Записи, сделанные мною той ночью, были последними. События, которые последовали далее, не оставили мне времени (да и не внушали желания) для ведения дневника. К счастью, завершающие дни карантина, проведенные в «Оруженосце», запечатлелись, хотя и в общих чертах, в памяти.
Наутро Дульчибени обнаружили в луже мочи, неспособного ни подняться с постели, ни даже подвигать ногами. Он вообще перестал их чувствовать – хоть коли, хоть режь, это не вызывало у него никаких ощущений. Кристофано предупредил нас о серьезности заболевания: ему не раз приходилось видеть подобных больных, к примеру, одного юношу, работавшего в мраморном карьере, упавшего с плохо сколоченных лесов, ударившегося спиной, а наутро очнувшегося в таком же состоянии, как и Дульчибени, так вот тот навсегда остался калекой.
И все же надежда на выздоровление была, подчеркнул Кристофано, рассыпавшись во всяких успокаивающих речах, показавшихся мне многословными и малоубедительными. Сам больной метался в бреду и не осознавал серьезности своего положения.
Что и говорить, у Кристофано в связи с этим возникло немало вопросов, он был не дурак и догадался, что г-н из Марша (а заодно и те, кто его доставил) покидал постоялый двор.
Порезы, царапины, ссадины, украшавшие наши с Атто лица, полученные нами во время падения с кареты Тиракорды, также нуждались в объяснениях. Оказывая нам помощь, как-то: смазывая ранки бальзамом, промывая их раствором «Дар небес», накладывая на них повязки с маслом filosoforum и электуарием из проскурняка, – он невольно вынуждал нас врать: мол, Дульчибени покинул «Оруженосец», пытаясь бежать от карантина, пробрался через чулан в подземные галереи, мы же, с некоторых пор ведущие за ним наблюдение, разгадали его намерение, выследили и вернули обратно. Якобы на обратном пути он потерял равновесие и свалился в колодец, каковое падение и стоило ему серьезного увечья, отныне пригвождавшего его к постели.
Дульчибени был не в состоянии опровергнуть это объяснение, поскольку на следующий день у него открылся такой сильный жар, что он был полностью лишен способности соображать и говорить. Редко приходя в сознание, он стенал, жалуясь на постоянные невыносимые боли в спине.
Возможно, из уважения к его страданиям Кристофано проявил удивительную снисходительность. Наш рассказ был маловразумителен, изобиловал недомолвками и не выдержал бы испытания допросом с пристрастием, если бы к тому же его вели представители властей. Приняв, вероятно, во внимание беспримерное улучшение состояния Бедфорда и близкое окончание карантина, лекарь взвесил все «за» и «против», пользу и вред – как сказал бы Угонио, – сделал вид, что принял наши объяснения за чистую монету, и не стал доносить на нас часовому, все так же стоявшему на посту перед нашими окнами. Кроме того, Кристофано пообещал по окончании карантина обеспечить Дульчибени необходимое лечение. Подобная благожелательность была навеяна атмосферой праздника, воцарявшегося в городе, к рассказу о котором я и намерен теперь же приступить, не откладывая в долгий ящик.
Первые слухи об исходе битвы за Вену облетели город уже 20 сентября, но только в ночь на вторник, 21 сентября (конечно же, лишь в общих чертах), кардинал Пио получил доставленную из Венеции записку, в которой сообщалось о бегстве турецкой армии от стен Вены. Двумя днями позже, все так же ночью, из империи доставили письма с известиями о победе христиан, что породило первые праздничные настроения. Затем появились и подробности о том, что и как произошло на театре военных действий.
Официально о победе Риму было сообщено 23 сентября курьером кардинала Буонвизи: одиннадцатью днями ранее, 12 сентября, христианские войска наголову разбили армии неприятеля.
Впоследствии газеты детально опишут ход баталий, в моих же воспоминаниях славное сражение тесно переплелось с охватившим город радостным возбуждением.
Когда в ночь на 12 сентября в небе над Веной зажглись звезды, послышалась громкая молитва оттоманской армии, а благодаря кострам и факелам, симметрично расположенным по всему лагерю меж великолепных шатров неверных, можно еще было и видеть эту величественную картину.
Молилась и вся христианская рать, намного уступавшая силам противника в количественном отношении. На рассвете 12 сентября отец Марко д'Авьяно, капуцин, великий духовный предводитель и вдохновитель христианских сил, отслужил в присутствии военачальников молебен в небольшом монастыре камальдульцев на холме Каленберг, возвышающемся над Веной на правом берегу Дуная. Тотчас вслед за этим наши войска заняли боевые позиции, готовые победить или умереть.
На левом крыле находился Карл Лотарингский с маркграфом Эрманом и юным Людвигом-Вильгельмом, а также граф фон Лесли, граф Капрара, князь Любомирский с его устрашающей кавалерией, а также Мерси и Тафе, будущие герои Венгрии. Десятки князей готовились к крещению огнем, и среди них Евгений Савойский, который, как и Карл Лотарингский, покинул Париж, чтобы избежать немилости короля-Солнце и покрыть себя славой, вернув Восточную Европу в лоно христианства. Курфюрст Саксонский, фельдмаршал Гольц, курфюрст Баварский с пятью Виттельсбахами также готовили своих ратников. В центре христианских позиций рядом с товарищами находились воины из Франконии и Швабии, тут же коронованные особы Тюрингии, отпрыски прославленных домов Вельфов и Голштинцев, фельдмаршалы и генералы Родольфо Баратта, Дюневальд, Стирум, барон фон Дегенфельд, Кароли Пальффи и многие-многие другие. И наконец, на этом же крыле располагался Ян Собеский с двумя своими военачальниками и бесстрашными польскими воинами.
