9 июля лета Господня 1700, день третий
Это было безупречное нежное пение, о котором я не мог сказать, откуда оно звучало, потому что доносилось оно ниоткуда и отовсюду, обволакивая меня со всех сторон. В нем звучала невинность, виделись робкие краснощекие послушницы, далекие, озаренные солнцем поселения. Это был нежный псалом, осчастлививший мой слух, пока я привыкал к своему новому состоянию. Наконец я понял: это было пение братства, совершающего паломничество в Рим во время святого года. Это было возвышенное смешение тонких и мощных, высоких, как звон колокольчика, и низких, мужественных и женственных звуков. Мужчины и женщины встали на восходе солнца и пели во славу Господа благодарственную песнь, направляясь к четырем базиликам, дабы получить отпущение грехов.
Четырехугольник теперь уже синего неба все еще находился надо мной, чистый, как хрусталь, и неподвижный. Я был мертв и жив одновременно.
Мои глаза были наполнены синевой этого четырехугольника, но я уже ничего не видел. Небо вливалось в мои зрачки, словно слезы ангелов. Лишь музыка, лишь этот хор богомольцев притягивал меня, как будто он мог поддерживать во мне жизнь.
Последние восприятия – падения в пропасть, поглощающего меня внутреннего двора и давящего на спину воздуха – были стерты этой святой мелодией.
Другие неясные голоса сплетались и расплетались в непонятных контрапунктах.
И только теперь, почувствовав присутствие вокруг себя других живых существ, я пробил мирный панцирь своего полусна. Как упавший с небесного рая Люцифер, я почувствовал злую теплую мглу, сковавшую мои члены и втягивающую меня в скользкое брюхо ада.
– Давайте вытащим его оттуда, – сказал кто-то.
Я попытался шевельнуть рукой или ногой, на случай если они у меня еще были. Получилось: я дрыгнул ногой. К этой обнадеживающей новости присоединилось, однако, неожиданное ощущение.
– Ну и вонь! – воскликнул другой.
– Давай попробуем вместе.
– Он обязан жизнью дерьму, ха-ха-ха!
Я не был мертв, я не разбился о твердую брусчатку двора, и меня вовсе не поглотил ад: я оказался на повозке с теплым навозом, от которого еще шел пар.
Как пояснил позже Сфасчиамонти, снимая у меня со спины пару кусков дерьма, мое падение закончилось в огромной куче свежего навоза, которую с вечера оставил там один крестьянин, собиравшийся следующим утром продать это удобрение управляющему виллой Паретти.
Итак, это было просто чудо, что я не сломал себе шею. Конечно, когда я сверзился на кучу экскрементов, то потерял сознание и не подавал признаков жизни. Собравшиеся вокруг меня зеваки были весьма озадачены, а один даже перекрестился. Но вдруг, когда мимо проходила группа паломников, я пошевелился, а веки мои дрогнули.
– Это воля Божья, – сказал один старик, – молитва братства снова пробудила его к жизни.
Между тем Сфасчиамонти, отвлеченный моим падением и озабоченный моей судьбой, упустил нашего человека: тот, не решаясь вступить в конфронтацию с угрожающей массой сбира, храбро спрыгнул на крышу другого дома и продолжил свое бегство по террасам окрестных крыш. Мой союзник, который своей мощной фигурой мог проломить на крышах стеклянные вставки для света, вынужден был отказаться от преследования. Вернувшись на улицу, он помог мне слезть с кучи навоза при поддержке одного садовника, который только что приехал, чтобы предложить свой товар на близлежащей Камво ди Фиоре, где сейчас открывались двери первых лавок.
– Проклятый обманщик, – ругался Сфасчиамонти, сопровождая меня к старьевщику, чтобы раздобыть у него для меня чистую одежду. – У Кьяварино была в руках вот эта штука, а не подзорная труба.
Он извлек из серого куска ткани прибор, который я видел в его* руках каких-то полчаса назад, когда он с триумфом размахивал им, появившись на террасе в тот самый незабываемый момент, когда к моему животу был приставлен нож.
Довольно крепко пострадавший в ночном происшествии аппарат представлял собой кучу погнувшегося железа, откуда торчали ножка, длинный цилиндр и соединительная цапфа от утерянного оптического прибора. В тряпку были завернуты осколки стекла (вероятно, от линз), три или четыре винта, шестеренка и помятая полоска металла.
Когда мы заходили в лавку старьевщика, Сфасчиамонти попробовал восстановить события:
– Скорее всего, было так: эту штуку украли недавно. Я сегодня же узнаю у одного сбира, что ему известно об этом. Кьяварино либо сам совершил преступление, либо купил этот трофей у кого-то. Когда мы пришли к нему, он неправильно понял наше объяснение насчет подзорной трубы и перепутал ее с этим микроскопным ружьем.
– С микроскопом, – поправил я его.
– Да-да, как бы там его ни называли. Потом он вышел из дома и направился к Пьяцца Навона. Он искал какого-то черретана, – развивал мысль Сфасчиамонти, подавая знак хозяину лавки и проводя меня во внутренний двор, чтобы я мог хоть чуть-чуть помыться у колодца.
– А зачем?
– Ты же сам слышал, что сказал Мальтиец. Кьяварино работает на Немца. А Немец связан, как я тебе рассказывал, с черретанами, – пояснил он и кивнул в направлении террасы на Кампо ди Фиоре. – Микроскопное ружье было предназначено для Немца. На Пьяцца Навона ночью спит много настоящих попрошаек, но и много черретан. К одному из них и пошел Кьяварино.
– Значит, к тому, который меня чуть не убил, – воскликнул я, вспомнив крик Сфасчиамонти, увидевшего, что перед ним не Кьяварино.
– Конечно. Они встретились за фонтаном. Потом черретан наметил нас и бросился наутек. Мы погнались за ним, думая, что он – Кьяварино. Но я-то знаю его – он выглядит совсем иначе: высокий, светловолосый и с разбитым носом. И он не слеп на один глаз, как тот монстр, которого мы преследовали.
«Итак, я рисковал своей жизнью совершенно напрасно, – думал я, снимая грязную одежду и кое-как смывая с себя грязь, – кто знает, где теперь подзорная труба Атто, не говоря уже о его бумагах». У меня болели все кости от удара о навозную кучу, хотя навоз был свежим и довольно мягким, поскольку был смешан с соломой.
Кроме того, меня грызло сомнение. Мальтиец не знал, что такое подзорная труба и, возможно, никогда не видел микроскопа, еще более необычного аппарата. Даже Кьяварино не представлял себе, что это за приборы и как они называются, ведь он перепутал их.
– А откуда вы знали, что речь идет о микроскопе? – спросил я сбира, показав на сверток с обломками прибора.
– Что за вопрос: тут ведь написано!
Он развернул сверток и показал мне деревянную ножку микроскопа, на которой была прикреплена металлическая пластинка, вставленная в симпатичную деревянную рамку:
«MACROSCOPIUM НОС
JOHANNES VANDEHARIUS
FECIT
AMSTELODAMII MDCLXXXIII»
«Микроскоп сделан в 1683 году в Амстердаме Йоханнесом Вандерхариусом», – перевел я.
Сфасчиамонти был прав, там все было написано, и эти немногие простые латинские слова мог понять даже сбир.
– Кто бы мне объяснил, как из этого микроскопного ружья можно стрелять, если ствол закрыт стеклом, – ворчал он про себя, явно не желая смириться с тем, что микроскоп не является оружием.
Сбир пошел в лавку к старьевщику и быстро вернулся с полотенцем, рубашкой и старыми, но чистыми штанами для меня.
Я все еще пребывал в смятении от стремительного развитие событий и выпавших на мою долю телесных испытаний, поэтому только сейчас, вытираясь полотенцем и влезая в одежду, вспомнил, что так и не рассказал своему напарнику, что ответил мне черретан, когда я пригрозил ему именем дер Тойче. Он дал какой-то загадочный ответ, который я услышал чудом, уже падая вниз.
– Ты сказал: дер Тойче тебя убьет… Ты что, рехнулся?
– А что? Я просто пытался спасти свою жизнь.
– Да, конечно, черт возьми, но ты сказал сообщнику Немца, что главарь банды его прикончит… Немец очень опасен. Твое счастье, что ты поступил так только ради своего спасения.
– Вот именно, и поэтому я хочу точно знать, что означает ответ черретана. Может быть, он пригрозил, что непременно выследит меня.
– Скажи точно, что он тебе сказал.
– Я не понял, это была какая-то бессмысленная фраза.
– Вот видишь? Это был действительно черретан. Он говорил с тобой на воровском жаргоне, на ротвельше.
– На чем?
– На языке преступного мира.
– А что это такое, воровской жаргон?
– О, намного больше. Это настоящий отдельный язык. Его знают только черретаны, это их изобретение. Он придуман для того, чтобы они могли говорить между собой при посторонних, а те бы их не понимали. Им пользуются и воры, и всякие попрошайки.
– Тогда я понял, что вы имеете в виду. Я знаю, что эти мошенники говорят «идет хорек» или «бос дихь», когда приближается стражник.
– Да, но эти вещи знают все. Например, хертерих означает нож, а шпетлинг – скупщик краденого. Из языка евреев тоже известны многие слова: если я говорю о чем-то, что это шофель, то ты точно знаешь, что это несправедливо. Но есть и более трудные выражения: что, к примеру, говорит тебе такая фраза: «айн брегер рунцт гальхунд ганхарт»?
– Абсолютно ничего.
– Ну конечно, ведь ты не знаешь, что брегер на ротвельше означает «нищий, попрошайка», рунцен значит «обгадить, обмануть, надуть», а галхь и ганхарт можно перевести как «поп» и «дьявол».
– Ага, значит «нищий надует и попа, и черта», – сообразил я, удивляясь загадочности этого короткого предложения, которое как нельзя лучше подходило черретану.
– Это всего лишь один пример. Я знаю его только потому, что мы, сбиры, научились кое-чему. Но все равно этого мало. Черретан сказал тебе непонятное слово, так ведь?
– Если меня не обманывает память, что-то вроде «третрют-регнер, треблютрегнер, трелютрегнер» или нечто подобное.
– Наверное, это был другой вид ротвельша. Я не знаю точно, что это, я о таком ни разу не слышал. Знаю только, что эти сволочи иногда пользуются нормальными словами, но уродуют их и сокращают по некоему тайному шифру, который известен лишь немногим, – сказал он, сплетая и расплетая пальцы обеих рук, портя их так и сяк, чтобы подчеркнуть, о чем идет речь. – В конце концов, все не имеет никакого смысла.
– Как же, черт возьми, мы узнаем, что сказал мне этот черретан? Как нам дальше искать бумаги аббата Мелани? – проговорил я с плохо скрываемым разочарованием.
– Надо набраться терпения, и к тому же не все обстоит так, как ты говоришь. По крайней мере, нам теперь известно, что кто-то Собирает эти необычные приборы, через которые можно видеть вещи увеличенными или уменьшенными, – микроскопные ружья, подзорные трубы и т. д. u m. п., и у него, очевидно, есть пристрастие к реликвиям. Можно поискать Кьяварино, но он, наверное, уже сменил место жительства. Он опасный человек, лучше держаться от него подальше. След, по которому мы должны идти, – это след черретан.
– Но он кажется мне не менее опасным!
– Правильно, зато он ведет прямо к Немцу.
– Вы думаете, это он украл бумаги аббата Мелани?
– Я верю фактам. А это единственный след, который у нас имеется.
– У вас есть идея, что делать дальше?
– Конечно. Но нужно подождать наступления ночи. Кое-какие вещи нельзя делать днем.
* * *
Тем временем мы добрались до наших коней. Мы расстались: в этот раз Сфасчиамонти нужно было купить кое-что для своей матери. А поскольку я еще не оправился от потрясений сегодняшнего дня, то сбир счел за лучшее отправить меня назад на виллу пешком. А доставить туда лошадей он взялся сам.
Таким образом, я, все еще представлявший собой оскорбление для чужого обоняния, но, по крайней мере, уже не бросающий своим видом вызов чужому зрению, отправился по направлению к Порта Сан-Панкрацио. В это время дня город уже кишел паломниками, уличными торговцами, слугами, служанками и разными праздношатающимися. В каждом, даже самом маленьком переулке были слышны песни прачек, детский плач, лай бродячих собак и зазывные крики торговцев. Звучала ругань кучеров, когда какая-нибудь разболтанная повозка с бидонами молока преграждала путь их каретам. На рынках городских кварталов – больших сценах, где город святого Петра ежедневно совершал свои древние ритуалы, – пестрый утренний хаос превращался в настоящий спектакль: темное развевающееся одеяние протонотариуса оттеняло зелень головок салата, глубокая чернота мантии священника соперничала с ярко-красным цветом свежей моркови, а в рыбных рядах морские языки удивленно таращили глаза на извечную людскую комедию.
Я находился вблизи Виа Джулии, среди этого бурлящего потока людей, товаров и повозок, когда натолкнулся на еще более плотное скопление людей. Я усиленно прокладывал себе дорогу в толпе – для того, чтобы побыстрее пройти мимо. Но все-таки застрял и, вытянув шею, решил полюбопытствовать, что там происходит. В центре толпы стоял обнаженный по пояс мрачный человек с длинными, собранными на затылке в пучок волосами. На груди у его был нарисован большой синеватый знак, похожий на змею. А вокруг шеи извивалась настоящая гадюка, слизистая и неприятная. Публика с напряженным вниманием и страхом наблюдала за ее движениями. Молодой человек стал вполголоса напевать какую-то заунывную мелодию, и рептилия сразу начала извиваться ей в такт, что вызвало у зрителей немалый восторг. Время от времени комедиант прерывал свою жалобную песнь и тихо произносил какое-то таинственное слово, которое оказывало на змею удивительное действие: она моментально переставала двигаться, внезапно замирала, застывала, превращаясь в палку, и возвращалась к жизни только после того, как ее хозяин снова начинал петь. Вдруг этот человек схватил змею за голову и засунул ей палец между челюстями, которые сразу же сомкнулись. Несколько мгновений он не двигался, затем вытащил палец обратно. После этого мужчина начал раздавать какую-то красноватую мазь, объясняя, что это «змеиная земля» – прекрасное противоядие от укусов змей. Столпившийся вокруг него народ щедро бросал мелкие монеты в соломенную шляпу, стоявшую у ног мужчины.
Я вопросительно посмотрел на своего соседа – юношу с большой буханкой хлеба под мышкой.
– Это – паулист, – объяснил он.
– И что это значит?
– Святой Павел однажды в знак милости пообещал одной семье, что все ее нынешние члены и следующие поколения никогда не будут бояться змеиного яда. Для того чтобы отличаться от других, они будут рождаться со знаком змеи на теле. Вот эти люди и называют себя паулистами.
