.

— Раньше ты был моложе, Вельчик, и куда проще смотрел на некоторые вещи, хотя даже не в этом дело. Раньше ты играл свою музыку для меня, а теперь... Не знаю, для кого, может быть, для клятых? Для кого ты играешь, скажи, а, Лабух? Ведь музыкант всегда играет для кого-то, а не просто заполняет музыкой пространство.

— Я никогда не играл только для тебя, не было этого. Ты, Дайанка, похоже, сама постарела, раз тебя на эти бабские штучки потянуло.

— На какие такие штучки?

— Ну, на сентиментальность, рефлексию всякую, выяснение отношений... Это у женщин возрастное, говорят, с физиологией связано! И вообще, отношение выясняют тогда, когда этих самых отношений уже почти что и нет.

— Много ты понимаешь в женской рефлексии, и вообще, кончай хамить... И все-таки ты играл для своих, и для меня в том числе. Все это было понятно и ах как здорово! А теперь... Я ведь слышала, как ты играл клятым, это совсем не та музыка, к которой легко привыкнуть.

— Я вон сколько лет играю, а все никак не привыкну к своей музыке. Нельзя привыкать. Я вообще не задумываюсь о том, для кого играю, для всех или для себя. Наверное, это одно и то же.

— Ох, Вельчик, а ты с годами научился лукавить. Получается, что ты и глухарям готов играть? Как-то это не похоже на матерого боевого музыканта!

— Пока не готов. И вообще, к чему весь этот разговор. Поехали, что ли!

— Точно, кончайте ворковать, — Мышонок с Чапой, наконец, угнездились на заднем сиденье, — мы поедем сегодня куда-нибудь или нет?

— Уже едем, — Дайана включила передачу, и «родстер» лихо, забросив лакированный зад, словно кошак, получивший легкий пинок, рванул в сторону небоскребов Нового Города.

— Красиво едем, красиво живем, — прокомментировал Мышонок.

Теперь Лабух мог как следует рассмотреть кварталы глухарей. В прошлую поездку, взвинченный после дуэли с Густавом, он практически ничего не увидел. Да и присутствие Лоуренса создавало, мягко говоря, определенные неудобства. Отвлекало. Теперь вот не было никакого Лоуренса, но чувство неудобства оставалось. Хотя...

«Родстер» лихо катил по просторным свежевымытым улицам мимо ухоженных, каких-то уверенных в себе и своих обитателях домов. По тротуарам, мощенным терракотовой плиткой, гуляла утренняя несуетливая публика, никто не прятался в темных дворах, не видно было ни хабуш, ни пастухов, ни подворотников. И вдруг Лабух понял, что именно эта чистота и создавала ощущение неудобства и опасности. Этот мир жил в себе и для себя, и он, Лабух был в нем наглым самозванцем, вроде уличного пацана, невесть как забравшимся в чужую роскошную машину.

На какой-то миг у него возникло острое желание стать своим в этом прекрасно обустроенном мирке благополучных, сытых и, наверное, счастливых людей. Лабух поймал себя на том, что на его собственной, многажды разбитой в бесчисленных стычках физиономии проступает выражение уверенности и довольства, совсем как у здешних прохожих.

— Кажется, Дайану можно, во всяком случае, понять, — пробормотал он. — Экая это, однако, завлекательная штука — благополучие. Вот нет его у тебя, а все равно ты прикидываешься, что все просто здорово, что все как надо. А может быть, все эти счастливые глухари тоже прикидываются, может быть, у них так принято? Может быть, они на самом деле сомневаются в своем праве жить лучше других?

— Слушай, Дайанка, как же ты со своим глухарем разобралась? Расскажи старым приятелям, что такое ты с ним сделала, что он вдруг ни с того ни с сего закочумал, — Мышонка, похоже, город глухарей не очень интересовал, он вообще был практичным музыкантом и любопытство проявлял только тогда, когда это его хоть как-то касалось, — чем это ты его так с утра притомила?

— Чем, чем... — Дайана нахмурилась. — Дала по башке, вот он сразу и притомился. Он меня уж вовсе стесняться перестал, своя, значит, в доску. При мне распоряжения музпехам отдавал. Насчет аквапарка. Ну я и отреагировала адекватно.

— Понятно, — Лабух с интересом смотрел, как ловко Дайана лавирует в леденцовом потоке автомобилей, он, наверное, так бы не смог. А может быть, смог бы, кто знает? — Стало быть, музпехи тоже в аквапарк собираются?

— Я не знаю почему, но Лоуренс проговорился, что музпехам в аквапарке делать нечего. Сказал, что уже поздно и предотвратить концерт нельзя. И еще приказал музыкантов в аквапарк пропускать беспрепятственно, все равно оттуда вряд ли кто выйдет. Так и сказал. Он меня не хотел отпускать, поэтому я ему и врезала, — призналась Дайана, — а вы что подумали?

— Бережет, значит, — Лабух задумался. — Музпехам нельзя, а звукарям можно? А эти куда?

По кольцевой дороге, занимая левую полосу, двигалась колонна патрульных машин, битком набитых музпехами. Сплюснутые оранжево-белые бронемашины с разверстыми раструбами глушилок и морщинистыми стволами стационарных излучателей, похожие на диковинных клопов, уверенно ползли по своим глухим делам. Наверное, у рядовых глухарей эта вызывающе размалеванная колонна должна была вызывать чувство гордости и защищенности, но музыкантам стало неуютно и тревожно.

Дайана съехала на обочину и увеличила скорость, обгоняя колонну. «Родстер» обиженно взревел, когда его породистый капот сунулся в облако пыли.

— Передумал, значит, твой Лоуренс, — гукнул Мышонок с заднего сиденья, — похоже, они считают, что нам с ними по дороге.

— Это оцепление, — пояснила Дайана, — на случай, если кто-нибудь все-таки оттуда выберется.

— Надо же, какой предусмотрительный! — усмехнулся Лабух.

Однако им действительно никто не препятствовал, хотя на повороте к автопарку стоял музпеховский патруль при полной выкладке, а дорога была перегорожена новеньким оранжево-белым шлагбаумом. К удивлению Лабуха, музпех в полном боевом снаряжении, завидев машину с музыкантами, опрометью и даже услужливо бросился поднимать этот самый шлагбаум и так же поспешно опустил полосатую балку, как только они проехали. Посмотрев по сторонам, Лабух обнаружил, что через каждые примерно пятьдесят метров торчат музпеховские патрули, охватывая неправильным кольцом жидкий лесок, в котором находился разрушенный аквапарк.

Теперь «родстер» неторопливо катился по неширокой полоске асфальта, прорезающей полоску леса. Лес скоро кончился, и перед ними открылось поле, посредине которого виднелось грязно-белое, похожее на раздавленное яйцо, здание аквапарка. Асфальтовая полоска уперлась в неопрятные груды мусора — и кончилась. Точнее, теперь она превратилась в бугристый пунктир, прерывающийся перекрученными стальными конструкциями, вперемешку с кусками пластика и бетона, уткнувшимися в разрытую землю бульдозерами и экскаваторами, грудами какого-то тряпья, бывшего когда-то человеческой одеждой.

Дайана остановила «родстер», и дальше они пошли пешком. Пахло бедой. Причем бедой недавней, незажившей, саднящей. От этого коченели руки, не хотелось идти, пробираться через завалы, страшась смотреть под ноги. Хотелось сесть, может быть, выпить... Да все что угодно, только бы оттянуть момент, когда нужно будет войти под этот дырявый купол, подняться на сцену — там ведь должно быть какое-то подобие сцены — и играть. Для кого? Что?

— Вот ты какая, Атлантида, как сказал один шкипер, когда его топили в унитазе! — пошутил было Мышонок. Вышло не смешно, и все же кто-то коротко засмеялся, так, чтобы поддержать шутника. Старается ведь человек.

— Вот что, Мышонок, доставай-ка флягу, — Лабух покосился на товарищей. Не хотелось, ах как не хотелось проявлять слабость, но сейчас это ничего не значило.

— Какую такую флягу? — Мышонок недоуменно посмотрел на Лабуха, потом понял, просиял, вытащил спирт и все-таки спросил: — Может быть, не надо?

Они молча, как перед дальней дорогой, передавая флягу по кругу, выпили по глотку жгучего спирта, запив водой из припасенной Мышонком же бутыли, помолчали немного и пошли дальше.