Увидев этот боевой порядок, защитники Вены, запертые в городе, тут же предались радости и принялись салютовать ружейными залпами.
Кара Мустафа также оценил силы противника, но, когда решил действовать, было поздно: атакующие уже неслись на него во весь опор с холма Каленберг. Великий визирь и его окружение поспешно покинули свои шатры и траншеи и выстроились в боевом порядке. В центре находился Кара Мустафа с отборными спаги, с флангов их прикрывал проповедник Вани Эфенди со священным штандартом, а впереди Ага с янычарами. Справа, у Дуная выстроились не знающие пощады молдавские и валахские воеводы, визирь Кара Мехмет Дьярбакир и Ибрагим Паша Будапештский, слева – татарский хан и множество пашей.
Театром военных действий служили нежные зеленые холмы, сплошь в виноградниках, за пределами крепостной стены, которой обнесена Вена. Первое важное столкновение имело место между янычарами и левым флангом христианского войска. Завязалось жестокое затяжное сражение, прежде чем имперцам и саксонцам удалось достичь некоторого преимущества. В полдень турки были отброшены в Гринцинг и Хайлигенштадт. В это время войска под предводительством Карла Лотарингского подошли к Дёблину, приблизились к вражескому лагерю, а австрийская кавалерия графа Капрара и кирасиров Любомирского оттеснила молдаван и ценой жестоких потерь отбросила их к Дунаю. Король Собеский пустил с Каленбергского холма свою конницу, путь которой расчистили германские и польские пехотинцы, выбившие янычар из домов, сеновалов, виноградников и погнавшие их прочь из Невшифта, Поцлейндорфа и Дорнбаха.
В защитниках Вены закипела кровь, когда Кара Мустафе удалось вклиниться в бреши, образовавшиеся в мощном наступлении христиан. Но то были лишь временные очаги. Карл Лотарингский послал австрияков в атаку, заставляя всех их сойтись в единой точке: Дорнбахе. Туркам отрезали пути к отступлению, они пытались укрыться в окрестностях Дёблина. А в это время польская кавалерия мчалась вперед до Эрналса, сметая на своем пути любое сопротивление.
В центре в первом ряду под славным сарматским штандартом, развевающимся на ветру, мчался неподражаемый, неукротимый польский король. В руке у него копье с насаженным на него крылом сокола. Рядом с ним принц Яков, ему едва исполнилось шестнадцать, но он уже геройски ведет себя в бою, – и конники в кольчугах и субревестах разных цветов, изукрашенных перьями и драгоценными каменьями. С криками «Иезус Мария!» гусары и кирасиры короля Яна погнали спаги и понеслись к шатру Кара Мустафы.
Наблюдая за битвой, развертывающейся на его глазах, Кара Мустафа невольно обратил взор на свой священный штандарт, отбрасывающий на него тень: именно на него нацелены христиане. Он дрогнул и решил отступать, увлекая в позорное бегство пашей, а затем и все войско. Центр турецких позиций был смят, остальные части охвачены паникой, поражение турок обернулось их полным разгромом.
Запертые в городе жители, ободренные тем, как разворачивались события, сделали попытку выйти через ворота Шотландцев. Турки бежали, бросив на произвол судьбы свой огромный лагерь, наполненный несметными богатствами, не забыв, однако, перерезать глотки сотням пленников. В рабство было уведено шесть тысяч мужчин, одиннадцать тысяч женщин, четырнадцать тысяч девушек и пятьдесят тысяч детей.
После столь убедительной победы никому не приходило в голову преследовать беглецов. Опасаясь возвращения турок, христианские воины всю ночь не смыкали глаз.
Ян Собеский первый проник в шатер Кара Мустафы и завладел конским хвостом и стременем побежденного, а также многочисленными сокровищами и диковинами, которыми окружил себя развратный нехристь-сатрап.
На следующий день подсчитывали потери. В стане турок: десять тысяч убитых, триста захваченных неприятелем пушек, пятнадцать тысяч палаток и горы оружия. Христиане оплакивали две тысячи убитых, в числе которых генерал де Суш и князь Потоцкий. Но время оплакивать еще не настало. Победители вступили в столицу империи, спасенную от неверных. Польский король униженно писал папе, приписывая победу чуду: Venimus, vidimus, Deusvicit.
Как я уже сказал, только позднее станут мне известны подробности этих героических деяний. А в то время Рим день от дня все больше предавался ликующей радости: 24 сентября в храмах было вывешено извещение о том, что все городские колокола с вечера будут исполнять Ave Maria, дабы возблагодарить Господа за победу над турками; все окна украсили бумажными фонариками, повсюду слышались разрывы петард, ракет, хлопушек. С крыш посольств, из замка Святого Ангела, с площади Навона и Кампо ди Фьоре до «Оруженосца» доносились крики радости и оглушительные разрывы фейерверков.
Приникнув к оконным решеткам, мы наблюдали за тем, как на улицах жгли чучела, изображавшие визирей и пашей, к великой народной радости. Целые семьи с детьми и стариками ходили по городу, потрясая факелами, освещая теплые сентябрьские ночи и сопровождая колокольный звон весельем и смехом.
Наши соседи, из страха перед эпидемией все последние дни остерегавшиеся приближаться к нашим окнам, теперь и нас призывали разделить всеобщее ликование, словно догадываясь, что нас вот-вот освободят. Спасение христиан в Вене стало как бы прелюдией избавления и от опасного заболевания.