В разговор вмешался стоявший сзади нас старик:
– Все это чушь! Они ловят змей зимой, когда у тех мало сил и почти нет яда. С помощью слабительного очищают змеям внутренности и держат их голодными, так что те становятся вялыми и послушными.
Слова старика были хорошо слышны; несколько голов повернулись в нашу сторону.
– Я знаю эти хитрости, – продолжал старик, – знак в форме змеи он нанес себе сам: сначала выколол тонкой иглой узор на коже, а затем втер в кожу смесь сажи и сока растений.
Отвлекаясь от представления, еще больше людей повернули голову к старику. Однако в этот момент раздался чей-то крик:
– Мой кошелек! Он пропал! Его отрезали!
Невысокая женщина, до сих пор следившая за выступлением паулиста как зачарованная, отчаянно заорала. Кто-то перерезал ей шнурок, на котором она носила через плечо кожаный мешочек с деньгами, и кошелек исчез. Толпа мгновенно смешалась: каждый, изворачиваясь, обыскивал себя, проверяя, не исчезло ли и у него что-нибудь – такой же мешочек с деньгами, цепочка на шее или брошь.
– Видите, я так и знал, – засмеялся старик. – Друг паулистов получил то, что хотел.
Я оглянулся туда, где находился «укротитель змей», который до сих пор приковывал к себе наше внимание. Паулист (если он действительно заслуживал это звание), воспользовавшись общим замешательством, скрылся.
Разумеется, вместе со своим сообщником.
С тяжелым сердцем я отправился дальше. Я тоже не заметил, что аттракцион со змеей служил лишь для привлечения пары наивных простаков, которых сообщник паулиста потом лишил их кошельков. Два настоящих мастера своего дела: как только запахло жареным, они тут же растаяли, словно снег на солнце. А если это были два черретана? Сфасчиамонти говорил, что каждый черретан – попрошайка, а попрошайничество – самое доходное на свете ремесло. Неужели это означало, что любой нищий с большой долей вероятности являлся и черретаном? «Если это правда, то, значит, я на протяжении многих лет, ничего не подозревая, подавал милостыню целой армии преступников, заполонивших город», – с ужасом подумал я.
Я отвлекся от размышлений, которые мне самому показались слишком фантастическими, и мысленно вернулся к своему падению, когда я смотрел в глаза смерти. Что спасло мне жизнь? Молитва проходящих мимо паломников или телега с навозом? Без сомнения, прямой причиной моего спасения был навоз. Следовательно, я обязан жизнью случаю? Однако я открыл глаза, как раз когда шла процессия набожных странников, и чудесным образом пришел в себя от их пения. Я мог бы умереть во время падения от разрыва сердца, но этого не произошло. Следовательно, на меня пролилась милость Божья, ибо те паломники в своей праведности дали обет любви и милосердия?
Но настолько ли действенны такие обеты? «С точки зрения паломников, они были настоящими сердечными обещаниями, – подумал я. – Но, – нашептывал я себе, проходя мимо бедной на вид, но очень дорогой гостиницы для паломников, которая, как я знал, принадлежала одному кардиналу, – существовало и кое-что иное, что стояло за этими молитвами и, очевидно, не было столь невинным и простым: организация святого года».
Я точно знал, поскольку это было общеизвестно, что Папа Бонифаций VIII объявил 1300 год от Рождества Христова святым с самыми лучшими намерениями. Следуя достойным традициям предыдущих Пап, которые один раз в сто лет даровали верующим полное отпущение всех грехов, если те посетят храмы Святого Петра и Святого Павла на Ватиканском холме, Папа Бонифаций VIII официально учредил святой год, причем к прежним деяниям во имя искупления грехов присовокупил паломничество только верующих в базилику Святого Павла и установил для посещений определенные дни.
Новость со скоростью ветра распространилась по всему христианскому миру, найдя отклик в сердцах верующих, словно об этом провозгласили райские ангелы с трубами. Успех был ошеломляющим. Толпы паломников в том далеком 1300 году устремлялись в Рим со всех концов: верующие спускались с пастбищ Аппенин, преодолевали долины и ущелья, крутые склоны и расщелины скал, горные вершины и плоскогорья, проходили города и села, переправлялись через реки и моря, высаживались на далеких побережьях, – и все они несли с собой (как для дорожных расходов, так и для пребывания в Риме) туго набитые кошельки, обстоятельство, крайне важное не только для Пап, но и для всех римлян, чрезвычайно приветствуемое ими.
Перед началом большого паломничества отправляющиеся в Рим вынуждены были жертвовать самым дорогим: крестьяне оставляли свои поля, торговцы забрасывали дела, пастухи продавали свои стада, а рыбаки – лодки. Но не для того, чтобы заплатить за проезд(с начала идо конца они шли пешком, как каждый истинный паломник), а больше для того, чтобы найти для себя временное пристанище в Вечном городе, – именно оно стоило безбожно дорого. Ночевка под открытым небом совершенно исключалась: если человек сразу же не становился жертвой карманных воров и грабителей или убийц, то уж папские стражники позаботились бы о том, чтобы у несчастного навсегда отпала охота к паломничеству. О да, зачем спать на улице, когда Папа собственной персоной предоставляет огромное количество прекрасных квартир для размещения пилигримов? Братства и хосписы делали все, что могли, тем не менее мест не хватало. Говорят, что в святом 1650 году даже могущественная свояченица Папы, пресловутая донна Олимпия, скупала пансионы и постоялые дворы, чтобы устремлявшиеся в Рим паломники приносили ей хороший доход. На самом деле все римляне имели прибыль от столь святого дела. Многие из них не долго думая превращали свои квартиры в пансионы, прекрасно понимая, что настоящие гостиницы в любом случае не смогут вместить всех паломников. Итак, бедных людей, когда они, еле держась на ногах после трудного путешествия, добирались до ворот Святого города, с ангельской улыбкой на устах встречали местные жители, предупредительные и бесконечно сострадающие. Но как только хозяева заходили в комнату, ангелы превращались в злобных волков: в комнату, где едва помещалось четверо, они набивали по десять человек, простыни были грязными, подушки – вонючими, манеры хозяев – грубыми, а еда (очень дорогая) – просто помоями. Все подозревали, что внезапный скачок цен на продукты был вызван искусным обманом и тем, что их доставку специально ограничивали. В плохом качестве еды тоже видели мошенничество: несвежее мясо и старый сыр, как утверждали (опять же, это было только подозрение), ловко подмешивали к свежим продуктам.
Вообще-то паломники были убеждены, что спать под открытым небом на голой земле – богоугодное дело, которое может быть зачтено при отпущении грехов, и поэтому они безропотно сворачивались калачиком. Однако посреди ночи их бесцеремонно будили сбиры. Для начала они основательно избивали людей, говоря, что те якобы портят вид города и нарушают общественный порядок, а потом говорили: «Вы паломники? Чего же вам пришло в голову спать, как нищим? Для таких, как вы, тут есть гостиница сразу за углом». Таким образом, несчастные были вынуждены за невообразимую цену снимать комнаты в пансионах, хозяева которых были родственниками Папы или иерархов Церкви.
Были и другие, еще более позорные эпизоды. Некоторых паломников, еле живыми добравшихся до ворот Рима, похищали банды работорговцев, которые сначала основательно избивали беззащитных людей, а потом заставляли работать на полях, чтобы через много месяцев, униженных и отупевших от работы, отпустить на свободу.
Но вера, которую не могли поколебать подобные неприятные мелочи, на протяжении столетий привлекала в Святой город славные толпы верующих, а с ними – и поток денег: самыми давними известными мне примерами был 1350 год, когда на протяжении поста и Пасхи в Риме побывал один миллион двести тысяч паломников, а на Троицу – еще восемьсот тысяч. В 1450 году апостольская казна получила сто тысяч флорентийских гульденов (что было отпраздновано обращением в истинную веру более сорока евреев и среди них одного раввина). А в 1650 году, за пятьдесят лет до юбилейного года, который мы сейчас праздновали, сюда прибыло шестьсот тысяч паломников. Для всех это означало великий праздник и хорошую прибыль: для сапожников, ставивших римским пилигримам новые подметки, для хозяев трактиров, кормивших их, для продавцов воды, утолявших их жажду, а также для всех торговцев, которые могли хоть что-то предложить – четки, изображения святых, скамеечки, лечебные травы, вино, молитвенники, хлеб, одежду, настоящие реликвии, бумагу и перья для письма, газеты, путеводители по Риму и всяческие подобные товары.
Бонифаций VIII предполагал отмечать юбилейные святые годы Церкви раз в сто лет. Этот интервал был задуман как знак всем грешникам, что невозможно злоупотреблять милостью и терпением Всевышнего.
Однако успех сего предприятия и сопровождавший его весьма приятный экономический эффект побудили Папу Климента VI сократить интервал между юбилеями до пятидесяти лет. Он назначил следующий святой год на год 1350-й, однако не смог лично принять участие в праздновании, поскольку в это время находился в Авиньоне, тогдашней резиденции Папы, в то время как в Риме свирепствовала чума и город сотрясали бунты под предводительством гнусного плебея Кола ди Риенцо.
Его преемник, Бонифаций IX, уменьшил интервал еще больше и объявил святым годом уже 1390-й, за которым десять лет спустя последовал святой 1400 год. Папа Мартин V праздновал святой год в 1423-м, а Николай V даже два года подряд – в 1450-ми в 1451-м.
Следующие Папы оперировали более длинными интервалами юбилейных лет – двадцать пять лет: Сикст IV праздновал святой год в 1475 году, Александр VI – в 1500-м, Климент VII – в 1525 году. Однако сразу же после этого наметилось значительное ускорение: как Павел III, так и Юлий III отметили три юбилея за четыре года.
Гонка становилась все напряженнее: Пий IV за время своего понтификата провозглашал целых четыре святых года (причем два из них – в одном году), Климент VIII, наоборот, только три. Павел V в усиленном ритме довел празднования до шести: в 1605, 1608, 1609, 1610, 1617 и 1619 году. Но это было ничто по сравнению с Папой Урбаном VIII, который за двадцать лет двенадцать раз отмечал святой год.
Поскольку дело имело невиданный успех, следующие Папы и не думали отклоняться от этого курса: Иннокентий X уместил в десяти годах пять юбилейных лет, Александр VII провозглашал святыми пять из девяти лет, а Клименту IX удалось в два года втиснуть четыре святых года.
Правда, в недавнее время Папы Александр VIII и Иннокентий XI ограничились соответственно одним и двумя святыми годами, однако далее Климент X выстроил три юбилейных года друг за другом (1670, 1672 и 1675), а нынешний Папа Иннокентий XII не мог отказать себе в удовольствии за восемь лет отпраздновать четыре юбилейных.
Все это привело к тому, что чрезвычайные празднества не всегда привлекали в Рим большие массы паломников. Правдой является и то, что юбилейные празднества, поначалу намечавшиеся назначать один раз в сто лет, стали объявляться по малозначащим поводам, которые более поздними поколениями воспринимались с удивлением, а причины некоторых не понимали даже современники.
Например, внеочередные святые годы посвящались Перу, Армении, заморским колониям, маронитам в Ливане, христианам в Эфиопии, то есть сообществам людей, которые у многих верующих, прежде всего у итальянцев и европейцев, не обязательно вызывали чувство сердечного братства.
Другими поводами (естественно, именуемыми злопыхателями предлогами) был Тридентский Вселенский собор, далее – борьба с еретиками, выкуп попавших в руки мусульман пленных, заключение мира между Францией и Испанией или даже вступление в правление нового Папы Римского.
Бросалось также в глаза, что святой год девять раз провозглашался в пользу нужд Церкви, то есть для пополнения папской казны, и что Урбан VIII (позже обвиненный в растрате церковных средств) именно по этой причине объявил святыми сразу четыре года: 1628, 1629, 1631 и 1634.
И если многим верующим было вполне понятно посвящение юбилейных лет борьбе с мусульманской угрозой, неизменно маячившей на Востоке, то гораздо труднее было осознать связь между святым годом, объявленным Пием IV в 1560 году, и разбойничьими походами некоего пирата Драгута.
Как бы там ни было, в течение четырех столетий после первого (пятого (от 1300-го до того юбилейного в 1700 году, который открыл его светлость Папа Иннокентий XII) по первоначальному плану Папы Бонифация VIII должно было быть провозглашено пять святых лет. Вместо этого их объявляли тридцать девять раз.
«Неужели такая легкость не влечет за собой опасности того, что сила молитв верующих, обращенных ко Всевышнему, ослабнет или совсем исчезнет?» – с озабоченностью и сомнением спросил я себя. Мое сомнение только усилилось, когда я подумал, сколько нечестных людей притягивает к себе юбилей, создавая условия для многих невеселых происшествий, как то, свидетелем которого я только что стал.
Однако размышления над такими волнующими вопросами должны были уступить место заслуженному сну. Я добрался домой и наметил себе позже попросить совета по данному вопросу у дона Тибальдутио Лючиди, капеллана виллы Спада.
Как я и предполагал, Клоридии дома не было. Она, конечно же, осталась на вилле Спада, чтобы позаботиться о беременной княгине Форано. Тем лучше: я скорее бы умер, чем дал бы ей увидеть меня в таком ужасном состоянии, воняющего навозом. Я тут же наполнил чан и погрузился по шею в воду, чтобы избавиться от зловония, которым я пропитался. Выливая ведро за ведром себе на голову, я дрожал скорее от воспоминаний о перенесенной опасности, чем от холодной ванны. Пока я мылся, а потом вытирался насухо, наступил почти полдень. Дневное светило безжалостно посылало свои лучи вниз, оно будило чувства и призывало смертных к действию. Оставаясь равнодушным к этому сияющему призыву, я, почти умирая от усталости, доплелся до постели и вознес, уже в полусне, благодарственную молитву Богоматери, ибо она спасла мне жизнь.
Мои руки еще были сложены в молитве, когда я увидел записку. Она была написана слегка дрожащей, но решительной рукой. Об авторстве я мог легко догадаться:
«Прождал всю ночь. Упорно жду твоего отчета».
Перед тем как уснуть, свою последнюю гневную мысль я посвятил аббату Мелани: из-за него я чуть не подох, причем совершенно напрасно. Он хотел известий от меня? Он получит их в соответствующее время, но не раньше.
* * *
Я проспал немногим более двух часов, что, конечно, было недостаточно, чтобы вернуть мне силы, но теперь, по крайней мере, я мог ходить, думать и говорить.
Только я принял решение назло дону Паскатио и аббату Мелани остаться дома, пока за мной не пришлют кого-нибудь, как внезапно, словно удар плети по голой спине, меня вывела из раздумий одна мысль: я забыл, что сегодня – великий день, день свадьбы племянника кардинала Спады!
