Присланные Барджелло стражи порядка появились на нашей улице ближе к вечеру, я как раз приноравливался запалить факел для освещения вывески постоялого двора, где служил. Они кричали, размахивали руками, давая понять прохожим и зевакам, что тем надлежит разойтись по домам. С собой у них были доски, молотки, цепи, огромные гвозди и все, что полагается для подобных случаев. В общем, вели себя так, что не приведи Господь. Поравнявшись со мной, капитан гаркнул:
– Марш в помещение! Никого не выпускать!
Только я соскочил с табурета, на который взгромоздился, как чьи-то руки грубо втолкнули меня в дом, уже оцепленный мрачными сбирами. Я вконец растерялся, а опамятовался, лишь когда увидел собравшихся вместе постояльцев нашего заведения, известного как постоялый двор «Оруженосец» с улицы Орсо. Что-то сверкнуло, словно вспышка молнии, озарив все вокруг, и привело меня в чувство.
Как всегда ввечеру, наши постояльцы числом девять прохаживались по сеням и двум столовым первого этажа, делая вид, что чем-то заняты, а на самом деле ожидая ужина и прислушиваясь к игре на гитаре молодого француза Робера Девизе.
– Пустите меня! Как вы смеете! Не прикасайтесь ко мне! Я не могу находиться взаперти! Мое здоровье в отменном состоянии! В отменном! Вам ясно? Дайте пройти, черт возьми!
Испускавший эти крики человек (я едва мог разглядеть его за лесом пик, выросшим на его пути) был не кто иной, как отец Робледа, испанский иезуит. Судя по виду, он был охвачен паникой: задыхался, шея покраснела и раздулась, а вопли напоминали поросячий визг.
Шум перебранки наверняка был слышен не только на нашей улице, но и на прилегающей к ней небольшой площади, которая вмиг опустела. Заметив это, я обратился к торговцу рыбой и двум прислужникам из соседнего трактира, наблюдавшим за происходящим:
– Нас заточают!
Я старался привлечь их внимание, но они остались безучастны. Из-за угла выглядывали торговец уксусом и продавец прессованного снега, окруженные детворой, чьи голоса за мгновение до этого звенели на всю улицу.
Тем временем мой хозяин г-н Пеллегрино де Грандис установил на пороге нашего заведения столик, а капитан, затребовавший до того список постояльцев, приступил к перекличке.
– Отец Хуан де Робледа из Гранады.
Поскольку мне еще не доводилось присутствовать при закрытии на карантин – я не имел о нем ни малейшего понятия, – поначалу мне пришло в голову, что нас всех собираются задержать и препроводить в тюремный дом.
Рядом со мной раздался шепот Бреноцци, уроженца Венеции:
– Н-да, вот так переплет!
– Отец Робледа, – нетерпеливо повторил капитан. Схватившись с вооруженными стражниками, иезуит упал.
Поднявшись и удостоверившись, что все выходы перекрыты, он поднял было свою волосатую руку, но его тут же оттеснили. Святой отец прибыл к нам из Испании несколько дней назад и с тех пор не переставал подвергать наш слух тяжелым испытаниям.
– Аббат Мелани из Пистойи, – уткнувшись носом в список, выкрикнул капитан.
Словно белые птицы, в темноте взметнулись вверх кружева, согласно французской моде выпущенные из-под обшлагов самого недавнего нашего постояльца, стоило ему заслышать свое имя, а его маленькие треугольные глазки сверкнули подобно стилетам. Иезуит ни на йоту не посторонился, когда Мелани спокойным шагом прошествовал в нашу сторону. Надо сказать, что именно аббат заварил всю эту кашу, подняв тревогу. А дело было так.
Утром со второго этажа донеслись его крики, услышанные всеми. Мой хозяин, быстро-быстро перебирая своими длинными ногами, бросился наверх. Но на пороге большой комнаты, обращенной окнами на Орсо, замер. В ней проживали два наших постояльца: г-н де Муре, пожилой французский дворянин, и сопровождавший его Помпео Дульчибени, уроженец Марша. Г-н де Муре, имевший привычку к ножным ваннам, сидел в кресле, опустив ноги в лохань, однако на этот раз поза его была не совсем обычной: он как-то криво откинулся на спинку, а руки бессильно свесились вниз. Аббат Мелани был рядом и придерживал верхнюю часть его туловища, судя по всему, пытаясь вернуть его к жизни. Пока он расстегивал ворот сюртука француза, тот неподвижно уставился на что-то за спиной своего спасителя и как будто буравил Пеллегрино своими большими удивленными глазами, издавая нечленораздельные звуки. Пеллегрино обратил внимание на то, что аббат вовсе не звал на помощь, а громко и горячо о чем-то допытывался. Он говорил по-французски, и поэтому мой хозяин ничего не понял, однако у него сложилось впечатление (позднее он поделился им с нами), что, помогая старику, Мелани как-то очень уж энергично тряс его, и потому Пеллегрино устремился к несчастному, дабы спасти его от чрезмерного приложения сил. Тогда-то г-н де Муре и пролепетал предсмертные слова, давшиеся ему с таким трудом: «Ах! Так это правда!» Он простонал их по-итальянски, после чего навеки умолк. Взгляд его все еще был прикован к содержателю постоялого двора, а изо рта уже вытекала струйка зеленой слюны. Так он и отошел в мир иной.