Хотя мы все еще сидели под замком, нас тоже охватило радостное возбуждение. После того как я до каждого донес весть о победе, мы отпраздновали долгожданное событие в наших двух столовых, устроив праздничное застолье с братскими объятиями и возлиянием. Все во мне пело, ведь задуманный Дульчибени удар по христианам безнадежно запоздал, хотя опасения за здоровье папы и бередили мне душу.
Но все же из новостей, изустно передававшихся на улицах и достигавших наших ушей, я особенно отметил две, которые показались мне весьма неожиданными и достойными того, чтобы поломать над ними голову.
Один из часовых, все еще дежуривший перед «Оруженосцем» в отсутствие приказа снять пост, рассказал нам, что христианская победа в том числе была одержана благодаря немалому количеству необъяснимых ошибок, допущенных турками.
Войска Кара Мустафы, использовавшие небезызвестную технику осады, заключавшуюся в прокладке траншей и минировании, могли бы, если верить самим победителям, провести мощное наступление задолго до прибытия отрядов Яна Собеского. Однако вместо того, чтобы предпринять этот решающий марш-бросок, Кара Мустафа пребывал в бездействии, упуская время. Кроме того, турки не озаботились тем, чтобы занять Каленбергские высоты, что позволило бы им получить тактическое преимущество. Мало того, они еще упустили возможность напасть на христианские укрепления до того, как те перейдут Дунай и непоправимым образом соединятся с осажденными.
Отчего турки допустили столько ошибок? Никто не мог взять этого в толк. Сложилось впечатление, что они чего-то ждали… чего-то, что придало бы им уверенности в себе. Но чего именно?
Еще одна странность: очаг чумы, месяцами угрожавший городу, вдруг, без какой-либо видимой причины, угас.
Победители растолковали эти чудеса как знаки божественного благоволения, явленного им, поддерживавшего таявшие силы осажденных и освободительные войска Яна Собеского.
Кульминационные торжества в честь победы пришлись на 25 сентября, но об этом я расскажу позже, поскольку сейчас важнее передать то, что стало мне известно в последние дни карантина.
Необъяснимое исчезновение чумы в Вене повергло меня в задумчивость. Возникнув перед запертыми в городе жителями как еще более ужасная по сравнению с османами угроза, мор улетучился столь же быстро, сколь и загадочно. Это сыграло решающую роль и в исходе баталии: если бы чума взялась косить население города, турки неминуемо бы и без труда овладели им.
Как тут было не сопоставить это известие с фактами, установленными либо умозрительно выведенными нами с Агго, кои я и попытался изложить в своем повествовании. Людовик XIV надеялся на победу турок, дабы поделить Европу с неверными. Желая осуществить свои мечты о еще большей власти, король-Солнце рассчитывал применить на практике secretum morbi, который он таки вырвал у Фуке.
В это же время супруга Наихристианнейшего короля Мария-Терезия посвятила себя диаметрально противоположной задаче. Неразрывно связанная с судьбой Габсбургского дома, царившего в Европе, королева тайно пыталась чинить препятствия намерениям своего супруга. И впрямь, согласно предположению Атто, Фуке через Лозена и Большую Мадемуазель (питавших к государю ненависть не меньшую, чем та, что двигала его супругой) донес до Марии-Терезии единственное противоядие, способное одолеть чуму, – secretum vitae, то есть рондо, которым Девизе во все время нашего принудительного затворничества потчевал нас и которое, кажется, подняло с одра умирающего Бедфорда.
Тот факт, что противоядие от чумы находилось в руках Девизе, был отнюдь не случаен: возможно, и сочиненное в начальной форме Кирхером, рондо было усовершенствовано и положено на ноты гитаристом Франческо Корбеттой, мастером музыкальной криптографии.
Подобная упрощенная картина, что и говорить, оскорбляла как ум, так и память. Однако если метод, которому меня обучил Атто, заключающийся в том, чтобы предполагать, когда не имеешь достаточных знаний по какому-либо вопросу, был верным, все вставало на свои места. Нужно было лишь продолжать разгадывать с помощью ума то, что на первый взгляд казалось абсурдным.
Я задал себе вопрос: если бы Людовик XIV пожелал нанести удар по Габсбургам, наседавшим на него с флангов: Австрии, Испании, и императору Леопольду, в котором сосредоточилось все ненавистное для него, где бы он посеял чуму? Ответ поразил меня своей простотой: в Вене.
Разве битва за Вену не влияла решающим образом на судьбы всего христианского мира? И разве из бесед Бреноцци и Стилоне Приазо я не узнал, что христианский король тайно делал ставку на победу турок, чтобы зажать империю в адских тисках между Востоком и Западом?
И это еще не все. Разве не было также верно и то, что очаг чумы обнаружился в Вене несколько месяцев тому назад, посеяв страх в рядах героически обороняющихся осажденных? Разве не верно и то, что очаг этот либо угас, либо был таинственным образом устранен кем-то, спасшим как город, так и весь западный мир?
Погрузившись с головой во все эти измышления, я с трудом соглашался делать выводы, напрашивающиеся сами собой: возникновение очага чумы в Вене было спровоцировано агентами Людовика XIV либо безвестными посредниками, применившими на практике secretum morbi. Оттого-то турки так долго медлили, хотя Вена и была уже почти взята ими: они дожидались гибельных последствий мора, который был выслан им на подмогу их союзником, государем Франции.
