Утро приготовило мне сюрприз. Когда я проснулся, г-н Пеллегрино еще спал (мы делили с ним чердачное помещение) и не приготовил завтрака для постояльцев, хотя это входило в его обязанность, невзирая на исключительность положения, в котором мы оказались.

Лежа поверх одеяла в одежде, он спал как убитый, видать, сраженный наповал горячительным. С трудом растолкав его, я поспешил на кухню. Еще на лестнице моих ушей коснулись приятные звуки музыки. Чем ближе я подходил к столовой, тем слышнее она становилась. Это г-н Девизе, сидя на деревянном табурете, упражнялся в игре на своем инструменте.

Странное очарование исходило от него во время исполнения музыкальной пьесы. При этом удовольствие слышать соединялось с удовольствием видеть. Его полукафтан из тонкой шерсти бланжевого цвета, простая рубашка под ним, не то зеленые, не то серые глаза, негустые пепельно-русые волосы – все в его облике, казалось, по собственной воле отступало перед яркими насыщенными звуками, которые он извлекал из своего шестиструнного инструмента. Его игра была построена на полутонах. Вот что было удивительно – стоило последней ноте раствориться в воздухе, и колдовства как не бывало, перед глазами снова оказывался тучный и мрачный человечек, не совсем здоровый на вид и даже слегка зачуханный, с тонкими чертами лица, отвислым будто слива носом, мясистыми неприятными губами, бычьей короткой шеей древнего германца, воинственной повадкой и резкими движениями.

Он вряд ли заметил мое появление и после небольшой паузы вновь ударил по струнам. И тут словно что-то случилось. Из-под его пальцев стало возникать некое чудесное здание из звуков, будто он был не музыкантом, а зодчим; я мог бы и сейчас безошибочно воспроизвести оное на бумаге, будь в моем распоряжении слова, а не только воспоминания. Сперва прозвучал бесхитростный и простенький мотив, что, как бы танцуя, вразбивку прошелся по тонам, начиная с нижнего и достигая доминанты (так опытный музыкант объяснил бы профану, коим был я, свой способ исполнения), а затем, после поразительного по красоте скачка пропущенной каденции повторился. Это был лишь первый из драгоценных каменьев богатейшей и изумительной россыпи, которая, как объяснит мне позже Девизе, называлась рондо и строилась на заявленной в первой строфе главной теме – простеньком мотивчике, – повторяемой еще несколько раз, но непременно в сопровождении нового украшения, никак не чаемого и сверкающего одному ему присущим блеском.

Как и положено, это рондо (мне не раз еще доведется его услышать) было увенчано рефреном, который, казалось, придавал смысл и завершенность всему целому. Но простота и безыскусность главной темы, как раз и составлявшие ее прелесть, не были бы столь разительны, если бы не обрамление из все новых и новых побочных тем, которые от рефрена к рефрену взбирались по этому чудесному зданию из звуков непринужденно и непредсказуемо, с какими-то все крепнущими красотой и отвагой. Так что последняя из них представляла собой вызов слуху, отличающийся особенной нежностью и сравнимый с тем, который рыцари бросают друг другу, когда дело идет об их чести. С опаской и чуть ли не боязливо добравшись до низких нот, финальное арпеджио совершало резкий подъем, а затем и прыжок к самым высоким нотам, превращая свое изломанное и робкое продвижение в поток чистейшей красоты, в который бросало охапки созвучий, отпуская их на волю стремнины.

Канув в какой-то омут с колосящимися там загадочными и непознаваемыми (а более всего недоступными выражению посредством человеческого языка) темами, созвучия выныривали и против собственного желания наконец успокаивались, сходя на нет перед конечным повторением первоначально заданной темы.

Околдованный, я затих и замер до тех пор, пока не угас последний звук. Девизе бросил взгляд в мою сторону.

– Как вы хорошо играете на лютне, – робея, произнес я.

– Прежде всего это не лютня, а гитара, – отвечал он. – И потом, тебя ведь заинтересовала не манера исполнения, а сама музыка. То, как ты ее слушал, подтверждает это. И ты прав: я особенно горжусь этим рондо.

И он принялся объяснять мне, как сочиняют рондо и чем это рондо отличается от прочих.

– Ты выслушал рондо, сочиненное в стиле brise, который на итальянском называется кажется спецато. Он имитирует игру на лютне: звуки аккордов звучат не одновременно, а вразбивку, арпеджио.

– Ах вот оно что, – только и мог я сказать.

По моей растерянной физиономии Девизе, видно, догадался, что я нуждаюсь в дополнительном пояснении, и продолжил свой рассказ о рондо. Оказывается, оно оттого было таким приятным на слух, что его рефрен строился по древним канонам благозвучия, тогда как побочные темы представляли собой попытки достичь гармонии, отличающиеся неожиданным характером, будто бы даже чуждым устоявшимся музыкальным нормам. Достигнув вершины, рондо резко обрывалось.

Я спросил, как случилось, что он с такой легкостью владеет моим языком, умолчав о довольно-таки заметном французском акценте.

– Я много странствовал, знал немало итальянцев, которых считаю лучшими музыкантами в мире. Музыкальность заложена в них природой, они великолепные исполнители. Увы, папа велел закрыть римский театр Тор ди Нона, находящийся в двух шагах отсюда. А вот в Болонье в часовне Сан-Петронио можно послушать прекрасных исполнителей и познакомиться со множеством новых произведений. Наш великий композитор Жан-Батист Люлли, слава Версаля, – флорентиец. Более всего я знаком с Венецией, музыка там в таком почете, как нигде в Италии. Обожаю тамошние театры: Сан-Кассиано, Сан-Сальваторе, знаменитый театр Кокомеро, где я присутствовал на чудном представлении до отъезда в Неаполь.

– Как долго рассчитываете вы пробыть в Риме?

– Увы, отныне это не имеет значения. Неизвестно, выйдем ли мы отсюда живыми, – ответил он и принялся исполнять отрывок из чаконы Люлли.

Выйдя из кухни, где я после разговора с Девизе готовил завтрак, я нос к носу столкнулся с Бреноцци, венецианским стекольщиком.

– Если желаете откушать, милости прошу, – возвестил я ему.

Но он почему-то схватил меня за руку и, не произнося ни слова, потащил на лестницу, ведущую в погреб. Поскольку я возражал против такого обращения, он закрыл мне рот рукой.

– Не горячись, выслушай меня, не бойся, я всего лишь хочу узнать у тебя кое-что, – заговорил он, остановившись на ведущих вниз ступенях, каким-то задушенным голосом, не давая мне возможности ответить. Его интересовало, что сказали другие постояльцы по поводу кончины г-на де Муре, не ожидается ли еще чья-нибудь смерть от отравления или по какой другой причине и кто из постояльцев больше других опасается этого, а также есть ли такие, кто вообще не испытывает страха, и сколько времени на мой взгляд может продлиться карантин – установленные магистратурой двадцать дней или больше, не подозреваю ли я кого в хранении ядов, считаю ли я, что действительно кто-то прибег к оным, и наконец, кто из постояльцев остался необъяснимым образом спокоен после объявления карантина.

– По правде сказать, я…

– Турки! Шла ли речь о турках? О чуме в Вене?

– Но я не знаю, я…

– А теперь слушай и отвечай, – перебил он меня, нервно теребя свой сельдерей между ног. – Маргаритки. Это тебе о чем-нибудь говорит?

– Как вы сказали, сударь?

– Маргаритки.

– Если желаете, в погребе есть высушенные маргаритки для настойки. Вам нездоровится?

Он выдохнул и возвел глаза к небу.

– Веди себя так, будто я тебе ничего не говорил. У меня тебе один наказ: если станут расспрашивать обо мне, ты ничего не знаешь, ясно? – При этом он так сжал мои руки, что чуть не покалечил их.

Я испуганно глядел на него.

– Ну, понял? – нетерпеливо спросил он. – Как? Тебе этого недостаточно?

Не понимая смысла его последнего вопроса, я решил, что он спятил. Я высвободился из его цепких рук и опрометью бросился вверх по лестнице, он же попытался снова схватить меня. Когда я вынырнул из темноты, в столовой звучала все та же восхитительная и берущая за душу мелодия. Но я не стал задерживаться и пронесся мимо, одним махом преодолев ступени, ведущие на второй этаж. Нападение стекольщика так меня напугало, что я все еще не разжимал кулаков, отчего и не замечал, что там что-то было. Когда же я разжал их, то увидел на ладони три маленькие сверкающие жемчужины.

Я сунул их в карман и поплелся в комнату усопшего. Несколько постояльцев были заняты печальным делом. Кристофано, Пеллегрино и в отсутствие волонтеров помоложе Дульчибени с Атто Мелани переносили тело, завернутое в белую простыню, служившую саваном. Аббат был без парика и свинцовых белил на лице. Меня очень удивило его светское платье – штаны из тафты и рубашка с кисейным галстуком, – слишком изысканное для столь печального случая. Только огненно-красные чулки свидетельствовали о его сане.

Тело уложили в продолговатую корзину, днище которой было выстлано одеялами. Сверху водрузили узел с пожитками, собранный заботами Дульчибени.

– Это все, что у него было? – спросил Мелани, заметив, что дворянин из Фермо положил туда только одежду.

Кристофано ответил, что этого достаточно, остальное Дульчибени может оставить себе с тем, чтобы позже передать родным. С помощью толстой веревки они переправили корзину за окно и опустили на мостовую, где уже дожидались представители братства «Отходная молитва и Смерть».

– А что с ним сделают, сударь? – обратился я к Кристофано. – Верно, сожгут?

– Нас это теперь не касается. Мы же не имели возможности похоронить его, – чуть отдышавшись, отвечал он.

Тут послышалось легкое позвякивание. Кристофано нагнулся.

– Ты что-то потерял… что у тебя в руке?

Одна жемчужина выпала у меня и покатилась по полу. Доктор поднял ее и поднес к глазам.

– Великолепный жемчуг. Откуда он у тебя?

– Один из постояльцев отдал мне его на хранение, – соврал я.

Пеллегрино как раз покидал комнату. Вид у него был утомленный и вялый. Вышел и Атто.

– Не стоит расставаться с жемчугом, а особенно при нынешних обстоятельствах.

– Почему?

– Среди прочих свойств жемчуга – способность предохранять от яда.

– Как это возможно? – бледнея, спросил я.

– Да так. Жемчужины ведь siccae etfrigidae во второй степени, – отвечал Кристофано. – Если в них не делать дырок и хранить в горшке, habent detergentem facultatem и могут помогать при горячке и нагноении. Также они прочищают и осветляют кровь (уменьшают срок месячных), а согласно Авиценне, излечивают от cor crassatum , сердцебиения и сердечных обмороков.

Пока эскулап демонстрировал свои познания в области медицины, в мозгу у меня свершалась работа: дар Бреноцци что-то означает, но что именно? Нужно непременно обсудить это с аббатом Мелани, но прежде отделаться от доктора.

– Черт подери! – воскликнул Кристофано, внимательно разглядывая жемчужины. – Их форма указывает на то, что их достали со дна моря в вечерний час, до полной луны.

– И что же?

– А то, что они лечат от ложных умозаключений. Если их растворить в уксусе, излечивают от omni imbecillitate et animi deliquio , а еще от летаргического сна.

Вновь завладев своим сокровищем, я распрощался с Кристофано и поспешил к Атто Мелани.

Его комната располагалась на третьем этаже, прямо над комнатой, которую занимали Муре и Дульчибени. Это были два самых просторных и светлых помещения на нашем постоялом дворе, и в каждом было по три окна – два выходили на Орсо, а одно – в переулок. Во времена прежней хозяйки в них останавливались важные господа со своими слугами. На четвертом и последнем этаже, который мы именовали чердачным, была точно такая же комната. Прежде там жила хозяйка, а теперь мы с моим хозяином делили ее, несмотря на запрет Кристофано. Увы, с этой привилегией мне предстояло расстаться тотчас по возвращении г-жи Пеллегрино, которая пожелала сохранить за собой весь этаж и потому наверняка сошлет меня на кухню.

Войдя к аббату, я прежде всего был поражен, сколько там было книг и бумаг всякого рода. Аббат был явно любителем древностей и красот Рима, во всяком случае, если судить по названиям томов, чинно стоящих на полке. Я только мельком взглянул на них, позже мне предстояло поближе познакомиться с ними. Вот названия некоторых из них: «Великолепие античного и современного Рима, с его главными храмами, театрами, амфитеатрами, аренами, водоемами для морских сражений, триумфальными арками, обелисками, дворцами, банями, куриями и базиликами» Лаури, «Chemnicensis Roma» Фабрициуса и «Древности Рима, собрание, составленное из описаний как древних, так и современных авторов» Андреа Палладио. По стенам его комнаты было развешано девять больших географических карт, снабженных указками из индийского тростника с позолоченными набалдашниками. Когда я вошел, Мелани держал в руках стопу рукописных страниц. Он пригласил меня сесть.

– Я как раз собирался поговорить с тобой. Скажи-ка, у тебя есть знакомые? Друзья? Люди, которым ты доверяешь?

– Думаю… э-э… нет. Можно сказать, никого, господин аббат Мелани.

– Зови меня господином Атто. Жаль. Хотелось узнать, что говорят о нашем положении. На тебя была моя последняя надежда.

Подойдя к окну, он принялся напевать:

Сны мимолетные, сны беззаботные, Снятся лишь раз…

Этот экспромт, пропетый нежнейшим голосом и свидетельствующий об исключительном даре моего нового наставника, преисполнил меня восхищением и удивлением. Несмотря на годы, он сохранил полное очарования сопрано. Я поздравил его и спросил, не он ли автор этого чудесного романса.

– Нет, это романс сеньора Луиджи Росси, моего учителя, – рассеянно отвечал он. – Но скажи мне лучше, как прошло сегодняшнее утро? Не было ли чего необычного?

– Со мной приключилась довольно странная история, сударь. После разговора с Девизе…

– Ах, Девизе! О нем-то я и хотел порасспросить тебя. Он играл?

– Да, но…

– О, это виртуоз, любимец короля! Его Величество обожает гитару, также как и оперу и балетные постановки, в которых он участвовал, будучи юношей. Прекрасное было время. Но что тебе сказал Девизе?