– Старик, es el viejo , – прошептал на смеси итальянского и испанского отец Робледа, исполнившись ужаса и задыхаясь, стоило нам услышать из уст двух переговаривающихся между собой вполголоса стражей порядка «чума» и «запереть».
– Кристофано, лекарь и хирург из Сиены! – выкрикнул капитан.
Наш тосканский постоялец медленно, с достоинством шагнул вперед, держа в руках кожаный сундучок с инструментами, с которым он никогда не расставался.
– Это я, – тихо произнес он после того, как открыл сундучок, порылся в нем и с чопорным и холодным видом откашлялся.
Лекарь был упитанным, очень гладким и ладным человеком среднего роста, чей неизменно веселый нрав настраивал на доброе расположение духа и окружающих. В этот вечер его бледное лицо со струящимся по нему потом, который он не отирал, неподвижно устремленные в пространство зрачки и жест, которым он погладил свою черную бородку, прежде чем ответить, опровергли укрепившуюся за ним репутацию флегматика, указывая на состояние чрезвычайного волнения.
– Я бы желал уточнить, что после первичного, но внимательного осмотра тела господина де Муре я никоим образом не могу подтвердить, что речь идет о чуме, – заговорил Кристофано, – в то время как врач из магистратуры, без тени сомнения заявивший о заразе, задержался возле тела умершего лишь на краткий миг. Вот здесь я письменно изложил свои соображения. – Он указал на бумаги. – Мне кажется, они позволят вам не принимать скоропалительных решений.
Присланные из Барджелло стражи не имели ни полномочий, ни охоты вступать в спор.
– Магистратура приказала немедля закрыть этот постоялый двор, – прервал его капитан, добавив, что речь пока не идет о карантине, заведение закрывается на двадцать дней, переселение жителей соседних домов не предусмотрено, разумеется, если за это время не будут выявлены другие случаи заболевания либо смерти.
– Поскольку я также подпадаю под эти меры и желаю составить собственное суждение, могу ли я хотя бы поинтересоваться, что ел новопреставленный, учитывая, что у него было заведено принимать пищу в одиночестве в своей комнате? – слегка надломленным голосом настаивал Кристофано. – Его мог просто хватить удар.
Эти слова привели сбиров в замешательство, они повернулись в сторону Пеллегрино. Но тот уже ничего не слышал: рухнув на стул, он предался отчаянию, что у него обычно выражалось в стенаниях, перемежающихся бранью в адрес бесконечных испытаний, посылаемых ему немилосердной судьбой. Последний ее удар обрушился на него не далее как неделю назад – одна из стен дома дала трещину, что в общем-то не было такой уж редкостью для старой римской постройки. Как нас заверили, дому ничто не угрожало, однако этого было довольно, чтобы мой хозяин пал духом и вышел из себя.
Перекличка меж тем продолжалась. Заметно стемнело, тени удлинились, и посланникам магистратуры не было никакого резона медлить с выполнением приказа.
– Доменико Стилоне Приазо из Неаполя! Анджьоло Бреноцци из Венеции!
Молодые люди, один поэт, другой стекольщик, вышли вперед, поглядывая друг на друга и как будто утешаясь тем, что их вызвали вместе: не так страшно.
Бреноцци, стекольщик, с мелко вьющимися блестящими и черными как смоль волосами, со вздернутым носом, торчащим меж двух горящих щек, напоминал фарфорового Христа. С перепугу он ущипнул себя за причинное место непристойным жестом, слегка напоминающим игру на щипковом инструменте. Эта его всегдашняя манера справляться подобным образом с охватившим его волнением была знакома мне лучше, чем кому-либо другому.
– Да приидет Всевышний, да поможет нам, – простонал отец Робледа в ответ то ли на этот жест, то ли на все происходящее и с побагровевшим лицом рухнул на табурет.
– И все святые иже с Ним, – подхватил поэт. – Стоило ли ехать из Неаполя, чтобы заразиться чумой.
– И то верно, ни к чему было пускаться в путь, у вас там этого добра навалом.
– Возможно. Однако думалось, что здесь проще получить милость небес теперь, когда у нас такой замечательный папа. Не мешает знать, что о нем думают те, кто, как говорится, находится по ту сторону Порты, – процедил сквозь зубы Стилоне Приазо.
Этими словами поэт из Неаполя попал в самое больное место всех присутствующих.
Вот уже несколько недель турецкая армия Блистательной Порты, жаждущая крови, стояла под Веной. Все воинские соединения неверных неумолимо стягивались (во всяком случае, так следовало из тех немногих сводок новостей, что достигали наших ушей) к столице Священной Римской империи и угрожали смести ее бастионы.
Христианские воины, находясь в преддверии капитуляции, сопротивлялись лишь силой веры. При нехватке оружия и довольствия, истощенные голодом и дизентерией, они к тому же были напуганы предвестниками вспышки чумы.