Смятые стены Аквапарка надвинулись на них! Казалось, музыканты вступили в огромную детскую комнату с разбросанными там и сям игрушками. Только этот беспорядок был не таким, какой, бывает, устаивают заигравшиеся дети. Вовсе нет. Здесь побывали насмерть заигравшиеся взрослые. Лабух подумал, что собравшиеся здесь музыканты сами похожи на детские игрушки. Пока что несломанные.

Бывает ведь, что детям приносят игрушки тогда, когда они уже не могут в них играть. Существует такой обычай. И теперь пестрые, яркие фигурки, такие новенькие и аккуратные среди обломков и покосившихся стен, не понимали, зачем они здесь? И в самом деле, где уж игрушкам понять запоздалые порывы взрослых.

Здесь собрались почти все. Рафка Хендрикс со своей знаменитой снайперской гитарой. Непривычно молчаливый, какой-то строгий, можно даже сказать «готический», Густав. И Филя, чьи пестрые одежды странно гармонировали с разноцветным хламом, устилавшим пол огромного холла с выбитыми панорамными окнами. Джемы на этот раз вырядились в полосатые костюмы и смешные соломенные шляпы-канотье. Тут и там мелькали плисовые шаровары, онучи и лапти народников, пестрые сарафаны и кокошники их подруг.

Металлисты оставили своих четырех и двухтактных зверей где-то поблизости и теперь стояли странно тихим кружком возле заваленного разноцветным окрошечным хламом и какими-то пластмассовыми трубами сухого бассейна. Ржавый что-то вполголоса говорил Бей-Болту и Дарксайду, а те, опять же тихо, что само по себе было необычным, слушали. Увидев Лабуха с товарищами, металлисты дружески помахали, но никто не заорал, никто не побежал навстречу с банкой пива.

В дальнем углу замусоренного помещения расположились подворотники. Они сидели кружком на корточках и сосредоточенно настраивали свои чиненные-перечиненные после сотен драк семиструнки. Один из подворотников повторял нараспев: «Ка-пи-тан, слушай сюда, чурек немытый, ка-пи-тан! Ре-си-соль...» «Чурек немытый» послушно кивал круглой, коротко стриженой головой, дергал струны своего «струмента» и подкручивал сломанный колок плоскогубцами.

Классики, похожие в своих костюмах на пингвинов, выстроились в ряд чуть ли не посреди зала и внимательно слушали Дирижера — невысокого хрупкого человечка с палочкой в руках. Дирижера Лабух видел вообще впервые, хотя наслышан был о нем достаточно. Рассказывали, что дирижер мог управлять не только оркестром, но и всем, чем угодно, даже диким рынком. Еще говорили, что классики могли бы справиться и с подворотниками, и с попсой, с клятыми, и, может быть, даже с самими глухарями. Только вот их вера не позволяла им делать ничего такого. Что это за вера и почему классики были беззащитны на улицах Старого и Нового Городов, Лабух не понимал, но знал, что классиков становится все меньше и меньше. Не раз и не два Лабух отбивал какого-нибудь растяпу с потертым футляром для скрипки в тонких длиннопалых руках от кучки раздухарившихся гопников. Классик, как правило, тихо благодарил за помощь и уходил. Все попытки расспросить его о чем-либо натыкались на вежливое, но непробиваемое молчание.

Здесь были барды — не один, а несколько, они стояли небольшой группкой около скрученной пластмассовой пальмы с обугленными листьями и тихонько переговаривались о чем-то своем. В кружок бардов неожиданно затесался какой-то кантри-бой, уже старый, седоволосый, с пегой косичкой, торчащей из-под ковбойской шляпы с обтрепанными полями. За спиной у кантри-боя болталось блестящее боевое банджо. Лабух впервые заметил, что кантри, несмотря на утыканную зубами койота шляпу и вычурные рубахи, очень похожи на бардов. Только вот инструменты у кантри были все-таки боевые, снаряженные по всем правилам, с полными барабанами крупнокалиберных патронов или подствольными магазинами, перезаряжаемыми рывком рычага, вмонтированного в почти прямоугольный кузов отделанной перламутром гитары с длинным грифом.

Кто-то из рокеров, а, может быть, из попсы — Лабух не понял, трудно различить, когда все так серьезны, — тихо сказал: «Барды попытаются наиграть нам возвращение, но они не уверены. Кантрики могут отправить только своих, да еще дикси, вон их старший, с бардами разговаривает».

— Так кому играем, братва? — Мышонок крутил головой, высматривая знакомых, наконец углядел Рафку, подбежал к нему и снова спросил: — Для кого концерт? Кто заказал музыку? Кто нынче именинник?

Рафка повернул к нему курносое лицо и тихо сказал:

— Детям, детям играем, Мышонок. А я ведь и не умею детям играть, никогда не пробовал... Точнее, я играл детям, только они всерьез считали себя взрослыми. А эти так и остаются детьми.

Лабух уже понял, что это не простой концерт и публика здесь, в Атлантиде, соберется сегодня необычная.

Значит, сегодня им предстоит играть для детей. Что это за дети, которые соберутся на концерт в разрушенном аквапарке, можно было только догадываться. Но если музпехи пропустили сюда целую концертную бригаду боевых музыкантов, причем не просто пропустили, а, можно сказать, сопроводили до дверей и чуть ли не честь отдали, то, стало быть, это не простые дети.

И тут Лабух понял. Эти дети так и останутся детьми, они никогда не пройдут тест на глушилки. Никто из них не станет ни добропорядочным глухарем, ни вольным боевым музыкантом, ни кантри-боем, ни классиком, ни даже подворотником. Этих детей еще не сумела разъединить жизнь, потому что раньше их успела объединить смерть.

«А я ведь тоже никогда не играл для детей, — тоскливо подумал Лабух, — и никто из нас не играл. Мы все пытались что-то сказать своей музыкой, мы искали понимания и находили его. Мы чувствуем души взрослых людей, мы лукаво окликаем их память, угадывая имена и знаки. Нам отзываются голоса из их прошлого. Так, собственно, и создается музыка. Для музыки, как и для любви, нужны двое — музыкант и слушатель. И чтобы они были хоть чуть-чуть похожи. А разве мы похожи на детей, которые никогда не повзрослеют, да еще и знают это? Впрочем, что это я? Вроде бы после филириков мне уже ничего не страшно».

И понял, что все-таки — страшно.

Вот тут-то Лабух впервые позавидовал попсе, — Густаву, Филе и прочим попугайно-ярким, скачущим по сцене, словно кузнечики, представителям этого неуважаемого им доселе жанра. Да, их песенки примитивны и пошловаты, их наряды вульгарны и смешны, но они умеют главное — они умеют нравиться и не стесняются быть забавными. Они хотят, чтобы их любили, а человек, который хочет, чтобы его любили, если он не выродок какой-нибудь, так или иначе любит сам. И пускай эта взаимная любовь длится недолго, пускай слушатель через час или два после концерта напрочь забудет поп-звукаря, пускай в их песенках слова похожи на бессмысленный лепет — неважно! Разве любви подчас не достаточно бессмысленного лепета? Разве счастье на миг — не счастье? Так и живет попса, или, как они сами себя называют, эсты, выкладывая быстро тускнеющую мозаику малюсеньких, но взаимных Любовей. А еще они верят, что музыка — это именно то, что должно нравиться, что если музыкант симпатичен, то он уже талантлив. А талант — он обязывает, обязывает хотя бы рассыпать себя мелким разноцветным конфетти, пусть дешевым и недолговечным, но таким праздничным. И чтобы хватило всем.

А может быть, эсты правы и так оно и есть? Во всяком случае, детям не будет скучно, когда на сцене будет прыгать Густав или выеживаться Филя. А еще барды. Наверное, барды умеют разговаривать с детьми, у них есть детские песенки, точнее, многие их песенки здорово смахивают на детские. Хотя это, конечно же, не одно и то же. Бардовские детские песни — это детские песни, какими их представляют взрослые. И сами барды это понимают. Поэтому они и топчутся сейчас неуверенной кучкой у дурацкой пластмассовой пальмы. Настоящих детских песен, получается, совсем немного, и они совсем не такие, как полагают взрослые.

«А впрочем, что это я за бардов решаю? — подумал Лабух. — Сам-то что смогу детям предложить? А? То-то же».

— Что будем играть, а, Лабух? — Мышонок, словно угадав его мысли, неслышно возник рядом. — Это ведь дети, понимаешь!

— Да что вы все заладили, дети, дети... — Лабух вдруг разозлился. — Разве они такие страшные, дети? Будем играть то, что нам самим нравилось в их возрасте! Вот тебе что нравилось, Мышонок, когда тебе было девять лет?