Я понял, что он не оставит меня в покое, пока я не покончу с музыкальным сюжетом, и поведал ему о рондо, а также самом исполнителе, по его собственным словам, посетившем многие театры Италии, и в частности знаменитый театр Кокомеро в Венеции.

– Театр Кокомеро? Так-так… Ты уверен, что правильно запомнил?

– Ну да, такое название… ну словом, необычное для театра. Девизе сказал, что побывал там перед отъездом в Неаполь. А что?

– Ничего. У меня такое впечатление, что твой гитарист несет сущий вздор, даже не заботясь о том, чтобы это выглядело правдоподобно.

– С чего вы взяли, сударь? – ошеломленно спросил я.

– А с того, что Кокомеро – великолепный театр, где выступают лучшие из лучших. Если уж на то пошло, я и сам там пел. Однажды, помню, мне предложили партию Апеллеса в «Александре-победителе». Разумеется, я заупрямился и получил заглавную роль. Ха-ха! Славный театр. Жаль только, что он находится во Флоренции, а не в Венеции.

– Но… Девизе сказал, что был там перед отъездом в Неаполь.

– Вот-вот. Совсем недавно, поскольку из Неаполя он прямиком отправился в Рим. Но это пустяк: название театра запечатлено в моей памяти и потому меня не обманешь. Говорю тебе: Девизе никогда не был в Кокомеро. А может, и в Венеции.

Маленькая ложь Девизе неприятно поразила меня.

– Продолжай. Ты сказал, что с тобой произошло нечто странное, если не ошибаюсь.

Наконец-то мне представилась возможность довести до сведения Атто вопросы, которыми забросал меня Бреноцци, а также его необычную просьбу по поводу маргариток, не утаил я и историю с тремя жемчужинами, относящимися, по словам Кристофано, к тому виду, который употребляют для лечения от яда и летаргического сна. Оттого-то у меня и появились опасения, как бы эти маленькие шарики не были как-то связаны со смертью Муре. Возможно, Бреноцци что-то знал, но побоялся сказать. Я показал жемчужины Мелани. Он взглянул на них да как расхохочется:

– Мой мальчик, не думаю, что бедолага Муре… – начал он, качая головой, но не договорил.

Раздался пронзительный крик. По-видимому, что-то случилось в чердачном помещении.

Мы бросились в коридор, оттуда на лестницу. И застыли как вкопанные: посреди второго лестничного пролета лежало опрокинутое навзничь тело г-на Пеллегрино.

На крик сбежались и остальные обитатели «Оруженосца». Струйка крови стекала по ступеням от головы моего покровителя. Крик издала куртизанка Клоридия – она находилась тут же и, дрожа и слегка прикрывшись носовым платочком, взирала на бездыханное, по всей видимости, тело. Покуда мы стояли как громом пораженные, Кристофано пробился в первый ряд, склонился над телом и с помощью куска материи убрал длинные пряди с лица Пеллегрино. Тот как будто ожил: дернувшись, он срыгнул зеленоватой, какой-то особенно зловонной, с сивушным запахом жидкостью. И перестал подавать признаки жизни.

– Поднимем и отнесем его в комнату, – предложил Кристофано.

Я был единственным, кто бросился к телу, однако одному мне было никак не справиться, как ни пытался я приподнять верхнюю часть туловища моего хозяина. На помощь мне пришел аббат Мелани: отстранив меня, он сам взялся за дело.

– Держи ему голову, – скомандовал он.

Доктор подхватил Пеллегрино за ноги. В полной тишине доставили мы несчастного в большую комнату на четвертом этаже и уложили на постель.

Застывшее лицо моего хозяина было необычайно бледным, словно восковым, и покрыто испариной. Широко раскрытые глаза, под которыми набухли мешки, уставились в потолок. На лбу у него зияла рана: когда Кристофано промыл ее, оказалось, что лоб рассечен до кости. И все же он был жив и хрипел.

– Упал на лестнице и ударился головой. Но боюсь, он еще до этого был без сознания.

– Как это? – удивился Атто.

Кристофано некоторое время колебался, но все же ответил:

– Он стал жертвой приступа болезни, которую я пока не до конца распознал. Как бы то ни было, удар был не пустяшный.

– Как это? – повторил Атто, повышая голос. – Неужто он был отравлен?

При этих словах меня охватила дрожь, а на память пришли слова, произнесенные аббатом предыдущей ночью: если мы не остановим убийцу вовремя, всем крышка. Знать, мой хозяин стал очередной жертвой раньше, чем мы смогли что-то предпринять.

Врач тряхнул головой и освободил шею Пеллегрино, развязав шейный платок, который тот носил под рубашкой: под левым ухом обнаружились два синеватых вздутия.

– Судя по общей окоченелости тела, речь идет о той же болезни, что и у Муре. Но это, – он указал на пятна, – это… Однако…

Мы догадались, что Кристофано говорит о чуме, и невольно отступили подальше. Кто-то стал молиться.

– Когда мы переносили тело Муре, Пеллегрино вспотел, у него был жар, и он очень быстро выбился из сил.

– Это чума, ему недолго осталось мучиться, – послышалось за моей спиной.

– И все же, – продолжал рассуждать Кристофано, снова склонившись над моим хозяином, – все же возможно, это нечто лишь внешне напоминающее чуму, а на самом деле обычные синяки.

– Что-что? – разом вопросили отец Робледа и поэт Стилоне Приазо.

– В Испании, отец Робледа, это зовется tabardillo, в Неаполитанском королевстве – pastici, в Милане – segni, – объяснил, обращаясь к ним обоим, Кристофано. – Причина этой болезни – кровь, испорченная нездоровым желудком. Точно, его вытошнило. Чума объявляется внезапно, а синяки – время от времени, от переутомления или частичной утраты умственных способностей. То-то, я гляжу, сегодня у нашего Пеллегрино что-то с головой. Чума проявляет себя различными симптомами, на теле возникают красные, багровые или темные, подобно этим, набухания. Однако у него они слишком раздулись, чтобы быть простыми кровоподтеками, но и слишком малы, чтобы быть бубонами.

– Но разве не свидетельствует о чуме то, что Пеллегрино так внезапно лишился чувств? – молвила Клоридия.

– Нам неизвестно, связана ли потеря чувств с ударом или болезнью, – вздохнул доктор. – Как бы то ни было, завтра мы все узнаем после обследования этих двух вздутий, которые, увы, слишком темны и указывают, что болезнь в серьезной стадии и сопровождается нагноением…

– Так заразен он или нет? – не выдержав, прервал ход его рассуждений отец Робледа.

– Причиной синяков служат чрезмерные жара и сухость, оттого они facillime поражают людей холерического склада, каким как раз и является Пеллефино. Так что, дабы избежать чумы, важно не метаться и не паниковать. – Он бросил многозначительный взгляд в сторону иезуита. – Эта болезнь быстро высушивает тело, обезвоживая его, и потому, бывает, оканчивается плачевно. Однако если к истощенному больному применить соответствующее лечение и окружить уходом, он справляется с недугом. Вот почему она не так опасна, как чума. Мы все приближались к Пеллегрино в последние часы, а значит, все могли заразиться. Предписываю вам разойтись по своим комнатам, я осмотрю вас одного за другим. Сохраняйте спокойствие.

Меня Кристофано попросил помочь ему, а когда мы остались одни, принялся рассуждать вслух:

– Пеллегрино беспрестанно рвало, вместе с рвотой из желудка удаляются вещества, способные разлагаться и портиться во влажной среде. Значит, кормить больного следует холодной пищей, которая приводит холериков в чувство.

– Вы откроете ему кровь? – спросил я, зная понаслышке, что это лечение рекомендовано при всех болезнях.

– Ни в коем случае: кровопускание способно излишне охладить природное тепло тела, больной может не выдержать.

Я вздрогнул.

– К счастью, – продолжал Кристофано, – у меня с собой есть травы, мази, порошки и все, что нужно. Помоги мне раздеть твоего хозяина, я должен смазать ему эти «пятна кори», как зовет синяки Гальен. Мазь проникает внутрь и препятствует нагноению.

Он вышел и некоторое время спустя вернулся с несколькими баночками.

Аккуратно сложив в углу большой серый фартук и одежду г-на Пеллегрино, я поинтересовался:

– Возможно, и смерть господина Муре явилась следствием чумы или синяков?

– На теле старика француза я не обнаружил ни пятнышка, – резко ответил лекарь. – Как бы то ни было, теперь поздно гадать. Его уже нет с нами. – С этими словами он заперся в комнате моего хозяина.

Постоялый двор охватило тревожное ожидание. Все или почти все постояльцы с отчаянием восприняли последнее происшествие. Смерть пожилого француза, которую врач приписал воздействию яда, не произвела на них такого сильного впечатления. Смыв с лестницы кровь, я подумал о душе своего хозяина, которой, возможно, вскоре предстояло встретиться со Всемогущим. И тут меня стукнуло: да ведь согласно постановлению магистратуры в каждой комнате постоялого двора положено иметь картинку на религиозный сюжет, а также чашу со святой водой.

Все мои помыслы в эту минуту были обращены к Небу, я просил Его не лишать меня моего дорогого попечителя. Поднявшись на четвертый этаж, я наведался в комнаты, занятые г-жой Пеллегрино, и огляделся в поисках чаши со святой водой и картинок с подходящими сюжетами.

Прежде в этих комнатах проживала г-жа Луиджия, они почти не изменились при новой хозяйке, поскольку она бывала здесь лишь наездами. На пыльном столике стояла керамическая фигурка Иоанна Крестителя, держащего чашу со святой водой. По обе стороны от нее были раки и телец из сладкого теста под хрустальным колпаком.

Стены были украшены красивыми картинками с сюжетами из Священного Писания. От умиления у меня перехватило горло, а тут еще в голову полезли всякие мысли о своей собственной невеселой жизни. Негоже, подумалось мне, что в столовых на первом этаже висят лишь обычные картинки со всякими там фруктами, птичками, рощами, амурами, ломающими стрелы о колено. Хотя нет, одна иллюстрация к Библии там все же имелась: святая Сусанна со старцами в купальне.

Погруженный в размышления, я снял со стены изображение Мадонны Семи Скорбей и вернулся в комнату, где Кристофано колдовал над Пеллегрино.

Поставив чашу со святой водой и картинку возле постели умирающего, я почувствовал, как силы покидают меня и, залившись слезами, рухнул на пол в углу комнаты.

– Не падай духом, мой мальчик.

Как и во все предыдущие дни, голос Кристофано был бодрым и внушал надежду. Он по-отечески обнял меня, и я смог открыться ему: умирает мой единственный покровитель, взявший меня на свой кошт, спасший от грозящей мне нищеты, человек хоть и бранчливый, но добрый, к которому я искренне привязался, даром что состою у него на службе всего полгода, и маяться мне теперь, сироте горемычному, и что-то теперь со мной будет, ведь даже если я и переживу карантин, все одно – я одинешенек, убог, гол как сокол и притом не знаком с новым приходским священником.

– Теперь ты будешь нужен всем, – отвечал Кристофано, поднимая меня с пола. – И в первую очередь мне! Прежде всего необходимо знать, чем мы располагаем. Помощь от Конгрегации здоровья будет весьма скудной, и потому следует рачительно распорядиться имеющимися запасами.

Шмыгая носом, я заверил его, что кладовка далеко не пуста, однако он пожелал убедиться в этом самолично. Только у меня и Пеллегрино имелись ключи от комор и погребов «Оруженосца». Кристофано велел мне отныне хранить оба ключа в месте, о котором будет известно только нам с ним, дабы постояльцы не растащили припасы. В лучах дневного света, едва пробивающихся сквозь отдушины, мы спустились в закрома заведения, располагавшиеся в подвальном помещении на двух уровнях.

К счастью, как заботливый хозяин, Пеллегрино пекся о заполнении их всевозможной снедью: сырами, вяленым мясом, копченой рыбой, сушеными овощами, не считая растительного масла и вина, при виде которых в глазах доктора вспыхнул огонек и разгладились морщины. Вместо слов он просто улыбнулся мне и дал наказ:

– По любому поводу обращайся ко мне, если заметишь, что кто-то из постояльцев занемог, сообщай. Ясно?

– Грозит ли и другим то, что случилось с господином Пеллегрино? – спросил я и вновь залился горючими слезами.

– Надеюсь, что нет. Но чтобы этого не случилось, придется постараться. Можешь и дальше спать в той же комнате, как ты сделал прошлой ночью, несмотря на мое распоряжение. Пеллегрино не мешает быть ночью под присмотром, – проговорил он, стараясь избежать моего взгляда.

Видно, ему не приходило в голову, что я тоже могу подцепить заразу, и это меня немало удивило, однако я не посмел расспрашивать его о чем-либо.

Я взялся проводить Кристофано до его комнаты на втором этаже. Повернув в коридоре за угол, мы опешили: перед нами был Атто – он стоял, прижавшись к двери.

– Что вы здесь делаете? Я ведь дал четкие указания, – возмутился Кристофано.

– Да помню я ваши указания. Но мы с вами здесь единственные, кому нечего опасаться друг друга. Разве не мы с вами переносили беднягу Пеллегрино? А его помощник до сегодняшнего утра и вовсе жил с ним бок о бок. Если нам и суждено заразиться, это уже произошло.

Лоб аббата был покрыт испариной, и, несмотря на его саркастический тон, чувствовалось, что у него пересохло в горле.

– Это не повод, чтобы совершать безрассудные поступки, – посуровев, ответил Кристофано.

– Положим. Но перед тем как мы все заживо похороним себя в своих комнатах, хотелось бы знать, есть ли у нас шансы выйти отсюда живыми. И могу спорить…

– Да что мне за дело, о чем вы там спорите. Другие уже разошлись по своим комнатам.

– …спорить, что никто толком не знает, как вести себя в последующие дни. А что, если мертвых станет прибывать? Сможем ли мы избавиться от них? Но как, если выживут не самые сильные? Можно ли быть уверенным, что нас обеспечат необходимым? Что происходит в городе? Распространяется ли эпидемия?

