Наталья МОЛОВЦЕВА
Хочу жить!
Рассказ
Васенка пришла на митинг с лозунгом. Люди — в шапочках и ярких одежках, она — обмотав голову простым вязаным платком. На ноги надела оставшиеся от покойного мужа сапоги. Это чтобы с шерстяным носком. Чтобы дольше на осеннем ветру не замерзнуть.
Некоторые из участников митинга тоже пришли с лозунгами, на которых чаще всего были написаны слова «Мы — против». Васенкин лозунг был эгоистичный — на куске обоев красной гуашью было выведено: «Хочу жить!» Васенка — она такая, любит выражать себя прямиком. У нее, как у пьяного, что на уме, то и на языке. Возникли-образовались внутри два слова, и она продиктовала их правнучке, и та — спасибо ей — постаралась, вывела буковки красиво. Вот она рядом стоит — ей уже до плеча, тоненькая, светловолосая, с челочкой на лбу. Родная-родная. Так бы и расцеловала всю, да чего ж на людях нежности разводить?..
Они приехали поздравлять Василису с днем рождения — дочь Надежда, сын Олег и она, Олюшка, дочкина внучка и ее, стало быть, правнучка. Дочь-библиотекарь уже на пенсии, сын-строитель на работе отпросился, а у Олюшки каникулы. Остальной народ весь в делах, им некогда. Да она, по правде сказать, и не любит, и не хочет никаких поздравлений, но раз дети решили…
По делу-то, надо бы им сидеть сейчас за праздничным столом, а она их на городскую площадь потащила. Дочь, когда она сказала о митинге, подняла недоуменно брови, сын пробовал возражать, но она увлекла всех на улицу: «Успеем, успеем, напоздравляемся». Одна Олюшка обрадовалась: надоело в большом городе выхлопные газы глотать…
Речи с трибуны говорились хорошие, правильные, иногда, правда, резковатые. Но куда деваться активистам — защитникам природы, если никто наверху их слушать не хочет? Милиция, то бишь полиция («Господи, в каком государстве живем? Будто под немцами»…) стояла молча. Никого не трогала. Видно, таков был наказ-приказ: демократию, мол, соблюдать…
Да, слова выступающих были жаркие, но через два часа все равно все замерзли. Даже Васенка со своими шерстяными носками. Ноябрь — месяц серьезный, едва ли не хуже зимы.
И первым делом, когда вернулись домой, она спроворила стол. Пока варилась картошка да разогревалось мясцо, достала из погреба огурцов да помидор, нарезала хлеба, сала. Надежда тоненько строгала привезенную из города колбасу-сервелат, сын открывал банки с консервами. Васена была довольнехонька:
— Ох, и стол получился! Даром что на скорую руку. Ну, сынок, наливай…
Не замедлила она и с тостом:
— Ну, чтоб не заболели. И за удачу!
Дочка, как и утром, удивленно подняла брови:
— Ты про какую удачу? Может, сначала все-таки за твой день рождения?
— Э-э, — махнула рукой Василиса, — года мои такие, что про них лучше не вспоминать.
— А сама на митинги ходишь, — подал голос и сын. — Значит, не такие уж они большие, твои года…
Олег, чувствовалось, был недоволен еще с утра, но свое настроение старался скрывать. Все ж таки день рождения… Но если к причине их приезда мать не собирается относиться всерьез…
— Ладно-ладно, — заторопилась, спасая ситуацию, дочь. — За тебя, мама. Здоровья тебе, радости побольше.
Чокнулись рюмочками «под хрусталь». Выпили.
— Здоровья — это правильно. Это понятно, — одобрил, мягчея пока только голосом, Олег. — А вот непонятно мне, мам — ты про какую удачу-то говорила?
— Ну, какую, — не стала напускать туману Васена. — Ясно какую — чтобы этот поганый никель так в земле и остался.