— «Рок вокруг часов», «Твист эгейн» — не задумываясь, ответил Мышонок, — «В Неапольском порту с пробоиной в борту», а еще «Врагу не сдается наш гордый Варяг», да много чего...

— Вот это и будем играть, а потом — все, что им захочется.

Только те, кто равнодушен к детям, полагает, что с ними надо сюсюкать и все такое прочее. На самом деле, дети терпят это взрослое убожество только из вежливости. Просто чтобы не ссориться с взрослыми. А здесь, похоже, взрослых не будет. Кроме звукарей.

— Ну вот и лады! — Мышонок сразу повеселел. У него была счастливая способность считать вопрос закрытым, если кто-то предлагал мало-мальски подходящее решение. — Слушай, Лабух, а ведь это ты правильно придумал!

...Наверное, это я правильно придумал, и все пройдет как надо, детишки будут довольны, только вот детям не просто концерт наш нужен, детям прежде всего нужны взрослые. Чтобы они были рядом, чтобы слушать музыку или смотреть спектакль вместе с папой или мамой, чтобы иногда убегать от этих медлительных и занудливых взрослых в свои особые страны, но потом непременно возвращаться. Потому что миров, где живут одни только дети, в природе не бывает. И на это рассчитывают глухари. Поэтому они позволили нам прийти сюда и даже проводили до дверей. Они знают, что дети нас не отпустят, а мы, слышащие, звукари, не сможем им отказать. А тех, кто сможет, встретят патрули музпехов.

Барды, по-прежнему держась вместе, оторвались наконец от своей дурацкой пальмы и поднялись на возвышение в центре холла. Постояв там немного, они подстроили свои видавшие виды гитары и заиграли.

«Да, пожалуй, я недооценил бардов, — подумал Лабух, — все-то они понимают».

Негромкая, простая музыка, которую барды играли на своих слегка дребезжащих акустических гитарах, притягивала к себе, создавала чувство уюта и семьи.

Здесь, здесь твой дом, пускай это маленькая квартирка в центре большого города, деревянный щитовой домик с чугунной печкой на окраине, или просто брезентовая палатка, но это дом, здесь спокойно, здесь взрослые, здесь тебя никто не тронет и не обидит.

И Лабух понял, что барды играют дорогу, только дорогу не отсюда, а сюда, что сейчас они собирают публику на концерт. Что те, кого они зовут, напуганы и одиноки, что сейчас они прячутся, не доверяя никому, но музыка постепенно размывает страх и недоверие, и скоро дети появятся, совсем скоро. Вот-вот...

И они появились. То там, то тут, в грудах обломков бетонных перекрытий, в ямах, пробитых рухнувшими балками, в завалах ломаного пластика замелькали легкие маленькие фигурки. Дети понемногу смелели, теперь они стояли и сидели перед импровизированной сценой, скоро их были сотни. Потом дети стали приходить снаружи, толпы маленького народца, свиристя, словно ласточки, вливались в проемы выбитых окон, в проломы в стенах и куполе. Наконец, барды перестали играть, а публика кое-как разместилась в этом странном концертном зале и, как всегда перед концертом, слышались быстрые шепотки, пересмешки и шорох конфетных бумажек.

Лабух, да и все собравшиеся здесь звукари, почувствовали щемящее, наполненное ожиданием, совершенно особенное пространство зала. Вот сейчас, сейчас начнется!

И концерт начался.

 

Глава 16. Пешком из Атлантиды

И начался концерт. Это был настоящий концерт, тот самый, когда зал подпевает музыкантам, когда слушатели танцуют перед сценой и никто их не прогоняет, когда зритель чувствует себя господином над артистом, а не наоборот. Но милостив этот господин и щедр. Разве что обмануть его невозможно, и все музыканты это прекрасно понимают. Пестрый вихрь по имени Филимон метался по сцене, и микрофон в его руках был подобен веселому летнему шмелю, выделывающему над сценой фигуры высшего пилотажа. А Густав, оказывается, знал множество детских песенок, и пускай большая часть этих песен возникла на скамейках в городских скверах и многие из них были, мягко говоря, непедагогичны — это было неважно, главное, что они были смешными и искренними. И у подворотников, у этой шпаны, тоже, как выяснилось, было, что сказать детям. Да это и не удивительно, ведь большинство подворотников и сами были почти детьми.

Строгие, похожие на восклицательные знаки фигуры классиков появились на сцене. Дирижер взмахнул палочкой, и... Классики не делали скидку на возраст, это была не просто музыка, это было служение, и дети в зале притихли. Душа ребенка открыта для Бога, и старый Дирижер это знал. Но Бог, разве он суров? Да вовсе нет!

Потом Дирижер вскинул к подбородку древнюю, как сама музыка, скрипку и сказал: «Ну что, устроим танцы?»

— Да, да! — хором откликнулись слушатели.

На сцене тут же появились группка джемов с огромным, простреленным в нескольких местах боевым контрабасом, давешний кантри-бой с банджо и, к удивлению Лабуха, Чапа с малой ударной установкой на животе.

Старая скрипка, вспомнив бурную молодость, под легкими пальцами Дирижера извивалась от удовольствия, как молодая кошка, заигрывающая со старым тигром — боевым контрабасом. Контрабас шутливо поддавал ей мягкой лапой, отбрасывая в густую траву, заботливо посеянную Чапой. И над всем этим замечательным безобразием тихонько и необидно посмеивалось банджо-сверчок.

И «Хоффнер» Мышонка не выдержал и хриплым щенячьим голосом принялся шутливо переругиваться с матерым контрабасом, а гитара Лабуха легко приподняла танцующую скрипку на широких серебряных ладонях доминант-септаккордов. Все смешалось в разрушенном павильоне аквапарка. И не понять было, то ли это саксофон смеется, а может быть вон тот рыжий пацан...

В конце концов артисты оказались в плотном и шумном кольце детей, сотни маленьких рук вцепились в перевязи видавших виды боевых музыкальных инструментов, в полы кожаных курток металлистов и подолы расшитых рубах народников, в пестрые рукава причудливых одежд эстов и раздвоенные хвосты фраков классиков.

Дети требовали продолжения, и отказать им было невозможно. И все музыканты — рокеры, и попса, джемы и народники, металлисты и классики — поняли, что они попались! Что им никогда не вырваться из этой ликующей, требующей внимания круговерти, а вырваться — значит предать этих детей во второй и, может быть, последний раз.

И тут у входа в Аквапарк раздались развеселые звуки баяна.

— Дед Федя! — понял Лабух. — Разобрался, стало быть, с филириками и примчался сюда. Интересно, как ему это удается, и кто же он все-таки такой, этот дед Федя?

Дед Федя заговорщицки подмигнул Лабуху, уважительно, за руку поздоровался с Дирижером и решительно полез на сцену.

Не только героические марши и старомодные вальсы умел играть дед Федя. Оказывается, он знал великое множество всевозможных полек, каких-то удивительных детских песенок, загадок и считалок. И еще: он умел ладить с детьми. Сотни маленьких лиц повернулись в сторону баяниста, маленькие пальчики теребили длинные седые волосы, дергали бороду и усы. Наконец детям стало совершенно ясно, что дедушка самый настоящий, что он никогда их не бросит. И неважно, что он один на всех — зато он совершенно всамделишный и пришел за ними, чтобы забрать и проводить домой после этого замечательного концерта! И дед Федя, не переставая наигрывать что-то веселое, приговаривая при этом: «...Пошли, внучки, нам пора домой, эй, кто там отстает? Не отставать, уже поздно, завтра будет еще время повеселиться! А сейчас — на горшок и спать! Да за руки не забудьте взяться, чтобы никто не потерялся!» — повел детей вверх, через пролом в куполе аквапарка, и потом еще выше, топая разношенными сапожищами по услужливо ложащимся под ноги упругим и надежным воздушным струям. А за ним весело поспевали сотни и сотни резвых маленьких ног, обутых в сандалии, ботинки и просто босых. Наконец разноцветная смеющаяся процессия оказалась высоко в небе, над разрушенным аквапарком, напоминая громадного бумажного змея. Головой змея был дед Федя с раздуваемыми во всю ширь мехами своего баяна, а хвостом — длинная вереница танцующих на ходу держащихся за руки детишек. И только звуки старинной польки, звонко распеваемой птичьими детскими голосами, еще долго сыпались с небес на головы потрясенных музыкантов.

«Мы танцуем полечку, полечку, полечку...» Наконец стихли и они, и вечернее небо над ставшим вдруг таким неуютным аквапарком окончательно опустело.