– Это не…

– Все это важно, уважаемый. И об этом стоит поговорить, хотя бы ради того, чтобы как-то скрасить наше положение, а не сидеть запершись поодиночке.

По слабым возражениям Кристофано я понял, что доводы Атто пробили брешь в его обороне. Дело аббата было продолжено появлением Стилоне Приазо и Девизе, у которых тоже, по-видимому, накопилось немало вопросов к эскулапу.

– Согласен, – вздохнул Кристофано, и не успели вновь прибывшие открыть рот, спросил: – Что вы хотите знать?

– Ничегошеньки не хотим, – отвечал Атто, жеманясь. – Давайте вместе порассуждаем: когда нам ждать повального заболевания?

– Когда начнется повальная эпидемия, – был ответ.

– Как! – вскричал Стилоне. – Если предположить худшее, а именно что речь идет о чуме, когда же она объявится? Врач вы или нет?

– И если объявится, когда именно? – подхватил и я. Кристофано был задет за живое. Он вдруг вытаращил свои потемневшие от страха глаза и, авторитетно дернув бровью, чтобы показать, что готов к дискуссии, многозначительно дотронулся до своей козлиной бородки.

Однако, подумав, решил отложить словопрения до вечера и предложил собраться после ужина.

Только тогда аббат Мелани вошел к себе. Кристофано задержал Стилоне Приазо и Девизе.

– Мне показалось, вы страдаете кишечными газами. Если желаете, у меня есть неплохое средство от этого неудобства.

Оба не без замешательства согласились. Мы вчетвером спустились в кухню, и Кристофано велел мне подогреть немного бульона, в который намеревался подмешать по четыре капли серного масла для каждого из них. В ожидании бульона он взялся втирать им бальзам в спины и поясницы.

Пока он ходил за всем необходимым к себе в комнату, француз устроился в уголке и стал настраивать гитару. Я приготовился вновь послушать завораживающее рондо, но он вдруг отложил инструмент и подошел к столу, за которым расположился неаполитанец, что-то заносящий в тетрадку, которую носил с собой.

– Эй, парень, не унывать, мы не умрем от чумы, – бросил он мне.

– Вы что же, предвидите будущее, сударь? – с иронией поинтересовался Девизе.

– Да уж получше, чем это делают врачи! – отозвался Стилоне Приазо.

– В таком случае ваше место не на этом постоялом дворе, – оскорбленно изрек нагрянувший между тем с бальзамом в руках Кристофано.

Неаполитанец первым обнажил спину. Кристофано, засучив рукава, как всегда, принялся вслух перечислять многочисленные достоинства применяемого им лечения:

– …также благоприятно воздействует на мясышко уда. Надо лишь энергично втереть его до полного всасывания. Облегчение гарантирую.

Пока я хлопотал в кухне и разогревал бульон, между ними завязалась оживленная беседа.

– А я тебе повторяю, это он, – шептал Девизе. – Об этом нетрудно догадаться, хотя бы по тому, как он произносит букву «р» на галльский манер: доррогой, кррасивый…

– И правда, никакого сомнения, – не без волнения вторил ему Стилоне Приазо.

– Все трое мы узнали его, причем каждый сам по себе, – откликнулся и Кристофано.

Я навострил уши и вскоре понял, что речь идет об аббате Мелани, о котором они, видно, были наслышаны.

– Несомненно одно, это весьма опасный тип, – заявил не терпящим возражений тоном Стилоне Приазо.

Как всегда, когда он желал придать веса своим словам, он стал пялиться на какую-то невидимую точку перед собой и потирать мизинцем горбинку на носу, после чего нервно потряс рукой, словно отряхивал пыль.

– Не стоит ни на секунду выпускать его из виду, – заключил он.

Разговаривая, они не обращали на меня никакого внимания, что, впрочем, было неудивительно: кто бы стал обращать внимание на мальчика на побегушках. Именно благодаря этому я узнал уйму всего, отчего меня вдруг взяло сожаление: зачем я так долго общался с аббатом в предыдущую ночь, зачем пообещал ему свою помощь.

– Оплачивает ли король и поныне его услуги? – чуть слышно спросил Стилоне Приазо.

– Думаю, да. Даже если никто и не возьмется этого утверждать, – ответил Девизе.

– Излюбленное ремесло некоторых – быть со всеми и ни с кем, – загадочно добавил Кристофано, массируя и смазывая спину Стилоне Приазо.

– Он служил стольким государям, что, верно, теперь уж и не вспомнит их всех, – шепотом заметил Стилоне. – Думаю, ему запрещен въезд в Неаполь. Чуть правее, спасибо.

С невыразимым ужасом осознал я, насколько темным и бурным было прошлое аббата Мелани. А ведь он ни словом не обмолвился о нем в разговоре со мной.

Совсем молодым Мелани был принят на службу к великому герцогу Тосканскому в качестве певца. Этого он не утаил. Но то была не единственная его обязанность, он служил герцогу и шпионом, и тайным курьером. Пение Атто услаждало слух придворных и коронованных особ, ему была предоставлена полная свобода действий.

– Под предлогом развлечения государей он внедрялся в придворные круги, подсматривал, подслушивал, затевал интриги, подкупал, – произнес Девизе.

– А затем доносил обо всем тем, кто оплачивал его услуги, – кисло вторил ему Стилоне.

Оказывается, Мелани был слугой двух господ: Медичи и Мазарини, это было обусловлено дружескими связями, издавна существовавшими между Флоренцией и Парижем. Со временем кардинал стал его основным покровителем и вовсе с ним не расставался, даже на время переговоров самого деликатного свойства. К Атто относились как к члену семьи, он был задушевным другом племянницы Мазарини, из-за которой король настолько потерял голову, что чуть было на ней не женился. Когда же позднее ей пришлось покинуть Францию, Атто остался и ее доверенным лицом.

– Но Мазарини умер, – рассказывал Девизе, – и для Атто настали непростые времена. Его Величество, достигнув совершеннолетия, сторонился подручных кардинала. К тому же Мелани оказался замешанным в скандале, разгоревшемся из-за Фуке.

Я вздрогнул, услышав это имя, то самое, которое аббат упомянул при мне прошлой ночью.

– Да, тут он допустил промах, – продолжал француз, – который Наихристианнейший из королей не сразу простил ему.

– Ты называешь это промахом? Да разве аббат не был закадычным другом вора Фуке? – возразил Кристофано.

– Никому так и не удалось пролить свет на это дело. Когда фуке взяли под стражу, среди его писем нашли записку с наказом приютить Атто. Судьи показали ее Фуке.

– Как же он это объяснил? – поинтересовался Приазо.

– Рассказал, что когда-то Атто нуждался в надежном укрытии. Этот проныра умудрился поссориться с могущественным герцогом де Ля Мейерэ, наследником состояния Мазарини. Мстительный герцог добился от короля разрешения выслать Мелани из Парижа, после чего направил по его следу убийц. Друзья порекомендовали Атто Фуке: у него он мог быть в полной безопасности, поскольку их ничто не связывало.

– В таком случае Атто и Фуке водили дружбу? – вскричал Стилоне.

– Все не так просто, – с лукавой улыбкой отвечал Девизе. – С тех пор истекло больше двадцати лет, я был ребенком. Но позже читал материалы судебного процесса Фуке, наводнившие Париж. Так вот, на суде Фуке заявил: «Никаких доказательств того, что между мной и Атто существуют какие-либо отношения, нет».

– Старый лис! – воскликнул Стилоне. – Безукоризненный ответ: никто не мог утверждать, что видел их вместе, однако ничто не мешало им встречаться тайно… Голову даю на отсечение: эти двое знакомы, да еще и накоротке! Сама записка о многом говорит: Атто был одним из шпионов Фуке.

– Возможно, – согласился Девизе. – Как бы там ни было, своим двусмысленным ответом Фуке спас Мелани от темницы. Атто переждал у него и тотчас отправился в Рим, избежав смерти от рук наемников герцога. Но там его настигли дурные вести: задержание Фуке, его собственное имя, замаранное скандалом, гнев короля.

– Как же он уцелел? – удивился Стилоне.

– Для него это не составило труда, – вступил в беседу Кри-стофано. – В Риме он нанялся на службу к кардиналу Роспильози, который, как и он, родом из Пистойи. Позже кардинал был избран папой, и Мелани до сих пор похваляется, что помог ему сесть на престол Святого Петра. Уроженцы Пистойи такие мастера на выдумки! Уж поверьте мне.

– Возможно, так оно и было, – осторожно возразил Девизе. – Чтобы повлиять на выбор папы, требуется умение управлять конклавом. Атто Мелани, конечно же, помог Роспильози. Кроме того, этот папа был лучшим другом Франции. А Мелани, как известно, всегдашний друг самых видных кардиналов, как и самых могущественных французских министров.

– Словом, это интриган, бессовестный и опасный, – подвел итог Стилоне Приазо.

На меня напал столбняк. Тот, о ком шла речь, и тот, с кем я советовался предыдущей ночью чуть ли не на этом самом месте, – одно ли это лицо? Мне он представился как певец, а теперь выходило, что он – секретный агент, замешанный в коварные происки и знаменитые скандальные истории. Скорее всего речь идет о совершенно разных людях. Разумеется, если то, что поведал мне аббат о благорасположении к нему сильных мира сего, верно, значит, он сумел вновь завоевать их доверие. Но кто бы не отнесся к его рассказам с подозрением после всего только что услышанного?

– Стоит возникнуть хоть сколько-нибудь важному политическому делу, аббат Мелани тут как тут, – вновь заговорил француз, отчего-то упирая на слово «аббат». – Глядь, а он уж и замешан. Без него никуда. Он и в свите Мазарини во время мирных переговоров с испанцами на Фазаньем острове, он и посланником в Германии убеждает курфюрста Баварского претендовать на императорский трон. Теперь, когда возраст не позволяет ему мотаться, как прежде, по всему свету, он старается пригодиться королю своими донесениями и записками о римской жизни при дворе, которую хорошо знает, имея здесь много знакомцев. Кажется, нет такого дела государственной важности, в котором Париж не нуждался бы в советах и опыте аббата Мелани.

– Все ли еще он принят Наихристианнейшим из королей? – с удивлением спросил Приазо.

– Это одна из загадок. Человек со столь сомнительной репутацией не может быть допущен ко двору, и тем не менее Атто напрямую общается с коронными чинами. Кое-кто клянется, будто видел, как он в самый неурочный час покидал королевские покои. Словно у Его Величества была крайняя нужда тайно посовещаться с ним.

Значит, это была правда, аббат Мелани мог быть принят Его Величеством королем Франции. «Ну хоть в этом он мне не соврал», – с облегчением вздохнул я.

– А его братья? – спросил Кристофано, когда я вошел в столовую с чашкой горячего бульона.

– Они всегда действуют сообща, как волки, – отозвался Девизе. – Стоило Атто оглядеться в Риме после восшествия Роспильози на папский престол, как двое его братьев тут как тут. Один тут же сделался регентом хора в Санта-Мария-Маджоре. А у себя на родине, в Пистойе, они наложили руку на бенефиции и соляную пошлину. Многие земляки по праву ненавидят их.

Сомнений быть не могло. Я имел дело с коварным обольстителем ничего не подозревающих государей, да еще и действующим не в одиночку, а со своими канальями-братцами. С моей стороны, было непростительной ошибкой пообещать ему помощь.

– Пора проведать Пеллегрино, – заявил тут Кристофано, напоив своих собеседников бульоном с серным маслом.

И только тогда мы заметили присутствие в столовой еще одного лица – Дульчибени: все это время он молча сидел себе в углу смежной комнаты, потягивая водку. Графинчик с нею всегда стоял на одном из столов вместе со стопками – так было заведено у моего хозяина.

«Он не мог не слышать того, что говорилось об Атто Мелани», – отметил я про себя и поплелся вслед за Кристофано и двумя его собеседниками взглянуть, как там мой хозяин. Дульчибени даже не шелохнулся. На втором этаже нам повстречался отец Робледа.

Совладав со своим страхом перед заразой, иезуит на секунду показался в дверях своей комнаты, отирая пот с узкого лба, к которому прилипли седые букли, но потом все же собрал в кулак все свое мужество и, шагнув в коридор, встал у стены, не прижимаясь к ней и как-то неловко откинувшись назад, при этом вес большого тела был перенесен на пальцы ног, отчего его черный силуэт представлял собой некую прихотливую кривую линию. В его глазах читалась слабая надежда услышать добрые вести.

Из-за своего круглого упитанного лица и толстой шеи он казался дородным. Однако был высокого роста и потому умеренный живот вовсе не портил его фигуру, даже напротив, сообщал ей некий налет зрелой мудрости. Принятая им поза была столь необычна, что вынуждала его взирать на собеседников сверху вниз из-под редких и длинных ресниц; эта поза вкупе с полуопущенными веками и кругами под глазами придавала ему вид презрительной беззаботности. Завидев на нашем пути лицо духовного звания, Кристофано тотчас повелительно пригласил его следовать за нами, предположив, что, возможно, Пеллегрино нуждается в священнике. Робледа хотел было что-то возразить, но не нашелся и смиренно поплелся, куда ему указали.

Поднявшись на чердак и со страхом заглядывая в постель Пеллегрино, уже и не надеясь застать его в живых, мы увидели, что тот не только не преставился, но и издает регулярный и густой храп. Вздутия на его шее не уменьшились, но и не увеличились. По-прежнему колеблясь между чумой и синяками, Кристофано обтер его всего мокрым полотенцем, дабы облегчить страдания.

Я напомнил иезуиту, из осторожности оставшемуся за дверью, что состояние моего хозяина, увы, требует приобщить его святых тайн. При этом сослался все на то же постановление магистратуры, по которому любому не на шутку занемогшему постояльцу по истечении третьего дня болезни следует оказывать все положенные в таких случаях услуги по части таинств.

– Ну-у, да-а, это так, – выдавил из себя отец Робледа, нервно отирая пот со лба.