Но подлая уловка натолкнулась на противодействие не менее могущественных сил: посланцы Марии-Терезии вовремя достигли стен Вены, чтобы расстроить заговор, приведя в действие secretum vitae и погасив очаг заражения. Как это было сделано – мне уж никогда не узнать. Как бы то ни было, одно стало ясно: нерешительность турок повлекла за собой смерть Кара Мустафы.
Все эти события в кратком изложении могли показаться плодом слишком пылкого и чуть ли не больного ума, однако именно подобные выводы диктовались логикой событий. А разве переплетение историй Кирхера и Фуке, Марии-Терезии и Людовика XIV, Лозена и Большой Мадемуазели, Корбетты и Девизе не казалось граничащим с безумием? А ведь в чаду некоего чудесного помешательства я ночи напролет проводил с Атто Ме-лани, по крупицам восстанавливая эту, казалось бы, лишенную здравого смысла интригу, гораздо более реальную в моих глазах, чем жизнь за стенами «Оруженосца».
Мое воображение, с одной стороны, вмещало подозрительных агентов короля-Солнце, занятых распространением чумы в обессилевшей Вене, с другой – ее защитников, людей-теней Марии-Терезии. И те и другие взывали к неким магическим заклинаниям, бывшим в ведении Кирхера и Корбетты, размахивали ретортами, перегонными кубами и иными предметами таинственного назначения (вроде тех, что мы видели на острове Дульчибени), говорили на непонятном герметическом языке в каких-то заброшенных помещениях. Одни обещали отравление, другие, напротив, очищение вод, садов и улиц. В невидимой битве между secretum morbi и secretum vitae в конце концов победу одержал жизненный принцип, тот самый, что околдовал и мое сердце, и мой разум, когда я слушал рондо, исполняемое Девизе.
Ни словечка никогда не услышал я от Девизе по поводу этого рондо. И все-таки роль, которая была ему отведена во всей этой истории, была совершенно ясной: Девизе получил из рук королевы экземпляр оригинала Barricades mysterieuses с наказом отправиться в Италию, в Неаполь и быть рядом с престарелым странником, путешествующим под чужой фамилией… В Неаполе Девизе познакомился с Фуке, которого к тому времени уже сопровождал Дульчибени. Возможно, он показал суперинтенданту рондо, которое тот сам же через Лозена передал королеве. Но почти ослепший Фуке мог лишь потрогать эти листочки своими сморщенными пальцами, погладить их. Девизе исполнил рондо, и последние сомнения старика относительно подлинности таблатур исчезли, уступив место слезам: королева преуспела в своем начинании, secretum vitae в надежных руках, Европа не падет от бредового тщеславия одного-единственного государя. Перед тем как проститься с бренным миром, Мария-Терезия послала ему с Девизе последнюю поддержку. Девизе и Дульчибени сообща приняли решение направиться со своим подопечным в Рим, где в тени папы не так легко действовать посланцам короля-Солнце. Однако Дульчибени был обуреваем и иными побуждениями… Исполняя для нас Barricades mysterieuses, Девизе узнал, что Мария-Терезия послала в Вену квинтэссенцию этой музыкальной пьесы – secretum vitae, дабы преградить путь эпидемии чумы, которая неминуемо привела бы к победе турок.
Вот и все. Девизе никогда не обронил бы обо всем этом ни слова в моем присутствии. Его преданность Марии-Терезии с ее смертью не ослабевала. А риск быть принятым за врага Его Величества представлял серьезную опасность. Но вновь применив на практике правило, преподанное мне Атто Мелани, я решил спровоцировать музыканта. Я, ничтожный поваренок, на которого никто не обращал внимания, буду говорить вместо него. Несколько слов, точно бьющих в цель, и… останется понять лишь, о чем он молчит.
Вскоре мне представился удобный случай. Девизе позвал меня и попросил принести ему полдник. Было это во второй половине дня, ближе к вечеру. Я отнес ему корзиночку с кружком колбасы и несколькими ломтями каравая, которые он тут же принялся уписывать. Дождавшись, пока он набьет рот, я двинулся к двери и, уже стоя на пороге, небрежно бросил:
– Кстати, кажется, вся Вена должна быть признательна королеве Марии-Терезии за избавление от чумы.
Девизе побледнел.
– Гм, – забеспокоился он и встал, чтобы выпить глоток воды.
– Смотрите не подавитесь, сударь. Скорее запейте, – проговорил я, протягивая ему графин, который принес с собой, но нарочно не стал подавать сразу.
Он шел и вопросительно таращил глаза.
– Знаете, откуда мне это известно? Вам верно сказали, что господин Помпео Дульчибени стал причиной несчастного случая и теперь пребывает в жесточайшей горячке, так вот, у него развязался язык, а я как раз находился рядом.
Это была сущая ложь, которую Девизе заглотнул также жадно, как и воду.
– И что… он сказал еще? – пролепетал он, вытирая рот рукавом и пытаясь сохранять спокойствие.
– О, много чего, я не очень-то понял. Видите ли, горячка… Если не ошибаюсь, он часто поминал некоего Фюке или что-то в этом роде, а еще Лозана, вроде так, – намеренно исказил я оба имени. – Говорил что-то о крепости, о чуме, о какой-то тайне, противоядии, о королеве Марии-Терезии, турках и даже заговоре. Словом, бредил, ну вы знаете, как это бывает. Кристофано очень беспокоился за него, но теперь бедняга Дульчибени вне опасности, ему нужно позаботиться о своих ногах, спине…
– И что же, Кристофано тоже слышал?