Когда я пришел на виллу, там царила атмосфера эйфорического рвения. Не только подручные, носильщики, лакеи и поварята с озабоченным видом носились в разных направлениях по дорожкам, в саду и между строениями поместья – в этот день видно было пеструю, веселую толпу людей искусства, которым предстояло своими представлениями скрашивать часы ожидания после свадебного банкета: это были музыканты оркестра.
Я сразу же осведомился о Клоридии. Спросив нескольких работников, я узнал, что она все еще в хоромах княгини Форано и не выходила оттуда ни разу за ночь. «Хорошо, – подумал я. – Если она так занята, то у нее уж точно не было времени беспокоиться о моей скромной особе».
Итак, я отправился к боскету и далее к часовне, на площади перед которой сегодня пополудни должна была праздноваться сиятельная свадьба Клемента Спады, племянника его преосвященства кардинала Фабрицио Спады, и Марии Пульхерии, племянницы кардинала Бернардино Роччи.
Все слуги на вилле сгорали от нетерпения увидеть невесту. О ней знали только, что она не отличалась особой красотой. Но в любом случае украшение места празднества сделало бы честь свадьбе самой Венеры. Площадь перед церковью и окружавшая церквушку низенькая ограда были великолепно украшены свежайшими цветами в терракотовых вазах и в рогах изобилия из ивовых прутьев. Между ними висели гирлянды свежесрезанных цветов и корзины, до верху наполненные лимонами, яблоками и «бешеными яблоками» из Нового Света (которые красивы, но несъедобны), а также колосьями с зерном и различными фруктами.
Удобные кресла в первых рядах и стулья из позолоченного, украшенное резьбой дерева – в задних были установлены правильным полукругом, чтобы ни один гость не загораживал другому видимость.
В одном углу, прислоненные к ограде и прикрытые на всякий случай камчатной тканью, уже стояли пучки жезлов, удерживаемые вместе цветными лентами и украшенные цветочными венками. В конце церемонии мы, домашние слуги, наряженные в честь праздника, должны были размахивать этими жезлами в радостном ликовании. Вся маленькая арена из стульев и кресел была увенчана открытой сверху купольной крышей из дерева и папье-маше, опиравшейся на четырехугольные двойные колонны с прекрасными капителями и полуциркульными арками, увитыми цветами, плющом и пучками дикорастущих трав.
Все другие свадебные украшения (церковная парча из красного бархата, покрывала из золотого шелка, занавеси с фамильными гербами молодоженов) были готовы и празднично задрапированы. Две служанки как раз укладывали последние подушки из мягкого плюша на стулья. Из капеллы был слышен отеческий голос дона Тибальдутио, раздававшего последние указания служкам на мессе. Мне стало легче на душе: по крайней мере, с подготовкой церемонии бракосочетания задержки не было.
Я почувствовал потребность преклонить колени перед алтарем и еще раз вознести молитву благодарности за свое спасение от смерти. Дело в том, что внутри часовни стояла статуя Кармельской Богоматери – именно ей аббат Мелани на протяжении стольких лет доверял три мои жемчужины, тем более у меня усилилось желание тоже обратиться к образу Пресвятой Девы, дабы вверить ей наши судьбы на ближайшие дни. Я вошел в церковь, отыскал уединенный уголок и опустился на колени.
Вскоре после этого дон Тибальдутио вышел из ризницы и бросил взгляд на меня. Он начал устанавливать принадлежности для литургии и делать последние приготовления, но при этом не выпускал меня из виду. И я знал почему. Дон Тибальдутио – добродушный крепкий монах-кармелит, жил в маленькой комнатушке за ризницей. Находясь на таком значительном удалении от зданий поместья, он частенько чувствовал одиночество и поэтому пользовался моим присутствием (когда я приходил в часовню помолиться либо работал в саду или в вольере), чтобы немного поболтать со мной. Его должность домашнего капеллана семьи кардинала и государственного секретаря Спады была весьма важной, и его братья по ордену многое бы отдали за то, чтобы занимать ее.
Однако вместо того, чтобы использовать свое положение в практических целях, например выслушивать просьбы и передавать их своим хозяевам, дон Тибальдутио хотел быть исключительно духовным пастырем. И его паствой были не столько члены семьи Спады, постоянно находившиеся в деловых поездках, сколько скромная Прислуга, уже много лет в почти неизменном составе круглый год проживавшая на вилле Спада.
И хотя проводить церемонию венчания племянника и наследника кардинала Фабрицио было огромной честью для дона Тибальдутио, он с удовольствием отказался бы от нее.
Когда я завершил свою молитву у ног святой Богоматери с горы Кармель и поднялся, ко мне подошел дон Тибальдутио со своей обычной открытой и ласковой улыбкой. Он, как всегда, по-отечески положил мне руку на голову и спросил, как поживает моя Клоридия.
– Ты правильно делаешь, что доверяешься нашей любимой Богоматери. Ты знаешь особые молитвы на время святого года? Ежели нет, то могу занять тебе на время свою тетрадку, могу ее сейчас принести, если хочешь. Я только что закончил приготовления к радостному событию сегодняшнего дня, и у меня осталось немного времени.
– Дон Тибальдутио, – с радостью ухватился я за возможность устранить свои сомнения относительно действенности отпущения Грехов в святом году, – именно по этой причине я и собирался попросить у вас помощи и совета…
И, таким образом, я описал ему свое душевное смятение, в котором находился уже несколько часов. Однако я выбирал более осторожные и не такие прямые формулировки, чем когда предается размышлениям наедине с самим собой: если бы я честно поведал ему, насколько отталкивающей представляется мне легкость, с какой объявляются святые годы, то, конечно, сказал бы чистую правду, но вызвал бы возмущение этого правоверного и скромного слуги Господа. Иначе говоря, я употреблял выражения и обороты, которые лишь касались сути моих сомнений, избегая таких слов, как «жадность», «продажность» или «продажа и покупка должностей».
– Я понял, – перебил меня дон Тибальдутио. Поучительно подняв руку и опустив очи долу, он с улыбкой пригласил меня сесть на боковую скамейку часовни.
– Как многие другие, ты спрашиваешь себя, в чем состоит особенность полного отпущения грехов и не является ли, случаем, святой юбилейный год просто предлогом, как это может показаться непосвященным.
– Честно говоря, дон Тибальдутио, это не совсем то, что я имел в виду…
– Особенность полного отпущения грехов, сын мой, – продолжал он, словно не слыша меня, – состоит в том, что обычное отпущение можно получить всегда, а юбилейное – только в Риме, и только в святом году, и только потому, что если такое отпущение дается здесь, то получить его можно только здесь и только в святом году, и ни в каком другом месте на свете, иначе никто не будет совершать паломничество в святом году в Рим, раз он может получить полное отпущение у себя дома. Кроме того, для полного отпущения нужно молиться перед всеми семью алтарями, а в юбилейном году достаточно высшего алтаря. К тому же не стоит забывать о множестве льгот, которые Святой престол приурочил к юбилейному отпущению и которых никогда не бывает при полном отпущении грехов.
Я с удовольствием прервал бы его речь, но спокойный решительный тон капеллана, его взор, обращенный не на меня, а только вниз, и его руки, сложенные как для молитвы, весьма осложняли мое желание возражать ему.
– Правда, дон Тибальдутио, я хотел скорее… скажем так, спросить о том, какие последствия имеет святой год, – успел вставить я, – учитывая факты, что…
Но и в этот раз набожный монах не дал мне сказать ни слова.
– Но влияние святого года самое благотворное: ведь только лица, находящиеся в здравом уме, крещеные и связанные с Церковью святым причастием, имеют право – при условии приобретения юбилейной индульгенции – plenissimam omnium рессаtorum quorum indulgent la m, remissionem, et venlam, иначе говоря, получить полное отпущение всех грехов, как уже совершенных, так и будущих.
После этого он встал, прошел пару шагов и остановился перед исповедальней.
– Но заметь: отпущение грехов освобождает от наказания, но не от самой вины, – сказал он, предупреждающе постучав по дверце исповедальни. – Грех может быть отпущен только через прощение, а оное может быть дано лишь через святое покаяние или как минимум через исповедь in voto, то есть через акт раскаяния и обещание покаяться на Пасху.
– Простите, я, наверное, не очень понятно выразился, – смущенно проговорил я, чтобы прервать эту тираду, поскольку уже не надеялся получить более или менее приемлемое объяснение, – просто я засомневался в действенности индульгенции, в случае если…
– Действенность, действенность: но она зависит от нас, верующих! – ответил он, как и следовало ожидать. – Чтобы получить прощение грехов, достаточно выполнять положенное покаяние, а это, как тебе хорошо известно, означает давать милостыню и, как велит Папа, посетить в один день все четыре патриаршеские базилики и помолиться в них, а кроме того, помолиться в тридцати церквях римлянам или в пятнадцати неримлянам, которые из-за трудностей путешествия имеют особое разрешение. Но не пытайтесь обмануть Иисуса Христа! Наш верховный пастырь Иннокентий XII дал указание о том, что в этом юбилейном году церковным днем считается время от одной вечерни до другой. Ergo, все предписанные храмы следовало посетить за один-единственный день, в крайнем случае, это можно было сделать от полуночи до полуночи, как было принято раньше, но не с обеда до обеда, как, к сожалению, привыкли делать многие римляне ради своего удобства! И так же точно нельзя было являться в церковь ни слишком рано, ни слишком поздно: что толку молиться перед закрытой дверью церкви, чтобы таким образом экономить подаяние для священника!
Он остановился и испытующе посмотрел на меня, я же, опустив очи долу, только и ожидал удобного момента распрощаться с ним и приняться за работу в таком же печальном сомнении, в каком и пришел в часовню.
– Поэтому, сын мой, – к моему изумлению, добавил он шепотом, мгновенно отбросив поучительный тон, – хотя Апостольская палата благодаря святым годам и обогащается чрезмерно, ты не должен думать, будто бедным священникам перепадает оттуда хоть один скудо.
Я поднял глаза на дона Тибальдутио, и мои глаза наконец спросили то, чего не мог ясно и четко выговорить язык: какую же ценность имели все эти устремленные к Небу молитвы верующих, вознесенные в святой год, если он провозглашался из чистого корыстолюбия?
– Хорошо, – ответил он на мой немой вопрос.
Я понял. До сих пор дон Тибальдутио отвечал так, как я спрашивал: не прибегая к добродетельной ясности. Он сделал мне знак следовать за ним в ризницу.
– Бог милосерден, сын мой, – начал он еще на ходу, – разумеется, он не тот строгий и мстительный Бог, о котором мы читаем в Ветхом Завете и на котором остановились евреи. Вспомни хотя бы это маленькое правило: если человек совершил не смертный грех, а грех нечаянный, по небрежности, то ему не нужна даже исповедь для получения юбилейной индульгенции. Достаточно раскаяния в сердце или так называемой исповеди in voto, о которой я тебе уже говорил. И не только это: даже после смертного греха достаточно выполнить положенные покаянные деяния, чтобы получить юбилейную индульгенцию, но с условием, что последняя дается как милость, то есть после того, как человек покаялся и исповедовался. Имело ли бы это какой-то смысл, не будь наш Господь Бог всемилостивейшим?
«И правда, – подумал я, – это как в библейской притче про работников на винограднике: те, кто пришел последними, получили такую же плату, как если бы они отработали полный день. Не значило ли это, что Бог воздавал нам за малое большим, а за ничто – всем?»
– Покаяние через посещение церкви само по себе является хорошим с моральной точки зрения: даже тот, кто совершает в это время смертный грех, идет на примирение с Богом. И это то, что принимается во внимание, – продолжал капеллан. – Я приведу тебе один пример. Если кто-то совершает нечаянный грех в тот момент, когда получает отпущение святого года, то за этот грех ему не дается индульгенция, а только за все предыдущие. И если кто-то во время посещения церкви сделал что-то по несдержанности, скажем, если ему в толпе наступили на ногу, а он нагрубил толкнувшему его, но сразу же после этого раскаялся и продолжил молиться, то молитва или посещение церкви от этого силы не теряют. И таким же образом надлежит рассматривать случай, когда молящийся в церкви не отгонит от себя грешную мысль о женщине, посмотревшей на него, но сразу же после этого раскается и не станет вызывать более в памяти образ сей женщины и отвлекаться, то его молитва будет хорошей и полноценной.
Между тем мы зашли в ризницу. Дон Тибальдутио пригласил меня сесть и старательно закрыл дверь за моей спиной. Я вообразил себе, что сейчас он откроет мне какую-то великую тайну.
– Бог христиан, сын мой, пожертвовал своим единственным сыном для нашего спасения, – в конце концов изрек он с большой проникновенностью. – Пресвятая Дева даровала святому Доминику четки, дабы мы могли молиться о спасении наших душ. И она же своими руками соткала одеяние – покрывало той самой Богоматери с горы Кармель, которой посвятил себя и я. Когда мы носим его частичку, то можем быть уверены, что святая Мария, Regina Mundi, [36]Regina Mundi – царица мира (лат.).
в венке из звезд, в первую субботу после нашей смерти вытащит нас из адского огня, – думаешь, мы, смертные, достойны и ого? Конечно, нет, мальчик, это просто проявление бесконечной милости и милосердия Господа, а не заслуги, которые мы приписываем себе, прочитав на пару раз больше «Аве Марию» и нося на теле на один кусочек покрывала Богоматери больше, – это жесты, сами по себе ничего не значащие, а тем более для получения вечной жизни. Бог знает нашу мелочность и косность, поэтому предлагает нам рай на золотой тарелке в обмен на пару жалких медных монет. В бесконечной любви к нам, своим детям, Господу достаточно небольшого акта веры и благого намерения: мы делаем маленький нетвердый шаг к нему, а Всемилостивый Отец уже спешит к нам и принимает нас в свои руки.
Я уже приготовился к тому, что дон Тибальдутио продолжит свою речь и перейдет к откровениям. Однако его речь на этом иссякла. Он открыл дверь ризницы и проводил меня опять к статуе Богоматери с горы Кармель, перед которой заговорил со мной. Обозначив молчаливое благословение на моем челе, он оставил меня одного, удалившись в добром настроении и не проронив больше ни единого слова.
Лишь сейчас мне открылся глубочайший смысл поучения капеллана. Выводы должен был делать я сам: в своей бесконечной милости Бог давал юбилейное отпущение даже тому, кто совершил смертный грех. Насколько же охотнее он выслушает невинных верующих, пусть даже попавших в Святой город благодаря корыстолюбию других?
Правда, которую открыл мне дон Тибальдутио, была великой, да, но тайной она не являлась, и тем не менее она была такой простой, что могла быть неудобной для определенных августейших ушей. Поэтому разумнее говорить ее шепотом и за хорошо закрытыми дверями.