Однако не преминул уточнить, что по церковному уставу подобные услуги могут быть предоставлены лишь приходским священником или тем из его собратьев, на кого он укажет, а любой другой, принадлежащий к белому либо черному духовенству, взявшись за это, совершает смертный грех, чреватый для него отлучением от церкви, при том, что отпустить этот грех может только папа. Еще он подтвердил, что, согласно предписанию, о котором я ему напомнил, приходскому священнику действительно полагается свершать помазание освященным елеем лба хворого, а также прочтение над ним молитв. Однако, насколько ему известно, путешествующих и странников надлежит в первую очередь доверять попечению братьев милосердия из церкви Сан-Сальваторе-ин-Лауро, что при Каплице, в чьи обязанности как раз входит уход за занедужившими чужестранцами, и т. д. и т. п. И, наконец, что при помазании используется елей, освященный епископом, а у него такового при себе не имеется.

По всему было видно: передо мной знаток, в совершенстве владеющий данным вопросом, о чем свидетельствовал и заходивший вдруг ходуном толстый подбородок его преподобия. По его словам, один из его собратьев столкнулся с подобными обстоятельствами во время юбилейных торжеств 1675 года и поостерегся соборовать умершего.

Пока Робледа, переступивший все же порог комнаты, излагал все эти догматические соображения присутствующим, я бросился к ящику, в котором Пеллегрино хранил акты, регулирующие деятельность содержателей постоялых дворов и кабатчиков, и пробежал его глазами: иезуит не солгал.

Тогда слово взял Кристофано и заявил, что все правила, столь верно изложенные отцом Робледой, должны быть неукоснительно соблюдены, поскольку речь идет о следовании церковным уложениям и отлучении от церкви, а посему следует незамедлительно дать знать здешнему приходскому священнику, что обнаружен еще один случай внушающего опасение заболевания, после чего поставить в известность братьев милосердия из общины Сан-Сальваторе-ин-Лауро, что при Каплице, а также что никакое отстранение от правил в данном случае недопустимо. Мало того, по мнению Кристофано, в чьих больших черных глазах промелькнула молния, дело принимало такой оборот, что всем нам не мешает собрать свои пожитки и быть готовыми к переезду в лазарет, поскольку подобное обращение не останется без последствий.

При этих словах с отцом Робледой, до того безразлично цедившим сквозь зубы свои высокоученые ответы на наши вопросы непосвященных, что-то произошло: он встрепенулся.

Мы все, как по команде, обернулись к нему.

Черные глазки, прикрытые веками и словно приклеенные к его тонкому хрящевидному свисающему носу, по-прежнему разглядывали пол. Казалось, смотри он на всех нас постоянно, его драгоценные, дотоле не исчерпанные внутренние силы, которые он так безрассудно тратил на то, чтобы выпутаться из сложившейся ситуации, окончательно иссякнут. Он вырвал у меня из рук положение магистратуры.

– Вестимо, – произнес он, зажав губы указательным и большим пальцами и выпятив обтянутый черной сутаной живот. – Здесь не предусмотрены крайние случаи, когда приходской священник отсутствует, опаздывает либо не имеет доступа к больному. В таких случаях любой священнослужитель может совершить последнее таинство.

Кристофано справедливо заметил, что ничего подобного пока не произошло.

– Но этого можно ожидать, – возразил иезуит, театрально раскинув руки в стороны. – Если мы обратимся к братьям милосердия, они всех нас отправят в лазарет, даже не приблизившись к больному из страха перед чумой. Кроме того, непременное присутствие приходского священника – это церковное, а не божеское установление! И потому мой долг бе-зо-тла-га-тель-но велит мне помазать агонизирующую овцу елеем, освобождающим от греха и позволяющим душе с большим мужеством взглянуть в лицо последним страданиям…

– Но у вас нет освященного епископом елея! – ужаснулся я.

– Греческая церковь вообще обходится без оного, – самонадеянно отвечал он и велел подать ему оливковое масло и палочку, которую, согласно предписанию святого Иакова, следовало освятить.

Чуть погодя он поместился в изголовье мэтра Пеллегрино и, не успели мы и глазом моргнуть, свершил таинство: опустил палочку в масло и, стараясь как можно дальше держаться от умирающего, коснулся ею его уха, наскоро пробормотав простое и краткое: Indulgeat tibi Deus quidquid peccasti per sensus , отличающееся от отходной, к которой мы все привыкли.

– В 1588 году Лувенский университет одобрил следующий порядок: в случае возникновения чумы священнику позволено совершать елеосвящение с помощью палочки, а не указательного пальца, – тут же нашелся он перед лицом озадаченно взирающих на него присутствующих. – К тому же многие богословы считают, что нет необходимости мазать рот, ноздри, глаза, уши, руки и ноги больного, произнося при этом всякий раз каноническое Per istas sanctas unctiones, et suam piisimam misericordiam indulgeat tibi Deus quidquid per visum, auditum, odoratum, gustum, tactum, deliquisti , и что достаточно лишь быстрого касания до одного из органов чувств и краткой молитвы, подходящей ко всем случаям жизни, той, которую вы только что слышали. Это столь же действенно. – С этими словами он поспешил удалиться, только мы его и видели.

Дождавшись, пока все разойдутся, я бросился вслед за отцом Робледой и настиг его уже на пороге его комнаты.

Запыхавшись, я без обиняков заявил ему, что меня гложет страх за душу моего благодетеля и что я не уверен, исцелит ли растительное масло душевную немощь Пеллегрино, даст ли ему благодать, избавит ли от риска угодить в Ад? Как и где должно исповедаться перед смертью? Что, если он не придет в сознание до самого перехода в мир иной?

– О! Не стоит так волноваться, если он не придет в сознание, чтобы исповедаться перед Господом в своих прегрешениях перед Ним накануне кончины, это не будет считаться его виной, – авторитетно заявил Робледа.

– Знаю, но помимо отпустительных грехов, есть ведь еще и смертные…

– А что, разве твой хозяин совершил серьезный грех, о котором ты знаешь? – забеспокоился вдруг иезуит.

– Насколько мне известно, он не позволял себе ничего, кроме известных излишеств и обильных возлияний.

– Как бы то ни было, даже если предположить, что он посягнул на чужую жизнь, – тут Робледа осенил себя крестным знамением, – в этом нет ничего страшного.

И пояснил, что, наделенные особым призванием к свершению таинства исповеди, отцы-иезуиты давно уже исследовали вопрос о грехе и прощении:

– Иные проступки приводят к душевной гибели, и таких большинство. Иные дозволены, отчасти, – промолвил он, потупив взор. – Но есть и такие, что не возбраняются, разумеется, в исключительных случаях. Смотря по обстоятельствам. Уверяю тебя, духовнику всегда нелегко дается решение.

Тут было где разгуляться казуистике; по его мнению, следовало подходить к каждому случаю с большой осторожностью. Можно ли, к примеру, отпустить грех сыну, защищающемуся от отца и поднявшему на него руку? Или тому, кто расправился со свидетелем, чтобы избежать несправедливого приговора? Или женщине, прикончившей мужа, намеревавшегося сделать то же самое? Имеет ли право человек благородного рода-звания наказать того, кто нанес ему оскорбление, и тем защитить свою честь (то есть то, что является для него самым важным), дабы она не пошатнулась в глазах равных ему? Грешит ли солдат, стреляющий в невинного по приказу сверху? Или вот еще: имеет ли женщина право торговать своим телом, дабы спасти детей от голода?

– А всегда ли кража является грехом? – спросил я с мыслью о деликатесах, которыми были забиты коморы моего хозяина и, как я догадывался, доставшимися ему не совсем честным путем.

– Напротив. И тут необходимо примениться к отдельным, частным случаям, вникая как во внутренние, так и во внешние обстоятельства, при которых они имели место. Очевидно, что духовнику следует по-разному поступить в отношении богатого, обокравшего бедного; бедного, обокравшего богатого; богатого, обокравшего богатого; бедного, обокравшего бедного, и так далее.

– А разве нельзя во всех случаях получить прощение, вернув чужое?

– О, как ты торопишься! Обязанность возвращения незаконно приобретенного безусловно вещь важная, и духовник призван напомнить о ней тому, кто прибег к его совету. Но она может носить ограниченный характер и даже вовсе отсутствовать. Нет нужды возвращать незаконно приобретенное, если это связано с лишением себя необходимого: дворянин не может обойтись без слуг, человек с положением не может опуститься до того, чтобы работать.

– Раз я не обязан возвращать незаконно приобретенное, как вы изволите выражаться, как следует поступить, чтобы получить прощение?

– Это зависит от обстоятельств. В иных случаях не помешает отправиться к обиженному тобой и извиниться.

– А как быть с налогами? Если кто-то не платит должного?

– Э-э-э… Это вопрос тонкий. Налоги входят в число res odiosae, поскольку никто не желает по доброй воле расставаться с нажитым. Скажем так: безусловным грехом является неуплата справедливых налогов, тогда как несправедливо налагаемые, или поборы, требуют внимательного рассмотрения.

Робледа пролил свет и на множество других случаев прегрешений, которые, не разбираясь в учении иезуитов, я бы наверняка рассудил иначе: незаконно отбывающий наказание может бежать из темницы, опоив тюремщиков и увлекая за собой своих товарищей по несчастью; не возбраняется возрадоваться смерти родителя, оставляющего тебе крупное наследство, лишь бы не испытывать при этом личной ненависти; позволено читать запрещенные церковью труды, но лишь три дня подряд и не больше шести страниц; обкрадывая родителей, не совершаешь греха, если сумма не превышает пятидесяти целковых; и наконец, тот, кто клянется без истинного намерения дать клятву или зарок, не обязан быть верным своему слову.

– Словом, клятвопреступление не грех! – не без изумления подвел я итог.

– Не следует подходить к этому столь упрощенно. Все зависит от намерения. Грех – это добровольное пренебрежение заветами Господа, – вдруг голосом проповедника возвестил Робледа. – Если же это делается лишь для видимости, без настоящего желания – это не грех.

Покидая комнату Робледы, я был томим чувством беспокойства и пребывал в крайнем умственном утомлении. Единственной отрадной мыслью было то, что благодаря иезуитам Пеллегрино удастся спастись. Однако их послушать, так белое – это черное, истина неотличима от лжи, а добро и зло – суть одно и тоже.

Если аббат Мелани не внушает полного доверия, то отца Робледы следует просто опасаться – таким был вывод, к которому я пришел после всего, что произошло в этот день.

Время ужина давно миновало, голодные постояльцы дружно потянулись к кухне. Подкрепившись супом с клецками и хмелем, который не вызвал у них воодушевления, они вновь выслушали предписания Кристофано. В ожидании новой переклички следовало наметить линию поведения. Появление в наших рядах еще одного занедужившего не могло не вынудить Конгрегацию здоровья объявить о появлении в городе чумы, что грозило нам продлением и ужесточением карантина, а то и полной изоляцией. Подобная перспектива заставила вздрогнуть и самых отчаянных из нас.

– Остается одно – пытаться бежать, – в страшном волнении изрек стекольщик Бреноцци.

– Это обречено на провал, – отвечал ему Кристофано. – На улицах уже, вероятно, установили заграждения, и даже если предположить, что нам удастся преодолеть их, мы будем объявлены в розыск на всей территории папской области. Можно было бы пуститься в бега, через леса выйти к Адриатике и уплыть. Но лично у меня на всем протяжении этого пути нет ни одного друга, которому можно было бы довериться, и не думаю, что у вас дело обстоит лучше. Пришлось бы проситься на постой к чужакам, рискуя быть выданными. Продвигаясь днем и делая ночные привалы, можно было бы укрыться в Неаполитанском королевстве, но я уже не в том возрасте, когда легко переносишь подобные тяготы, к тому же кое-кто из вас не слишком щедро одарен природой в физическом отношении. Да и потом, как обойтись без проводника-пастуха или селянина, а их не так-то легко уговорить послужить, не пытаясь при этом дознаваться, что да как. Любой из них не задумываясь выдаст вас своему господину. И наконец, нас слишком много, чтобы бежать, и ни у кого нет врачебного пропуска: первый же кордон нас задержит. Словом, шансы на успех побега ничтожно малы. Кроме того, не забывайте: в случае успеха возвращение в Рим для беглеца навсегда заказано.

– Что же делать? – спросил Бедфорд, вдруг запыхтев и бессильно всплеснув руками.

– А вот что: Пеллегрино отзовется во время переклички, – не моргнув глазом заявил Кристофано.

– Но ведь он не держится на ногах, – возразил я.

– Будет держаться. Ничего другого ему не остается, – парировал лекарь.

Покончив с главным вопросом, Кристофано задержал нас еще на некоторое время и предложил в целях укрепления способности организма противостоять чуме всякие снадобья, выводящие мокроты из организма. Иные всегда имелись у него в наличии в готовом виде, прочие он приготовлял по мере надобности из трав, эфирных масел и крепких настоев, часть которых возил с собой, а часть черпал в подвалах Пеллегрино.

– Их вкус и запах вам не понравятся. Но это проверенные снадобья, – добавил он, бросив взгляд в сторону Бедфорда, – такие, например, как elixir viiae , quinta essentia , вторая вода и мать мазей – масло filosoforum, крепкий спиртовой напиток, каустическая сода, ароматикум, лекарственная кашка из дягиля, купоросное масло, серное масло, имперские мускусовые лепешки, а также большое количество благовоний, пилюль и пахучих шариков для ношения на груди. Они очищают воздух и являются препятствием на пути заразы. Но не злоупотребляйте ими: они содержат дистиллированный уксус, кристаллы мышьяка и сухую смолу. Помимо этого, по утрам я буду выдавать каждому по ложке квинтэссенции собственного приготовления, заключенной во флакон, заткнутый пробкой из горьких трав и погруженный на двадцать дней в теплый конский навоз. Она получена методом конденсации отменного белого вина из винограда, произрастающего в горной местности. С великими предосторожностями, дабы не занести в эссенцию заразу, извлеченный мною из навоза флакон был очищен. Квинтэссенция небесного цвета готова к употреблению. Я храню ее в плотно закрытых склянках. Она предохранит вас от нарывов, брожения в желудке и иной хвори. В ней столько всего, что она мертвого поднимет.

– Лишь бы не убила живых, – проронил Бедфорд. Лекарь был явно задет за живое.