Никто не заблуждался: если Вена падет, армии Кара Мустафы получат свободный доступ в Европу и распространятся по ней со слепой и убийственной радостью.
Чтобы противостоять нависшей над Европой угрозе, множество прославленных государей и командующих армиями выступили единым фронтом: король Польши Ян Собеский, герцог Карл Лотарингский, князь Максимиллиан Баварский, Людвиг-Вильгельм Баденский и многие другие. Но все они были убеждены, что единственная подлинная крепость христиан – папа Иннокентий XI.
Да и то правда, немалые усилия предпринимал понтифик, укрепляя и собирая христианское воинство. И речь шла не только о политических мерах, но и финансовых средствах. Огромные суммы постоянно отправлялись из Рима: более двух миллионов экю императору, пятьсот тысяч флоринов польскому королю. Сто тысяч экю предложил на эти цели племянник Его Святейшества, его примеру последовали кардиналы. Были произведены чрезвычайные удержания в больших размерах из церковной десятины, собираемой церковью и клиром в Испании.
Священная миссия, которую безнадежно пытался исполнить понтифик, сочеталась с бесчисленными богоугодными делами, свершенными им за семь лет пребывания на престоле Святого Петра.
Семидесятидвухлетний Бенедетто Одескальки служил примером другим. Рослый, сухопарый, широколобый, с орлиным носом, грозным оком, выдающимся подбородком, усами и бородкой клинышком, он слыл аскетом.
Будучи от природы сурового и сдержанного нрава, он старательно избегая народных излияний чувств и редко появлялся в карете на римских улицах и площадях. Всем было известно, что под личные покои им были выбраны самые тесные, мало приспособленные для жилья апартаменты, в которых не поселился бы ни один другой понтифик, и что он очень редко выходил в Квиринальский и Ватиканский сады. Он был столь непритязателен в своих личных запросах и столь бережлив, что папское облачение выбирал из гардероба своих предшественников. Со дня восшествия на престол носил он все то же белое одеяние, довольно-таки поношенное, которое сменил лишь тогда, когда ему заметили, что негоже предстоятелю Христа на земле одеваться столь бедно.
В управлении церковным достоянием он также много преуспел: пополнил папскую казну, опустевшую со времен Урбана VIII и Иннокентия X, покончил с непотизмом: едва его избрали, как он призвал к себе племянника Ливио и предупредил, что тому не бывать кардиналом, более того, вообще лучше подальше держаться от государственных дел.
И наконец он призвал свою паству соблюдать строгие правила поведения и вести возможно более скромный образ жизни. Были закрыты театры, другие места развлечений. Практически прекратили свое существование карнавалы, еще десятью годами раньше привлекавшие любителей увеселений со всей Европы. Праздники и музыкальные представления были сведены к минимуму. Женской части населения запретили слишком открытые и декольтированные на французский манер наряды. Дошло даже до того, что понтифик высылал отряды сбиров инспектировать исподнее, развешанное на окнах, с указанием конфисковать нижнее белье слишком откровенного покроя.
Благодаря таким порядкам, заведенным Иннокентием XI как в финансовой области, так и в области нравственности, он сумел набрать суммы, необходимые для борьбы с турками, и оказать неоценимую помощь христианским армиям.
И вот в войне наступил решающий час. Весь христианский мир знал, чего ему ждать от Вены: пан или пропал.
Простой люд находился в тревожном ожидании: стоило заняться заре, все взоры обращались на восток, вопрошая, что несет с собой новый день, не орды ли кровожадных янычар.
Еще в июле понтифик заявил о своем намерении провозгласить день всеобщего молебна и всем миром испросить помощи от Бога и собрать средства на войну. Он торжественно призвал светские и религиозные круги обратиться к молитве, повелел устроить грандиозную процессию с участием лиц папской Курии. А в середине августа заказал во всех храмах Рима колокольный благовест.
И наконец в начале сентября в соборе Святого Петра со всей торжественностью, под музыку, отслужили молебен. При огромном скопления народа притч торжественно исполнил мессу contra paganos , самолично выбранную Его Святейшеством.
Вот отчего словесное пререкание между иезуитом и поэтом напомнило всем об ужасе, проникающем во все уголки Рима наподобие вышедшей из своего русла подземной реки.
Ответ Стилоне Приазо подлил масла в огонь. Круглое лицо отца Робледы, этого холерика, и без того уже натерпевшегося страху, насупилось и стало подергиваться. Второй подбородок так и заходил ходуном.
– Неужто здесь есть кто-то, выступающий на стороне турок? – зашипел он, давясь словами.
Все присутствующие как по команде повернулись к поэту, который мог сойти для бдительного ока за эмиссара Порты: темная кожа лица в рябинах, глазки-угольки – ни дать ни взять разгневанная сова. Всем своим чернявым обликом он напоминал тех разбойников с всклокоченными волосами, которых, увы, нередко встретишь на дороге, ведущей в Неаполитанское королевство. Однако Стилоне Приазо не успел ответить: Капитан продолжил перекличку:
– Господин де Муре, француз, и господин Помпео Дульчи-бени из Фермо, а также Робер Девизе, французский музыкант.