* * *
Ободренный и умиротворенный, я покинул часовню. Когда я двинулся к театру, то услышал чьи-то поспешные шаги в том же направлении.
– Прошу вас, маэстро, сюда.
Это был вконец запыхавшийся дон Паскатио, показывавший дорогу какому-то высокому худому человеку. Мужчина был одет во все черное, черные же с сединой волосы красиво падали ему на лоб, на строгом мрачном лице глаза блестели, как искры. За ними спешил музыкант (я узнал его, потому что он был одет как все члены оркестра), неся два футляра со скрипками и большую толстую папку, наверное, с партитурами и нотными листами.
Некоторое время я следовал за ними, пока мы не добрались до амфитеатра. Здесь уже устроились музыканты, и я с удивлением увидел, что это целая толпа людей – по моим подсчетам, тут было не менее сотни музыкантов. Они были заняты настройкой инструментов, но тут же прервали ее, как только вошел дон Паскатио вместе с двумя незнакомцами. Человек в черном вызывал у присутствующих мне непонятное благоговейное почтение и, наверное, даже робость.
Я с удовлетворением отметил, что сцена для музыкантов и скамейки для публики, сделанные из красивого полированного и покрытого лаком дерева, были готовы вовремя. Сейчас здесь были только два столяра, приколачивающие плохо пригнанную доску; едва один из двух незнакомцев, тот, что повыше ростом, поднялся на возвышение, как столяры тут же удалились на почтительное расстояние, повинуясь властному движению руки дона Паскатио.
И тут я понял, кто был этот человек в черном: знаменитый Арканджело Корелли, композитор и почитаемый всеми скрипач, об участии которого в празднествах я слышал разговоры в прошлые дни. Он будет дирижировать исполнением своих произведений. До прошлого года я ничего не знал о нем, так уединенно я жил, ограниченный пространством между виллой, своим маленьким полем и домом моей семьи. Один из певцов хора Сикстинской капеллы, которому я продавал виноград, первым рассказал мне о «великом Корелли». А в последний раз я слышал от дона Паскатио, что он не просто великий музыкант, а Орфей нашего времени, слава о котором уже распространилась в Европе и однажды сделает его бессмертным. Едва я успел вспомнить обо всем этом, как Корелли приказал подать ему скрипку и дважды постучал по пульту для нот.
Подобно армии солдат, музыканты дружно взяли смычки и, словно на картинке, отраженной в тысяче зеркал, под одним углом и в одной позе подняли их к струнам своих инструментов: к скрипкам, альтами виолончелям. На несколько мгновений воцарилась полнейшая тишина.
– Он не только требует, чтобы они играли, как один человек, но и хочет чтобы они так выглядели. Даже сегодня, хотя это только репетиция, – прошептал мне дон Паскатио, усаживаясь рядом.
Его голос выдавал смешанное с любопытством волнение и гордость за возможность принимать маэстро Корелли, но одновременно и ужасное напряжение от осознания своей ответственности.
– У него довольно скверный характер, – продолжал дон Паскатио, – он никогда не разговаривает, только смотрит перед собой и думает исключительно о музыке. Все остальное его не интересует. Со своими заказчиками он ведет переговоры через музыканта, которого ты с ним видел. Это его любимый ученик и, как говорят, также… ну, в общем, маэстро Корелли всегда появляется везде только с ним и никогда ни с одной женщиной.
В этот момент зазвучала музыка, и мы замолчали. Словно движимые невидимой силой эфира, а не только повинуясь жестам Корелли, музыканты в совершеннейшем унисоне начали концерт, который написал маэстро. К моему большому удивлению, вскоре я угадал в этой мелодии фолия.
Меня снова поразил это простой, даже примитивный мотив, который открывал свою вторую натуру: подвижную, ласкающую слух и нежную. Мелодия была подобна красивой пышной крестьянке, которая, правда, не вращалась в высшем свете, зато хорошо разбирается в человеческой душе и вызывает у богатого господина намного большее вожделение, чем его собственная супруга, имеющая много денег и слишком высокие запросы. Такой была фолия: простой и способной на все. Восемь ясных отчетливых тактов, от ре-минора до фа-мажора (но это я выучил уже позже), а потом обратно к ре-минору. Маленький, на первый взгляд невинный мотив, довольно скромный, но такой, что может разбудить самые буйные фантазии.
Поначалу каждая фолия, дитя природы, выглядит слишком простой – от ре до фа и от фа до ре. И музыка Корелли тоже такая: на коротком протяжении тех двух модуляций восьми тактов мелодия поначалу разделялась простыми аккордами. Затем в действие вступали вариации – одна за другой. Сначала удваивались аккорды сопровождения. При второй вариации они растворялись в терциях, в ритмике на французский манер. В третьей они становились агрессивнее, в четвертой группировались по гаммам, в пятой – тремолировались, и так игра все время усложнялась веселыми вариациями, величественными контрапунктами, торжественными стаккато, жалобным легато, так что у слушателей просто кружилась голова. Время от времени звучала медленная вариация и мотив неожиданно становился спокойным, даже тоскливым, давая возможность слушателям и музыкантам перевести дух.
После всех этих вариаций слушателю открылся весь ландшафт, поначалу таившийся в немногих нотах первоначального мотива. Это было так, словно наконец стал ясен смысл самой темы, значение фолия: она была путешествием, но не от одного тона к другому, не от фа до ре и обратно, а от одного мира к другому. А какие это могли быть миры, если не мир душевного здоровья и мир безумия? Нужно пройти от одного к другому, чтобы оба получили смысл и объяснили друг друга. От фа до ре, от ре до фа: без постоянного плавного перехода тональности от одной к другой ни одна мелодия не может захватить сердце и разум. И никто не обретет мудрости, казалось, внушала эта музыка, без святого паломничества в фолия.
Маэстро Корелли исполнял партию первой скрипки; для того чтобы управлять симфоническим организмом, ему было достаточно резких коротких движений головой – подобно тому, как опытному наезднику хватает легкого толчка каблуком или движения бедра, чтобы управлять любимой скаковой лошадью. Он словно говорил мне: «Остановись и прислушайся, ты не уйдешь с пустыми руками. Я знаю, чего ты хочешь».
Звуки как будто хотели стать комментариями к моим мыслям (хотя обычно бывает наоборот), и я на протяжении всей игры оркестра ощущал сладко-горький вкус прошлого – вещей, которые уже произошли, и тех, о которых я мечтал, но которых никогда не было; я чувствовал вкус семнадцати лет, отделявших меня от первой встречи с Атто, и вкус его уроков, которые теперь закрепились навеки, подобно тому как рука неизвестного художника запечатлела облик мадам коннетабль на картине в вилле «Корабль».
Корелли, видимо захваченный силой своего произведения, уже не дирижировал. Замкнувшись в себе, он играл на скрипке, смычок касался третьей струны, а затем первой с нежностью, которая казалась почти небрежностью, как будто он играл только для своих ушей. Но это не была самовлюбленность. Оркестр покорно следовал за ним, лишь иногда музыканты бросали на своего дирижера взгляды – быстрые, как стрелы, словно легкие удары весел, которые удерживали лодку фолия в благородном умеренном консонансе при переходе от спокойных пассажей к более оживленному интермеццо, а затем снова к медленным тактам. «Музыканты и вправду играют так, словно были единым инструментом», – подумал я. Они с Корелли были совершенным единым целым, и все это был Корелли.
И я вспомнил наше первое пережитое с Атто приключение, его лекции о морали, прекрасную, но забытую музыку сеньора Луиджи Росси, с которой я познакомился благодаря Атто…
И было так: в то время, пока звуки, которым внимал я, расстилали надо мной теплое покрывало воспоминаний, пока серебристые тени прошлого окружали меня, казалось, что руки Евтерпы бережно положили мне на колени высший и самый правдивый смысл моего пребывания в этом месте и в этот час, и, когда аромат настурции из ближней клумбы коснулся меня, я увидел цель, к которой стремился возвышенный парусник звуков: через семнадцать лет меня, уже мужчину, не мальчика, судьба позвала к Атто, к новым испытаниям мужества, к новому вызову сердцу и разума, к суровому и приятному путешествию, в конце которого меня снова ожидали бы добродетели и знание. То, что это было правдой и ложью одновременно, мне предстояло понять позже.
Звуки стихли в сладких объятиях заключительных аккордов, как вдруг чей-то голос развеял обманчивые тени, поселившиеся во мне:
– Милосердное небо, где ж ты пропадал?
Клоридия нашла меня. Она прочитала на моем лице следы полной приключений ночи и молча смотрела на меня вопрошающим взором.
Я кивком показал ей, что нам лучше удалиться из амфитеатра, и увлек ее за собой в направлении камыша, ограничивавшего зеленую часть сада с северной стороны, непосредственно перед оградой. Это было правильное решение, потому что в тот час на вилле Спада было как никогда много людей, так что даже наш бук не мог бы надежно укрыть нас от любопытных взглядов. Я вкратце рассказал ей обо всем, что со мной приключилось с ночи до рассвета.
– Вы все сумасшедшие – и ты, и Сфасчиамонти, и Мелани! – воскликнула она, не зная, плакать ей или обрушиться на меня с упреками, но в любом случае испытывая облегчение, оттого что я снова здоров и бодр.
Она крепко обняла меня, и мы несколько минут стояли так. Аромат ее волос смешался с запахом дикого тростника, и я очень надеялся, что больше не воняю навозом.
– У меня мало времени. Княгиня Форано хочет, чтобы я все время находилась рядом. У нее постоянно приступы слабости, небольшая тошнота, жар, который то появляется, то исчезает. Думаю, она просто боится родов, хотя это уже будет четвертый ребенок.
– Но как же муж разрешил ей сопровождать его на виллу Спада, если он знает, что она вот-вот родит?
– Дело в том, что он не знает – он думает, что она только на шестом месяце, – рассмеялась Клоридия, подмигнув мне и состроив многозначительную гримасу. – Она обязательно хочет принять участие в свадьбе, ведь невеста – ее хорошая подруга. Мне не удалось убедить княгиню уехать домой. Давай сядем там, а теперь внимательно выслушай меня, я тороплюсь.
Мы сели за рядом тростника, вспугнув воробьев, возмущенно вспорхнувших из зарослей.
Клоридия, как и обещала, сумела собрать интересную информацию. Несколько недель назад она принимала тяжелые роды у камеристки испанского посла. Молодая женщина была ей очень благодарна, потому что Клоридия чрезвычайно ловко извлекла из материнского лона малышку (весьма симпатичную девочку), собравшуюся вместо нормального способа головой вперед появиться на свет вперед ногами: своими тонкими пальцами Клоридия, применив знаменитый «прием Зигемундин», которым прекрасно владела, перевернула ребенка и безопасно извлекла его за голову. Молодая мать, до этого пережившая два выкидыша, из благодарности стала подругой Клоридии.
– Я намекнула ей о том, что случилось с аббатом Мелани и с переплетчиком. Чтобы разговорить ее, я сказала, что испанцы, возможно, тоже связаны с этим делом и она обязательно должнa рассказывать мне обо всем, что увидит или услышит подозрительного. И тогда она воскликнула: «Иисусе, кума Клоридия, молитесь за своего мужа и за вашего господина, кардинала Спаду!»
– Но почему?
Мягкого нажима Клоридии было достаточно, чтобы молодая женщина начала рассказывать. Частично из случайно (а частично – и вполне намеренно) подслушанных за дверью разговоров посла, герцога Узеды, камеристка узнала, что в Риме сейчас в разгаре политические маневры, в которых решается будущее Испании и всего мира.
– Точно, все так, как я прочитал в письмах мадам коннетабль, – подтвердил я.
– Ты действительно поступил правильно, что тайком просмотрел эти бумаги. Я тобой горжусь. Так этому аббату Мелани и нужно. Он сам ворует у других их бумаги, а потом вынужден за них дорого платить, – засмеялась Клоридия, вспомнив про мои похищенные мемуары, которые Мелани затем купил, заплатив мне очень порядочную сумму денег.
Клоридия никогда не отзывалась хорошо об Атто. Она не доверяла ему (и как можно было ей возражать?) и постоянно ждала от него чего-нибудь самого скверного. Но прежде всего моей жене была противна сама мысль о том, что Атто совершенно спокойно обходится без нее.
Он знал, что она находится рядом, однако никогда не изъявлял желания видеть ее или посвящать в наши планы, хотя бы для того, чтобы выслушать ее мнение или попросить маленькую справку. А Клоридия просто не переносила, когда кто-то обходился без ее ценных советов и, тем не менее, не был обречен на неудачу.
С момента возвращения аббата Мелани она ни разу не зашла к нему, чтобы поздороваться или предложить свои услуги, и я был уверен: если бы она увидела Атто в саду виллы Спада, то сразу же удалилась в противоположном направлении, лишь бы не встречаться с ним, и то же самое, не сомневаюсь, сделал бы он. Короче говоря, моя жена и аббат Мелани платили друг другу одной и той же монетой.
– А что ты еще узнала? – поинтересовался я.
– А еще моя маленькая камеристка намекнула мне, как бы между прочим, что их католический король очень болен и может скоро умереть, но он не оставляет после себя наследника, и поэтому было обращение к Папе за помощью. В посольстве в эти дни все боятся быть заподозренными в шпионаже. Тем не менее она сообщила мне, что подруги рассказали ей слух, который ходит среди испанцев в Риме.
– Какой?
– Сейчас в Испанию должен приехать Тетракион.
– Тетракион? А это что такое?
– Она сама точно не знает, говорит только, что якобы это законный наследник испанского трона.
– Законный наследник?
– Она так сказала и даже спросила меня, знаю ли я что-нибудь об этом. Но я слышу это имя впервые. А ты?
– Куда там, даже мадам коннетабль ничего не упоминает о нем. Но какое отношение имеет Тетракион к удару ножом, который получил аббат Мелани, и к смерти переплетчика?
– Понятия не имею. Как я уже говорила, я сказала своей камеристке, чтобы заставить ее разговориться, что испанцы как-то втянуты в эту историю. Итак, она сообщила мне, что ходит слух, будто бы приезд Тетракиона принесет несчастье: то, что случилось с Мелани и с переплетчиком, по ее мнению, только начало, только первые признаки.
– Как ты думаешь, она тебе потом расскажет еще что-нибудь?
– Конечно нет, она слишком боится. Но ты ведь знаешь, как распространяются слухи среди слуг. Стоит ему только появиться, как дальше он уже расходится сам по себе. Я не исключаю того, что вскоре сама получу новую информацию об этом Тетракионе. А ты будь, пожалуйста, осторожен. Не всегда может повезти так, как сегодня ночью.