– Она была одобрена Раймундом Луллием, Филиппом Юлстедом, а также многими другими античными и современными философами. И в довершение всего у меня в достаточном количестве имеются превосходные пилюли в полдрахмы каждая, носите их в кармане и при первых симптомах заболевания проглотите. Они состоят из обычных лекарственных трав: четыре драхмы армянского болюса, печатной глины, цитварного корня, камфары, завязного корня, белого ясенца, печенковой травы, одного скрупула шафрана, гвоздики, сока цветной капусты и вареного меда. Главным при отборе была способность противодействовать чуме, которую порождает порча природного тепла. Армянский болюс, или горное мыло, и печатная глина гасят жар, который овладевает телом, и подавляют чрезмерную жажду. Цитварный корень обладает способностью сушить и излечивать. Камфара также подсушивает и освежает. Белый ясенец прописан от отравления. Печеночный алоэ защищает и освобождает желудок. Шафран и гвоздика благотворно влияют на сердце и своим запахом радуют.

Аудитория безмолвствовала.

– Не сомневайтесь, я сам усовершенствовал составы, вдохновившись рецептами, апробированными лучшими врачевателями чумы. Как, например, желудочные сиропы мэтра Джованни де Вольтерра, который…

Тут в группе слушателей случилось некоторое волнение: совершенно неожиданно нагрянула Клоридия.

До сих пор она по большей части находилась в своей комнате, обычно пренебрегая часами приема пищи. Привечали ее по-разному. Бреноцци принялся турзучить свой лук-порей, Стилоне Приазо и Девизе пригладили вихры, Кристофано едва заметно втянул живот, отец Робледа покраснел, а Атто Мелани чихнул. И только Бедфорд и Дульчибени остались невозмутимы.

Именно между этими двумя и протиснулась куртизанка.

Клоридия обладала поистине необычной наружностью: смуглый цвет лица проступал из-под покрывавших его белил и был резко оттенен искусственно осветленной копной вьющихся волос, обрамлявших широкий лоб. Черты его были правильны: курносый, но грациозный носик, большие темные с поволокой глаза, безукоризненные, без единой щербинки, зубы, полные губы. Все это служило прекрасным дополнением того, что более всего бросалось в глаза при взгляде на нее: роскошно развитого бюста в глубоком вырезе платья, подчеркнутого целой балюстрадой, составленной из разноцветных переплетенных между собой мелких украшений, опоясавшей ее плечи и огромным узлом свисающей между грудей.

Бедфорд подвинулся, уступая ей место на скамье, Дульчибени и глазом не повел.

– Уверена, что многие из вас хотят знать, сколько дней продлится наше затворничество, – пропела Клоридия с соблазнительными нотками в голосе, выложив на стол карты таро.

– Libera nos a malo , – прошептал Робледа, осеняя себя крестом, и, не попрощавшись, поспешно ретировался.

Никто не отозвался на предложение куртизанки, которое всем показалось слишком обременительным для кошелька.

– Возможно, сейчас не совсем подходящий момент, милая дама, – вежливо отозвался Атто Мелани, помогая ей выпутаться из затруднительного положения. – Передряга, в которой мы оказались, не располагает к приятному времяпрепровождению в вашем обществе.

Ко всеобщему удивлению, Клоридия завладела рукой Бедфорда и грациозным жестом приблизила ее к своей груди, оголенной согласно французской моде.

– Возможно, вам больше придется по нраву гадание по руке, разумеется, бесплатно и только для того, чтобы сделать вам приятное.

На сей раз Бедфорд лишился дара речи и не успел отказаться; она любовно распрямила его согнутые пальцы.

– Вот увидишь, тебе понравится, – проговорила она, кончиком пальца водя по ладони англичанина.

Все постояльцы и я тоже незаметно вытянули шеи, чтобы было лучше слышно и видно.

– Тебе уже читали по руке? – спросила Клоридия у Бедфорда, сладострастно водя по его руке и запястью.

– Да. Нет. То есть читали, но не так.

– Не огорчайся. Клоридия объяснит тебе все тайны и руки, и счастья. Этот большой палец называется Quia pollet, он сильнее других. Вот этот – Index – служит для того, чтобы указывать. Третий, средний, прозывается Нечестным, это знак насмешки и оскорбления. Четвертый – Medium, или безымянный, на нем носят кольцо. И пятый, мизинец, – им чистят уши. Пальцы руки неравны меж собой, чтобы ими удобнее было пользоваться.

Объясняя устройство человеческой руки, Клоридия ласкала фаланги Бедфорда, который пытался скрыть волнение за робкой улыбкой и невольным отвращением к женскому полу, которое до тех пор мне доводилось подмечать лишь в постояльцах родом из северных стран. Клоридия перешла к линиям ладони.

– Видишь линию, которая идет от середины запястья к указательному пальцу? Это линия жизни, или линия сердца. Та, что пересекает ладонь справа налево, – природная линия, или линия головы. Ее сестра, рядышком – линия влечения. Этот бугорок называется поясом Венеры. По нраву ли тебе это название? – вкрадчиво допытывалась она.

– Мне так очень по нраву! – воскликнул Бреноцци.

– Прочь, дурень! – вскричал Стилоне, оттесняя его от Клоридии.

– Знаю-знаю, прекрасное имя, – продолжала Клоридия, бросив понимающий взгляд на Бреноцци, потом на Бедфорда, – но это только начало. Есть палец Венеры, Венерин холм, палец Солнца, холм Солнца, палец Марса, холм Марса, холм Юпитера, палец Сатурна, холм Сатурна и престол Меркурия.

Произнося эти названия пальцев, фаланг, линий, бугорков, складок и впадин, Клоридия непринужденно и чувственно дотрагивалась своим указательным пальцем сперва до руки Бедфорда, затем до собственных щек, снова до ладони Бедфорда, потом до своих губ, водила по запястью Бедфорда, а после по тому месту, где начиналась ее грудь.

– Есть также линия печени, путь Солнца, линии Марса и Сатурна, холм Луны, и кончается все Млечным Путем…

– О, Млечным Путем… – вторил ей Бреноцци.

Почти все обступили Клоридию и взирали на нее с большим радостным изумлением, чем телец и осел на только что появившегося на свет Христа.

– Как бы то ни было, рука у вас хоть куда, а душа, наверное, ого лучше. – С этими словами она на краткий миг приложи-руку Бедфорда к своей смуглой коже на груди. – Об остальном я пока судить не могу, – лукаво посмеиваясь, добавила она и отвела его руку, одновременно схватив руку Дульчибени.

Все перевели взгляды на зрелого мужа, но тот резко отнял свою руку и бросился к лестнице.

– Ах, какие мы нежные! – иронически заметила Клоридия, пытаясь скрыть свое разочарование и как-то очень по-женски, с раздражением теребя прядку волос. – Что за скверный характер!

В эту минуту мне пришло в голову, что на протяжении последних дней Клоридия часто старалась поближе держаться к Дульчибени, но он всякий раз избегал ее со всевозрастающим раздражением. Его охватывало глубокое и неподдельное отвращение, стоило ему завидеть ее, чего нельзя было сказать об отце Робле-де, который, казалось, пребывал в чрезвычайно возбужденном состоянии в связи с присутствием в «Оруженосце» куртизанки. Никакой другой постоялец не осмеливался питать к ней презрение, подобное тому, что исходило от Дульчибени. Возможно, поэтому, а может быть, и претендуя на деньги, которые, судя по всему, у него водились, она задалась целью завязать с ним некие отношения. Однако не добившись от него самого ни единого словечка, Клоридия не раз расспрашивала меня о нем, охочая до любых подробностей, касающихся его личности.

Гадание по руке явно не задалось, и лекарь воспользовался этим, чтобы вернуться к рассказам о снадобьях, а также раздать нам пилюли и шарики. Затем все без исключения двинулись за ним взглянуть на Пеллегрино, по-прежнему в беспамятстве лежащего на постели. Но теперь в его лице появились краски. Дневной свет, проникающий сквозь ставни, настраивал на жизнерадостный лад.

– Гм, – буркнул он вдруг.

– Да он скорее жив, чем мертв, – авторитетно заявил Кристофано. – Глаза приоткрыты, горячка еще не прошла, но цвет лица улучшился. К тому же он обмочился.

Стоило нам услышать эти благоприятные новости, у всех отлегло от сердца. Однако Кристофано пришлось признать, что больной находится в состоянии глубокого забытья и весьма неохотно отзывается на внешние раздражители.

– Пеллегрино, ответь мне, слышишь ли ты меня? – тихо спросил Кристофано.

– Гм, гм, – отвечал тот.

– Не может ответить, – убежденно произнес лекарь. – Хотя голоса различает. Я уже сталкивался с подобным: одного крестьянина придавило поваленным ветром деревом и он несколько месяцев не мог выговорить ни слова, хотя понимал все, что говорили ему жена и дети.

– А что с ним было после? – спросил я.

– Ничего. Умер.

Тогда с просьбой как-то расшевелить его обратились ко мне. Но и я не добился ничего. Мне не удалось вырвать его из состояния прострации, даже шепнув ему, что постоялый двор охвачен огнем и гибнут все запасы вина.

И все же Кристофано отчего-то успокоился. Два вздутия на шее моего хозяина поблекли и как будто стали рассасываться. Стало быть, то не были бубоны. Они уменьшались, а вместе с ними уменьшалась и угроза чумы. Можно было слегка расслабиться. И все же мы не бросили больного на произвол судьбы. Главное, мы убедились, что он способен глотать, пусть и медленно, жидкую и рубленую пищу. Я взялся поддерживать его силы, а Кристофано регулярно осматривать. Правда, постоялый двор осиротел, оставленный заботами того, кто лучше всего умел заправлять хозяйством. Я предался размышлениям на тему, что же с нами будет, а постояльцы, довольные своим посещением Пеллегрино, разошлись по комнатам. Остались только я и Кристофано, который задумчиво разглядывал недвижное тело моего благодетеля.

– Вроде бы пошел на поправку. Однако болезнь – штука коварная, излишне доверять своим впечатлениям опасно, – заключил он.

С улицы донесся звук колокольчика. Я выглянул в окно: трое сбиров явились, чтобы сделать перекличку и проверить, все ли месте. Но сперва потребовали от Кристофано отчета о состоянии нашего здоровья. Я обежал комнаты и пригласил всех низ. Многие с ужасом взирали на моего бедного хозяина, неспособного держаться на ногах и ведомого Кристофано и аббатом Мелани. Общий сбор был на втором этаже в комнате Помпео Дульчибени. Лекарь сообщил посланникам Барджелло, что у нас обошлось без происшествий и новых случаев заболевания. Затем началась перекличка.

Кристофано и Атто постарались все запутать и устроить неразбериху. Когда звучало чье-нибудь имя, Кристофано подводил к окну совсем другого человека, и первыми прошли Стилоне Приазо, Робледа и Бедфорд, хотя вызывали не их. Кристофано просил извинить его за невольно совершенные ошибки, но известный беспорядок уже воцарился. Когда же пришел черед Пеллегрино, Бедфорд устроил еще больший переполох: стал изъясняться на английском, требуя (как нам объяснил Атто), чтобы его отпустили, чем навлек на себя оскорбления и насмешки, а в это время под шумок к окну подвели Пеллегрино. Он был в наилучшей форме: причесан и даже хорош собой (для чего у Клоридии были позаимствованы туалетные принадлежности). А тут еще Девизе принялся размахивать руками и протестовать, чем окончательно отвлек внимание стражей порядка от моего хозяина. А там уж и перекличка подошла к концу.

Пока я раздумывал по поводу всего случившегося, на меня налетел аббат Мелани и куда-то потащил. Ему, видите ли, приспичило знать, где мой хозяин держит деньги и ценные вещи, которые сдавали ему на хранение постояльцы. Я прямо-таки опешил от подобной наглости и невольно отпрянул: это место мог знать только содержатель постоялого двора. Пусть там и не имелось сокровищ, но то, что ему доверяли, было надежно спрятано. Тут-то мне на память и пришло, как дурно отзывались об аббате Приазо, Кристофано и Девизе.

– Не иначе как твой хозяин носит ключ при себе? – выспрашивал Атто.

Только я собрался ответить ему, как увидел Пеллегрино, которого почти несли в его комнату. Связки ключей на железном кольце, день и ночь болтавшемся у него на поясе, при нем не было.

Я бросился в кладовку, где в трещине в стене были спрятаны запасные ключи. Об этом месте знал только я. Ключи были на месте. Стараясь не вызвать у постояльцев любопытства (они и без того все никак не могли успокоиться после того спектакля, который был устроен для сбиров, и теперь спускались на ужин), я поднялся на чердачный этаж.

Здесь самое место пояснить, что на лестницах между этажами было по два марша ступеней. Каждый марш заканчивался площадкой. Так вот на площадке между третьим и четвертым этажами находилась дверца, ведущая в чулан, где хранились ценные вещи.

Я удостоверился, что поблизости никого нет, и отпер чулан. Отодвинул камень в стене, закрывавший небольшое углубление, в котором стоял сундучок. Все было на месте: деньги, расписки в получении ценных вещей, отданных на хранение, подписанные постояльцами. Я облегченно вздохнул.

– А теперь я тебя спрашиваю: кто похитил у мэтра Пеллегрино ключи?

Это был голос Мелани. Он следовал за мной по пятам и, войдя в чулан, закрыл дверь.

– Видать, среди нас завелся воришка, – усмешливо продолжал он и вдруг, указав кивком в сторону лестничной площадки, прошептал:

– Тихо, кто-то идет.

И велел мне встать у входа. Я нехотя повиновался, но ничего не услышал, за исключением слабых звуков гитары, доносившихся снизу.

Желая свести общение с аббатом к минимуму, я сказал ему, что он может без опаски покинуть чулан. Когда же он протискивался в узкую дверцу, я заметил, как печален его взгляд, брошенный в сторону тайника для хранения ценностей.

– Что еще, господин аббат? – выдавил я из себя, пытаясь не показать своего нарастающего страха и справиться с неучтивым тоном, которым помимо своей воли говорил с ним.