Мой хозяин г-н Пеллегрино поспешил уточнить, что первый из названных господ и был тем самым старым французом, поселившимся в «Оруженосце» в конце июля, что ныне преставился. Он также добавил, что, по всему видать, это был знатный господин, чье здоровье оставляло желать лучшего, и прибыл он в сопровождении двух других господ – Девизе и Дуль-чибени: почти слепому, ему было не обойтись без провожатых. О г-не Муре мало что было известно: с первого дня своего пребывания у нас он заявил, что по причине чрезвычайного утомления просит доставлять ему пищу в комнату, которую почти не покидал, разве что ради краткой прогулки в окрестностях постоялого двора. Капитан занес все эти сведения на бумагу.
– Невероятно, господа, чтобы его унесла чума! У него были такие превосходные манеры, он так изысканно одевался. Следует отнести его кончину на счет старости, и дело с концом, – завершил свой рассказ о новопреставленном Пеллегрино.
У него развязался язык, и он вступил в переговоры со стражами порядка. Задушевный тон, столь несвойственный для него, все же порой давал неплохие результаты. Надобно заметить, хозяин мой отличался благородством осанки и черт лица – высокого роста, тонкокостный, сутуловатый, с изящными руками, легкий на подъем в свои пятьдесят лет, с белыми мягкими волосами, стянутыми на затылке лентой, и томным взором. Но, увы, он был жертвой своего гневливого, взрывного темперамента, и чаще всего его речь представляла собой поток брани. Только близкая опасность мешала ему на этот раз отдаться присущей ему склонности сквернословить.
Но его уже никто не слушал. Девизе и Дульчибени, заслыша свои имена, без задержки выступили вперед. При виде французского музыканта, еще несколько минут назад услаждавшего слух постояльцев игрой на музыкальном инструменте, взгляды всех присутствующих умильно засветились.
Наряд из Барджелло спешил покончить с перекличкой, и потому молодых людей невежливо подтолкнули в нашу сторону, а капитан уже выкрикивал следующих:
– Господин Эдуардус де Бедфорд, англичанин, и дама… Клоридия.
Запинка и ухмылка, появившаяся на лице капитана, яснее ясного говорили о том, каков был род занятий единственной среди нас представительницы противоположного пола. По правде сказать, мне мало что было известно на ее счет, поскольку хозяин поместил ее отдельно от других, в башенке, венчавшей здание постоялого двора и имевшей отдельный вход с крыши. За тот неполный месяц, что она провела у нас, в мои обязанности входило приносить ей пищу и вино, а также поступавшие с удивительной регулярностью записки в запечатанных конвертах, на которых почти никогда не стояло имя отправителя.
Клоридия была совсем юной, одних лет со мной. Мне случалось видеть, как она спускалась вниз из своей башенки и вела с иными постояльцами весьма любезные речи. Если судить по тому, о чем у нее шел разговор с Пеллегрино, она избрала наш постоялый двор в качестве места жительства.
Г-н де Бедфорд был человеком выдающейся внешности: огненная копна волос, нос и щеки в россыпи мелких золотистых пятнышек, голубые глаза с косинкой – о последнем я знал лишь понаслышке. Он явился к нам с далеких британских островов и вроде бы, по слухам, уже не в первый раз останавливался в «Оруженосце»: как и Бреноцци, и Стилоне Приазо, он живал здесь при прежней хозяйке, покойной кузине моего хозяина. Последним прозвучало мое имя.
– Ему двадцать лет, он недавно работает у меня. Это мой единственный помощник, поскольку постояльцев сейчас немного. Я ничего о нем не знаю, взял к себе, потому как у него никого нет, – скороговоркой выпалил мой хозяин, давая понять, что ни за что, в том числе за чуму, ответственности не несет.
– Давай покажи его, пора закрывать, – перебил его капитан, не в силах самостоятельно разглядеть меня.
Пеллегрино схватил меня за руку и чуть приподнял.
– Молодой человек, а не больше птенчика! – рассмеялся капитан, а вслед за ним и все остальные.
Из окон соседних домов робко выглядывали головы. Весть о чуме уже разнеслась по нашему околотку, и мало кто осмелился бы приблизиться к нам.
Поставленную перед ними задачу стражи порядка выполнили. В «Оруженосце» было четыре входа. Два с Орсо: главный и дополнительный, открытый в летние вечера, через который можно было попасть в первую из двух столовых, боковой служебный – из переулка в кухню, и еще один – из двора в коридор. Все они были старательно заделаны буковыми досками, приколоченными гвоздями в полпяди. То же проделали и с дверцей, ведущей из башни Клоридии на крышу. Окна первых двух этажей, как и подвальные на уровне мостовой, были изначально зарешечены. Если бы кому-то пришло в голову выпрыгнуть с третьего этажа, это было бы чревато риском свернуть себе шею либо быть замеченным и задержанным.