– Ты же знаешь, что я делаю это ради нас двоих, – намекнул я на щедрую плату, которую обещал мне Атто за отчет о его пребывании в Риме.
– Тогда постарайся, чтобы в конце этой истории нас оставалось все так же двое. Быть вдовой – скверная профессия. И не давай себя запутать: он платит тебе за то, что ты пишешь, а не за то, что бегаешь вокруг и разыскиваешь его украденные бумаги.
– Не забудь, что меня усыпили и влезли в наш дом. Я должен сделать все, чтобы этого не повторилось, – попытался я защитить себя.
– Это определенно случится, если ты будешь и дальше пребывать в обществе Мелани. Не забывай о правиле: «У кого деньги – у того и власть».
Конечно, она была права. Этой шутливой поговоркой Клоридия сказала все. Не нужно было мне следовать за Атто по всем его кривым дорожкам. Мне уже заплатили за сделанное, значит, он должен был попросить о дальнейших услугах. Однако в прошлую ночь я не просто следовал за ним: я ринулся в схватку вместо него и рисковал при этом своей собственной жизнью.
Что было бы с моей семьей, если бы я погиб? Клоридия в одиночку не смогла бы вырастить обеих дочурок. Ничего, даже тот факт, что я мог принести пользу своему господину кардиналу Спаде, контролируя Атто, не стоило такого большого риска.
* * *
– Я очень беспокоился о тебе, мальчик мой, поверь мне.
Роль заботливого отца семейства аббат Мелани играл скорее плохо, чем хорошо. Он сидел в кресле и массировал руку. Сразу же после нашего разговора с Клоридией он послал Бюва разыскать меня. В его покоях снова царил порядок.
– Я уже разговаривал со Сфасчиамонти, – продолжал он. – Он рассказал мне все. Ты очень старался.
Я помолчал пару секунд, затем громко выпалил:
– И это все, не так ли?
– Что? Повтори, пожалуйста.
– Я спросил: и это все, что вы можете мне сказать? После того что я рисковал жизнью ради ваших дел? «Ты очень старался!» И на этом дело для вас закончено, или я не прав? – Я уже почти кричал.
Он поспешно встал и попытался закрыть рукой мне рот.
– Проклятие, да что с тобой такое? Тебя могут услышать…
– Тогда не обращайтесь со мной как с идиотом! Я, между прочим, отец семейства! У меня нет ни малейшего желания ставить на карту свою жизнь ради небольших денег!
Атто обеспокоенно ходил кругами вокруг меня. Мой голос все еще громко раздавался в комнате, и его могли услышать снаружи.
– Немного денег? Ты неблагодарен. Я думал, ты доволен нашей сделкой.
– В сделке моя смерть не предусмотрена! – воскликнул я все так же громко.
– Хорошо, хорошо, а теперь, пожалуйста, говори потише, – вставил он, и по его голосу было заметно, что он капитулирует. – Для всего есть решение.
Он сел и пригласил меня сесть в кресло напротив, словно этим жестом признавал меня равным противником, которого наконец приглашают за стол переговоров.
Так вот и получилось, что я заходил в комнату Атто, чтобы освободиться от службы у него, а вышел с противоположным результатом. Как всегда, когда речь шла о финансовых делах, и особенно когда ему приходилось платить, он был резким, точным и в голосе его сквозила плохо скрытая горечь. Условия нашего нового соглашения были следующие: я буду выполнять указания Атто, соблюдать его интересы, а также делать все необходимое для ведения дневника (за что я, в конце концов, уже получил денежное вознаграждение), не подвергая, однако, себя, свое здоровье и жизнь, опасности. Естественно, это обязательство сохраняло силу лишь до отъезда Атто с виллы Спада или до другого, более раннего срока, который должен быть указан по неоспоримому решению Атто. Неоднозначные и запутанные формулировки следовало понимать как то, что мне придется еще больше выкладываться на службе у Атто и, если потребуется, в опасных ситуациях, причем желательно не пострадать при этом. Слово «желательно» давило на меня, как обломок скалы.
Естественно, ответная услуга Атто была немалой:
– Не только деньги. Дома. Собственность. Земля в собственность. Я дам твоим дочерям приданое. Большое приданое. И если я говорю «большое», то не преувеличиваю. Через несколько лет они будут в том возрасте, когда пора выходить замуж. Я не хочу, чтобы у них были какие-то затруднения, – заявил он, расточая щедрость, которую я же и выжал из него.
– У меня есть несколько имений в Тосканском герцогстве: все они прибыльные. Когда закончится праздник у твоего хозяина Спады, мы вместе пойдем к нотариусу и письменно подтвердим передачу тебе нескольких земельных участков или урожая с них, посмотрим, как будет удобнее. Тебе не придется ничего делать: приданое перейдет прямо твоим дочуркам, и, я надеюсь, это поможет найти им хороших мужей. Хотя в таком деле, как ты знаешь, прежде всего нужна Божья помощь.
Он заставил меня подняться и крепко обнял, как будто хотел этим скрепить братское чувство ко мне.
Я не возражал. Я был слишком занят тем, что потихоньку прикидывал выгоды этой сделки: я мог бы дать своим дочерям, детям скромного слуги и акушерки, надежное, достойное и обеспеченное будущее. Я поспешил согласиться, потому что мне не хватало опыта, но прежде всего из страха упустить уникальную возможность. Однако тысячи нестыковок этого соглашения уже оставили свои следы на веревке, которая связывала мои сердце и разум, и каркали теперь: а если я вдруг умру? А если Атто из-за чего-то непредвиденного (болезни, смерти, внезапного отъезда) не сможет выполнить свои обязательства? И самое главное – если он обманет меня? В последнее, правда, я не очень верил: если бы он хотел обмануть меня, то не заплатил бы вперед, причем звонкой монетой. Из осторожности я все же поинтересовался:
– Извините, синьор Атто… Не было бы разумнее закрепить ваши слова письменно?
Он бессильно опустил руки.
– Бедный мальчик, ты все такой же наивный? Думаешь, подобный договор поможет тебе в каком-нибудь суде получить то, что тебе полагается, если бы я действительно хотел обмануть тебя?
– Честно говоря… – замялся я, чувствуя полную беспомощность в юридических делах.
– Ну что ты, мальчик мой! – бичевал меня Мелани. – Научись наконец жить и думать, как светский человек! И научись смотреть людям, с которыми ты ведешь переговоры, в глаза, потому что это единственный путь понять того, кто сидит напротив тебя, и либо преуспеть, либо потерпеть неудачу. Иначе любая сделка останется для тебя загадкой, а договор – мраком.
Он многозначительно помолчал, колеблясь, стоит ли принять мое предложение заключить письменный договор.
– Как бы там ни было, я тебя понимаю, – проговорил он, снисходя к моей неопытности в мирских делах.
Он взял бумагу и перо и записал только что заключенное соглашение. Затем передал его мне. Мелани обязался дать каждой моей дочери приданое, точный объем которого будет определен римским нотариусом, но оно должно быть более чем крупным, что Атто гарантировал уже сейчас.
– Так годится? – резко спросил он.
– Синьор Атто, я вам так благодарен…
– Ради бога, – махнул он рукой и сменил тему. – Кстати, что я тебе хотел сказать? Ах да: Сфасчиамонти описал мне вчерашние события во всех подробностях. Один-единственный вопрос: что именно сказал тебе черретан на той крыше?
– Что-то вроде «третрютрегнер»… нет, сейчас я вспомню, он сказал: «трелютрегнер», – ответил я, немного успокоившись.
– Ты действительно очень старался.
– Спасибо, синьор Атто. Жаль, что моя старательность, как вы ее называете, не принесла никакой пользы.
– Что ты хочешь этим сказать?
– У нас есть лишь разбитый микроскоп. Ни подзорной трубы, ни реликвии, ни бумаг.
– У нас ничего нет, говоришь? Зато мы сейчас знаем о Немце.
– В принципе, мы не знаем ничего о нем, даже то, существует ли он на самом деле, – возразил я.
– О, вы не напрасно старались. Я согласен со Сфасчиамонти – у нас есть важный след. Есть кто-то в Риме, тот же Немец, который собирает оптические приборы и реликвии. И не только это: он связан с черретанами. Теперь мы знаем, кого искать. А насчет проблемы стайным языком черретан я вообще не беспокоюсь: если мы не можем его понять – хорошо, мы заставим их говорить на нашем языке, ха-ха!
Редко можно было видеть, чтобы Атто так слепо верил в свою удачу. У меня зародилось подозрение, что весь его оптимизм был предназначен для меня, чтобы я не отказался от службы.
– Сфасчиамонти говорит, что никто не знает, где он скрывается, – не согласился я.
– Людей из преступного мира всегда можно выследить. Иногда достаточно знать их настоящее имя. Дер Тойче – это всего лишь кличка.
И тут мне вспомнилось странное имя, которое назвала Клоридия и которое, как она полагала, могло быть полезным для Атто.
– Синьор Атто, вы никогда не слышали о Тетракионе?
В этот момент в дверь кто-то постучал. Это был Сфасчиамонти – он поспешно вошел в комнату, не дожидаясь разрешения. Его лицо хранило следы бессонной бурной ночи.
– У меня новости. Я был во дворце губернатора, – начал он. – Никто не слышал о подзорной трубе. Но есть кое-что новенькое относительно микроскопного ружья.
Сфасчиамонти показал остатки оптического прибора одному своему коллеге, и они мигом установили его связь с кражей, случившейся пару дней назад. Аппаратус принадлежал голландскому ученому, у которого украли все его добро из комнаты в локанде близ площади Испании.
– И там они тоже открыли дверь ключом. Никакого взлома. Никаких следов преступников.
– Интересно, – заметил Атто. – Это излюбленный способ нашего вора.
– Сегодня состоится свадьба, – сказал сбир. – Я не могу никуда уйти. Нам придется подождать вечера. Я хочу задать пару вопросов некоторым из этих сволочей. Увидимся сегодня ночью после свадебного банкета. Ты пойдешь со мной, мальчик.
Я в нерешительности посмотрел на Атто. Зная, насколько мне не хотелось снова подвергать себя опасности, он обронил:
– Это дело касается меня. Значит… значит, с вами пойду я.
Вот это был сюрприз… Собственно, Клоридия хотела, чтобы я перестал шататься ночами по городу, выполняя задания Мелани. Но Атто сам предложил Сфасчиамонти пойти с нами, то есть он будет сопровождать меня! «А если такой старый человек, как он, полон решимости, – подумал я, немного устыдясь, – то почему я не могу сделать то же?»
Сбир пояснил нам, куда мы пойдем.
– Очень, очень интересно, – в заключение констатировал Атто.
* * *
– Кто тебе это сказал? Говори! От кого ты это узнал?
Едва мы остались одни, как Атто напал на меня, схватив за горло и прижав к стене. Он обладал лишь силой старого человека, однако из-за внезапности нападения, а также учитывая тот факт, что я все-таки уважал его и это удерживало меня, я был не в состоянии оказать ему достойное сопротивление. К тому же я очень устал после бессонной ночи.
– Говори! – заорал он на меня.
Затем Атто украдкой оглянулся на дверь, опасаясь, чтобы его не услышали. Он ослабил руки, и я вырвался.
– Что на вас нашло? – возмутился я.
– Ты должен сказать, кто тебе говорил о Тетракионе, – приказал он твердым ледяным голосом, словно требовал свое личное имущество.
И мне пришлось рассказать ему, что камеристка испанского посла усмотрела тайную связь между покушением на Атто, смертью переплетчика и прибытием таинственного Тетракиона, который якобы был законным наследником испанской короны. Я намекнул на болезнь короля-католика, на то, что он умрет, не оставив наследника, и мне стоило немалых усилий, чтобы аббат не догадался об источнике моей информации – тайком прочитанных письмах Марии.
– Прекрасно, просто прекрасно, я вижу, что ты в курсе последних событий относительно Испанского наследства. Видно, ты снова начал читать газеты, – прокомментировал он.
– Хм, да, синьор Атто. В любом случае, моя жена предполагает, что в ближайшие дни она узнает больше подробностей, – закончил я, надеясь, что он уже успокоился.
– Не сомневаюсь. Только не думай, что ты так просто от меня отделался, – язвительно сказал он.
Уму непостижимо. После всего, что я сделал для него, Атто обращался со мной, как с подлым предателем.
– Но скажите же, – вырвалось у меня, – кто или что, черт побери, этот Тетракион?
– Это не проблема.
– А что тогда?
– Проблема в том, где он находится.
Он сделал мне знак следовать за ним, открыл дверь и вышел на улицу.
* * *
– Это не могло продолжаться вечно, – снова начал он.
Мы двигались по направлению к выходу с виллы Спада через пеструю разгоряченную толпу слуг, портних, носильщиков и лакеев.
Атто решил ответить на мои вопросы не словом, а делом и повел меня к неизвестной мне цели. Однако он все же отвечал и словами, вернувшись к рассказу, прерванному накануне.
В то время как король постепенно созревал и превращался в мужчину, рассказывал Атто, положение кардинала Мазарини осложнялось с каждым днем. Он прекрасно знал, что не сможет вечно держать своего суверена в святом неведении о государственных делах. Какое место мог занять кардинал рядом с молодым, сильным и, с любой точки зрения, законным монархом, после того как успел побывать неограниченным правителем? Мазарини непрерывно думал над этим: во время длительных поездок в карете, когда рассеянно выслушивал просителей, в любой свободный от работы момент, в последнее время даже в постели, перед тем как уснуть, когда тревожные мысли начинали исполнять свой бешеный танец. И хотя королева-мать жаловалась ему на Марию, он и пальцем не шевельнул, чтобы удержать молодого короля на расстоянии от своей племянницы…
– Король уловил это и понял молчание Мазарини как согласие. И можешь быть уверенным: кардинал действительно не хотел видеть свою племянницу в унизительном положении любовницы, после того как король женится!
– Значит, Людовик обманывался надеждой, что кардинал разрешит ему жениться на Марии, – предположил я.
– Не могу сказать, что это ошибочный вывод. Один раз король даже решился в присутствии посторонних назвать Марию «моя королева». Весь королевский двор, и прежде всего королева, были вне себя от возмущения. В пользу твоего предположения скажу одно: Людовик купил у английской королевы великолепное ожерелье из больших жемчужин, сокровище короны: оно должно было стать обручальным подарком для Марии. И разве не было такого, что год спустя английский король Карл II Стюарт просил у Мазарини руки другой Манчини – младшей сестры Марии? Правда, переговоры провалились, но только лишь потому, что английский король в качестве приданого хотел, кроме денег, получить еще и ленное поместье вблизи Дюнкерка, а Мазарини отказал ему. Иначе говоря, планы Людовика не были просто воздушными замками.