— Ну что, Лабух, пора и нам выбираться. Концерт окончен, жаль, что не увидеть нам больше деда Федю, только ведь он сыграл свою самую высокую музыку, чего еще желать! — Мышонок обвел взглядом притихших, осунувшихся музыкантов. — Как будем выбираться, всей кучей, или группами?

Несколько бардов, усталых и каких-то опустевших, подошли к боевым музыкантам. Самый пожилой бард, обращаясь ко всем сразу, виновато развел руками и сказал:

— Мы не сможем наиграть дорогу для всех. Мы уже призвали детей, и нас не хватит на возвращение. Простите нас те, кто останется!

Пожилой бард поднял гитару и негромко запел:

Я рано вышел в путь земной, Я много повидал, Смыкались времена за мной, Как за ножом вода. Я шел один — я это знал, И все же — не один! Ведь кто-то впереди шагал, А кто-то позади... Я думал — мы чужие, пусть, Я догонял. Сейчас, Всего лишь шаг — и дотянусь Я до его плеча. Не дотянулся на вершок, Он уходил спеша, А тот, который сзади шел, В затылок мне дышал...

Тихо исчезли народники и джемы. Пропали странно молчаливые и нескандальные подворотники.

А бард продолжал:

Мы трое шли одним путем, И смысл пути был дик: Что одиночество — не в том, Что ты идешь один. Вам с тем, который впереди, Один и мрак и дождь, Но помощи его не жди, Когда ты упадешь. И коль идущий за тобой Оступится, спеша, Ты крик услышишь за спиной, Но не замедлишь шаг.

Ворча и чертыхаясь, исчез Рафка Хендрикс вместе с другими рокерами. Растворилась в ставшем прохладным воздухе непривычно серьезная попса...

Но вдоволь отмеряв верст и бед, Идущий пред тобой Вдруг рухнет под ноги тебе — И станет сам тропой. Мостом, коль нужен, будет мост, Коль неизвестен брод. Ты, на него ступив, поймешь — Придет и твой черед!

Классики стояли, опустив смычки, и молча смотрели, как уходят остальные музыканты. Когда бард закончил, Дирижер развел руками, прощаясь и извиняясь, потом медленно поднял палочку и тихонько постучал ею по уцелевшей колонне. Классики, подчиняясь Дирижеру, заиграли нечто величественное, и опять это была не музыка, а служение. Понемногу оркестр истаивал, пропадал, классики уходили не порознь, а все вместе, уходили в свои края, туда, куда не было пути остальным.

К Лабуху подошли Ржавый с Бей-Болтом. Металлист протянул банку пива и сказал:

— Мы не пойдем по бардовской дороге. Во-первых, по ней на мотоцикле не проехать, а металлисты свои машины где попало не бросают. Во-вторых, тут, похоже, намечается хорошая драка, а металлисту, который пренебрегает дракой, одна дорога — в Черную и Вечную Ржавь. В общем, мы остаемся с вами.

— Лучше уходите полем, авось, музпехи за вами потянутся. Нам меньше достанется. — Чапа посмотрел на куртку Ржавого и вздохнул: — Эх, так я и не успел прикупить у вас хряповой кожи на барабаны. Теперь уж и не прикуплю, видать. И не узнал, как вы их ловите.

— Жив будешь — заходи, добудем тебе хряпа, а нет — так в Ясной Плави хряпов тоже навалом. Там и встретимся.

Мотоциклы загремели, потом рванули с места, встали дыбом и стремительно ушли в темное вечернее поле. Вслед им ринулись несколько музпеховских машин. Где-то в стороне отчаянно забухали выстрелы, зашипели разрядники. Один из патрулей вспыхнул и расцвел недолговечным горячим цветком... Ай да Бей-Болт!

В развалинах аквапарка остались Лабух с Мышонком и Чапой, осталась растерянная Дайана. Остался Густав. И еще остались барды.

— Это, наверное, из-за того, что мы все на тачках прикатили. Да ладно, что мы, не понимаем? Не в тачках дело. Барды вон без всяких тачек, а все равно никуда не делись. Просто дармового пива кому-то всегда не хватает, — Густав задумчиво почесал в затылке. — Джип вот только жаль, бросить придется. Зверский был джипяра, красавец, любил я его, как родного папу, которого, впрочем, отродясь не видел! Ну да ладно, ясно, что на тачках нам не прорваться. Эх, давненько я пешком не хаживал!

— А вы как? — Лабух посмотрел на бардов. — Вы же безоружны.

— Мы недолюбливаем оружие, да и не умеем сражаться, — бард развел руками. — Не в наших это правилах.

— Я отвезу их на «родстере», — Дайана посмотрела на группку бардов, — только придется потесниться. Если проскочим шлагбаум — музпехам нас хрен догнать, не перекопали же они все шоссе. И стрелять они в меня не посмеют, а не то их Лоуренс уборщикам отдаст.

— Ну, тогда и я тоже, пожалуй, рискну. Только я поеду первым, — оживился Густав. Эх, джип ты мой единственный, вместе жили, вместе и помирать будем. Мой джипяра снесет этот куриный насест и даже бампер не поцарапает!

— Ну, а мы как всегда, ножками, ножками, — вздохнул Мышонок. — Ладно, нам не привыкать, правда, Лабух? Пойдем, что ли, Чапа?

Чапа молча кивнул.

— Мы там, в сторонке, устроим маленький такой фестиваль, авось музпехи клюнут, и Густав с Дайаной и бардами проскочат, как тебе моя мысль, а, Лабух? — Мышонок обращался к Лабуху, но смотрел на Дайану.

— Устроим. Будет им вечер танцев, пусть они глухари, но поплясать-таки и им придется, — Лабух грустно улыбнулся, вспомнив, как во сне был ченчером. — Ну что же, давай свой стакан, папаша, пока я не передумал, как давным-давно говаривал один очень странный человек.

В другой раз Лабух пробирался бы сквозь быстро сгущающиеся сумерки с осторожностью истинного жителя Старого Города, с детства привыкшего выглядеть тенью среди теней и вспышкой среди вспышек. Когда хотел, он умел оставаться незамеченным, не раз это умение помогало сохранить ему и гитару, и все остальные жизненно важные части своего организма. Но сейчас был совсем другой случай. Поэтому боевые музыканты, почти не скрываясь, неторопливо пошли в сторону от здания Атлантиды. Лабух достал гитару из кофра и нес ее на плече, как когда-то в молодости. Становилось свежо, и закат бережно гладил обнаженное лезвие штык-грифа своей теплой загорелой ладонью. Мышонок закинул свой тяжелый бас на плечи и расслабленно положил на него тонкие исцарапанные руки. Чапа вразвалочку шагал чуть позади, и метелки высокой травы шелестели, словно джазовые щеточки по коже маленьких боевых барабанов на его поясе. От запаха вечерней травы было светло и грустно. И почему-то спокойно. В конце концов, уж одно-то чудо сегодня точно произошло, а разве этого мало для небогатых музыкантов, именно так и живущих — от чуда к чуду? Так что еще одно чудо для сегодняшнего дня было бы даже лишним. Случись оно — выходило, что чудеса случаются с регулярностью физиологических отправлений, а это уже попахивало нарушением законов природы. Так что музыканты просто наслаждались вечером, запахом травы и теми короткими секундами перед неизбежной встречей с патрулем, которая все равно наступит, но еще не сейчас. Еще через пару секунд, а может быть, и чуть-чуть позже...

Они специально выбирали направление так, чтобы патрули музпехов, те, которые перекрывали дорогу, ведущую к аквапарку, ту самую, по которой они катили несколько часов назад на шикарном праздничном «родстере», их заметили.

И их, конечно, заметили. Прожектора, установленные в ряд на крышах патрульных машин, вспыхнули и дружно повернулись, нащупывая уходящих звукарей. Перед музпехами открылись три фигуры неторопливо, как на прогулке, бредущих боевых музыкантов с выставленным напоказ оружием, пойманные в сетку слепящих лучей. Это было либо наглостью, либо глупостью, а скорее всего, и тем и другим. Но ведь все нормальные глухари прекрасно знают, что звукари, или, как они себя называют, «слышащие», — просто-напросто чокнутые, опасные сумасшедшие. Кроме того, они все как на подбор пьяницы и наркоманы.

И тотчас же проснулся азарт — вот оно, мгновение власти, мгновение охоты!

Моторы патрульных машин взревели, лучи прожекторов прыгнули, соскользнули, но через мгновение опять схватили фигурки музыкантов своими ослепительными пальцами. Только музыканты уже не шли вразвалочку, а стремительно метнулись куда-то вниз и вбок, словно канули в траву. Защелкали затворы боевых гитар, и тотчас же жгуче и щедро хлестнули ветвистые молнии музпеховских разрядников.