– Ну да, но вы ведь понимаете, когда врач занят больным, он слушает вполуха. Я передал кое-что аббату Мелани и…
– Что ты сделал? – взревел вдруг Девизе.
– Сказал аббату Мелани, что Дульчибени не в себе, бредит.
– И все ему рассказал? – ужаснулся он.
– А кому от этого плохо, сударь? – как бы уязвлено ответил я. – Знаю только одно: господин Помпео Дульчибени одной ногой был на том свете, и аббат Мелани разделил со мной мои тревоги. А теперь, простите, я спешу.
Проверяя, что было известно Девизе, я позволил себе маленькую месть. Паника, охватившая гитариста, не оставляла ни малейшего сомнения: он не только знал то, что было известно нам с Атто, но, как я и предвидел, еще и играл первую скрипку во всей этой истории. Потому я и ликовал, оставив его в страшных муках: якобы бред Дульчибени (которого и в помине не было) достиг ушей Кристофано и аббата Мелани. Если бы Атто пожелал, он мог обвинить Девизе в предательстве короля Франции.
Меня все еще задевало презрение, которое гитарист постоянно мне выказывал. Благодаря придуманной мною уловке уж эту-то ночь я буду спать как король, а вот он пусть помучается.
* * *
Признаюсь, на земле был лишь один человек, с которым мне хотелось пожать плоды своей догадливости. Но он принадлежал отныне прошлому. К чему отрицать? То, чему я стал свидетелем во время столкновения с Дульчибени на стене Колизея, безвозвратно изменило наши с Атто отношения.
Слов нет, он расстроил преступный и святотатственной план Дульчибени. Однако в момент истины я увидел его колеблющимся. Он поднялся на Колизей обвинителем, а спустился обвиняемым.
Я был поражен и возмущен нерешительностью, которую он явил перед лицом обвинений и намеков Дульчибени в связи со смертью Фуке. Мне уже доводилось видеть его колеблющимся, но всегда только из страха перед неминуемыми и неизвестными угрозами. На сей раз его робость была вызвана не страхом перед неизведанным, но напротив, перед чем-то хорошо знакомым, что следовало скрыть. Итак, хотя и не подкрепленные никакими доказательствами, обвинения Дульчибени (яд, подмешанный в ножную ванну, преступная миссия, выполняемая по поручению французского короля) казались в большей степени окончательными и не подлежащими пересмотру, чем судебный приговор.
К тому же это странное двусмысленное стечение обстоятельств, о котором напомнил Дульчибени – последними словами Фуке было: «Ах, так это правда», строчка из песни мэтра Луиджи Росси, которую Атто исполнял с таким неподдельным горем. «Ах, так это правда… стала думать ты иначе», – так заканчивалась строфа, похожая на неумолимый приговор.
Те же слова он проговорил тогда, когда, уносимые потоком Клоаки Максима, мы были на волосок от гибели. Почему перед лицом смерти эти слова пришли Атто на ум?
Я представил себя на его месте – предположим, это я предал друга и убил его. Разве вырвавшиеся перед смертью из его уст слова не поразили бы меня навсегда?
Когда Дульчибени бросил ему в лицо эту жалобную и трогающую за душу фразу, голос Мелани дрогнул от осознания вины, какой бы тяжести она ни была.
Для меня он перестал быть прежним: учителем, с которым интересно, вожатым, которому веришь. Это снова был кастрат Мелани, чью историю я узнал, подслушав разговор Девизе, Кристофано и Стилоне Приазо: аббат Бобека, которому это место было пожаловано, великий интриган, лжец, каких мало, предатель, которому не было равных, превосходный шпион. А может, еще и убийца.
Тут я опять вспомнил, что он так и не объяснил мне, отчего поминал во сне barricades mysterieuses, и наконец до меня дошло – видно, он услышал эти слова от умирающего Фуке, которого тряс за плечи, стараясь выведать у него еще что-то, и не понял их значения.
Обманутый своим повелителем, Атто в конце концов снискал мою жалость. Я понял, что он упустил небольшую подробность, рассказывая мне о своей находке в кабинете Кольбера, а именно: он сам же и преподнес Людовику XIV послания, из коих следовало, что Фуке в Риме.
Мне в это не верилось. Как можно так предать своего благодетеля? Разве что желая в очередной раз доказать свою верность Его Величеству? Одна немаловажная деталь: он выдал королю человека, дружба с которым стоила ему изгнания двадцатью годами ранее. Это была его фатальная ошибка: король отблагодарил верного слугу, предложив совершить еще одно предательство. Он послал его в Рим с поручением убить Фуке, не открывая ни истинных причин этого страшного поручения, ни бездны душившей его ненависти. Я все думал, какую бредовую историю поведал король Атто и какой бесстыдной ложью в очередной раз очернил честь суперинтенданта.
Последние проведенные мною в «Оруженосце» дни я пребывал во власти этого позорного образа аббата Мелани, выдающего государю своего беззащитного друга и неспособного уклониться от веления жестокого деспота.
И как только ему достало смелости притвориться передо мной опечаленным другом? Видно, призвал на помощь все свои актерские способности, в ярости думал я. Если только эти слезы не были искренними. Но в таком случае их причина – в мучивших его угрызениях совести.
Мне неизвестно, плакал ли Атто, готовясь ехать в Рим, дабы прикончить Фуке, либо превратился в послушное бесчувственное орудие в руках своего повелителя.