Капитан, дородный малый с наполовину отсеченным ухом, огласил правила поведения, предусмотренные для подобных обстоятельств. Тело несчастного г-на Муре надлежало на рассвете передать через окно его комнаты членам братства «Отходная молитва и Смерть», на которое возлагались его похороны. Покидать здание гостиного двора нам запрещалось до тех пор, пока минует опасность для здоровья окружающих, в любом случае в ближайшие двадцать дней. В этот период следовало по первому зову являться на перекличку к окну, открывающемуся на Орсо. Напоследок нам передали огромные бурдюки с водой, прессованный снег, несколько караваев дешевого хлеба, сыр, сало, оливки, немного трав и корзину желтых яблок, а также пообещали небольшую сумму для оплаты воды, снега и продуктов питания. Нашей тягловой силе было предписано впредь до особых распоряжений оставаться в стойле у возницы, проживавшего по соседству.
Осмелившимся выйти в город или тем паче бежать грозило сорок ударов плетью и привод в магистратуру с последующим присуждением наказания. На дверь была водружена табличка с позорной надписью «Зараза». Уже отрезанные от всего мира, мы молча выслушали все это.
– Считай, мы все мертвецы, – проговорил кто-то голосом, в котором сквозил страх.
Мы стояли в длинных и тесных сенях, ставших вдруг совсем темными оттого, что дверь заколотили, и растерянно переглядывались. Никто не решался пройти в столовую, где ждал остывший ужин. Уронив голову на стойку и обхватив ее руками, мой хозяин клял всех и вся. Повторить то, что срывалось с его уст, невозможно. Он сперва угрожал тем, кто отважится приблизиться к нему, а потом вдруг принялся колотить кулаками по стойке, отчего книга для записи постояльцев полетела на пол. Мало этого, схватил стол, намереваясь швырнуть им в стену; некоторым из нас пришлось вмешаться и повиснуть на нем, удерживая от этого шага. Он стал было отбиваться, но потерял равновесие да так и грянулся об пол вместе с повисшими на нем смельчаками. Образовалась свалка. Я едва успел отскочить, не то пострадал бы более других. Пеллегрино же оказался самым шустрым – вывернувшись, он быстрее всех поднялся на ноги и вновь забарабанил кулаками по стойке.
Я почел за лучшее покинуть это узкое и ставшее опасным пространство и поспешил к лестнице, однако, одолев один пролет, уперся в живот аббата Мелани, который не спеша, осторожно спускался вниз.
– Итак, юноша, нас заперли, – обратился он ко мне, грассируя на французский манер.
– Что ж теперь делать? – отозвался я.
– Да ничего.
– Но ведь мы все поумираем от чумы.
– Это мы еще посмотрим, – проговорил он с необычными переливами в голосе, к которым мне предстояло привыкнуть.
После чего изменил направление своего движения и повлек меня за собой на второй этаж. Пройдя весь коридор, мы оказались у большой комнаты, которую занимал скончавшийся г-н де Муре со своим компаньоном Помпео Дульчибени. Занавеска разделяла комнату надвое. За ней обнаружились тело усопшего, а рядом с ним лекарь Кристофано со своим сундучком, стоящим на полу.
Г-н де Муре наполовину раздетый лежал в кресле в той позе, в которой его оставили утром Кристофано и присланный магистратурой врач. Поскольку нам запретили что-либо менять здесь до конца переклички, ноги г-на Муре по-прежнему находились в воде, и за этот жаркий сентябрьский день в комнате уже появился характерный запах.
– Молодой человек, я ведь просил сегодня утром подтереть эту вонючую лужу на полу! Будь любезен! – бросил мне с нетерпением Кристофано.
Только я собрался ответить, что тогда же исполнил его просьбу, как заметил, что и впрямь вокруг лохани натекло несколько лужиц. Я тотчас без пререканий бросился к венику и тряпке, проклиная свою нерадивость. Вероятно, утром я находился под впечатлением от смерти, не виданной мною доселе.
Муре казался еще более бестелесным и бескровным, чем в момент своего появления у нас. С его слегка приоткрытых губ стекала струйка зеленоватой слюны, которую Кристофано принялся вытирать, после чего раскрыл ему челюсти, предварительно обмотав руку куском материи. Как и утром, он внимательно оглядел горло Муре и понюхал его слюну. После чего попросил аббата Мелани помочь – уложить тело на постель. Когда его приподняли и ноги оказались вне воды, от них пошел такой дух, что у нас у всех перехватило дыхание.
Кристофано натянул на руки рыжие перчатки, извлеченные из сундучка, и еще раз исследовал рот, потрогал за ушами, подмышками, а затем грудь и пах покойного, несколько раз нажав на него кончиками пальцев. После этого задумчиво снял перчатки и положил их в одно из закрывающихся отделений ящичка, перегороженного пополам. В другом отделении стояла емкость, в которую он плеснул коричневатой жидкости, после чего закрыл отделение с перчатками.
– Это уксус, – пояснил он. – Очищает чумные испарения. На всякий случай. Хотя я своего мнения не изменил: это не похоже на чуму. Пока нам нечего бояться.
– Вы сказали стражам, что, возможно, это удар, – напомнил я.
– Это я так, к примеру, чтобы выиграть время. Я знал от Пеллегрино, что Муре питался исключительно овощными супами и бульонами.