«Эх, где ты, дружище ченчер? Помог бы, что ли!» — подумал Лабух, изо всех сил вжимаясь во влажную, пахучую землю. Потом он услышал, как где-то в стороне мощно зарокотал мотор густавского джипяры, и сразу же раздался характерный, чуть звенящий звук «родстера». Потом что-то треснуло — надеюсь, бампер джипа выдержал — подумал Лабух — ну, теперь уже все равно: или — или!

После концерта в Атлантиде Лабух не хотел никого убивать — просто нужно было выиграть время, а еще он до последнего берег свою старенькую «Музиму», поэтому расчетливыми короткими очередями прижимал патрульных к влажной траве, заодно экономя патроны. Где-то в стороне редко бухал боевой бас Мышонка.

«Ай да Мышонок, — подумал Лабух, — вот ведь, сообразил, а я нет...»

Колеса патрульных машин были прострелены, причем прострелены с большим знанием дела, с любовью, можно сказать, прострелены, многажды. А калибр у Мышонковского «Хоффнера» был о-го-го! Правильный калибр. А как там Чапа? Правильно, молчит Чапа. Боевые барабаны надо еще развернуть, время на это потребно. Зато потом его кухня заработает ничуть не хуже шестиствольного пулемета. Пулемета Гатлинга, так его, кажется, называли?

Но, по правде говоря, им все равно хана. Справа и слева зарычали моторы других патрульных машин и через три... ну пять минут их возьмут в разрядники, так что даже пепла не останется. Надеюсь, что не зря, и Густав с Дайанкой успели проскочить. Ладно, ребята, в случае чего — встретимся в Ясной Плави, как говаривал Ржавый.

Внезапно ситуация на поле изменилась. Что-то гневно и мощно заревело неподалеку, потом грохнуло, и меж субтильными броневиками патруля влетел огненно-дымный фонтан. Броневички буквально кубарем разметало в разные стороны, остальные резко, юзом, притормозили и со всех осей рванули прочь. Лабуху было плохо видно происходящее, но то нечто, так неожиданно развернувшее ситуацию, ревело уже рядом, причем ревело как-то уж очень знакомо. И соляркой воняло тоже знакомо. Лабух никогда не думал, что солярка так замечательно приятно пахнет. Нечто, грозно рявкнув напоследок и тяжело качнув почву, остановилось. Лязгнул люк, и голос подполковника Буслаева весело заорал: «Ну, чего головы попрятали, тоже мне, артисты, вставайте, уже все кончилось! Самое интересное вы, конечно же, проспали».

Лабух со товарищи медленно поднимались с земли, с изумлением разглядывая темно-зеленую, почти черную в наступающих сумерках тушу танка подполковника Буслаева. От танка несло теплом и первобытной мощью. Сам подполковник уже выбрался из утробно урчащего стального страшилища и весело протягивал им руку, ужасно довольный, словно ему удалось совершить некий очень-очень хороший поступок, а Лабух, Мышонок и Чапа — его самые близкие родственники, от которых он, бравый подполковник Буслаев, ожидает заслуженной похвалы.

— А... как вы, собственно, здесь оказались? — Лабух не то что никак не мог опомниться, он и в самом деле не понимал, как подполковнику удалось преодолеть Ржавые Земли и вообще: откуда здесь взялся танк!

— Деда благодарите, классный у вас дедуля, да еще и с баяном. Понимаешь, выползли мы из бокса, новый танк обкатать, пару кругов пройти по трассе на сон грядущий, и тут слышим, кто-то на броне, снаружи, наяривает на баяне. И так здорово, душевно, понимаешь, играет! Я люк открыл и сразу же после этого рот разинул, да еще шире люка. Сидит на колпаке дед с баяном и играет во всю мочь! Я ему — ты что, папаша, охренел, это же танк, сейчас грохнешься, он же тебя раздавит вместе с твоим баяном — и пуговиц не найдешь. А ну, говорю, слазь немедленно! Мы сейчас на трассу пойдем, а на трассе и макака на броне не усидит, даже если у нее на жопе во-от такая присоска. А дед мне в ответ, дескать, это не я охренел, а вы, ребятушки. Так и сказал. Только и умеете, говорит, что пушки попусту дрочить. А сейчас, между прочим, Лабуха и других прочих артистов самым натуральным образом убивают, и все за то, что они концерт для детишек устроили! Я ему — для каких еще таких детишек? А он говорит — для невинных, ясное дело, где ты, подполковник, видал виноватых детишек? И вообще, нечего попусту солярку на трассе жечь, давай раскочегаривай свое унебище и дуй прямиком через Ржавые Земли, на запад, а мне недосуг, меня внуки заждались! Да не бойся, клятые вас не тронут, я с ними разъяснительную работу провел.

Тут подполковник понизил голос до шепота и осторожно сказал:

— А потом этот дедуля, вроде как... Ну, вознесся, что ли?

— Как это? Опять вознесся? — заинтересовался Лабух.

— Как, как... Так прямо вместе с баяном взял, да и вознесся, — еще тише сказал подполковник, — под музыку, понимаешь? Вверх. И вообще, дедуля тот еще, надо же, с клятыми он, как я с тобой, разговаривает, беседы душеспасительные проводит.

— Вообще-то нашему деду не впервой возноситься, так что все в порядке, — успокоил Лабух подполковника. — А как вы через Ржавые Земли прошли, там же этот...

— Да не тронули нас, видать, дед и вправду с клятыми договорился. А потом, артист, на этот раз у нас настоящая цель была, так-то вот, товарищ Лабух! Ну что, музыканты, на броню и вперед! Хотите к нам в городок, там переждете, хозяйство у нас, как вам известно, свое, так что с голоду не помрем. Хотите — поедем на Старый Танковый, у них там тоже неплохо. Да и понравились вы им, так что вам выбирать. Да за поручни крепче держитесь.

— А в Старый Город можно? — Мышонок поерзал, устраиваясь на покатом, вымощенном стальной брусчаткой, лбу танковой башни. — У нас там кое-какие делишки недоделаны, так что нам бы лучше в Старый Город. Домой.

— Только до края Ржавых Земель, — подполковник помолчал немного и добавил: — Нам в Городе делать нечего, еще испугаем кого-нибудь, да и не приспособлены танки для городов. И вообще, армия должна быть вне политики.

— До окраины так до окраины, — вздохнул Чапа, — а там уж мы сами. Ножками.

 

Глава 17. Окраина. Гаражи

Ветераны вели танк осторожно, памятуя, наверное, что никаких присосок на задницах у боевых музыкантов не имеется, поэтому, проскочив по самому краешку Ржавых земель и не встретив никого и ничего, к ночи они в целости и сохранности оказались на окраине Старого Города, недалеко от района Гаражей.

— Ну, прощевайте, — подполковник сунул Лабуху булькающую алюминиевую флягу — на память, — дальше вы уж как-нибудь сами. Через Гаражи нам хода нет. Да, говорят, в этих самых Гаражах нет ничего опасного, только с мобилами и водилами не связывайтесь. Если предложат подвезти — не соглашайтесь, идите лучше пешком, вернее будет.

Танк рыкнул на прощание дизелем, крутанулся на гусеницах, безжалостно рванув землю, и ушел в сторону родного Полигона прямо через Ржавые Земли. Клятых ветеранов экипаж теперь, похоже, в расчет не принимал.

А перед музыкантами открылись Гаражи.

— Вот, значит, они какие, Гаражи, — задумчиво протянул Мышонок, — я, честно говоря, представлял их себе как-то не так.

— И как же ты себе их представлял, а, Мышонок? — Чапа меланхолично постучал пальцами по барабану на поясе. — В виде хрустальных многоэтажных дворцов? Или сортиров на пятьсот взлетно-посадочных мест? А может быть, ты думал, что Гаражи — это просто какой-то спальный район Старого Города?

Гаражи располагались в огромном заброшенном карьере, похожем на форму для отливки уступчатой пирамиды каких-нибудь древних язычников. Что-то неуловимое роднило Гаражи с Ржавыми Землями: наверное, то, что и там, и здесь обитали души машин и людей. Спиральные порядки кирпичных коробок уходили куда-то далеко-далеко вниз, и, казалось, конца-края им нет. В пологом провале карьера было темно, и только кое-где светили неяркие фонари, обозначая спуск вниз, на дно гаражей, где угадывалось медленное шевеление металлических туш, словно там располагался некий потусторонний автовокзал. Однако на верхних ярусах карьера ничего инфернального не наблюдалось. Напротив, все здесь было до того обыденно, что казалось знакомым с детства. Широкие двустворчатые, выкрашенные большей частью коричневой охрой двери некоторых гаражей были приветливо распахнуты. Внутри горел свет, оттуда доносились музыка, лязг металла, нормальные человеческие матюги и прочие звуки, доказывающие, что эта территория явно обитаема.