Последние слова больного и слепого суперинтенданта, умиравшего по его вине, должно быть, перевернули убийце всю душу: по обрывкам фраз, упоминающим о barricades mysterieuses и каких-то тайнах, но еще больше по тусклым и честным глазам его Атто понял, не мог не понять, что сам – жертва того, кто послал его на злодеяние.
Менять что-либо было поздно, можно было лишь попытаться понять. И он пустился доискиваться и дознавать, для чего ему и понадобился помощник.
Вскоре мне стало невмоготу и захотелось вырваться из этого безостановочного и опостылевшего мысленного верчения вокруг одного и того же. Однако это было не так-то просто, удалось лишь перестать все время про себя обращаться к аббату. Доверительности, завязавшихся было дружеских отношений как не бывало.
И все же за те несколько дней, в которые судьба свела нас вместе в «Оруженосце», он стал мне учителем, наставником, открыл передо мной новые горизонты, и потому я продолжал вести себя по отношению к нему, по крайней мере внешне, с привычной услужливостью. Правда, мои глаза и голос лишились теплоты и блеска, которые им может сообщить лишь дружба.
Подметил я перемены и в нем: отныне мы были друг другу чужими, и он сознавал это не меньше моего. Теперь, когда Дульчибени был прикован к постели и мы расстроили его планы, аббату не с кем было сражаться, некому устраивать засады с целью выведать что-либо, исчезла необходимость предпринимать все новые действия. Он не пытался оправдаться в моих глазах, разъяснить свои поступки, как делал раньше, когда я начинал упрямиться или бывал чем-то недоволен. В последние дни он ушел в себя – замкнулся в молчаливом замешательстве, которое способно породить одно лишь чувство вины.
Только раз поутру, когда я хлопотал на кухне, он резко взял меня за локоть, а потом заключил мои руки в свои:
– Поедем со мной в Париж. Мой дом велик, я способен оплатить тебе лучших учителей. Станешь мне родным сыном, – серьезно, с ноткой горечи предложил он.
Я почувствовал, что в руке у меня что-то есть, взглянул и обомлел: это были три margaritae, венецианские жемчужины, подаренные мне Бреноцци. Давно надо было уже догадаться: Мелани выкрал их у меня в тот самый раз, когда мы вместе оказались в чулане, и сделал это для того, чтобы вынудить меня помогать ему. И вот теперь возвратил, положив конец собственной лжи. Было ли это попыткой примирения?
Я подумал-подумал и ответил:
– Ах, так вы желаете, чтобы я стал вашим сыном?
После чего расхохотался прямо в лицо кастрату, у которого не могло быть детей, разжал кулак и выронил жемчужины на пол.
Могильным камнем легла на наши отношения эта маленькая и в общем-то напрасная месть: вместе с тремя жемчужинами отлетели прочь наше доверие, привязанность, словом, то, что связывало нас в пережитые вместе несколько дней и ночей. Все было кончено.
Кончено, но не выяснено до конца. Чего-то все же не хватало в воссозданной нами по крупицам картине: отчего Дульчибени питал такую жестокую ненависть к семейству Одескальки, и в частности к папе Иннокентию XI? Одна причина была налицо: похищение и исчезновение его дочери. Но, как правильно заметил Атто, это была не единственная причина.
Когда два дня спустя после событий, развернувшихся в Колизее, я ломал себе голову над тем, что вынудило Дульчибени пойти на столь отчаянный шаг, меня посетило озарение, яркое, неожиданное, из рода тех, что редко порождает наше сознание (в тот момент, когда я пишу эти строки, я могу утверждать это со знанием дела).
Я на все лады прокручивал в голове то, что высказал Мелани Дульчибени, взобравшись вслед за ним на Колизей. Его двенадцатилетняя дочь, рабыня Одескальки, была похищена и увезена в Голландию Хьюгенсом и Франческо Ферони, торговцами живым товаром.
Где теперь могла находиться дочь Дульчибени? В Голландии, в услужении правой руки Ферони – или в какой другой стране, куда ее сплавили, когда ею вдоволь наигрались? А ведь мне приходилось слышать, что самым красивым рабыням рано или поздно удавалось обрести свободу благодаря торговле своим телом, которая процветала в тех краях, отвоеванных человеком у моря.
Как она могла выглядеть? Если она все еще была жива, ей должно быть около девятнадцати лет. Наверняка мать-турчанка наградила ее темным цветом кожи. Представить себе ее лицо было, конечно, делом несбыточным, поскольку я не знал, какова была наружность ее матери. Но можно было предположить, что с ней плохо обращались, держали взаперти, били… Ее тело не могло не иметь следов побоев или шрамов…
– Как ты догадался? – только и спросила меня Клоридия.
– По твоим запястьям. По шрамам, которые видны на них. А кроме того, подсказкой мне послужили и Голландия, и итальянские купцы, которых ты люто ненавидишь, и Ферони, и кофе, которое напоминает тебе о матушке, и твои бесконечные вопросы о Дульчибени, и твой возраст, и кожа, и Аркана Суда, и возмещение за понесенный ущерб, о котором ты мне говорила. И наконец по приступам чиха аббата Мелани, чей нос весьма тонко отзывается на голландское полотно, из которого сшито твое платье и платье твоего отца.
Клоридия не удовольствовалась таким простым объяснением, и мне пришлось в подтверждение своего интуитивного прозрения пересказать ей добрую половину наших с аббатом приключений. Сперва она отказывалась верить, и это при том, что я намеренно опустил многое из случившегося, по той причине, что мне и самому это теперь казалось вымыслом.