– Я вот думаю: не странно ли, что похититель ключей не пустил их в ход, чтобы завладеть содержимым тайника? Ты уверен, что все на месте?

Я снова заглянул внутрь: деньги, расписки… И вдруг меня пронзила мысль о жемчужинах, подаренных мне Бреноцци.

Необычный и завораживающий подарок венецианца, который я ревностно запрятал среди других ценностей, исчез. Но отчего похититель удовольствовался лишь этим? Хранящейся здесь суммой денег, лежащей на виду, было легче распорядиться чем моими жемчужинами!

– Успокойся. Пойдем ко мне и все спокойно обсудим, – предложил аббат.

Видя, что я собираюсь отказаться, он добавил:

– Если ты хочешь снова увидеть свои жемчужины.

Я неохотно последовал за ним в его комнату, где он указал мне на один из стульев.

– Есть два предположения, – начал он, догадываясь о моем беспокойстве. – Либо похититель уже осуществил задуманное, то бишь украл твое сокровище, либо он еще не исполнил всех своих намерений. Я склоняюсь ко второму.

– Но почему? Я вам сообщил, что объяснил мне Кристофано, а именно – эти жемчужины как-то причастны к смерти от отравления. Возможно, Бреноцци это известно.

– Оставим пока всю эту историю, хотя бы на время, мой мальчик, – смеясь, проговорил он. – Я не говорю, что твои жемчужины не слишком дорого стоят или что они не обладают теми свойствами, которые приписывает им наш лекарь, но считаю, что похититель явился в чулан с иной целью. Этот чулан находится ровно посередине между третьим и четвертым этажами. И с тех пор, как было обнаружено безжизненное тело мэтра Пеллегрино, по лестнице беспрерывно кто-то ходил, а это мешало похитителю.

– И что же?

– А то, что вор снова явится сюда и непременно ночью. Никто пока не догадывается, что ты обнаружил пропажу ключей. Если ты не станешь об этом трубить, он решит, что можно продолжать действовать.

– Вроде бы так получается, – не без недоверия согласился я. – Подожду до завтра, а уж тогда предупрежу их. Сам же стану молиться, чтобы не вышло чего худого.

Тут я искоса взглянул на аббата и осмелился задать вопрос, не дававший мне покоя:

– Как вы думаете, это похититель убил господина де Муре, а потом пытался покончить и с моим хозяином?

– Не исключено, – отвечал Мелани, как-то необычно раздув щеки, отчего его рот округлился и принял форму вишни. – Кардинал Мазарини говаривал мне: совершают грех, замыслив недоброе, но в конце концов все раскрывается…

Недоверие, с коим я с некоторых пор относился к аббату, не ускользнуло от его внимания, однако он поостерегся задавать мне вопросы и продолжал как ни в чем не бывало.

– У меня сегодня возникла мыслишка – а не предложить ли тебе одну вещь?

– Что именно?

– Думаю, настало время побывать в комнатах тех двух господ, что составили старику Муре компанию по дороге сюда. У тебя есть дубликаты ключей?

– Вы собираетесь тайно проникнуть в комнаты Дульчибени и Девизе? И хотите, чтобы я вам помог? – уточнил я, не веря своим ушам.

– Ну-ну, не надо так на меня смотреть. Лучше пораскинь умом. Если кто-то здесь и имеет отношение к смерти старика, так это Дульчибени и Девизе. Они явились в Рим с Муре из Неаполя и живут в «Оруженосце» уже больше месяца. Вранье Девизе о театре Кокомеро свидетельствует, что ему есть что скрывать. А Помпео Дульчибени делил с покойным комнату. Может, они и ни при чем, но то, что знают о Муре больше других, – это уж точно.

– А что вы надеетесь отыскать в их комнатах?

– Я пойму это, когда войду туда, – отрезал он.

Все те ужасные вещи, которые я узнал о Мелани из уст Девизе, снова встали в моей памяти.

– Я не могу дать вам дубликаты ключей, – подумав некоторое время, ответил я.

Мелани понял, что настаивать без толку, и замолчал.

– В остальном я к вашим услугам, – добавил я мягче, вспомнив и о своем пропавшем сокровище. – Могу задать Девизе и Дульчибени вопросы, попытаться разговорить их…

– Ты ничего не узнаешь, только насторожишь их. Так-то! Давай действовать постепенно. Сперва попробуем догадаться, кто похитил ключи и твои жемчужины. Потом…

Тут Атто изложил мне свой план: после обеда взять лестницу под наблюдение с двух точек – из моей комнаты на четвертом этаже и его – на третьем, протянуть между нашими окнами, расположенными одно над другим, веревку, и каждому привязать к своей ноге один из ее концов; тот, кто заметит что-то, должен будет с силой дернуть за веревку несколько раз, чтобы вызвать другого и вместе накрыть злоумышленника.

Пока он говорил, я раздумывал. Мысль о том, что подарок Бреноцци мог чего-то стоить, в конце концов убедила меня, что есть смысл помочь аббату Мелани. Никто никогда не делал мне хоть сколько-нибудь ценных подарков. Но ухо следует все же держать востро и не забывать, что узналось об аббате из разговора постояльцев.

Я заверил его, что последую его советам, как и обещал в предыдущую ночь, но не преминул намекнуть, что слышал, как трое постояльцев обсуждали суперинтенданта Фуке, о котором я до того слышал от него самого.

– А что именно они о нем говорили?

– Точно не скажу, я ведь был занят на кухне. Просто их разговор напомнил мне о том, что вы обещали рассказать мне эту историю.

В глазах аббата зажглась искра: он наконец догадался о причине моего внезапного охлаждения к нему.

И тут вдруг взгляд его снова потух, как будто он ушел в себя, в прошлое.

Ко вздохам, стенаньям, Слезам и страданьям Вернись, мое сердце… – тихонько запел он. – Вот как маэстро Луиджи Росси, мой учитель, поведал бы тебе о Фуке, – проговорил он, заметив вопросительное выражение на моем лице. – Но поскольку сделать это предстоит мне, да и все одно – дожидаться ужина, устраивайся поудобнее. Ты спрашиваешь, кто такой Никола Фуке. Так вот, прежде всего это побежденный. – Он умолк, судя по всему, подбирая слова, а его подбородок с ямочкой задрожал. – Он был побежден ревностью, государственными интересами, политикой, но главным образом Историей с большой буквы.

Ибо не забывай, историю пишут победители, добрые или злые – это другой вопрос. А Фуке был побежден, проиграл. И потому, кого бы ты ни спросил во Франции, да и по всему свету, кем был Никола Фуке, отныне и навсегда ответ будет один: он был самым нечестным, нечистым на руку, крамольным, легкомысленным и расточительным министром нашего времени.

– А что скажете вы?

– С тех пор как Ле Брен изобразил его в виде солнца в «Апофеозе Геркулеса» на стене замка Во-ле-Виконт, его так и прозвали. По правде сказать, никакое иное небесное тело так не шло к человеку, отличающемуся подобным чувством роскоши и великодушием.

– Значит, король-Солнце взял себе это прозвище оттого, что пожелал последовать примеру Фуке?

Мелани задумчиво взглянул на меня и оставил мой вопрос без ответа. Зато стал объяснять, что искусства, подобно тончайшим из цветов – розам, нуждаются в уходе и особых условиях, тут и подобающая почва, и подкормка, и обработка, и полив, а когда они срезаны – еще и ваза, и потому садовник должен искусно владеть своим ремеслом, обладать навыками, уметь распознавать их болезни, иметь лучшие инструменты.

– Никола Фуке обладал всем, что требовалось для процветания искусств. Это был самый крупный, терпеливый, щедрый и неподражаемый из меценатов, самый большой знаток искусства жить и вершить политику. Но он угодил в сети, расставленные ему жадными врагами, честолюбцами, завистниками, гордецами, интриганами и хитрецами.

Фуке происходил из богатого нантского рода, веком ранее сколотившего состояние на торговле с Антильскими островами. Его отдали на воспитание к иезуитам, те обнаружили в нем незаурядный ум и решили воспитать своим последователем. Ученики великого Игнатия отточили его благородный ум, способный уловить немало важных мелочей, обернуть в свою пользу любую ситуацию и переубедить всякого. В шестнадцать лет он был уже советником в парламенте Меца, в двадцать входил в число членов престижного корпуса maitres des requites , чиновников, отправляющих правосудие, заведующих финансами, а также армией.

Тем временем скончался кардинал Ришелье и возвысился кардинал Мазарини: будучи учеником первого, Фуке без труда поступил на службу ко второму. Когда же разразилась Фронда, знаменитый бунт дворян против короля, Фуке защищал малолетнего Людовика и тем самым подготовил возвращение короля в Париж, который был им и всей королевской семьей оставлен в связи с беспорядками. Он оказался незаменимым помощником Его Преосвященства кардинала, верным слугой королю и вообще человеком не робкого десятка. Когда бунт знати поутих – ему было в ту пору тридцать пять, – он купил должность прокурора кассационного суда, судебной палаты и государственного контроля, а в 1653 году стал наконец и главным надзирателем за государственными финансами. Но это лишь внешняя сторона. А сколько добрых, вечных и справедливых дел было им совершено – и не счесть, – махнул рукой аббат Мелани.

Дом его был открыт для людей искусства и науки, да и для деловых людей; все, как в Париже, так и за его пределами, жили ожиданием тех драгоценных минут, которые он похищал у государственных забот, дабы осыпать своими милостями стихотворцев, музыкантов и иные дарования.

То, что Фуке был первым, кто понял и полюбил великого Лафонтена, вовсе не случайность. Искрометный талант поэта стоил щедрого пенсиона, назначенного ему тотчас, как завязалась их дружба. А чтобы быть уверенным, что на деликатный нрав его друга не оказывается при этом никакого давления, Фуке предложил ему оплатить все его долги в обмен на стихи. Сам Мольер был в долгу перед ним, хотя никто никогда не поставил бы ему этого на вид, и самым крупным его долгом по отношению к суперинтенданту был долг морального свойства. Старик Корнель, более не обласканный капризной славой, в самую трудную годину своей жизни получил вознаграждение и избежал змеиных укусов тоски.

Но благородный союз Фуке с поэзией и литературой не ограничивался бесчисленными дарами, он не довольствовался материальной поддержкой людей искусства. Он читал их незаконченные произведения, давал советы, подбадривал, поправлял, предостерегал, в случае надобности критиковал или хвалил. А главное – вдохновлял: не только словами, но и просто тем, что был рядом. Сколько силы и доверия порождало в других добросердечие, прямо-таки написанное на его лице: огромные детские глаза небесного цвета, длинный нос, конец которого напоминал вишню, мясистые губы, ямочки на щеках и открытая улыбка.

Вскоре архитектура, живопись и скульптура также достучались до его разума. Но тут-то и открылась печальная глава его жизни.

В окрестностях Мелена в Во-ле-Виконт вознесся замок – жемчужина архитектуры, чудо из чудес, с несравненным вкусом возведенное Фуке с помощью открытых им самим талантов: архитектора Ле Во, садовника Ле Нотра, художника Ле Бре-на по прозвищу Римский, скульптора Пюже и скольких еще, которых король вскоре пригласит к себе на службу, благодаря чему их имена навеки покроются славой.

– Ле Во, замок обманутых надежд, – простонал Атто, – одно огромное оскорбление из камня, подмостки славы, продлившейся всего одну ночь – 17 августа 1661 года. В шесть вечера Фуке был подлинным властелином Франции. В два часа утра стал ничем.

В этот день, 17 августа, суперинтендант, только что отстроивший свой замок, задал пир в честь короля, желая доставить тому удовольствие. Он отдался своему намерению с присущей ему щедростью, но, увы, не учел нрава монарха. Приготовления к пиру – и те приобрели небывалый размах. В еще не отделанные до конца гостиные замка доставили парчовые постели с золотыми басонами, изысканную мебель, серебряную посуду, хрустальные канделябры. Сокровища из доброй сотни музеев и антикварных лавок рекой текли по улицам Мелена, как и ковры из Персии и Турции, кожа из Кордовы, заказанный для него в Японии иезуитами фарфор, лакированные изделия из Китая, доставленные через Голландию торговым путем, открытым им же для доставки восточных товаров, пользующихся особыми привилегиями. Акрометого, полотна, обнаруженные Пуссеном в Риме и присланные ему его братом аббатом Фуке. Для постановки празднества были привлечены все его друзья из числа артистов и литераторов, в том числе Мольер и Лафонтен.

– Во всех салонах, и у госпожи де Севинье, и у госпожи де Лафайет, только и разговору было что о замке Фуке, – продолжал Мелани, целиком предавшись воспоминаниям о былом. – Кружевная решетка ограды и восемь изваяний божеств с каждой стороны от входа встречали гостей. Затем кареты проезжали огромный почетный двор, соединенный с пристройками бронзовыми пилястрами. На сводах круглых арок трех величественных входных порталов красовалась эмблема Фуке – карабкающаяся белка.

– Белка? – удивился я.

– На родном наречии суперинтенданта, бретонском, слово fouquet как раз и означает белку. К тому же мой друг и цветом кожи, и темпераментом походил на этого зверька: скор умом, горазд на выдумки, непоседлив, с искоркой в глазах, неотразим, нервного телосложения. А под его эмблемой начертан девиз: Quo поп ascendant? – Куда только не взберусь? – свидетельствующий о желании белки покорить самые высокие вершины. Но, разумеется, имелась в виду щедрость: Фуке ведь любил власть совсем по-детски. Был прост, как те, что никогда не принимают себя всерьез. Вокруг замка, – продолжал аббат, – раскинулись несравненные сады Ле Нотра. Бархатные травяные партеры, с цветами родом из Генуи, с бордюрами из бегоний, столь же регулярными, как гекзаметры. Конусообразно подстриженные тисовые деревья, самшитовые кустарники в форме пылающих костров, большой водный каскад и озерцо Нептуна, ведущие к гротам, а далее парк, чьи фонтаны так изумили Мазарини. Все было готово к приему юного Людовика.