— Ну что, Лабух, может, зайдем к кому-нибудь в гости? — к Мышонку уже вернулось обычное хорошее настроение, а с ним не замедлил появиться и аппетит. — В ухо, я думаю, не ударят, а попробуют — так на это мы и сами горазды!

— Предупреждали же нас ветераны, чтобы в Гаражах мы ни с кем не разговаривали, — чем-то это место все-таки Лабуху не нравилось. Скорее всего, обыденностью.

— Ветераны предупреждали нас, чтобы мы не вздумали пользоваться услугами местных таксистов, а относительно совместного ужина — никакого разговора не было.

В это время из соседнего бокса их окликнули:

— Эй, мужики, чего вам здесь надо?

«Мужики» разом повернулись и увидели в освещенном проеме ближайшего гаража почти прижатый к боку облупленного автомобиля притулившийся под полками с разнообразными инструментами и запчастями аккуратно накрытый столик. За столиком чинно восседало трое мужиков неопределенного возраста, одетых разнообразно, но, судя по похожим пятнам на одежде, объединенных единой целью. В данный момент происходило нечто вроде производственного совещания, посвященного той же общей цели. Впрочем, совещание протекало в теплой дружеской обстановке, обсуждение технических вопросов перемежалось красочными воспоминаниями и жизнерадостными призывами «К барьеру!».

Как быстро сообразил Лабух, после этого возгласа участники совещания вовсе не хватались за разные тяжелые предметы и не бросались колошматить друг друга почем зря. Напротив, услышав команду, один из присутствующих неторопливо и солидно вставал со своего места и шествовал в дальний конец гаража. Там он наливал себе из объемистой бутыли некой полупрозрачной жидкости, медленно всасывал ее и так же неспешно, сохраняя достоинство, возвращался на свое место, где принимался с большим чувством нюхать одну на всех горбушку черного хлеба. Через определенное время процесс повторялся, и к барьеру так же неторопливо и солидно отправлялся следующий участник совещания.

Похоже, это и были печально знаменитые мобилы и водилы, хотя в полумраке тесного помещения разобрать, кто есть кто, было довольно непросто.

— Ну, чего вы там встали, заходите, коли пришли, — приглашающе махнул рукой то ли мобила, то ли водила. — Составьте компанию асам пыльных дорог!

Музыкантам ничего не оставалось делать, как войти. Как только вошедшие, с трудом протиснувшись в щель между автомобильным боком и увешанной железяками кирпичной стенкой, разместились на каких-то продавленных ящиках и познакомились с обитателями гаража, каждый из которых оказался и мобилой и водилой в одном стакане, раздался знакомый уже вопль «К барьеру!».

Лабух понял, что на этот раз страстный призыв обращен непосредственно к нему, и, стараясь сохранять достоинство, направился в дальний конец гаража, стараясь не ступить в пахучие черные лужи, обогнул скалящуюся ребристо-клыкастой решеткой радиатора лупоглазую, какую-то глубоководную, морду древнего автомонстра, за которой обнаружил ведерную бутыль с надетым на горлышко стаканом. Стараясь не пролить, Лабух с усилием наклонил емкость и подставил граненый стакан под опалесцирующую струю, хлынувшую из горла. Потом зажмурился, собрался с духом и храбро проглотил пойло.

Жидкость по вкусу не напоминала ни один знакомый Лабуху — а у него был-таки опыт — напиток. В ней было нечто невыразимо техническое, отдававшее кислотой, бензином, спирт, несомненно, тоже присутствовал и еще что-то, чему в языке Лабуха просто не было определения. К счастью, язык и гортань сразу онемели, испытав по-видимому, вкусовой шок, зато в желудке стало горячо и тесно, словно Лабух проглотил включенный утюг.

Теперь он уже просто физически не мог возвращаться на свое место какой-нибудь несолидной походкой. Если бы он хоть чуть-чуть ускорил шаг или нагнулся — его бы немедленно стошнило. Прошествовав к выделенному ему ящику церемониальным шагом бурундийского солдата, он так же медленно опустился на свое место, вслепую нащупал ритуальную горбушку и жадно понюхал ее.

Через некоторое время он обрел способность слышать, а потом и говорить.

— Что это было? — спросил Лабух. — Я что-то не понял, что же я все-таки такое выпил. Может быть, мне кто-нибудь объяснит? Или мне так и придется помереть в неведении?

— А чего тут объяснять, — весело изумился один из водил, а может быть, мобил. — Вечерний удой. Натуральный, между прочим, продукт, не то что химическое пойло, которое вам впаривают в Городе! Мы же вот не помираем, так что не волнуйся, все будет пучком!

После того, как вызов к барьеру с честью выдержали Мышонок и Чапа, разговор возобновился. Теперь водилы-мобилы признали в музыкантах если не равных, то, по крайней мере, заслуживающих уважения личностей.

— А кого здесь можно доить? — отдышавшись, спросил Мышонок. — Я смотрю, здесь и живности-то никакой нет!

— Как это «нет»? — Водила искренне обиделся. — Как это? А Машка?

С этими словами он ласково и мощно хлопнул по облупленному боку стоявшую в гараже автоуродину. Внутри Машки что-то довольно загудело.

— Машку и доим, она у нас рекордсменка! Днем и ночью мы ее, родимую, пасем, а утром и вечером, само собой, — доим. И вот он, высококалорийный продукт. Машка в былые времена по сорок литров на сто километров потребляла, а теперь она эти сорок литров через каждые сто километров взад отдает. В форме полезного для здоровья продукта.

— И где же вы ее, родимую, пасете? На каких таких лугах? — Чапа решил не спорить, да и чего не случается в этом странном мире. Филирики изобретают, ветераны воюют, эти, вон, старую автомашину пасут, а потом еще и доят. И вообще, ветераны же предупреждали... Не послушали мы ветеранов, а зря, теперь придется выпутываться самим. Хотя, с другой стороны, ничего особенного не происходит, даже удой, похоже, усваивается помаленьку.

— Как это «где»? — водила был поражен наивностью вопроса, — да конечно же в Городе! Где же еще? Иногда, выводим на шоссе, но с шоссе удой не такой жирный, там сейчас тачек мало и аварий тоже негусто. В общем, на пажитях земных. В городе лучше всего пасти. В городе, что ни перекресток — то авария. А нам того и надо. Машка у нас аварии любит, она их последствиями питается. Правда, Машка? Ну что, к Барьеру?

Теперь к Барьеру по очереди сходили хозяева гаража. Образовалась пауза, во время которой Лабух успел выглянуть наружу и убедиться, что примерно каждые третьи ворота открыты, и, судя по всему, потребление вечернего удоя — любимый народный обычай водил-мобил. После ритуального занюхивания разговор возобновился.

— А вот вы, как я посмотрю, музыканты. Странные, правда, заморенные какие-то, но все равно... Музыку-то играть еще не разучились? — спросил старший водила.

— Обижаешь, чувак, — насупился Мышонок. — Мы и сейчас только что еле ноги с концерта унесли, вот, домой добираемся.

— Херово, значит, играли, раз ноги уносить пришлось, — констатировал водила, — то-то я смотрю, вид у вас шибко помятый!

— А ты прокатись-ка километров двадцать на танковой башне. верхом, посмотрим, какой у тебя вид будет и что помнется, — незло огрызнулся Мышонок.

— Играли, между прочим, совсем нехерово, — тут уж обиделся и Лабух, — тебе бы так рулить научиться, как мы лабать умеем, глядишь, и не пришлось бы Машку свою каждый вечер доить! В начальники транспортного цеха вышел бы.

— Это ты брось, больно ты знаешь, как я рулить умею. Да и не обижайся, слышали мы про Аквапарк. И про Старые Пути слышали. И про «ящик». Зря вас в «ящик» понесло.

Водила неодобрительно помотал кудлатой головой.

— Я туда когда-то рабсилу возил. Заметь, паря, только туда, а не туда и обратно. Нагляделся на этих малохольных, аж с души воротит. Вроде тихие они, эти филирики, и вежливые, а все равно страшно. Выберется за проходные, хватишь стакан водки, только тогда и отпустит. Прости меня, господи... Да ладно, дело прошлое. А ты, стало быть, и есть тот самый Лабух?