– Верно. И сегодня спозаранку он просил меня приготовить ему бульон.
– Вот как? Продолжай, – с выражением неподдельного интереса на лице попросил лекарь.
– Особенно-то и рассказывать не о чем. Попросил бульон с молоком у моего хозяина, тот по утрам будил его и господина из Марша, с которым он делил комнату. Поскольку господин Пеллегрино был занят, то поручил это мне. Я спустился в кухню, приготовил бульон и отнес ему.
– Ты был один?
– Да.
– Кто-нибудь заходил в кухню?
– Никто.
– А сам ты не отлучался, пока готовился бульон?
– Ни на секунду.
– Ты уверен?
– Если вы думаете, что господину де Муре стало плохо от этого бульона, так знайте: я лично подал ему его, поскольку господин Дульчибени уже вышел. Да я и сам выпил чашку этого бульона.
Больше лекарь ни о чем не спросил.
– Произвести вскрытие здесь и теперь я не могу, да и никто на это не отважится, ведь подозревают, что у нас чума. Как бы то ни было, повторяю: нам нечего бояться, – проговорил он, глядя на труп.
– Отчего тогда нас закрыли? – осмелился я задать ему вопрос.
– Из чрезмерного рвения. Ты молод. Воспоминание о последней эпидемии чумы еще слишком свежо в здешних местах. Если больше ничего не случится, они быстро поймут, что опасности нет. Этот пожилой господин на мой взгляд не отличался молодецким здоровьем, но и чумы у него не было. Как и у вас, и у меня. Однако делать нечего – придется передать тело и одежду бедняги, как приказано. Кроме того, каждому следует занять отдельную комнату. Здесь их предостаточно, если я не ошибаюсь? – проговорил он, бросив на меня вопросительный взгляд.
Я подтвердил. На каждом этаже имелось по четыре комнаты: первая, довольно просторная, ближе всех располагалась к лестнице, вторая была маленькая, третья имела форму буквы «L», а четвертая, в глубине коридора, была самая просторная, и ее окна выходили не только в переулок, но и на Орсо. «Значит, – подумал я, – будут заняты весь второй и третий этажи, и вряд ли это огорчит моего хозяина, ведь он не может рассчитывать сейчас на других постояльцев».
– Дульчибени переведем пока в мою комнату, – добавил Кристофано, – не может же он находиться здесь, с трупом. Если не будет других случаев заболевания, подлинных или ложных, нас выпустят по прошествии нескольких дней.
– Через сколько точно? – спросил Атто Мелани.
– Кто знает? Если с кем-нибудь из соседей приключится какая-нибудь беда от плохого вина или протухшей рыбы, непременно подумают на нас.
– Значит, мы можем остаться здесь навсегда, – сделал я вывод, уже ощущая, как давят на меня массивные стены постоялого двора.
– Отнюдь. Успокойся, да разве ты и без того не проводишь здесь безвыходно все дни и ночи? Я редко видел, чтобы ты отлучался, так, верно, привык уж.
Оно конечно. Мой хозяин взял меня к себе из сострадания, поскольку я был один-одинешенек на всем белом свете. Ну я и трудился на него от зари до зари.
Вот как это произошло. В начале весны Пеллегрино покинул Болонью, где служил поваром, и отправился в Рим, где после кончины его кузины г-жи Луиджии де Грандис Бонетти ему достался «Оруженосец». Бедняжка отдала душу Господу вследствие нападения двух цыган, покушавшихся на ее кошелек. Тридцать лет содержала она постоялый двор, сперва с мужем Лоренцо и сыном Франческо, потом одна, и все шло хорошо, заведение было на прекрасном счету, путешественники со всего света останавливались в нем. Почитание, с коим Луиджия относилась к герцогу Орсини, владельцу особняка, в чьих стенах располагался «Оруженосец», подвигло ее назначить его своим единственным наследником. Однако герцог не имел ничего против того, чтобы Пеллегрино (имевший на содержании жену, незамужнюю взрослую и малолетнюю дочерей) продолжил дело своей кузины.
Это было пределом его мечтаний, он умолял герцога довериться ему. Однажды ему уже представилась такая возможность, но он ее упустил: дослужившись на кухне у одного богатого кардинала до стольника, резавшего мясо, был уволен по причине своей горячности и несдержанности на язык.
Как только Пеллегрино устроился неподалеку от «Оруженосца» в ожидании, когда его покинут несколько временных постояльцев, я явился к нему, запасшись рекомендацией священника ближайшей к постоялому двору церкви Санта-Мария-ин-Постерула. С наступлением знойного римского лета его жена, ничуть не обрадованная перспективой стать содержательницей постоялого двора, отправилась с дочерьми в Апеннины, к родне. Их возвращение намечалось на конец месяца, и подсобить Пеллегрино, кроме меня, было некому.
Разумеется, я был не лучшим помощником на свете, но старался как мог угодить. И даже когда все дневные труды были окончены, я и тогда искал повода быть полезным. Появляться одному на улице мне было боязно (жестокие шутки моих сверстников были тому причиной), и потому я с головой уходил в работу, как верно подметил Кристофано. И все же мысль, что придется провести много дней взаперти, показалась мне невыносимой.