Король с королевой-матерью покинули свою резиденцию в Фонтенбло во второй половине дня и в шесть вечера прибыли со свитой в Во. Среди венценосных особ не было только Марии-Терезии, носившей под сердцем первый плод любви своего супруга. Кортеж с подчеркнутым безразличием проследовал мимо рядов стражников и мушкетеров с отменной выправкой, мимо туч пажей и слуг, занятых кто разноской золотых блюд с диковинными яствами, кто подвешиванием гирлянд из экзотических цветов, кто перетаскиванием ящиков с вином, расстановкой стульев вокруг столов исполинских размеров, покрытых камчатными скатертями, на которых уже были разложены приборы из золота и серебра, расставлены рога изобилия, наполненные овощами и фруктами, бокалы из тонкого хрусталя с золотой окантовкой. Все это имело неподражаемый, дразнящий, непозволительно-роскошный вид.

Тогда-то маятник судьбы Фуке принялся отсчитывать время в обратном направлении, – глаза аббата Мелани затуманились, – и изменение направления было столь же нечаянным, сколь и резким.

Молодому Людовику не пришлась по вкусу вызывающая роскошь этого празднества. В довершение всего жара и мухи, привлеченные кушаньями, раздражили монарха и его свиту, которым предстояло еще обойти сады вокруг замка. Палимые солнцем, в тисках своих накрахмаленных кружевных воротников и батистовых галстуков, они страстно желали одного – поскорее скинуть с себя одежду и парики. С бесконечным облегчением была встречена вечерняя прохлада, и наконец-то началось пиршество.

– А что подавали? – поинтересовался я тем, что было мне близко, и догадываясь, что угощение также было на высоте.

– Королю за столом ничего не понравилось, – вдруг помрачнев, отвечал аббат. – Особенно не понравились ему тридцать шесть дюжин массивных золотых тарелок и пятьсот дюжин серебряных тарелок, выстроенных на столах. Как и непристойное количество приглашенных – многие сотни. А в придачу еще лакеи, вереница карет, ожидающих за пределами замка, такая длинная и веселая, что напоминала еще один праздник. Не по нраву пришлось ему и доверительное высказывание одного из придворных о том, что празднество обошлось в сумму, превышающую двадцать тысяч ливров. Это прозвучало так, словно ему, королю, предлагалось поучаствовать в обсуждении этой темы.

И музыка, сопровождавшая трапезу – звучали цимбалы и трубы, исполнявшие les entrees , затем вступали скрипки, – также была ему неприятна. А огромная сахарница из золота, которую водрузили прямо перед ним и которая стесняла его движения, вызвала открытое раздражение.

Его смущала сама мысль о том, что он в гостях не у коронованной персоны, которая к тому же более великодушна, изобретательна и неподражаема, чем он, в искусстве удивлять гостей и ставить их на одну доску с собой, персоны, затмившей его, короля, своим великолепием, словом, более царственной, чем он.

К мукам, испытанным Людовиком за столом, добавились муки созерцания представления на воздухе, данного в его честь. Пока длилось пиршество, Мольер также честил на все корки своего покровителя, нервно дожидаясь за занавесом своей очереди предстать перед королем. Дело в том, что «Les Facheux» , комедия, специально поставленная им для этого случая, должна была начаться уже два часа назад. Мерк дневной свет. На подмостки довелось выйти лишь на закате, с первыми появившимися на небосклоне звездами. Спектакль, как и все в этот вечер, был чудом: на авансцене появилась раковина, она раскрылась, и из нее вышла плясунья, Наяда. Казалось, заговорила сама Природа, а деревья и статуи, потрясенные божественными невидимыми силами, составляют с нимфой одно целое. Песней во славу короля открылась комедия:

Чтоб властелина зреть, чья слава выше меры, К вам, смертные, сейчас я вышла из пещеры.

За спектаклем последовал фейерверк, чьим автором был итальянец Торелли, уже окрещенный в Париже Великим Чародеем за те чудеса, состоящие из красочных вспышек, которые он один был способен создать в черной пустоте неба.

В два часа утра, может, чуть позже, король знаком дал понять, что настал час прощаться. Фуке был поражен малиновым Цветом лица монарха: возможно, тогда-то он и догадался… и, в свою очередь, побледнел. Приблизившись к королю, он опустился перед ним на колени и широким жестом руки предложил ему замок Во в подарок.

Людовик не проронил ни слова. Сев в карету, он окинул замок прощальным взором и, видно, в эту минуту, как уверяет кое-кто, перед его глазами промелькнули дни Фронды, особенно один из них, как никакой другой врезавшийся ему в память, а может, столько раз ему описанный, что ему казалось, он на самом деле его помнит: вместе с королевой-матерью Анной и кардиналом Мазарини он вынужден бежать из Парижа, оглушенный выстрелами и криками толпы, одурманенный запахами крови и вони, исходящей от простонародья, стыдящийся того, что он король, страшащийся никогда более не увидеть своего города. А другие уверяют, что, глядя на все еще надменно возносящиеся в небо фонтаны Во, чье журчание достигало его слуха и тогда, когда карета уже тронулась, король вдруг вспомнил, что в Версале нет ни одного источника воды.

– А что было потом? – спросил я, затаив дыхание, взволнованный и смущенный рассказом аббата.

– Минуло несколько недель, веревка затянулась на шее суперинтенданта. Король сделал вид, что должен отправиться в Нант, дабы явить себя во всей силе Бретани и обложить податями ее жителей, не спешащих платить в казну короны. Фуке последовал за ним, не испытывая особого страха, ведь Нант был его родным городом и там у него было немало друзей.

Однако перед отъездом самые преданные из них предостерегали его о том, что против него замышляется недоброе. Он просил государя об аудиенции и открылся ему, прося прощения за пустую казну, что объяснял тем, что еще несколько месяцев назад подчинялся Мазарини, о чем королю и самому было хорошо известно. Людовик явил себя эдаким понимающим и обходительным государем, просил советов и во всем им следовал.

И все же, предчувствуя каверзу, Фуке заболел: у него вновь открылась лихорадка, мучившая его с тех пор, как он подолгу торчал на холоде при возведении Во.

Кто-то даже видел, как он беззвучно плакал, спрятавшись за дверью.

Однако он отправился вслед за Людовиком и в конце августа прибыл в Нант. Лихорадка вновь пригвоздила его к постели. Король, занявший замок на другом конце города, проявлял обеспокоенность его здоровьем, посылая ему лекарей. Хотя и с большим трудом, Фуке все же оправился. Пятого сентября, в день рождения государя, ему было назначено на семь утра. До одиннадцати они с королем работали, тот удерживал его дольше обычного, чтобы обсудить некоторые дела. Когда же Фуке наконец покинул замок в карете, путь ему преградил отряд мушкетеров. Младший чин, некий д'Артаньян, предъявил ордер на арест, Фуке не поверил ему: «Сударь, вы уверены, что вам предписано задержать именно меня?» Д'Артаньян без проволочек отнял все бумаги, находящиеся при нем, обыскал его. Все это опечатали, а суперинтендента поместили в королевскую карету и доставили в замок в Анжере. Там ему предстояло провести три месяца.

– А дальше?

– Это было лишь начало его мученического пути. Начался процесс, который продлился три года.

– Отчего же так долго?

– Суперинтендант защищался так, как мало кто смог бы на его месте. Но ничего не смог доказать. Король навсегда упек его в крепость Пинероло по ту строну Альп.

– И он там умер?

– Из подобных мест выходят лишь по воле короля.

– Получается, ревность короля погубила Фуке, тот не мог пережить его богатства, и этот праздник…

– Я не позволяю тебе судить подобным образом, – перебил меня Атто. – Молодой король начал в это время осматриваться в своем государстве, и вовсе не равнодушным взглядом, а взглядом хозяина. В этот-то период, не раньше, он осознал, что он – король, что он рожден править королевством. Но было поздно требовать чего-то от покойного Мазарини, в детстве безраздельно довлевшего над ним и во всем ему отказывавшего. А Фуке, еще одно солнце на небосводе тех лет, был жив, и участь его отныне была предрешена.

– Итак, король отомстил. Да и вся эта золотая посуда была не по нем…

– Говорить, что король отомстил, не позволено никому, ведь он самый могущественный из всех европейских государей, и уж тем более негоже заявлять, что Его Наихристианнейшее Величество ревновал к одному из своих контролеров финансов, которые принадлежат лишь монарху и никому иному.

Он замолчал, хоть и понимал, что мое любопытство далеко не удовлетворено.

– Я бы не сказал тебе всей правды, если б опустил историю про змею, задушившую в своих кольцах белку, – наконец произнес он, глядя в окно на закатный свет.

– Ну так вот, слушай. Фуке был белкой, но была еще и змея, неотступно следовавшая за ней по пятам. Это скользкое пресмыкающееся по-латыни называется colubra, и занятно, что господин де Кольбер ничуть не огорчался, зная о своем прозвище, будучи уверен, что сходство с рептилией (сравнение столь же ошибочное, сколь и вскрывающее подноготную) добавляет его имени больше величия и блеска.

Он и впрямь вел себя как удав, – продолжал аббат. – Ибо змея, которой доверилась белка, удавила и сгубила ее.

Жан-Батист Кольбер был сыном богатого торговца сукном, не более того. Даже если со временем он и стал утверждать, что благородных кровей, и велел изготовить могильную плиту, выдавая ее за подлинную, якобы с могилы одного из своих предков, жившего в XIII веке, перед которой истово коленопреклоненно молился.

Малообразованный, он наследовал состояние кузена своего отца, и это позволило ему приобрести должность чиновника по военному ведомству. Склонный к угодничеству, он добился знакомства с Ришелье и после смерти кардинала стал секретарем Мишеля Ле Телье, могущественного государственного секретаря. Между тем на смену Ришелье пришел итальянский кардинал, человек, близкий королеве-матери, – Джулио Мазарини.

Он купил себе дворянство и женился на Мари Шаррон, которая принесла ему сто тысяч ливров приданого, чем решил все возможные финансовые затруднения, – добавил аббат с ненавистью. – Он построил свое счастье на несчастии короля.

В 1650 году разразившаяся двумя годами ранее Фронда дос-тигла апогея. Король, королева-мать и кардинал Мазарини бежали из Парижа.

Самой большой головной болью государства было не отсутствие в Париже государя – королю было в ту пору двенадцать лет, и не отсутствие королевы, бывшей прежде всего любовницей кардинала, а отсутствие самого Мазарини.

Посуди сам, кому доверить государственные дела и тайны, с которыми кардинал так ловко и скрытно управлялся? И потому Кольбер поставил себе на службу свои исполнительские качества: рвение, явку в рабочий кабинет к пяти утра, соблюдение строжайшего порядка и отсутствие инициативы в важных вопросах. Тогда как у Фуке было заведено трудиться дома, среди полнейшей неразберихи в бумагах и документах, что не мешало ему быть кладезем разных начинаний.

В 1651 году, уже опасаясь предприимчивой натуры Фуке, кардинал обратил свой взор именно на Кольбера и поручил ему вести в Париже свои личные дела. К тому же Кольбер поднаторел в искусстве тайнописи. Он служил Мазарини не только до триумфального возвращения того в Париж с Людовиком и Анной Австрийской, но и вплоть до смерти кардинала.

Тот доверил ему даже распоряжаться своим имуществом, – проговорил аббат с тяжелым вздохом, в котором выразилось глубокое сожаление по поводу столь ненадлежащим образом разбазариваемого доверия. – Кардинал обучил Змею всему, о чем та и мечтать-то не могла. Вместо того чтобы быть благодарным, Кольбер требовал все более щедрого вознаграждения. И получил немало милостей как для своих родных, так и для себя самого. – В этом месте аббат сложил большой и указательный пальцы щепоткой и потер их, что означало: деньги. – Его почти ежедневно принимала королева. Он был полной противоположностью Никола: тучный, с резкими чертами широкого лица, желтоватым цветом кожи, с черными как вороново крыло, длинными и редкими, спрятанными под шапочку волосами, с хищным взглядом, тяжелыми веками, оттопыренными усами над тонкими и неулыбчивыми губами. Весь какой-то замороженный, неприветливо-колючий и скрытный, он был бы устрашающим, если б не его невежество, нелепое и постоянно прорывающееся из-за не к месту употребляемых латинских выражений, бездумно перенятых у более молодых коллег и повторяемых так, как делает попугай. Он стал предметом насмешек и так мало располагал к себе окружающих, что госпожа де Севи-нье даже окрестила его «Северным полюсом», то есть средоточием холода и всего неприятного.

* * *

Я поостерегся расспрашивать Мелани, отчего его рассказ содержал в себе столько неприязни по отношению к Кольберу, а не к Мазарини, также тесно связанному с Кольбером. Ответ был мне заранее известен, поскольку я слышал, как Девизе, Кристофано и Стилоне Приазо обсуждали тот факт, что кардинал принял участие в судьбе молодого Атто Мелани. Зато задал другой вопрос:

– А водили ли дружбу Кольбер и Фуке?

– Они свели знакомство в то время, когда разразилась Фронда, и первое время были не разлей вода, – поколебавшись, отвечал аббат. – В смуту Фуке вел себя как лучший из подданных, и Кольбер заискивал перед ним, оказывал услуги, когда тот стал прокурором кассационного суда, судебной палаты и государственного контроля, да и после, когда к этой должности он добавил другую. Но срок этой дружбы был недолог. Кольбер не мог вынести того, что звезда Фуке воссияла так высоко и ясно в небе.

Как простить белке ее известность, богатство, обаяние, то, что у нее так спорится дело, такой скорый ум (тогда как змея вымучивала каждую хоть сколько-нибудь удачную мысль), и наконец, его роскошную библиотеку, которой змея по своей необразованности и воспользоваться-то не смогла бы? Змея превратилась в паука и принялась плести сеть.

Результаты происков Кольбера не замедлили сказаться. Для начала он влил по капле отраву недоверия в мозг Мазарини, а затем и короля. Королевство только-только оправлялось от десятилетней войны и всевозможных бед и не составляло труда подделать бумаги, чтобы обвинить суперинтенданта финансов в обогащении за счет государя и казны.

– А Фуке был очень богат?