При дворе между тем следили за каждым вздохом парочки и доносили обо всем Анне Австрийской. Любое едкое замечание Марии, любое опрометчивое слово или беззаботный смех злые языки представляли как сумасбродство и возмутительную наглость. С другой стороны, стоило молодому королю бросить случайный взгляд на какую-нибудь придворную даму, весь двор начинал ликовать и злорадствовать.
Затем было путешествие: двор отправился в Лион, где королю должны были представить молодую девушку, Маргариту Савойскую, возможную кандидатку в жены. Но Людовик взял с собой Марию и тщательно избегал любых контактов с королевой-матерью.
Тем временем мы покинули виллу и, как я заметил, подошли к Порта Сан-Панкрацио.
– При встрече с Маргаритой Савойской, – продолжал Атто, – Людовик был холоден, как кукла. Он видел и слышал только Марию. Они были неразлучны. В дороге он следовал за ее каретой сначала верхом, затем изображая ее кучера и в конце концов взял за привычку ехать вместе с Марией в ее карете. В светлые лунные ночи он прогуливался под окнами племянницы Мазарини. Когда король смотрел спектакль, он требовал, чтобы она сидела рядом. Во время прогулок ее дамы привыкли оставаться позади, не желая мешать влюбленным. Весь двор говорил только о них двоих. Но кардинал и королева-мать молчали и не вмешивались. Все были удивлены неуважительным поведением молодого короля. На брачных переговорах вырисовывался близкий крах, бедная Маргарита плакала от позора. Затем случилось неожиданное: приехал тайный посланник из Мадрида. Король Испании предлагал Людовику руку своей дочери, инфанты Испании.
– Похоже на то, что вы в это время вели дневник, – сказал я, с трудом скрывая любопытство, потому что знал привычку Атто собирать информацию, дабы потом использовать ее в нужном случае.
– Ах, какой там дневник, – ответил он расстроено. – Я находился с официальной дипломатической миссией в свите кардинала Мазарини, которая должна была в переговорах с Испанией добиться Пиренейского мира. И я запоминал каждую мелочь глазами и умом, вот и все. Это входило в мою задачу.
Когда двор в феврале 1659 года возвратился из Лиона в Париж, Людовик не упустил возможности отпраздновать неудавшуюся помолвку с Маргаритой Савойской.
– На этом празднике ты увидел бы платья echancrés по моде крестьян Брессанна – городка, через который проезжало королевское общество по дороге в Лион, с манжетами и collerettes en tolle écrue, à la vérité un peu plus fine, – восторженно рассказывал Атто, хитро улыбаясь и вставляя в свою речь французские словечки. – Дамы и господа были одеты в расшитое серебром сукно с розовыми кантами, корсажи были из черного шелка с золотыми и серебряными кружевами; на шляпах из черного бархата – розовые, белые и огненно-красные перья; шеи дам были увиты рядами жемчуга, усыпанного многочисленными бриллиантами. И были там мадемуазель ди Виллеруа, вся в бриллиантах, и мадемуазель ди Гурдон, просто усыпанная изумрудами. Они явились в сопровождении герцога Рокулора, графа де Гиза, маркиза ди Виллеруа, остроумного Пьюгюльхельма (позднее ставшего знаменитым графом Лозаннским) – и все были вооружены houlettes de vernis. [39]Лакированным пастушеским посохом.
Так любовь, эта изобретательная мастерица, отметила несостоявшийся брачный договор между Людовиком и Маргаритой Савойской.
– А предложение о женитьбе на испанской инфанте? – спросил я.
– Переговоры еще не начинались. Между Мазарини и испанцами были тайные контакты, которые лишь постепенно становились явными. Все еще находилось в стадии решения. Кроме того… – добавил Атто, пока мы под пристальными взорами стражников проходили через городские ворота Сан-Панкрацио. – Кроме того, у меня всегда складывалось впечатление, что у кардинала на уме нечто совершенно другое, чем планы женитьбы короля, чтобы вынудить Испанию к миру, выгодному исключительно ему. По крайней мере до тех пор, пока…
– Пока?
В марте 1659 произошло непредвиденное. В Париж прибыл Хуан Хосе де Аустрия, внебрачный сын испанского короля. Он приехал из Фландрии, где был генеральным наместником, и хотел следовать дальше в Испанию. Я очень хорошо помню те дни, потому что дон Хуан появился инкогнито во время вечерни и весь королевский двор пришел в сильное волнение. Королева Анна принимала его в своем салоне, и я имел честь присутствовать на приеме.
Это был мужчина невысокого роста, крепкого сложения, с красиво вылепленной головой и черными волосами, правда, немного полноватый. Черты лица его были благородными и привлекательными. Он был одет в серый камзол по французской моде. Королева обращалась к нему очень доверительно и в его присутствии говорила в основном только по-испански. Она представила ему молодого короля Людовика. Однако дон Хуан, сын Филиппа, короля Испании, хотя и рожденный вне брака, от какой-то артистки, всегда очень гордился своим происхождением и вел себя не в меру заносчиво, чем разочаровал и возмутил французский двор, так гостеприимно встретивший его.
– На следующий день, – рассказывал Атто, – ему была оказана честь переночевать в покоях Мазарини. Дело в том, что дон Хуан отправился в Лувр, где Анна и кардинал приняли его с очень большой любезностью, которая, однако, так никогда и не нашла ответа. Монсиньор – брат короля – выделил ему свою личную гвардию, не получив за это ни малейшей благодарности. Все были удивлены и шокированы таким наглым поведением Бастарда. Но это было еще ничто по сравнению с тем, что случилось потом.
– Был дипломатический инцидент?
Атто затаил дыхание и поднял глаза вверх, словно пытаясь загнать буйное стадо своих воспоминаний в спокойный загон логичной речи.
– Инцидент… не обязательно. Нечто иное. То, что я хочу рассказать тебе, – это история, которую знают очень немногие.
– Не беспокойтесь, – успокоил я его, – я не расскажу ее никому.
– Браво, это правильно. Хотя и в твоих собственных интересах.
– Что вы имеете в виду?
– Когда информация слишком горячая, ты не уверен, что не обожжешь пальцы, если понесешь ее дальше.
Между тем мы уже прошли большой участок дороги к виа Сан-Панкрацио. Я догадался, куда мы направлялись. Подтверждение последовало незамедлительно, как только Атто остановился возле входа.
– Это здесь. По крайней мере, должно быть так, – заявил Атто и пригласил меня пройти на «Корабль».
* * *
И снова мы находились в красивом внутреннем дворике, где неумолчно журчал фонтан. В этот раз изнутри виллы не доносилось никаких признаков жизни; не было музыки, даже тихого шороха, которой дал бы волю фантазии.
Мы прошли до затененной деревьями садовой дорожки вдоль шпалер фруктовых деревьев, которую разведали в прошлый раз. После веселого шума виллы Спада тишина этого места, казалось, лучше располагала Атто к рассказу. Лишь робкое дуновение ветерка касалось листьев на самых верхних ветвях деревьев – единственных свидетелей нашего присутствия здесь.
Пока мы шли через сад «Корабля», аббат Мела ни распутывал клубок рассказа.
И свите дона Хуана Хосе, или Бастарда, как его многие называли, находилось странное существо – женщина, которую все называли Капитор.
– Это искаженное имя, на самом деле ее звали la pitora или Как-то похоже. Это испанское слово, кажется, означает «безумная».
Капитор была безумной, но не какой-то обычной сумасшедшей. Говорили, что она относится к какой-то особой категории ясновидящих, которые в некоем отрывочном видении таинственным образом обнаруживают скрытую правду. Бастард сделал из нее нечто вроде домашнего животного, игрушки для забав.
– Ее слава ясновидящей и одновременно взбалмошной вруньи докатилась, до Парижа раньше, чем она сама появилась там, – рассказывал Атто, – так что Бастарда сразу же стали спрашивать, привез ли он ее с собой.
Итак, Капитор была представлена в Лувре. Она была одета как мужчина, с короткими волосами, в шляпе, украшенной цветами, и с мечом. Глаза ее косили, желтая кожа была изрыта оспинами, мышино-серые волосы, кривой нос и большой щербатый рот делали ее лицо на редкость уродливым. Неуклюжая грушеобразная фигура с маленькими худыми плечами, круто расширяющаяся в бедрах, придавала ей еще и гротескный вид. Она всегда была окружена целой стаей птиц, которые сидели у нее на плечах и на широких полях шляпы: щеглы, попугаи, канарейки и так далее.
– И что же в ней было такого особенного? – спросил я, чуть не лопаясь от любопытства.
– Целый день она провела в Лувре, – ответил Атто, – где королева, король и его брат от души веселились, подшучивая над ней. Капитор читала какие-то странные детские стихи, рассказывала не имеющие смысла загадки, смешные присказки. Часто среди собрания или во время речи какого-нибудь министра она внезапно разражалась беспричинным смехом, именно так, как это ожидают обычно от сумасшедших. Но, если кто-то ставил ее на место, она мгновенно становилась печальной, показывала пальцем на обидчика и шипела в его сторону непонятные проклятия. Сразу же после этого она начинала громко хохотать, в очень занимательных выражениях оскорбляя несчастного, поверившего, что ему удалось призвать ее к порядку. Капитор любила танцевать на манер испанских цыган, прищелкивая кастаньетами. Делала она это весьма странно, без сопровождения музыки, но в ее движениях было столько дикого огня, что это напоминало некий ритуальный танец. Закончив танцевать, она, задыхаясь, падала на пол, вся в поту, и в завершение издавала хриплый победный вопль. Все аплодировали, огорошенные и смущенные магнетизмом этой сумасшедшей.
С тех пор как появилось это неопределенного пола существо, при дворе воцарилась необычная атмосфера. Если поначалу все думали, что они могут просто потешаться над ней, то сейчас получилось наоборот – Капитор своими сумасбродными выходками сама развлекала двор.
Однако были два исключения…
– Сумасшедшая никогда не говорила о чем-то определенном. Если она пребывала в плохом настроении, то сидела печальная, в углу, и любая попытка развеселить ее оканчивалась ничем. Но иногда она сама ждала, чтобы кто-нибудь задал ей вопрос, например: «Хорошая сегодня погода, правда?» И если она хотела или тот, кто спрашивал, был ей симпатичен, Капитор отвечала какой-то бессмыслицей, вроде: «Погода не ждет «сегодня», иначе ей пришлось бы ждать и тех, у кого уже больше нет «сегодня» или кого оставляют умирать в «не-сегодня». Я не умру, потому что нахожусь уже в пространстве «не-времени». А вот ты – в сегодняшней погоде, которая кажется тебе прекрасной, потому что ты думаешь, будто видишь ее, на самом же деле ты видишь только «ничто» своего «не-времени». Ты когда-нибудь задумывался над этим?
– Но это ведь бессмыслица!
– Так оно и есть. Но поверь мне, когда эта одержимая декламирует свои стихи, ты застываешь в оцепенении и не можешь избавиться от мысли, что эта бессмыслица может быть прорицанием, на которое способна только она. И были серьезные причины так предполагать.
– Что вы хотите этим сказать?
– Сумасшедшая Капитор обладала… как бы это сказать, особыми способностями. Я попытаюсь тебе объяснить. Ее не раз спрашивали, где находится та или другая утерянная вещь. Она находила ее за какую-то минуту.
– И как же у нее это получалось?
– Она некоторое время размышляла, потом уверенно заглядывала за шкаф или выдвигала ящик и находила там пропажу.
– Ну и чудеса! А как же она…
– Ей удавалось и гораздо большее. Она с ходу угадывала, что Содержится в запечатанном конверте или имена людей, которых ей представляли в первый раз. Ее сны были полны предупреждающих знаков, чрезвычайно подробными и правдивыми. В карточной игре она всегда выигрывала, утверждая, что умеет читать Карты по лицам игроков.
– Мне кажется, это какое-то колдовство.
– Ты угадал. Этого слова, однако, не произносил никто. Иначе разразился бы скандал, а так все принимали Капитор как немного странную игрушку, которой развлекались солдаты Бастарда и пару дней – королевская семья. В Лувре было много таких, кому она оказалась полезной. Когда Капитор уезжала, королева, брат короля и мадам де Монпасье подарили ей свои портреты на эмали, украшенные бриллиантами. Мадам ля Базиньер даже приглашала ее к себе домой на ужин, подарила серебряную посуду и полные ящики лент, вееров и перчаток. Как я тебе говорил, Капитор понравилась всем, кроме двух людей.
– И кто же они?
Атто ответил, что Капитор, которую в эти дни откровенно баловали король и мать-королева, хотя и вела себя странно, никогда не позволяла себе никаких дерзостей по отношению к кому-либо. За одним исключением: встречая Марию Манчини, она неизменно заговаривала на одну и ту же тему: об испанской инфанте – той женщине, чью руку предлагали Людовику.
– Она не уставала повторять, как красива инфанта, какой великой королевой она однажды станет, и так далее, – сказал Атто.
Никто не знал, почему сумасшедшая с таким вызывающим упорством мучила именно племянницу Мазарини, которой и так нелегко жилось при дворе. Одни полагали, что ее надоумили на это испанцы, опасавшиеся, что влияние молодой итальянки может помешать свадьбе Людовика с инфантой. Другие считали, что она не могла терпеть Марию, как свою соперницу, ибо у той была сходная импульсивная сангвинистичная натура, а, как известно, люди одинаковых темпераментов не расположены друг к другу.
Мария не поддавалась на эти провокации. У нее и без того хватало проблем при дворе, но, с другой стороны, ей недоставало хладнокровия пропускать мимо ушей уколы Капитор. Она реагировала гневно, называла ее «кретинкой», оскорбляла и не скрывала своего презрения. Безумная отвечала Марии насмешливыми песнями, злобными стишками и поговорками на грани приличия.
– А кто еще, кроме Марии, не был в восторге от присутствия Капитор при дворе?
– Для того чтобы ответить на этот вопрос, я должен рассказать тебе одну странную историю, собственно говоря, я давно хотел рассказать ее, но для этого необходимо было такое длинное вступление.
Это случилось после обеда. Шел сильный дождь. Внезапно началась сильная гроза, которая заставила на несколько часов отложить все дела и еще раз напомнила людям о могуществе сил природы.
Пока пузырились лужи под шумным дождем, а вода грязными потоками неслась по улицам Парижа, в одном из залов Лувра состоялось необычное собрание.
Бастард наконец снизошел до того, чтобы ответить хоть чем-то па тысячу любезностей, которыми его осыпали в Париже, и хотел показать королевской семье маленькое представление. Капитор намеревалась передать кардиналу Мазарини несколько подарков, после чего должно было состояться небольшое песенное представление, дабы порадовать королевский дом.