— Стало быть, я и есть, — пойло все-таки было неординарным и с Лабуховым организмом не очень совместимым. Вот ведь, подумал он, ведь так и напишут: «Умер от образа жизни, не совместимого с жизнью», ну, авось просто пронесет.

— А откуда вам известно про Аквапарк, про Старые Пути, да и про все остальное? — заинтересовался Чапа.

— Так радио же у Машки до сих пор работает. Станций много, вот только музыки почему-то никто не передает. И кассетник, как назло, сдох. А как в дороге без музыки? Бывало, поймаешь волну, да девку с обочины снимешь, едешь себе и балдеешь. Все при тебе. Красота! Тут у деловых была своя радиостанция, они иногда что-то там передавали, неплохие, кстати, песенки, да глушат ее глухари окаянные. Так что, парень, если докажешь нам, что ты и впрямь тот самый Лабух, мы вашей компании поможем до Старого Города добраться, а нет — так здесь навеки и останешься, в гаражах. Будешь нам ворота открывать-закрывать. Машку, опять же, доить научишься. Ну, как, согласен?

— Согласен-то я согласен, — Лабух вздохнул. — А вдруг после моей музыки твоя Машка доиться перестанет или, чего доброго, взбрыкнет и вновь бензина потребует?

— Не боись, — ухмыльнулся водила, — не взбрыкнет и не перестанет. А если бензина потребует, так это уж моя забота, будет ей тот бензин!

Музыканты выбрались из гаража и расположились на засыпанной утрамбованным гравием площадке под забранным редкой сеткой фонарем.

Они начали со старенькой, полузабытой инструментальной вещицы группы «Shadows», Лабух и сам не помнил, как называлась эта композиция, хотя кто ее только не играл. Но было в этой простенькой музыке что-то дорожное, отбрасывающее вдаль километры прошлого, а самое главное — приближающее будущее. Звуки нарастали, меняя тембр, и уносились прочь, словно встречные автомобили, надежно гудели басы, и фары выхватывали на обочинах мгновенные сценки из чьих-то жизней. Композиция закончилась затихающим пиччикато, все, ребята, приехали... Остановка. Но ведь дорога на этом не кончается, ах, какая она бывает, эта дорога, это и дорога сквозь дождь, и ночное шоссе, когда рассветает, и встречный, хлестнув охвостьем тумана, проносится мимо — висок к виску, только над кузовом бьется мокрый брезент прошедшей ночи.

— А ты вот про Чуйский тракт песню знаешь? — пригорюнился водила, и, не дожидаясь ответа, затянул: «Был там самый отчаянный шофер, звали Колька его Снегирев... а на «форде» работала Рая, Рая очень прекрасна была... если АМО «форда» перегонит, значит Раечка будет твоя...». Всех слов он и сам не помнил, но спеть ему очень хотелось, и он пел, что знал, заполняя паузы комментариями в прозе, так что получался какой-то шоферский рэп, только очень жалостливый.

— Эх, деда Федю бы сюда, — подумал Лабух, — вот кто наверняка все шоферские песни знает, да только где, в каких небесах его теперь носит, деда Федю?

— Да, забывает молодежь нас, стариков. И песни наши забывает, — печально констатировал водила. — Ну, ты, Лабух, не расстраивайся, я и по первой вещи понял, что ты тот самый. А все песни знать — никому не дано! Ладно, доставим мы вашу немытую команду в Старый Город в лучшем виде, чего там. Машку подкормим, да заодно и сами проветримся!

— Давай, Колян, — хриплым басом сказал один из оставшихся в гараже водил-мобил. — Давай езжай, только не долго, а то удой кончится, пока ты по городу мотаешься. Да и Райка будет ругаться, если застрянешь, как в прошлый раз. Ревнует она тебя.

— А может, мы уж лучше сами, пешочком, — Мышонок запоздало вспомнил предостережение подполковника Буслаева, да и слухи, ходившие о водилах из Гаражей, как-то не особенно вдохновляли на ночную прогулку по городу на вечно голодной Машке.

— Не боись! — успокоил его водила-Колян и решительно полез в кабину. — Располагайтесь вон там, на заднем сиденье, и, чур, в окна не глядеть, пока я не остановлюсь. Да держитесь покрепче, а вывалитесь где-нибудь на повороте — вовек не видать вам вашего разлюбезного Старого Города, поняли?

— А почему... — начал было Мышонок, но водила не ответил. Дескать, попробуй — узнаешь «почему», если так приспичило, но тогда уж — не обессудь!

— Па-а тундре, — вдруг ни к селу ни к городу радостно заорал водила, — эх, да па железнай дароге...

Внутри Машки что-то громко забурчало, по ноздрям круто ударило сивушно-бензиновым перегаром, их бросило вперед — и высокоудойный механизм, вскинув крупом, басовито мумукнул и выпрыгнул из гаража.

Боковые окна были зашторены, на фоне переднего стекла красовались кепка водилы и его руки, небрежно швыряющие то вправо, то влево громадную рубчатую баранку, но кое-что кроме этого разглядеть все-таки было можно. Машка мчалась, не разбирая дороги и глубоко презирая правила дорожного движения. Несколько раз на переднем стекле Лабух с ужасом видел стремительно приближающиеся, охваченные радужной каймой, круги фар встречных автомобилей. Он зажмуривался, ожидая страшного удара, но никакого удара не происходило, только Машка довольно фыркала, внутри нее что-то екало, а водила выдавал такую матерную тираду, которую и запомнить-то было нельзя, не то что применить на деле. Вообще, кроме фар встречных автомобилей, не видно было решительно ничего, и когда деморализованный такой манерой езды Мышонок пискнул что-то насчет того, туда ли мы едем, то услышал в ответ невнятный рык, в котором только и можно было разобрать: «... Сто лет баранку кручу...» — да еще пожелание поесть чего-нибудь моченого, только не яблок.

В конце концов Машка доскакала куда следует, последний раз хлюпнула утробой и со скрежетом остановилась.

— Все, приехали, — водила повернул к ним свое плотное ржавое лицо, — дальше не повезу. Мне в парк пора!

На подгибающихся дрожащих ногах музыканты выбрались наконец из сумасшедшего такси, хотели было осмотреться, но мощный рык остановил их: «А за проезд платить кто будет? Я уж не говорю о чаевых!»

Сообразительный Мышонок быстро выхватил у Лабуха из-за пазухи подаренную ветеранами алюминиевую флягу и сунул ее водиле. Тот ловко отвернул колпачок, понюхал, потом отхлебнул и, похоже, остался доволен.

— Сдачи не полагается, — захохотал он, — тута нам с Машкой и на двоих мало будет, ну, ступайте себе!

Опять пахнуло чем-то спиртово-бензиновым, Машка испустила грозное боевое мычание и, задрав задний бампер, резво умчалась в городскую ночь. Откуда-то издалека в последний раз донеслось громкое оптимистическое пение: «На могилку положили фары, и от АМО разбитый штурвал!» И, наконец, все стихло.

Они стояли у подъезда Лабухова дома, так до сих пор и не поняв, как же они сюда попали. И только мощная отрыжка, да боль в желудке, напоминающая о «хождении к Барьеру» и дегустации Машкиного удоя, говорили о том, что все-таки были, были Гаражи! И легендарные Кольки Снегиревы по ночам собираются за столом и, выпив удоя, вспоминают былые дороги. И носятся по Старому и Новому Городу, слизывая кровавые сливки аварий, невидимые ни для кого водилы и мобилы на всяких там Машках, Нюрках, Ритулях и как их там еще?

— Пойдем домой, — с трудом выговорил Лабух. — Что-то меня мутит, кефиру, что ли, выпить?

Невесть откуда появилась Черная Шер, намеревалась было потереться о Лабуховы ноги, но, видимо, почувствовав Машкин запах, отошла на безопасное расстояние и принялась укоризненно мерцать глазищами из темноты: мол, что же ты, хозяин, по каким еще таким помойкам тебя носило на этот раз?

В квартире явно кто-то побывал, хотя все вещи оставались на своих местах, но было какое-то чувство чужого, не то запах одеколона, а может быть, еще что-то. Лабуху стало неуютно, словно квартира изменила ему. Не раздеваясь он прошел на кухню. В холодильнике нашлась упаковка кефира, который на некоторое время облегчил страдания компании, но только на время. В конце концов, организмы музыкантов потребовали радикальных мер, которые и были незамедлительно приняты. После чего жить стало легче, жить стало веселей, и вообще появилась слабая надежда на будущее.