За столом повисло молчание. Только Олюшка удивленно переводила глаза с одного родного лица на другое…
— Удивляюсь я тебе, мам, — первым нарушил молчание Олег. — Всю жизнь ты крутилась в работе, пока вы с отцом нас с Надей растили. Потом мы на тебя скинули внуков. Потом правнуков. Теперь они повырастали, и мы обрадовались: ну, наконец-то мать отдохнет. А ты? Неужто неохота — отдохнуть?
— Ох, как охота, сынок! Истинная правда — всю жизнь как ломовая лошадь. Что я, что отец, царство ему небесное. Наливай-ка по второй. Давайте-ка отца помянем…
И опять в доме повисло молчание. Вот почему все обрадовались простому Олюшкиному вопросу:
— Бабушка, а как вы с дедом познакомились? Где?
— Где-где. Да где и сейчас знакомятся — на танцах.
То ли от выпитого вина, то ли от воспоминаний лицо Василисы размягчело, глаза повлажнели. Всегда в разговоре торопливая и громкая, она проговорила вдруг не торопясь и непривычно тихо:
— Только были наши танцы на берегу моря. Слепой баянист играл вальсы, и меня пригласил на танец симпатичный такой морячок…
— А почему на берегу моря? — не замедлила со вторым вопросом юная гостья. — Ты же всегда жила здесь.
— А вот и не всегда! — опять заторопилась Василиса. — После войны родители мои уехали в теплые края. Отец пришел домой по ранению в сорок четвертом году. Дом наш, как и почти все дома в селе, фашисты сожгли. Народ стал жить в оставленных немцами блиндажах, а кто мазанки на скорую руку делал. Ну, и загорелось моим родителям к морю поехать. Говорили — мужики там рыбаками устраиваются работать, неплохо получают. Народ ехал всякий — плохой, хороший. Большинство были, конечно, вчерашние солдаты. Баянист почему был слепой? Глаза на войне оставил. Ну, вот… Танцуем мы с морячком, а он и спрашивает: «Вы местная?». «Да нет, говорю, — из воронежских краев я, из села Коротояка». Он даже с ритму сбился. «А я, — говорит, — тоже воронежский. Только с Новохоперска». Ну и все. И больше мы с ним уже не расставались. И когда морячок, а ваш покойный отец и дедушка, демобилизовался, то и привез меня сюда. Потом мы и родителей моих сюда забрали. И приросли, можно сказать, к этой вот земле. Оно и не трудно было, потому что похоже: на моей родине — Дон, здесь — Савала да Хопер. И просторы такие же, и луга, и цветы…
За столом потеплело, но сыну, по всему было видно, хотелось довести разговор до конца.
— Нет, ты все-таки объясни, мам: чего тебя вдруг на политику потянуло? В твои — то годы.
— Да при чем тут политика?
— А то ты не знаешь, кто за этим никелем стоит? Что если они решили, то ты хоть в лепешку разбейся?
— А я, сынок, разбиваться не хочу. Ни в лепешку, ни как. Я жить хочу! Вон, плакат-то…
Васена не поленилась, встала, взяла брошенный на кровать и свернутый в трубочку кусок обоев. Во всю грудь развернула:
— Читай: «Хочу жить!» Они думают: мы темнота. Про передовые технологии нам толкуют. А то мы не знаем, чем эти технологии обернутся: рассуют денежки по карманам, то бишь по банкам, да на Канары. Или куда еще — подальше. А мы тут подыхай медленной смертью. Хватит, один раз нас уже убивали.
И без того немаленькие Олюшкины глаза распахнулись еще шире:
— Кто убивал, бабушка? Когда?