Что и говорить, убедить ее в том, что ее отец разработал план покушения на жизнь папы, было нелегко, и удалось это лишь по прошествии времени.
Как бы то ни было, после долгих и терпеливых объяснений она наконец приняла на веру большую часть фактов. Поскольку с ее стороны последовало множество вопросов, беседа длилась чуть ли не ночь напролет, иногда прерываемая небольшими перерывами, в которые мы отдыхали и которые я использовал для того, чтобы, в свою очередь, выяснить то, чего мне не хватало для полноты картины.
– И что же он так-таки ни о чем не догадался? – спросил я наконец.
– Нет, я в этом уверена.
– Ты ему скажешь?
– Сперва я собиралась это сделать, – помолчав, молвила она. – Я так долго искала его. Но позже передумала. Ведь он мне никогда не поверит, да и… вряд ли будет так уж рад. Если не считать того, что моя мать… видишь ли, она мне дорога, я не в силах ее забыть.
– В таком случае об этом будем знать только мы двое.
– Так будет лучше.
– Лучше, чтобы никто не знал?
– Нет, лучше, чтобы ты это знал, – проговорила она и погладила меня по голове.
Оставалось разузнать еще кое о чем, что беспокоило не только меня. Всеобщее ликование в связи с победой, одержанной в Вене, вылилось в череду бесконечных празднеств. Потуги Дульчибени нанести удар по истинной религии слишком запоздали. Но что же папа? Обошлось ли с пиявками Тиракорды? Как знать, не бредил ли в это самое время охваченный жаром самый главный вдохновитель победы над турками. Узнать это не было никакой возможности, тем более что мы по-прежнему сидели взаперти. Однако вскоре суждено было произойти одному событию, которое положило конец нашему затворничеству.
* * *
Сдается мне, я уже не раз писал, что незадолго до карантина мы слышали подземный гул, вслед за чем Пеллегрино обнаружил на лестничной клетке на уровне второго этажа трещину в стене. Это вызвало немалое беспокойство, которое, впрочем, со смертью Фуке, свалившимся на наши головы карантином и другими событиями отошло на второй план. Но я собственными глазами вычитал в астрологической книжонке Стилоне Приазо, что на эти дни предсказываются «сотрясения земли и подземные огни». Если это и было случайное совпадение, то можно ли было не поразиться ему?
Воспоминание об этих приглушенных земной толщей шумах исподволь точило меня, да и трещина на лестнице, которая все расползалась и углублялась, не давала мне покоя, хотя иногда казалось, что всему виной мое воображение.
Ночью с 24 на 25 сентября я отчего-то резко проснулся и ощутил беспокойство. Моя погруженная во мрак и влажная комната показалась мне уже и душнее, чем обычно. Чему я был обязан своим пробуждением? Вроде бы я не ощущал потребности справить малую нужду, вроде бы царила полная тишина. Однако чу! Послышалось какое-то неясное, но зловещее поскрипывание непонятного происхождения. Оно напоминало звук, производимый мощной мельницей, медленно перемалывающей камешки.
Я тотчас соскочил с постели, рванул дверь своей комнаты и выскочил в коридор, а оттуда, вопя что было мочи, бросился по лестнице. Постоялый двор «Оруженосец» рушился.
С похвальным присутствием духа Кристофано позаботился о том, чтобы предупредить о надвигающейся беде часового, и тот позволил нам выйти на улицу. Однако покинуть здание было не таким уж простым и безопасным делом, как могло показаться. Соседи прильнули к окнам и со смешанным чувством тревоги и любопытства наблюдали за происходящим у нас. Трещина в стене лестницы в несколько часов превратилась в огромную щель, из которой доносился грохот. Небольшая группа смельчаков, как всегда состоявшая из Атто Мелани, Кристофано и меня, перенесла беспомощного Дульчибени в безопасное место. Выздоравливающий Бедфорд справился сам. То же и мой хозяин, мгновенно обретший присутствие духа и принявшийся клясть всех и вся. Стоило нам выбраться наружу, опасность как будто миновала, но возвращаться было безрассудством, поскольку грохот обрушивающейся щебенки не смолкал. Кристофано переговорил с часовым.
Было принято решение обратиться за помощью в соседний монастырь отцов-селестинцев, которые, ввиду случившегося, не могли отказать нам в приюте.
Наши надежды оправдались. Разбуженные посреди ночи отцы, хотя и без особой радости (в связи с карантином), приняли нас и великодушно отвели каждому отдельную келью.
На следующий день, в субботу, 25 сентября, нас спозаранку оповестили о великом событии. Город все еще был погружен в атмосферу праздника; дух веселья и беззаботности коснулся и отцов-селестинцев: я подметил это, выходя из своей кельи. Словом, за нами не было никакого надзора, если не считать посещения поутру моей кельи Кристофано, проведшего ночь рядом с Дульчибени, за которым нужно было присматривать. С ноткой удивления Кристофано подтвердил, что мы предоставлены сами себе и любой из нас может улизнуть через один из многих монастырских выходов, в связи с чем стоит ожидать случаев побега. Ему и невдомек было, что первый такой случай вот-вот произойдет.
Из беседы святых отцов под дверью своей кельи я узнал о важном событии, намеченном на вечер этого дня: победа в Вене будет отпразднована в базилике Святого Иоанна торжественной мессой Те Deum, на которой ожидается присутствие Его Святейшества.