Шум на первом этаже затих, Пеллегрино с постояльцами поднялись к нам. Вспышка гнева ни к чему бы все равно не привела, лишь вымотала его, а заодно и тех, кто пытался его обуздать. Кристофано повторил свое заключение, и постояльцы немного успокоились, все, кроме моего хозяина.
– Я их всех поубиваю! – взревел он, вновь теряя самообладание.
И добавил, что в результате этой истории он разорится, поскольку никто больше не пожелает останавливаться в «Оруженосце», как, впрочем, и выкупить у него постоялый двор, чья цена и так понизилась из-за проклятой трещины; что ему придется погасить все долги, чтобы приобрести другое заведение; что он впадет в нищету, но что сперва он расскажет обо всем этом в палате держателей постоялых дворов, пусть это и бесполезная затея. Его мысли стали путаться, он сам себе противоречил, нес околесицу, из чего я и вывел, что он улучил минутку и приложился к бутыли греческого вина, которое очень уважал.
– Следует собрать постельные принадлежности и личные веши старика, с тем чтобы передать похоронной команде, – продолжал отдавать между тем распоряжения Кристофано. И, обернувшись к Помпео Дульчибени, спросил: – По дороге из Неаполя приходилось ли вам встречаться со случаями заболевания чумой, слышали ли вы о чем-нибудь таком?
– Ни разу.
Было видно, что компаньон усопшего с большим трудом справляется с потрясением, тем более что смерть случилась в его отсутствие. На лбу и скулах у него выступила испарина. Лекарь расспросил его о многом, касавшемся того, кого он знал лучше нас: регулярно ли тот питался, каковы были его самочувствие и нрав, случались ли приступы недомогания, вызванные возрастом. Ответ на последний вопрос прозвучал отрицательно. Дульчибени был человеком внушительной комплекции, всегда облаченный во все черное, с огромным кружевным воротником по фламандской моде (бывшей в ходу, думаю, много-много лет назад). Вкупе с багровым цветом лица большой живот, стеснявший его движения, свидетельствовал о склонности покушать, по всей видимости, не меньшей, чем склонность моего хозяина выпить. Его совершенно седая пышная шевелюра, мрачный нрав и манера вести себя и говорить, как бы преодолевая бесконечное утомление, задумчивый и серьезный вид – все выдавало в нем человека умеренного и благонадежного. Только со временем, повнимательнее приглядевшись к нему, я замечу в его суровых сине-зеленых глазах и в тонких, всегда нахмуренных бровях отблеск тайной и неистребимой ожесточенности.
Дульчибени поведал нам, что познакомился с г-ном де Муре случайно, в дороге, и потому мало что о нем знает. Вместе с г-ном Девизе он сопровождал его от Неаполя, поскольку старик, почти слепой, нуждался в помощи. Г-н Девизе, музыкант и гитарист, прибыл в Италию, дабы приобрести новый инструмент у неаполитанского скрипичного мастера. Стоявший рядом Девизе это подтвердил. Как и то, что впоследствии выказал желание побывать в Риме, чтобы изучить последние направления в музыке, а уж затем вернуться в Париж.
– Что случилось бы, если б мы выбрались на улицу до окончания срока карантина? – прервал я его.
– Бежать – самое неприемлемое в нашем положении, – взялся ответить мне Кристофано, – учитывая, что все выходы заколочены, даже тот, что ведет из башни дамы Клоридии на крышу. Кроме того, окна забраны решетками или расположены высоко над землей, а под ними денно и нощно ходят часовые. Словом, если тебя схватят, то подвергнут еще более тяжкому наказанию и изолируют уже не на месяцы, а на годы. Ажители квартала не преминут помочь властям в поимке беглеца.
Наступил вечер, и я разнес по комнатам масляные лампы.
– Постараемся сохранить здравый рассудок, – продолжил тосканец, бросив красноречивый взгляд в сторону моего хозяина. – Надо дать понять, что у нас все чин-чином. Если ничего не изменится, я даже не стану вас обследовать, разве что вы сами меня об этом попросите. В случае же, если кто-то занеможет, я буду вынужден осмотреть каждого. Это в наших общих интересах. Предупредите меня, если ощутите слабость, пусть и не придадите ей большого значения. Как бы то ни было, лучше не расстраиваться заранее, поскольку этот человек, – он указал на недвижное тело г-на де Муре, – умер не от чумы.
– От чего же тогда? – тут же поинтересовался аббат Ме-лани.
– Повторяю, не от чумы.
– Откуда тебе знать? – с недоверием спросил аббат.
– Лето еще в разгаре, стоит довольно-таки теплая погода. Будь это чума, мы бы столкнулись с ее летней формой, вызванной повышенной температурой воздуха, то есть она сопровождалась бы головной болью и горячкой. В этом случае трупы чернеют и нагреваются, лимфатические узлы также чернеют и быстро разлагаются. Но у данного трупа и в помине нет ганглиев, флегмон, фурункулов или абсцессов – называй как хочешь, – ни под мышками, ни за ушами, ни в паху. Температура тела не повышена, нет и излишней сухости. И наконец, судя по тому, о чем поведали его спутники, он хорошо себя чувствовал за несколько часов до смерти. Этого довольно, чтобы я исключил заражение чумой.