— Когда-когда… В войну. Я тебя даже помене была, когда война началась — шесть лет мне только и было. А маме моей — всего-то двадцать три. Отца мобилизовали еще летом сорок первого, а летом сорок второго — вот они, немцы. Сначала бомбежками все пугали: налетят самолеты, и ну сбрасывать бомбы. Мама в такие минуты под себя меня клала: «Если уж убьют — так пусть обоих». Потом бои стали греметь где-то совсем рядом. Но как затишок — я на улицу. Дон — вон он — под окнами. И вода в нем — красная. «Почему красная?» — спрашиваю маму. Мама вместо ответа: «Сиди дома, доченька! Сиди дома!». Но я опять утекаю на улицу… Я сызмала шустрая была. Может, потому мне и имя выбрали мальчишечье — Васенка. Мама говорила — отец сына хотел. А родилась я. И все равно он меня любил. Мама говорила: ночью заплачешь — не я, он к тебе идет. И так уж всю обнимет-обласкает — местечка не оставит свободного…
Васена опять завлажнела глазами, но расслабится себе не дала:
— Ну да я про войну речь вела. Вот, убегу в очередной раз на улицу, а на улице… Мост через Дон разбит. Деньги по ветру летят, и никто их не собирает (мама потом объяснит — банк эвакуировали). Да что деньги… Вижу: на земле лежит мертвая женщина, а маленький ребеночек грудь у нее сосет. А рядом лежит убитое дитя — мать над ним сидит, волосы рвет от горя.
Сын потянулся за сигаретами:
— Ты про это никогда не рассказывала.
— А когда было рассказывать? Сам говоришь — всю жизнь угроблялись на работе. Теперь здоровья нет, зато времени много. Ты с куревом-то погоди. Посидите, послушайте хоть сейчас.
— И ты все так хорошо помнишь? Тебе ведь было, сама говоришь…
— Так ведь не только в мозги — в сердце все врезалось! Намертво! Тут и захочешь — не забудешь. А сколько раз после войны мы с мамой все вспоминали. Чего я по малолетству не понимала, она мне потом растолковывала.
Вот, например, говорила: когда немцы вошли в Коротояк, много людей расстреляли. А что было дальше, я и сама знаю: всех, кого не добили, собрали в кучу и погнали, как скот. Куда — мы не знали. Зато нам хорошо объяснили другое: кто не сможет идти — того будем расстреливать. У нашей соседки было два полуторагодовалых близнеца. Она со слезами кинулась к маме: «Поля, возьми одного, я двоих не донесу». Мама взяла. Я пошла рядом. Ножки скоро устали, разбились до крови. «Мам, я не могу больше…». «Иди, доченька, иди сама, а то их убьют»…
Под Острогожском (про город я тоже потом узнала от мамы) нас определили за колючую проволоку. Еда — три раза в день по кусочку хлеба. Мама все порывалась отдавать свои кусочки мне, но я говорила: «Ешь сама. Умрешь — мне хуже будет». Вот скажите: откуда я это понимала? Не знаю. Война, наверно, и научила… Детки поменьше не понимали, брали у матерей хлеб, и те, случалось, умирали голодной смертью.
Спали мы на земле. Мама клала меня себе на грудь, и тут уж я не отказывалась. Ребенок все же… К маме прижмешься — и кажется: все будет хорошо!
— И сколько вы так жили?
— Целый месяц. Потом нас погнали дальше. В каком-то селе (Старое Уколово — скажет мама потом) распределили по избам на жилье. В «нашей» избе, кроме нас и хозяев, жили еще пять человек…
На этот раз Васенину речь перебила дочь:
— Мам, как-то того… не по себе как-то… Про войну много читала, но то были книги…
— А я вас сейчас развеселю! Вот, слушайте. Жили мы, конечно, голодновато — даже милостыню приходилось просить, но время от времени мне удавалось зарабатывать у немцев немного супа.
— Это как?
— В нашей семье все хорошо пели, особенно — мама. Ну, и я вслед за ней выучила «Катюшу». Вот ее-то и распевала для немцев. Причем пела так:
Разрывались головы и туши,
Поплыли туманы над рукой,
Это наша русская «Катюша»
Немчуре поет за упокой!