Я весь день провел в своей келье за исключением разве что двух отлучек – сперва к Дульчибени и Кристофано, а после – к Пеллегрино. Монахи приготовили для нас пусть не слишком вкусный, но обильный обед. Моего бедного хозяина одолевал теперь не только телесный недуг: от него не укрылось, что постоялый двор находится в плачевном состоянии – все лестницы и стена со стороны двора обрушились в первые утренние часы. Заслышав об этом, я невольно вздрогнул: это означало, что чуланчик, из которого можно было попасть в подземные галереи, постигла та же участь. Хотелось обговорить новость с Мелани, но куда там!
В час, когда полуденный свет мало-помалу идет на убыль, уступая место сумеркам, я без труда выбрался из монастыря, заручившись молчанием служки и обещанием не запирать дверь черного хода, пока не вернусь, что стоило мне небольшой суммы, выкроенной мной из моих скромных сбережений, которые удалось спасти.
Речь шла не о бегстве: я рассчитывал вернуться в монастырь после того, как приведу в действие свой план. Итак, покинув монастырь, я поспешил к базилике Святого Иоанна, минуя Пантеон, площадь Святого Марка и Колизей. В несколько минут одолел я улицу, которая вела от амфитеатра до базилики, и оказался на площади Святого Иоанна Латеранского, куда уже стекались толпы народу. Оказалось, что я поспел как раз вовремя: именно в эту минуту из храма вышел папа Иннокентий XI. Его встретили восторженными возгласами, рукоплесканиями.
Встав на цыпочки, чтобы хоть что-то увидеть, я получил удар по уху – какой-то старик, пробирающийся в толпе, задел меня и при этом еще бросил, как будто я был в чем-то виноват:
– Будь внимательнее, отрок.
Несмотря на прорву спин и голов, я все же пробрался поближе к Его Святейшеству раньше, чем он достиг кареты. Я видел, как он приветствовал и благословлял собравшихся. Благодаря своей исключительной юркости я протиснулся еще дальше и оказался уже в нескольких шагах от него, так что мог разглядеть вблизи его лицо – щеки, глаза, кожу.
Я не был ни врачевателем, ни ясновидящим, и потому напряг все свои способности, сосредоточившись на предмете наблюдения, пока наконец не понял, что папа нисколечки не страждет. Что и говорить, печать перенесенных мук лежала на его челе, но то были муки душевные, причиной коих была так долго не решавшаяся судьба столицы империи. Два престарелых священника рядом со мной тихо переговаривались, и я узнал, что получив благую весть с театра боевых действий, понтифик плакал что дитя, встав на колени и заливая слезами пол своей горницы.
Но больным он не был: его сияющие глаза, розовая кожа и бодрый скачок в карету окончательно меня в том убедили. И вдруг неподалеку от себя я заметил благодушное лицо Тира-корды. Он стоял в окружении стайки молодых людей, как мне подумалось – учеников. До того, как мощная длань папского стражника отшвырнула меня назад, я успел услышать выговоренные Тиракордой слова:
– Что вы, вы мне льстите, уверяю вас, моей заслуги тут никакой… То воля Господа. После радостного известия мне уже нечего было делать.
Теперь все окончательно прояснилось: узнав о победе в Вене, понтифик возрадовался, и пиявки не понадобились. Замысел Дульчибени провалился, папа был жив и здоров.
Об этом стало известно не только мне. Неподалеку от себя я завидел в толпе подергивающееся мрачное лицо аббата Мелани.
Растворившись в толпе, я добрался до своего нового временного пристанища, не ища встречи с Атто. Вокруг меня только и было разговоров, что о торжественном богослужении и о славном деянии папы. Я случайно замешался в группу монахов-капуцинов, которые прокладывали себе дорогу в толпе, радостно размахивая факелами. Из их разговора мне стало кое-что известно относительно битвы за Вену, а в последующие месяцы это сполна подтвердилось. Монахи будто бы получили эти сведения от Марко д'Авьяно, священника, храбро сражавшегося в рядах защитников города. И вот что я узнал: под конец битвы король Польши Ян Собеский нарушил запрет императора Леопольда и вошел-таки в Вену победителем под приветственные крики жителей города. Как он сам поведал Марко д'Авьяно, император завидовал не его триумфу, а любви к нему своих собственных подданных: венцы были свидетелями того, как Леопольд покинул столицу, бросив ее на произвол судьбы, и бежал, будто какой-нибудь конокрад. И вот теперь, когда его подданные превозносили чужестранного короля, рисковавшего ради них своей жизнью, жизнью своих солдат и даже жизнью старшего сына, он был недоволен. Теперь Габсбург мстил Собескому: во время встречи был неприступен и неприветлив. «Я похолодел», – поведал Собеский своим близким.
– Но Всевышний сделал так, что все благополучно разрешилось, – примирительно молвил один из капуцинов.
– О да, если Господь того пожелает, все всегда бывает к лучшему, – поддержал его другой.
Эти мудрые слова все еще звенели в моей голове, когда Кристофано объявил, что вскоре конец нашему заключению. Воспользовавшись праздничным настроением, охватившим всех и вся, он без труда убедил власти, что опасности заражения чумой нет никакой. Единственный, кому еще требовалась помощь, был Помпео Дульчибени, чье состояние он объяснил падением с лестницы. Увы, отныне Дульчибени был приговорен к пожизненной неподвижности. Кристофано мог провести возле него еще несколько дней, после чего ему предстояло вернуться на родину в Тоскану.
«На чье же попечение будет оставлен тот, кто покушался на папу?» – с горькой улыбкой размышлял я.