– Вовсе нет, но должен был выглядеть таким по государственным соображениям: для него это был единственный способ получать новые займы и удовлетворять настоятельные требования со стороны Мазарини. Кардинал – вот тот был богат. Хотя король ознакомился с его завещанием незадолго до его смерти и не нашел, что возразить.

Однако не это было важно для Кольбера, – пояснил Атто. – Как только кардинала не стало, возник вопрос: кто займет его место. Фуке прославил королевство, украсил его, день и ночь стараясь удовлетворять все новые и новые запросы короля, и потому не без основания считалось, что эта должность должна по праву оставаться за ним.

Однако когда у короля спросили, кто наследник Мазарини, он ответил: «C'est moi». Лишь один герой первого плана имел право на существование – сам государь. Фуке же был создан из слишком тонкой материи, чтобы удовольствоваться второстепенной ролью. Чего не скажешь о Кольбере – тот, предназначенный природой на роль льстеца, жаждал власти, всерьез относился к собственной персоне, копируя в этом короля, отчего и не совершал никогда неверных шагов. Людовик угодил в западню.

– Так, значит, Фуке поплатился из-за ревности не короля, а Кольбера?

– Верно. Во время процесса по делу Фуке змея покрыла себя позором: подкуп судейских, подложные документы, угрозы и шантаж. Лафонтен героически защищал Фуке, Корнель выступил с речью в его защиту, друзья посылали королю бесстрашные письма, на его стороне были многие представительницы дворянского сословия, в народе он снискал репутацию героя. Один Мольер трусливо промолчал.

– А вы?

– Меня не было в Париже, я мало что мог. Но теперь оставь меня и отправляйся по своим делам. Слышу, как постояльцы спускаются к ужину, и не хочу привлекать внимание похитителя: пусть себе думает, что никто ни о чем не догадывается и все идет своим чередом.

Был уже довольно поздний час, постояльцы заждались ужина, пришлось раздать им то, что осталось от обеда, добавив яйца и немного белого салата. Нечего и говорить, я был лишь учеником повара и не мог идти ни в какое сравнение со своим хозяином, в чем они уже начали убеждаться.

За ужином не произошло ничего примечательного. Бреноцци с его личиком херувима продолжал щипать свой рапунцель между ног, лекарь невозмутимо поглаживал бородку. Стилоне Приазо с его густыми и черными бровями, как всегда, производил множество непроизвольных жестов: тер горбинку носа, чистил ногти, тряс рукой, как делают, чтобы спустился рукав, высвобождал шею из слишком тесного воротника, проводил ладонями по скулам. Девизе, как обычно, шумно принимал пищу, так что чуть ли не заглушал словоохотливого Бедфорда, пытающегося разговорить Дульчибени, бесстрастно внимающего всему, и отца Робледу, поддакивающего одними глазами. Аббат Мелани поглощал пищу молча, время от времени поднимая глаза от тарелки. Дважды, одолеваемый чихом, он поднимался из-за стола и подносил к носу кружевной платок.

Когда ужин подходил к концу и постояльцы собирались разбрестись по своим комнатам, Стилоне Приазо напомнил лекарю о его обещании просветить нас относительно надежд на благополучный исход карантина.

Кристофано не заставил просить себя дважды. И стал держать перед нами весьма ученую речь, в которой, опираясь на многие примеры из античных и современных авторов, объяснил, как происходит заражение чумой:

– Те, кто полагает, что первая причина, по которой возникает чума, – божественная воля и что нет лучшего лекарства от нее как молитва, знайте: чума проистекает из порчи четырех элементов – воздуха, воды, огня и земли, миазмы которых проникают в человека через нос и рот, ведь как иначе может чума проникнуть в тело? Летом, как в нашем с вами случае, речь идет о порче огня или природной жаре: болезнь сопровождается горячкой, головной болью и всеми теми симптомами, которые я назвал вам у одра Пеллегрино. Покойник тотчас же чернеет и пышет жаром. Дабы избежать этого, требуется надрезать созревшие бубоны и наложить на раны пластыри. Зимой, напротив, есть риск подцепить чуму, происходящую от порчи земли, порождающую ганглии, схожие с туберкулами, которые в холодное время года таятся в недрах земли. Необходимо дать им вызреть с помощью наложения горячих мазей. Весной и осенью, когда воды стоят ближе к поверхности земли и наполняют до краев водоемы, чума проистекает из порчи воды, причиной чего порой становятся небесные светила и планеты, порождающие водяные ганглии, которые, лопнув, тут же проходят. Лечение заключается в том, чтобы извлечь ядовитую студенистую жидкость с помощью очищения, сиропов и бальзамов. Как бы то ни было, дурной воздух всегда более всего повинен в распространении чумы. Воздух проникает повсюду, ибо поп datur vacuum in natura . Оттого-то рекомендуется помещать на улицах факелы. Пламя очищает золото, серебро, железо, с его помощью плавят металл, обжигают камни, а прочие вещества подвергают варению, подогреву и высушиванию. Пламя очищает воздух от вредоносности. Этот метод прежде всего показан в городах, больше подверженных порче, чем сельская местность, хорошо продуваемая и не столь загрязненная.

– Значит, нет худшего места, чем то, где мы находимся, в самом центре города, – с ужасом произнес я.

– Увы. Согласно моим скромным познаниям, – весьма уверенно начал Кристофано, – пагубный воздух, царящий в иных городах, таких как Рим, главным образом возникает при сокращении в них населения. Посудите сами, Рим, этот святой город, в античные времена владыка всего мира, был наполнен лучшей, менее тлетворной атмосферой, ведь Рим одерживал победы и вбирал в себя выходцев со всего света. Сегодня в этом опустевшем городе воздух испорчен. То же и в Террачине, и в Романа Черветро, и в Неттуно, городе у воды, то же и в бухте Неаполитанского королевства, и в Авернии, и в Дигнано, и в большом городе Комо – последние некогда особенно прославились, а их население достигало невероятных размеров. Ныне эти города стоят в руинах, и в них распространился такой гибельный воздух, что никто уже не может там жить. А вот Неаполь и Трапани, в которых прежде нельзя было проживать из-за дурной атмосферы, заново наполнились превосходным воздухом, с тех пор как стали процветать и содержаться в отменном состоянии. На пустырях ведь произрастают ядовитые травы, водятся вредные животные, переносящие заразу. Словом, нелишне было бы принять кое-какие меры и в Риме, даже если последняя эпидемия случилась в 1656 году, более двадцати семи лет назад. Если речь и впрямь идет о чуме, то поздравляю вас, именно мы имели несчастье на сей раз распахнуть перед ней двери.

Некоторое время после этих слов в столовой царило гробовое молчание, все обдумывали блестящую речь Кристофано. Первым пришел в себя Атто:

– Как она передается?

– С помощью запахов, facillime. Но также с помощью ворсистых вещей, таких, как одеяла и меха, и потому их следует сжигать. Некоторые авторы считают, что смертоносные атомы вцепляются в ворсинки, чтобы позднее отпасть, – с само собой разумеющимся видом отвечал Кристофано.

– В таком случае одежда господина Пеллегрино содержит заразу, – прошептал я в приступе панического страха.

– Если быть более точным, – слегка меняя тон на менее безапелляционный, – я не совсем уверен, что это так. В сущности, никому не ведомо, как распространяется эта болезнь. Я знавал одного палермского аптекаря, восьмидесятисемилетнего Джаннуккьо Спатафоро, человека большой учености и опыта, так вот он утверждал, что эпидемии чумы, осаждающие город, непостижимы: в Палермо чудный воздух, город недоступен ветрам из Остро и сирокко, которые чрезвычайно вредят здоровью и растительности, понижают урожайность, раздувают людей, порождая в них нечто вроде нескончаемой лихорадки, которая буквально косит их. И несмотря на это, чума, свирепствовавшая в Палермо, вела себя такой злодейкой, что набрасывалась на людей, и они, испытав головокружение, замертво падали. Трупы делались черными и горячими.

– Словом, никому не ведомо, как распространяется чума, – подвел итог Атто.

– Могу сказать, что многие эпидемии разразились после того, как зараза заносилась из других областей. Так, последняя эпидемия, поразившая Рим менее трех десятков лет назад, – родом из Неаполя, ее завез один безграмотный рыбак. Мой отец, который был проведитором, ответственным за здоровье во время великой чумы в Прато в 1630 году, и который лечил больных чумой, многие годы спустя поведал мне, что природа этой болезни загадочна и что античным целителям так и не удалось распознать ее.

– И был прав, – сурово и резко, как отрезал, изрек Помпео Дульчибени, чем немало удивил нас. – Одно умнейшее духовное лицо, одновременно человек ученый, указало путь, по которому следует идти. Увы, его не послушали.

– Духовное лицо, ученый… Позвольте, позвольте – уж не отец ли это Атаназиус Кирхер? – высказал предположение Кристофано.

Дульчибени удержался от каких-либо слов в ответ, подтвердив этим правильность догадки, а затем отчеканил:

– Aerem, acquam, terram innumerabilibus insectis scatere, adeo certum est.

– Он говорит: земля, воздух и вода кишат крошечными существами, невидимыми невооруженным глазом, – перевел для нас Кристофано.

– Так вот, – продолжал Дульчибени, – эти крошечные существа порождаются разлагающимися организмами, но разглядеть их удалось лишь после изобретения микроскопа, значит…

– Этот немецкий иезуит, кажется, столь известен, – перебил его Кристофано с легким презрением в голосе, – что господин Дульчибени цитирует его по памяти.

Мне имя Кирхера не говорило ни о чем. Однако оно, должно быть, и впрямь было известно: заслышав его, присутствующие закачали головами в знак того, что это так.

– И все же идеям Кирхера пока еще не удалось заслонить собой идей великих авторов трудов по медицине, которые… – гнул свое наш эскулап.

– Учение Кирхера, возможно, имеет право на существование, но лишь ощущение может составлять прочную базу для наших познаний.

На сей раз в беседу вступил Бедфорд. Молодой англичанин, накануне от ужаса потерявший дар речи, вроде бы немного оправился.

– Одна и та же причина в различных случаях приводит к противоположным последствиям. Разве не верно, что кипящая вода делает яйцо вареным и твердым, а мясо размягчает? – продолжал он.

– Мне прекрасно известно, кто распространяет софизмы, – едко заметил Кристофано. – Локк и его друг Сиденхем, которые, возможно, досконально разбираются в ощущениях и уме, но практикуют в Лондоне, не являясь врачами!

– И что ж из того? Ими движет лишь одно: врачевать, а не пичкать пациентов болтовней, как делают иные, – парировал Бедфорд. – Двадцать лет назад, когда чума косила по двадцать тысяч душ в день в Неаполе, неаполитанские врачи и аптекари наведывались в Лондон, чтобы торговать своими тайными формулами от чумы. Как вам это нравится? Подвешивали на грудь бумажки со знаком иезуитов I.H.S., начертанном внутри креста. А то еще лучше: торговали табличками, которые следовало носить на шее, с надписью:

ABRACADABRA

ABRACADABR

ABRACADAB

ABRACADA

ABRACAD

ABRACA

ABRAC

ABRA

ABR

АВ

А

Пригладив свои рыжие вихры и нацелившись на присутствующих (за исключением моей персоны, которую он ни во что не ставил) своими косыми глазками цвета морской волны, англичанин встал и оперся о стену, заговорив более миролюбиво.

Оказалось, он был свидетелем того, как шарлатаны оклеили весь город объявлениями, в которых людям предлагалось приобретать «безотказные пилюли», «несравненные микстуры», «королевские противоядия» и «универсальную воду» от чумы.

– Когда же они не обманывали людей, предлагая им всю эту несуразицу, то предлагали снадобья, приготовленные на основе меркурия, которые отравляли кровь и убивали быстрее чумы.

Последнее высказывание подействовало на Кристофано подобно фитилю, и диспут вспыхнул с новой силой.

К обсуждению присоединился и отец Робледа. Для начала пробормотав нечто нечленораздельное, иезуит вступился за своего собрата, отца Кирхера. Завязавшийся спор спровоцировал недостойную свару, в ходе которой каждая из трех сторон пыталась навязать собственные доводы в большей степени силой голосовых связок, нежели разума.

Впервые в жизни довелось мне, бедному ученику, присутствовать при битве умов. Однако я был весьма удивлен и разочарован теми формами, которые она приняла.

И все же мне посчастливилось извлечь из горячего обмена мнениями начатки знаний об учении загадочного Кирхера, способного в ком угодно пробудить любопытство. За полвека неустанных исследований этот выдающийся иезуит распространил свое многообразное по форме учение с помощью трех десятков трудов по различным отраслям знания, в том числе и одного трактата о чуме «Scmtinium phisico-medicum contagiosae luis quae pestis dicitur», опубликованного двадцать пять лет назад. В нем утверждалось, что автор с помощью микроскопа сделал ряд крупных открытий, которые могут не вызвать у читателей доверия (так и случилось), но которые доказывают существование крошечных невидимых существ, являющихся причиной чумы.

Согласно Робледе, научное открытие Кирхера опиралось на способности автора сродни ясновидению или на некое вдохновение, посланное ему свыше. «А если этот отец Кирхер, наделенный необычным даром, и впрямь способен исцелять от чумы?» – подумал я, но ввиду накалившейся обстановки не осмелился задать вопрос.

Все это время аббат Мелани не менее внимательно, чем я, если не более, слушал все, что касалось отца Кирхера. Вынужденный то и дело потирать нос, дабы подавить чиханье, сам он в разговор не вмешивался, но его глазки-буравчики так и перебегали с одного спорящего на другого.

О себе же могу сказать: я был, с одной стороны, в ужасе от угрожающего характера болезни, а с другой стороны – заворожен всеми этими теориями о происхождении чумы, о существовании которых дотоле мне не приходилось слышать.

Вот отчего тот факт, что Дульчибени был так хорошо осве-домлен о полузабытой теории Кирхера, не заронил во мне никакого подозрения, а следовало бы. Не заметил я и того, что, заслыша имя Кирхера, Атто весь обратился в слух.

После нескольких часов, в продолжение которых дебаты не утихали, постояльцы, лишенные иных развлечений, стали расходиться по своим комнатам. Вскоре всем нам пришлось лечь спать, без надежды на замирение сторон.