Кто-то из старших друзей-мальчишек сочинил, а я, бедовая головушка, не боялась петь. Немцы, понимая в песне одно только слово, восклицали: «О, Катюша!» и кто-нибудь давал доесть суп из своей тарелки. Ела. Голод — не тетка…
Рассказчица вдруг замолчала. На этот раз никто этого молчания нарушать не хотел — сидели, думали каждый свое. Но Васенка долго молчать не умела:
— А вы знаете, один немец мне ведь и жизнь спас!
— Фашист? Спас русскую девчонку? — не поверил никто из сидящих за столом.
— А вот… Было это в сорок третьем году. Наши наступали. Бои шли уже где-то рядом, и одна бомбежка так сильно испугала меня, что я заболела. Мама говорит: перестала говорить, есть, спать. Что делать? Завернула она меня в пальто (дело к зиме шло) и — деваться некуда — понесла к немецкому доктору. Шла и мучилась: что там, в больнице, со мной сделают? Зверствами немецких военных мы были сыты по горло. А доктор?..
И вот представьте — ихний доктор взялся меня лечить. Причем не отходил от меня до тех пор, пока я не пришла в себя: заговорила, попросила есть. Тогда он сказал маме через переводчика: «Ваша девочка может прожить сто лет, а может умереть завтра. Как Бог распорядится».
Ну, как вам эта история? А была еще и другая. Доит однажды мама корову. А немецкий солдат стоит в дверях, ждет молока. Мама зубами скрипит: «У, фашист проклятый… У меня ребенок только из больницы, а я все молоко тебе отдам. И чего вам не жилось у себя дома? И чего свалились на нашу голову?». А немец вдруг и говорит по-русски: «Вы осторожней. Хорошо, что все это я слышал, я умею молчать. А если кто другой?». Через какое-то время он опять приходит к нам. Мама обмерла: ну, наверно все-таки расправляться пришел. А тот вынимает из сумки буханку хлеба и кулек конфет…
Васена чуток помолчала. Потом спросила задумчиво:
— А, робяты? Среди фашистов — и то люди были. А среди этих, что теперь пришли на нашу землю — среди них есть? Если есть — что же они нас не слышат? Вроде на одном языке говорим — на русском.
— А говоришь — в политику не лезу, — укорил сын Васену.
— Эх, сынок… Когда надо нашими руками врага бить, землю пахать — это политикой не считается. А как мы захотели эту землю спасти — так сразу «политика». А то мы не знаем, что от этого никеля нашим кормильцам-черноземам придет конец? Что вода в наших речках будет отравлена? Им что — они по заграницам разъедутся, у них денег хватит. Сами уедут, и детей своих увезут. А наши дети? Внуки, правнуки?..
Дочь, а ты что молчишь? Разве я что не так говорю?
Надежда, и впрямь сидевшая в некотором отрешении, обвела глазами всех сидящих за столом.
— Я думаю, мам. Не могу считать себя человеком в полном смысле слова верующим, но думаю, что Господь недаром все это попустил. Заслужили.
— Чем? Тем, что в войну мучились? Что работали от зари до зари? — не согласилась Васена.
Дочь упрямо нахмурилась:
— Может быть, Господь испытывает нас на прочность.
— А вот с этим соглашусь! — охотно пошла на попятную Васена. — Он испытывает, а мы того испытания не выдерживаем. Народу сегодня на площади было немало, но могло быть и больше. Так ведь работающим пригрозили: пойдете на митинг — уволим. А я думаю так: одного, двух, трех, десяток — уволят, да. А если все пойдут? Всех ни в жизнь не уволят — кто им тогда работать будет? А если наш возраст взять… многие от дивана зады не хотят отрывать. Мы-де пенсионеры, нам все одно долго не жить. Да и дел дома у нас полно. Огород, к примеру. А что огород, если кислотный дождик сверху польется? Все живое скукожится, все на нет сойдет. Над всей землей крышу не построишь.
От тяжелого разговора все, кажется, приустали. Почувствовав это, внучка сделала попытку увести его в другую сторону:
— Бабуль, а когда ты там в последний раз была?
— Где?