– А кто должен был петь? – с любопытством спросил я, зная музыкальное прошлое Атто.
– С той ночи, когда мы познакомились, семнадцать лет назад, тебе хорошо известно, что в молодости публика очень ценила меня зa музыкальные таланты, короли и князья благородного происхождения оказывали мне честь, слушая мое пение, и особенно высоко ценила меня королева Анна, – довольно резко восстановил в моей памяти Атто тот факт, что некогда он был одним из самых знаменитых кастратов, побывавших при королевских дворах всей Европы.
– Да, я хорошо помню, синьор Атто, – коротко ответил я, шля, что аббат Мелани не очень любил вспоминать свое прошлое, Не слишком подходящее для его нынешней службы политического советника короля и тайного дипломатического курьера.
– Ну хорошо, мне пришлось петь. И это было, пожалуй, одно из самых запоминающихся выступлений в моей жизни. Все думали, что пришли на одно из обычных представлений сумасшедшей, – пояснил Атто. – Два или три смешных номера – и на этом конец. Собралось изысканное общество: королева Анна, Мазарини, молодой король, монсиньор его брат и, наконец, Мария. Она боялась, что Капитор начнет отпускать шуточки в ее адрес, поэтому Людовик хотел, чтобы Мария обязательно сидела на скамеечке возле него. А рядом, на незначительном расстоянии, утонув в глубоком кресле, расположился дон Хуан со своим слугой.
По знаку Бастарда вошли три испанских пажа – они несли три больших предмета, каждый из них был накрыт куском кроваво-красного бархата. Затем зашли мы с Капитор, причем она, как обычно, была в окружении птиц. Безумная улыбалась, бурно радуясь тому, что стала главной персоной королевского дивертисмента.
Скрытые под красной тканью предметы были установлены на три стола, расставленные полукругом, а напротив них, как зеркальное отражение, расселись Анна, Мазарини и остальные. Так образовался круг, в центре которого стояла сумасшедшая с гитарой в руках.
– Ну, не бойся, Капитор, продемонстрируй кардиналу нашу благодарность, – ласково подбодрил ее Бастард.
Капитор, поклонившись в знак признательности, обратилась к кардиналу:
– Эти подарки предназначены его преосвященству, – вежливо произнесла она, – из них он сделает вывод о смысле, который на первый взгляд есть тайным, на самом же деле – блестящей ясности.
Она сняла покров с первого подарка. Это был большой деревянный глобус с изображениями всех мировых достопримечательностей, рек и морей. Глобус опирался на крепкую массивную золотую ножку. И Бастард объявил, что этот глобус Земли является частью небесного глобуса: он приказал изготовить оба глобуса в Антверпене, и тот, который изображает небесную сферу, он оставит себе, а другой подарит Мазарини. Капитор толкнула глобус, и, пока он вращался, она касалась его вытянутым указательным пальцем. При этом, устремив взор на кардинала, Капитор читала наизусть сонет:
Et in агсапо mentis reponatur,
Ut magnus indefructus extrahatur,
О друг, посмотри на эту фигуру,
Мудрость твоя умножает природу.
Quae in eodem statu nonfirmatur,
Sed in casibus diversis variatur,
О друг, колесо судьбы учит жизнь,
Один возносится, другой терпит крах.
Et alter est expositus ruinae;
Quartus ascendet iam, nee quisquam sine
Secundum legis ordinem divinae.
Смотри, другой уже взобрался на вершину,
А третий лишился всего своего добра.
Да славится то, что он предпринял.
– Святые небеса, как вы можете до сих пор помнить этот сонет? Прошло уже более сорока лет!
Ну и что? Подумай, мальчик мой, что я храню в памяти всего «Орфея» Луиджи Росси, партию, которую я имел честь исполнять в Париже перед королем, тогда еще девятилетним ребенком. Это было в 1647 году, то есть полстолетия тому назад. Кроме того, Капитор передала текст сонета по кругу, чтобы, как я предполагаю, это послание ни в коем случае не осталось незамеченным. Если бы ты записал его себе, а потом много-много раз прочел, как все мы, ты и сегодня легко вспомнил бы его.
– Толкование сонета кажется мне не таким уж трудным. «Колесо судьбы», конечно, относится к глобусу, который вращается.
– Кардинал был озадачен этим рифмованным посланием, поскольку оно было неожиданным и несколько дерзким.
– Почему дерзким?
Если ты внимательно слушал меня, то заметил, что сонет весьма своеобразный.
– Хотя бы потому, что стихи на латыни.
– Не только это.
– Нуда, и потом там есть сентенция вроде того, что «сегодня нашел, завтра потерял», сегодня повезло, а завтра, может быть, уже повеет совсем другой ветер.
– Точно. И Мазарини, который находился на вершине власти, Не понравлюсь, что ему напомнили: он secundum legis ordinem divinae, то есть по Божьему закону рано или поздно должен будет отдать власть.
Кто-то из придворных все же поторопился шепнуть ему на ухо, что шар, олицетворяющий Землю (и создающий впечатление, будто можно одним взглядом и одним прикосновением руки охватить целый мир), намекает на владение землями, городами, даже целыми нациями, то есть на исключительное право королевских владык. Словно Капитор и дон Хуан, да, в принципе, и вся Испания признают его как настоящего регента Франции. Тем более что Бастард подчеркнул: он хочет подарить кардиналу земной шар, а себе оставить небесный глобус. Это толкование польстило его преосвященству, после чего к нему в конце концов вернулось хорошее настроение.
Затем Капитор сняла покрывало со второго подарка. Это была большая красивая чаша из золота во фламандском стиле с серебряными рельефными фигурами, изображавшими морского бога Посейдона и его супругу нереиду Амфитриту. Посейдон держал в руке трезубец, подобно скипетру. Сидя в пышно украшенной колеснице, запряженной тритонами, они с Амфитритой плыли по морю, оставив за собой далекую страну.
– Одна из красивейших голландских чаш, которую я когда-либо видел. Наверное, стоила целое состояние, – отметил Атто. – Странно, но Капитор дала ей название на незнакомом языке, которое я запомнил, поскольку это не был ни французской, ни испанский, ни любой другой язык нашего времени. Ты его позже узнаешь. В чаше лежали несколько пастилок из ладана, распространявших сильный запах. Когда Капитор зажгла их и начал идти дым, сумасшедшая воскликнула, обращаясь к кардиналу и улыбаясь своей широкой уродливой улыбкой: «Двое в одном!» При этом она ткнула указательным пальцем сначала в изображения древних богов, затем в трезубец.
Мазарини, продолжал аббат Мелани, был весьма польщен. Как и большинство присутствующих, он узрел в двух богах себя самого и королеву Анну, а в скипетре – корону Франции, которую он крепко держал в своих руках. Для остальных, однако, колесница, оставлявшая за собой сушу, чтобы пересечь огромное море, и особенно трезубец в руке Посейдона означали не Францию и ее корону, а ту Испанию, владычицу морей и двух континентов, которая теперь была истощена войной и поэтому готова была упасть в руки Мазарини. Аллегория, которая очень порадовала его преосвященство.
«Кто украдет испанскую корону у ее детей, у того испанская корона украдет его детей!» Когда Капитор добавила эту загадочную фразу, шепот стих и воцарилась мертвая тишина.
– По этому поводу была масса гипотез. Мы все поняли так, что эти слова направлены против испанского короля Филиппа IV, у которого все наследники мужского пола умерли в детском возрасте. Большинство видело причину такого предупреждения в том, что его сестра Анна Австрийская вынуждена была подписать заявление об отказе от претензий на испанский трон и тем самым лишила испанскую корону ее наследницы. Однако были такие, кто, наоборот, считал это намеком на отказ Филиппа назвать наследником дона Хуана, своего внебрачного ребенка, хотя многие очень хотели бы видеть в нем будущего короля.
Капитор перешла к третьему подарку. Одним движением она сдернула красную ткань и отбросила ее далеко в сторону.
В этот раз это был прекрасный кубок, также сделанный из золота и серебра, на длинной ножке, изображающей несущего чашу кентавра.
– Предмет тончайшей работы, – сказал Мелани, – но прежде всего символический, как и оба других подарка.
Кубок был до краев наполнен густой маслянистой жидкостью. Капитор объяснила, что это миро.
– Затем сумасшедшая потребовала от меня выйти вперед и протянула мне ноты. Я уже знал произведение, которое она попросила меня спеть, и нам не нужна была репетиция. Сопровождение гитары было простым, и даже скромных певческих способностей сумасшедшей было достаточно.
– И что вы пели?
– Песню анонимного автора, которая была тогда довольно популярной: Passacalli della Vita – «Пассакалья о жизни».
– Она понравилась публике?
Атто скорчил гримасу, в которой смешались горечь воспоминания и холод зловещего предчувствия:
– К сожалению, совсем нет. С этой песни и начались все проблемы.
– Какие проблемы?
В ответ Атто запел тихим, но хорошо поставленным голосом пассакалью, которую пел более сорока лет назад для королевской семьи и внебрачного сына испанского короля в сопровождении гитары сумасшедшей прорицательницы:
О, come t'inganni,
Se pensi, che gl'anni
Non debban finire.
Bisogna morire.
È un sogno la vita,
Che par si gradita.
È breve il gloire.
Bisogna morire,
Non val medlclna,
Non giova la china,
Non si puo guarire.
Bisogna morire.
Si more cantando,
Si more sonando
La cetra о sampogna
Morire bisogna.
Si more danzando
Bevendo, manglando,
Con quella carogna
Morire bisogna.
I giovan, i putti,
E gl'homini tutti,
S'han'a finire.
Bisogna morire.
I sani, gl'infermi,
I bravl, l'inermi,
Tutt'han'a finire.
Bisogna morire.
Se tu non vi pensi,
Hai persi li sensi,
Sei mort', e puoi dire:
Bisogna morite . [40]
Атто промокнул капли пота на лбу. Он как будто еще раз пережил давно прошедшие жуткие мгновения, когда он понял, что позволил использовать себя для откровенного предупреждения Мазарини.
Закончив петь, Атто украдкой посмотрел на его преосвященство. Кардинал был бледен как мертвец. Правда, он ни в малейшей мере не потерял контроля над своими чувствами и ничем не выдал себя, но кастрат, знавший каждое выражение лица кардинала, сразу же увидел в нем неприкрытый страх.
– Знаешь, – поучал меня аббат Мелани, – если хочешь по-настоящему узнать великого государственного деятеля, нужно очень долго находиться в его ближайшем окружении. Ведь тот, кто правит государством, должен быть великим мастером притворства, чтобы не позволить никому проникнуть в свою душу. Так вот, у меня была возможность наблюдать его преосвященство вблизи, причем немалое время. Кардинал, который от природы был бесстрашным человеком и обладал железной волей, боялся только одного: смерти.
– Почему? – удивился я. – Я всегда думал, что кардиналы, князья и министры, которые так хорошо знакомы с государственными секретами, они, как бы это сказать…
– Менее уязвимы для таких страхов, потому что их отвлекают дела управления страной, не так ли? Совершенно неправильно. Ты должен знать, что власть вовсе не освобождает этих уважаемых персон от призраков, которые мучают простых людей, – наоборот, она только увеличивает и усиливает их. Ибо все человеческие существа сделаны из одной субстанции, и тому, кто высоко поднимается, угрожает опасность возомнить себя подобным Богу, ему гораздо труднее смириться с мыслью, что старуха смерть когда-нибудь пожалует и к нему, дабы включить его в компанию рядовых смертных. И кардинал Мазарини уже давно вел бессмысленный бой со старухой с косой, против которой рано или поздно будут тщетны любые усилия. – Таким образом, зловещий сонет, который пришлось спеть Атто по просьбе Капитор, казалось, был специально выбран для того, чтобы смутить уже и без того беспокойный дух кардинала.
– Миро – это ведь один из подарков волхвов Господу нашему Иисусу, – дал я пищу для размышлений.
– Точно. Оно является символом бренности человеческой жизни, потому что используется для помазания тела усопшего, – объяснил Атто.
И за вторым подарком, чашей, также скрывалось тайное послание. Ладан, всепроникающий запах которого распространился по залу, используется в святых местах, и мудрецы-волхвы подарили его младенцу-Христу в знак признания его божественной сущности.
Таким образом, эти дары символизировали разные стороны личности его преосвященства, к которым обращались и которые чествовали: ладан означал его служение Церкви, а миро – его природу как смертного человека.
– И наконец, ножка глобуса из массивного золота была символом королевской власти: отдавалось должное власти Мазарини как любовника королевы и абсолютного властителя Франции, самой богатой и могущественной империи Европы и всего мира, – пояснил Атто серьезно, – так же как и нашего Господа называют королем королей.
Короче говоря, три предмета олицетворяли три дара, которые младенец-Иисус получил от волшебников-волхвов: золото, ладан и миро. Говоря другими словами, три символа: королевской власти, божественности и смертности.
– Капитор, его преосвященство благодарит тебя, – отпустила ее королева Анна с благородной сдержанностью, чтобы сменить тему и выручить всех из неловкого положения. – Пусть теперь выступит оркестр, – заключила она и подала знак распахнуть двери.
У входа в зал действительно собралась группа музыкантов, к услугам которых обратился монсиньор брат короля, дабы одновременно с усладой для желудка гости получили усладу для ушей.
Створки дверей распахнулись, и музыканты вошли в зал, который уже наполнялся шумом голосов. Одновременно множество слуг, тяжело дыша от напряжения, внесли уже накрытые столы, чтобы утолить королевский аппетит. За ними толпились верные придворные, ожидавшие, что их впустят в зал и они смогут принять участие в увеселениях.
Людовик, Мазарини, королева-мать и брат короля были несколько отвлечены этой небольшой суетой, когда Капитор, уже собиравшаяся уступить место музыкантам, последний раз пристально посмотрела на кардинала.
– Дева, которая выйдет замуж за корону, принесет смерть, – смеясь, отчетливо продекламировала она громким голосом, – и она наступит, когда луны достигнут солнц свадьбы.
Затем она поклонилась и сопровождаемая стаей своих верных птиц смешалась с вереницей музыкантов и слуг, которая в веселом беспорядке тянулась по залу.
– И только в этот момент Хуан Хосе отбросил свое высокомерие, – рассказывал Атто. – Он обратился к кардиналу и к королеве и попросил прощения, добавив, что представления сумасшедшей, конечно, забавны, но часто малопонятны или вообще непонятны, и если она иногда совершает промах, то вовсе не из невежливости, а потому что ее толкает на это неуемная и странная натура, и так далее, и тому подобное. Конечно, можно было бы, как всегда, простить сумасшедшей ее экстравагантную выходку, – продолжал Атто. – Однако в тот вечер слова Капитор прозвучали настоящей угрозой. А дону Хуану не хотелось, чтобы кто-то сказал, будто это он приказал ей произнести те зловещие слова.