— Знаете что, — сказал Лабух, когда они слегка отдышались, — а пойдем-ка отсюда на воздух, что-то мне сегодня дома не сидится!

Кряхтя и охая, они перезарядили магазины своих инструментов и выбрались во влажную тьму двора. Лабух подошел к одному из неопрятных, похожих на кучи дров сарайчиков в конце двора и, не затрудняя себя поисками ключа, сковырнул замок острием штык-грифа.

— Ну вот, здесь нас, по крайней мере, этой ночью искать никто не будет, — удовлетворенно констатировал он. — Проходите, господа! Свет зажигать только в погребе, там же и курить. Удобства снаружи. Из съестного имеются две банки соленых огурцов дореволюционного посола, из питья — канистра смородиновой настойки. Все там же, в погребе. Из спальных мест — старый диван, один на всех, поэтому спать будем по очереди. Бодрствующие наблюдают за двором через вот эту дырку. Хотя это, наверное, лишнее.

Мышонок пристроился на диване, а Чапа, помыкавшись по сараюшке, соорудил из боевых барабанов некое подобие модернового ложа, отключил боевой и звуковой режимы и, поворочавшись немного на гулко скрипящих барабанах, уснул сном праведника. Правда, через некоторое время включился сам Чапа и принялся тихонько похрапывать и посвистывать, но Лабуху это совершенно не мешало, напротив, создавало некое ощущение дома и уюта. Через некоторое время в сараюшку своей кошачьей тропой проникла Черная Шер, довольно мяукнула и уснула, свернувшись тяжелым мохнатым клубком на животе у Мышонка. Лабух пристроился возле дырки и стал смотреть на ночной двор.

Во дворе ничего не происходило. Двор спал, как спят тысячи других дворов в Старом и Новом Городе. Ночная тишина, наполненная поскрипываниями, невнятными шорохами и бормотаньем листьев, заполнила двор до краев, и терпкая, разноцветно-прозрачная, настоянная на человеческих снах брага ночи потихоньку переливалась через крыши, сливаясь с сонными зельями и настойками других дворов, заполняя город и тихонько стекая на окружающую его равнину. Там, на равнине тоже жили люди, звукари или глухари, какая разница? Почему я там никогда не бывал? Почему для меня весь мир сжался в Город? Неужели правду говорят, что из Города нет выхода? А как же тогда Большая Дорога? Странные мы, однако, бродяги. Ходим только там, куда нас зовут. Вдоль ходим, как говорят водилы-мобилы. А надо бы попробовать поперек, или насквозь...

«Похоже, нас уже списали со счетов, — думал Лабух. — Наверное, глухари решили, что мы получили по заслугам. Как и подобает живущим в вечном грехе звукарям, сгинули в огненном фонтане взрыва. Или были размазаны стальными траками по земле там, возле аквапарка. Ну и пусть себе думают что хотят. Нам же спокойнее. Интересно, как там Дайана, Густав, барды? Ну ничего, завтра на диком рынке все узнаем, слухи в Старом Городе расходятся быстро... Надо бы помянуть деда Федю. А надо ли? Может быть, дед Федя и не сгинул вовсе? Ну, не помянуть, так хоть спасибо сказать, все одно — выпить.

И Лабух тихо, включив акустику, принялся наигрывать «прощальную», в которой была не только горечь прощания, но и надежда. Давно он не играл эту песню, ох как давно!

Гитара задышала немного нервными стройными минорами, словно полосами теплого летнего дождя по зеленеющей пашне.

Ну что ж, прощай, прощай, мой друг! Нас мир встречает пожатьем рук, Нас мир закружит в свои круги, И друг мой нужен — уже другим...

Он услышал, как тихо, на верхних басовых нотах, очень осторожно заиграл проснувшийся Мышонок, как заколотил дробью тающих градин по наглухо закрытым ставням Чапа. Случилось, так случилось. Грустно, конечно, но друг ушел не насовсем, не в «никуда», он просто понадобился в другом месте, придет время, и он воротится. Ведь один раз вернулся, напомнил о себе, помог. И все-таки...

И мир нечеток, и скомкан свет, И друг мой что-то кричит мне вслед, Кричит, смеется, и я кричу! Склонилось солнце к его плечу...

Гитара Лабуха внезапно вскрикнула, ах, не успели, не успели поговорить, когда было время, и теперь остается только кричать, а что такое крик? Это ведь всего-навсего «я еще здесь, я рядом!». Но ведь это и «я уже там, я уже с другими, прости меня, друг!».

Поплыли лица... автомобили... И чьи-то спины меж нас проплыли, Средь линий ломаных и округлых Мне издалека не видно друга...

Вот уже выросли между нами другие жизни и судьбы, другие деревья, реки протекли там, где были дороги, дороги превратились в овраги, города истаяли и вновь вознеслись над равнинами. А сколько за время разлуки между нами народилось и умерло людей!

Уже не видно, уже не слышно, Асфальт шершавый подошвы лижет, И мир его средь миров потерян, Нам больше жизнь сообща не мерить, Нам порознь быть. Далеко до встречи, И время наши следы залечит.

Все, мы растворились в своих мирах, мы еще пытаемся оглянуться, но уже идем новыми дорогами — каждый своей. Это не насмерть, потому что каждый из нас знает — где-то существует золотистый нимб света, которым издалека светит для тебя друг.

И опять тихо, усыпляющее зашуршала гитара Лабуха, замолчали барабаны Чапы и бас Мышонка, наконец стихло все.

Лабух так и заснул, неловко привалившись лбом к дощатой стенке сарая.

На этот раз ему снился Город Звукарей, не Старый Город, а другой, внешне похожий, но пронизанный теплым прошлым и имеющий будущее. В этом другом городе он, Лабух, считался не самым великим, но все-таки вполне уважаемым музыкантом, а боевые музыкальные инструменты существовали просто как дань традиции, что-то вроде церемониального оружия у древнего дворянства, применяемого в особых случаях. На парадах или дуэлях. Подворотники здесь содержали уютные трактиры и рюмочные, джемы и народники, металлисты и классики, со своими салунами, теремами, цехами и величественными храмами, все, все, все жили нормальной жизнью, естественной частью которой была музыка. В городе был необычный, немного страшноватый, но, тем не менее, влекущий к себе собор. Темный и живой на ощупь ствол здания вздымался высоко над городом, медленно дыша жаберными щелями узких, косо прорезанных окон. Собор Святого Ченчера. По вечерам взрослые ченчеры приводили в собор своих, похожих на разноцветных лягушат, детей, и те, раскрыв полупрозрачные слуховые перепонки, слушали странные вибрирующие звуки ченчер-органа. Рассказывали, что Святой Ченчер был первым ченчером, понявшим, что для того, чтобы молодые ченчеры вырастали нормальными, им необходима музыка. В собор мог войти каждый. Пропуском служило любое лезвие,. служки храма бережно шлифовали и настраивали его, и тогда к голосам ченчер-органа добавлялся еще один. Твой голос. Классики поначалу неодобрительно косились на собор, поговаривая, что это профанация искусства, но однажды в собор пришел старый Дирижер и принес тонкий старинный стилет. Дирижер сказал, что этот стилет принадлежал одному великому, но немного сумасшедшему классику, которого звали Никколо. После этого случая Дирижер стал частенько наведываться к ченчерам, и настоятель собора, светлый от старости ченчер Пауэлл, позволил ему участвовать в священном ритуале настройки органа. «Странно, — подумал Лабух во сне, — я всегда считал, что Никколо был лабухом. Стало быть, у всех музыкантов одни и те же предтечи. И у Лабухов, и у классиков».

По улицам этого удивительного городка неторопливо и чинно, плавной иноходью, разъезжали Машки и Нюрки с веселыми водилами-мобилами за рулем. У пристани стояли всегда готовые к плаванию и полету дирипары с кружевными деревянными гондолами-пароходами под разноцветными дынями баллонов. Бессменным мэром этого города был дед Федя. Дед завел привычку носить фрак с крахмальной манишкой и выглядел совершенно неподражаемо, особенно если учесть, что лаковых туфель, полагающихся к фраку, он не признавал, ссылаясь на подагру, и ходил в старых кирзачах. И еще дед скорешился с Дирижером и старым, покрытым боевыми шрамами ченчером Пауэллом, настоятелем собора. Троица патриархов частенько посиживала в открытом кафе, вызывая истерический интерес у молодящихся туристок, и толкуя о чем-то за кружкой пива или чего-нибудь покрепче. А Дайана... Дайана...

Тут Лабух вспомнил о Дайане и проснулся.