— На родине. В Коротояке.
— Давно. Мама еще живая была. И отец. Они и упросили нас, своих детей: свозите да свозите в родное село! Может, в последний раз родным местам поклониться придется. Наняли мы машину, приехали. Нашли место, где родительский дом, сожженный фашистами, стоял. Потом расстелили скатерку, вынули припасы, стали закусывать да вспоминать. Отец на что неразговорчивый был, и то разговорился. Про войну говорил, да как в бои ходили, да как фронтовых друзей-товарищей хоронил. «Знаете, почему мы победили? — спросил. — Потому что весь народ стал, как один человек». А мама рассказала про немца-доктора и того, что хлеб с конфетами нам принес. Стали думать: почему так? Одни убивают, другие стараются спасти. Мама вдруг возьми и скажи: «Господи, помири нас всех!».
… Утром гости засобирались домой. На улице еще больше похолодало. Василиса вышла провожать гостей в том же вязаном платке, тех же мужниных сапогах. Обнялись, расцеловались.
— Мам, ты все-таки того… не слишком-то активничай…
— Ладно-ладно… Себя берегите. Я что…
Когда все уселись, наконец, в машину, Олег поспешил включить отопление. По салону пошло благостное тепло. Стало уютно. Возникшего легкого, может быть, даже праздничного настроения не могли испортить даже обложившие небо тяжелые, набухшие близким снегопадом тучи. Но Ольга зачем-то вдруг сказала:
— Странные люди — взрослые. Все вроде бы понятно, а вы не можете договориться между собой.
— Понимаешь, малыш, — неожиданно быстро и серьезно отозвался Олег, — когда речь идет о больших деньгах, у тех, к кому они должны прийти, заклинивает мозги. И совесть. Заклинивает на этих самых деньгах. И тогда они ради них готовы на все.
— На что — на все?
— На обман, предательство, даже убийство.
Надежда тронула брата за рукав:
— Олег, зачем ребенку-то…
— Да надоело бояться! И молчать. Мать вон в каких годах, и то не боится.
— Но если они готовы на все, — с неожиданной настойчивостью продолжила тему юная пассажирка, — значит, надо и против них — войной!
— И надо бы войной, да ведь новой крови не хочется! Про революцию тысяча девятьсот семнадцатого года знаешь? Проходили? А про Отечественную войну тебе баба Василиса хорошо рассказала. Столько ее было пролито, кровушки, что новой уж неохота. Вот только почему они, скоты, этого не понимают?!
— Олег, Олег, — опять тронула брата за рукав Надежда. — Попридержи коней…
Чтобы перевести разговор на другую тему, она принялась рассказывать о том, что перед поездкой заглянула в интернет — давно хотелось узнать, а накануне дня рождения тем более, что означает мамино имя. И узнала. Оказалось примерно так: покладистость не относиться к достоинствам Василисы: уж если она что решила, пытаться переубедить ее — только терять время. Зато носительница этого имени всегда готова прийти на помощь. При этом она интуитивно чувствует, где и когда эта помощь нужна.
— Ну, разве это не портрет нашей мамы, Олег?
— Причем абсолютно точный. Дело только в том…
Олег потянулся за сигаретой, но, оглянувшись на пассажирок, решил обойтись без курева.
— Дело только в том, — продолжил он свою мысль «насухую», — что ей действительно много лет. И ее пора бы уже сменить на посту.
— А он нужен — этот пост? Как же тогда «Господи, помири нас всех»?
— А так, что у вас, взрослых, помириться без этой помощи просто не получится. Уж если вы спорите между собой…
Олег, занятый вождением, только на секунду, боковым зрением, глянул на племянницу. Зато Надежда смотрела на внучку, не отрываясь.
— Слушай, — сделала она неожиданное даже для себя самой заключение, — а тебя ведь не правильно назвали. Ты тоже — Василиса.
За окном машины бежали, роняя последние листья, тополя и березки. Еще не тронутые химической отравой. Еще живые…