– Значит, дело в чем-то ином? – продолжал допытываться Мелани.
– Повторяю. Следовало бы прибегнуть к вскрытию, ну, то есть вскрыть тело и изучить его изнутри, как делают голландские медики. Это могло бы дать нам картину молниеносного воздействия гнилостных очагов, которую не удается обнаружить раньше, чем это приведет к непоправимым последствиям. Однако я не заметил на трупе следов разложения, не почувствовал зловония, кроме того, что характерно для смерти и возраста. Я мог бы предположить, что покойный стал жертвой болезни Мазукко, или Модоро, как ее называют испанцы: провоцируя появление флегмоны или абсцесса внутри черепа, она невидима и неизбежно приводит к смерти. В самом начале своего развития болезнь поддается лечению. Словом, знай я о чем-либо подобном заранее, я был бы в состоянии спасти господина де Муре. Было бы достаточно открыть одну из двух вен, расположенных под языком, подмешать в питье несколько капель купоросного масла и наконец помазать живот и голову миррой. Однако складывается впечатление, что у господина де Муре не было признаков какой-либо болезни. Иначе…
– Что иначе? – все не отставал Мелани.
– От болезни Мазукко не распухает язык, – с выразительной миной на лице заключил доктор. – Подобный симптом возможен при… чем-то, подобном воздействию яда.
Яд. Кристофано отправился к себе, а все присутствующие молча воззрились на труп. Тут я впервые увидел, как иезуит осенил себя крестным знамением. Пеллегрино опять прорвало, и он принялся клясть судьбу-злодейку, одарившую его ко всему прочему трупом, да еще, возможно, отравленного человека. Что скажет по возвращении его жена?
Постояльцы тотчас пустились вспоминать знаменитые дела об отравлениях, замелькали имена правителей прошлых времен, Карла Лысого, Лотаря, короля франков и его сына Людовика, и имена тех, кто правил недавно, таких как Борджиа, Валуа, Гизы, а также названия ядов – акватофана, кантарель. Стыдливое содрогание охватило всех, ведь страх и яд неотделимы друг от друга: вспомнили, что, прежде чем взойти на французский престол под именем Генриха IV, Генрих Наваррский самолично спускался к Сене, дабы набрать воды для питья, боясь пасть жертвой отравления. Дон Хуан Австрийский погиб, натянув отравленные сапоги. Стилоне Приазо напомнил, что Екатерина Медичи травила Жанну д'Альбре, мать Генриха Наваррского, с помощью перчаток и надушенных воротников и пыталась еще раз проделать это, предложив сыну Генриха IV роскошную книгу об охоте, чьи страницы были пропитаны смертельным ядом, доставленным из Италии.
Кто-то заметил, что губительные составы часто готовились астрологами и парфюмерами. Кто-то привел пример кардинала Лотарингского, отправленного на тот свет в Варфоломеевскую ночь слугой печально известного настоятеля аббатства Клюни с помощью отравленных золотых монет. Не был забыт и Генрих де Лютзельбург, скончавшийся от яда, заложенного в облатку. Вот уж поистине святотатственная смерть!
Стилоне Приазо оживленно переговаривался то с одним, то с другим, убеждая, что поэтам и вообще людям искусства всегда приписывают бог знает что, а вот он – лишь поэт, рожденный таковым, и более ничего, да простит Господь его нескромность.
Затем постояльцы набросились на меня с расспросами о бульоне, который я подал утром r-ну де Муре, и мне пришлось снова и снова повторять, что никто, кроме меня, к нему не притрагивался. В конце концов интерес ко мне иссяк, и меня оставили в покое.
В какой-то момент я заметил, что аббата Мелани уже нет с нами. Было поздно, пришла пора прибраться в кухне.
В коридоре я столкнулся с молодым англичанином г-ном де Бедфордом, переносившим вещи в другую комнату и не присутствовавшим при уточнении Кристофано своего диагноза.
Он медленно брел по коридору, чем-то сильно расстроенный, а увидев меня, даже вздрогнул.
– Это всего лишь я, господин Бедфорд, – успокоил я его.
Он молча уставился на лампу в моей руке, на лице его было написано потрясение. Впервые он преодолел свою пренебрежительную манеру общения, проистекавшую из его флегматичного характера. Ему претила моя простая натура, и он часто давал мне это понять, тем более что это было нетрудно сделать в отношении слуги. Сын итальянки, он прекрасно владел нашим языком, а его словоохотливость даже развлекала за ужином сотрапезников.
Молчаливость, присущая ему в этот вечер, произвела на меня впечатление. Я передал ему мнение Кристофано относительно того, что у нас нет чумы и бояться нечего, а также что Муре скорее всего был отравлен.
Он открыл рот и, потрясенно глядя на меня, стал отступать назад, а затем вдруг резко повернулся и кинулся к себе. Я услышал, как в замке повернулся ключ.