Безумная провидица заставила Атто петь о смерти и ее неотвратимости. До этого она передала кардиналу три ценных подарка, намекающих на его кардинальское достоинство, – и это было приемлемо; на то, что у него королевская власть, – тоже справедливый, но неприличный намек, поскольку Мазарини был тайным любовником королевы. В последнем намеке на то, что он должен умереть, безусловно, не было ничего неверного, однако некому не хотелось слышать его дважды на протяжении одного вечера.
Сонет тоже указывал на зыбкость счастья, грядущие неудачи и прочее, о чем никто не решился бы сказать первому министру самой могущественной империи Европы.
И наконец, Капитор воспользовалась появлением оркестра, чтобы исчезнуть с последним посланием, полным угрожающих намеков.
Никто не мог сомневаться в смысле этих последних слов. «Корона» – это явно молодой Людовик. А кто еще мог быть «девой», о которой говорила Капитор, как не Мария Манчини?
– Намек на деву казался прямым указанием на Марию, которого не понял король, если иметь в виду плотское значение этого слова.
– Действительно? – удивился я.
– Никто и никогда не хотел в это верить, за двумя исключениями: естественно, меня, поскольку я знал, как невинна эта любовь, и кардинала, которого информировали о каждой минуте жизни короля. Когда Мария уехала в Рим и вышла замуж за коннетабля Колонну, он вскоре после свадьбы поведал мне, что она была девственницей, чему он крайне удивился, поскольку знал ее любовную историю.
Если состоится свадьба между Короной и Девой, предупреждала Капитор, тогда кто-то будет вынужден заплатить за это жизнью. А поскольку пророчество было направлено на кардинала, который, как опекун Марии и отчим Людовика, мог решить судьбу их обоих, то напрашивалась мысль, что предсказание или даже пожелание смерти было высказано именно ему.
Слова Капитор могли бы показаться безобидной речью безумного существа, не обладай она таинственной силой и даром предвидения, но они прозвучали так, как будто их сказала сама смерть.
– Нелегко объяснять это здесь и сейчас, сорок лет спустя, – сказал аббат. – Когда эта особа открывала рот, мороз пробегал по коже. Тем не менее все смеялись: глупые – от удовольствия, а остальные – от страха.
Атто тоже почувствовал этот страх, который ударил его словно плетью во время безумной литургии Капитор. И он тоже, пусть и в качестве второстепенного персонажа, участвовал в инсценировке, предназначенной для Мазарини.
Между тем поднялся ветер и небо, до этого безукоризненно чистое, начало темнеть.
– Вы сами, синьор Атто, говорили мне, будто Капитор подозревали в том, что она действовала по наущению испанцев, которые желали свадьбы между Людовиком и испанской инфантой и поэтому боролись против влияния Марии Манчини. В этом случае послание Капитор было, как бы сказать…
– Нормальной угрозой в политических целях? Действительно, некоторые так и расценили его. Но мне кажется, его преосвященство не был в этом уверен. Факт остается фактом: с этого дня отношение Мазарини к Марии и к королю резко изменилось: после того как дон Хуан, Бастард, и его сумасшедшая уехали, кардинал стал злейшим противником любви этих молодых людей. И кое-что еще: Капитор назвала чашу греческим словом. Словом, которое ты тоже знаешь.
– Вы хотите сказать…
– Тетракион.
Рассказ так захватил меня, что поначалу я даже не уловил странного феномена природы, продолжавшегося уже несколько минут: внезапно погода резко сменилась, как и накануне в этом же месте.
Ветер, перед тем еще довольно теплый, посвежел.
Перистые облака, появившиеся на небе несколько минут назад, быстро соединились, превратившись в настоящую тучу. Сильный порыв ветра взметнул в воздух листья и комья земли, заставив нас зажмурить глаза. Как и накануне, я был вынужден прислониться к дереву, чтобы не упасть.
Длилось это не более нескольких минут. Едва улегся этот необычный маленький ураган, как свет дня стал еще радостнее и чище, чем перед этим. Мы отряхнули, как могли, с себя пыль. Я поднял глаза к солнцу, и оно ослепило меня: свет был почти таким же сильным, как и во время нашего ухода с виллы Спада.
– Какая странная тут иногда бывает погода, – удивился Атто.
– Сейчас я начинаю понимать, – произнес я. – Когда в последний раз вы говорили о «Корабле», то сказали, что тут находятся предметы.
– Ты хорошо запомнил.
– Подарки Капитор, – договорил я.
Он не ответил, а просто подошел ко входной двери.
– Она открыта, – заметил он.
«Кто-то зашел на «Корабль». Или вышел из него», – сказал я себе.
* * *
Когда мы пересекали зал на первом этаже, то снова уловили звуки мелодии, которую уже слышали в прошлый раз, – фолия. Я не мог удержаться, чтобы не засыпать Атто новыми вопросами.
– Извините, но почему вы думаете, что подарки Капитор находятся здесь?
– Я основываюсь отчасти на конкретных фактах, отчасти – на умозаключении, которое, однако, является точным.
– Слух о мрачном предсказании Капитор, – продолжал Атто, – распространился со скоростью молнии. Ни у кого не хватило смелости записать его, поскольку говорили, что кардинал до смерти испугался. Даже самые добросовестные биографы Мазарини предпочли молчать, поскольку их мемуары предназначались для того, чтобы их читали, а не для того, чтобы оставаться секретными.
Однако умолчания было недостаточно. Мазарини был одержим мыслью о том, как ему сохранить власть. Он вполне отдавал себе отчет в том, что рано или поздно Людовик будет создавать ему трудности. После угрожающего пророчества Капитор кардиналу каждую ночь мерещились черные привидения.
– Как я уже упоминал, – заметил Атто не без иронии, – до сих пор кардинал был убежден, что будет жить долго, очень долго. Отчаянно цепляясь за мирскую славу, как моллюск за свой подводный утес, он в конце концов перепутал этот утес с самой жизнью, хотя именно последнее давало ему силы прочно присосаться к скале. Помни всегда, мой мальчик: великие государственные мужи – как ракушки, держащиеся за риф. Они видят рыб, снующих туда-сюда, и думают: бедные, какие они потерянные, не имеющие цели, у них нет прекрасной скалы, на которой можно кормиться. Однако сама мысль, что однажды и им придется отцепиться от своей скалы, пугает их безмерно. И они не замечают, что сами являются ее пленниками.
Естественно, эти слова не соответствовали тому, что думал Атто сорок лет назад, когда был верным слугой Мазарини. И тем более они не соответствовали его честолюбивому и тщеславному характеру. Это были рассуждения человека, жизнь которого близится к завершению и он сталкивается с теми же проблемами, что и Мазарини тогда: со страхом, что однажды створки раковины раскроются и отпадут от скалы.
– Это был ты? – спросил он.
– Синьор Атто, о чем вы?
– Нет, ты прав, это на улице, – проговорил он и подошел к одному из окон, выходивших во двор.
Я последовал за ним и тоже выглянул: ничего.
– Это было, как будто… как будто кто-то шел по песку и песок или гравий шуршал под ногами, – пояснил Атто.
И тут я тоже услышал эти звуки, смешавшиеся со звуками фолия. Было действительно похоже на то, как если бы кто-то быстро шел по дорожке, именно по той дорожке. Шаги становились то громче, то тише. Затем звуки стихли.
– Выйдем на улицу? – предложил я.
– Нет. Я не знаю, как долго мы сможем оставаться здесь, внутри виллы. Сначала я должен прояснить кое-что.
Мы нашли винтовую лестницу, ведущую вниз, на первый этаж.
А между тем Атто продолжал рассказ. Мазарини не смог долго терпеть такое положение. Та непоколебимая уверенность, которая вела его и давала ему опору, с тех пор как он подавил восстание Фронды, теперь была утеряна. Он боялся будущего: непривычное и неконтролируемое ощущение. Итак, у него были эти предметы, подарки Капитор, и все об этом знали. От таких вещей действительно нелегко отделаться, в этом смысле они напоминали воровскую добычу. Чтобы они не находились постоянно перед глазами, он приказал закрыть их в сундук.
О том вечере он больше ни с кем не говорил. Мазарини не хотел думать об этом, и тем не менее постоянно думал. Злого взгляда, несмотря на свое сицилийское происхождение, он не особенно боялся, а вот если и было что-то приносящее несчастье, так это подаренный ему хлам.
Наконец он принял решение. Если эти вещи не могут сменить владельца, то подарки Капитор должны исчезнуть, их следует убрать как можно подальше.
– Он доверил их Бенедетти. Тот получил задание хранить их здесь, в Риме, куда Мазарини никогда не приезжал. Кроме того, его преосвященство ни в коем случае не хотел допустить, чтобы подарки оставались в одном из его владений.
– Не было бы проще уничтожить их?
– Конечно, но в таких делах никогда не знаешь, что получится. А если однажды он захочет нанять черного мага, чтобы тот снял магическое действие предметов? Если бы он приказал уничтожить их, то позже у него уже не было бы никакой возможности передумать. Вся история выглядела абсурдом, но Мазарини был не из тех, кто любил опасность, даже самую малую. Подарки должны были оставаться в пределах досягаемости.
– Значит, Бенедетти спрятал их здесь, – сделал вывод я.
– Когда кардинал дал ему это задание, «Корабля» не существовало, как я тебе уже объяснял. Но сейчас я перехожу к важнейшему пункту.
Воспоминание о сумасшедшей прорицательнице Капитор и безумной истории трех подарков так мучило кардинала, что он до последнего момента не мог принять решение, держать ли подарки при себе или убрать подальше.
Даже после того, как он рискнул доверить их Бенедетти, Мазарини не переставал бояться. И тогда он принял второе решение, которое при иных обстоятельствах просто было бы невозможно себе представить, особенно если учесть, что оно принималось человеком рационального ума, который занимался практическими делами и смеялся над предрассудками и разным волшебством.
– Поскольку он не был уверен, что принял правильное решение, то приказал нарисовать подарки, прежде чем расстаться с ними.
– Что это означает? Он приказал написать с них картину?
– Он хотел, по крайней мере, иметь их изображение. Тебе это может показаться глупым, но так оно и было.
– И кто нарисовал… портрет трех подарков?
– В Париже тогда был один художник-фламандец, известный своими прекрасными картинами. Фламандцы, как ты знаешь, очень хороши в таких делах – натюрморты, накрытые столы, цветочные украшения и тому подобное. Кардинал приказал ему изобразить эти подарки. К сожалению, картину я никогда не видел. Но зато видел подарки, включая тетракион, – сказал он в заключение, чем косвенно подтвердил, что мы пришли на «Корабль», дабы найти этот тетракион.
– Я не понимаю. Мне бы и в голову не пришло заказать портрет трех неживых предметов, которые к тому же… как бы это выразить…
– Приносят несчастье? Нет, конечно. Но кардинал узнал от Бастарда, что тот сделал то же самое: перед отъездом в Париж заказал для себя в Антверпене картину с изображением подарков. Однако на ней был нарисован небесный глобус, а не глобус Земли, который в тот момент находился в мастерской золотых дел мастера, где к нему подгоняли массивную ножку из золота.
Таким образом я обнаружил, что вилла, на которую мы попали, чтобы найти следы пребывания здесь трех кардиналов, собравшихся на тайную встречу, хранит тайну еще одной триады: трех подарков Капитор.
При таких обстоятельствах, естественно, от меня не укрылось важное изменение в изложении Атто. Сначала он сказал, что вернулся в Рим, чтобы остаться до следующего конклава, потому что хотел проследить, чтобы он прошел так, как того желал король Франции. Одновременно он умолчал, что было действительно странно, о другом важном политическом событии нынешнего момента – борьбе политиков и королевских домов за Испанское наследство. И тем не менее он занимался этим. Насколько серьезно – об этом я узнал из его тайной переписки с мадам коннетабль. Сейчас Атто наконец стал признавать сей тайный интерес и в обращенных ко мне речах. Неудивительно, что он был до смерти напуган, когда я упомянул о таинственном тетракионе в связи с Испанским наследством, и для него не было ничего важнее, как немедленно отправиться вместе со мной на «Корабль» на поиски следов загадочного предмета. При условии, что речь действительно шла о вещи, как я сам подумал:
– Пардон, синьор Атто, но все же мне далеко не все ясно. Камеристка испанского посольства говорила о Тетракионе как о наследнике испанского трона, то есть как о человеке. Судя по тому, что рассказали вы, это, наоборот, вещь.
– Дело в том, что я знаю об этом не больше тебя, – кратко ответил он.
Такого ответа мне было недостаточно, и я хотел уже возразить, как вздрогнул от неожиданного шума. Я хорошо услышал его – это не были отзвуки музыки.
– Это вы?
– Нет. И ты это отлично знаешь.
Наступил момент, когда нужно было оглядеться и выяснить, кто тут шныряет так близко от нас.
Из среднего окна салона их было видно довольно хорошо. Они были там, в саду. Он, молодой человек, не особенно высокий и выглядевший беспомощным. Мне удалось хорошо рассмотреть его. Нельзя сказать, что он был некрасив, однако маленькие глаза, казалось, еще не нашли своего места на лице, черты которого были размытыми, а нос – слишком большим и толстым. Он находился в том молодом возрасте, когда тело подвержено влиянию буйных весенних сил и расширяется изнутри, словно хочет разорвать нежную детскую оболочку.
Неуверенная нервная походка выдавала его горячее желание, как хорошо воспитанного молодого человека, быть галантным и одновременно наконец-то вести себя свободно.
Затем она. Со своего места (мы прижались носом к оконным стеклам, но стояли слишком далеко) я мог видеть только ее профиль. Конечно, я узнал ее после вчерашней встречи.
Сначала он держал ее за руку, затем вдруг отпустил и забежал вперед, повернулся к ней и шел, оживленно жестикулируя, говоря какие-то любезности. Он шутливо положил руку на рукоять своей шпаги, жестами и мимикой изображая дуэль.
Она смеялась и предоставляла ему свободу действий. Ее шаг был легким, она шла почти на кончиках пальцев, как балерина, вращая в руках зонтик из розового кружева – волшебный бокал, в который она ловила его слова. Ее прическа слегка растрепалась – очевидно, после недавних объятий и поцелуев, которые она, видимо, страстно желала продолжить как можно скорее, сейчас же, за ближайшей живой изгородью.
Мы уловили только бессвязные обрывки разговора.
– Я бы с удовольствием… Если бы вы только знали… – услышал я его слова среди шума листьев.
– Ваше величество, если вы… тогда может произойти… – донесся ее ответ.
Я повернулся к Атто.
Он отступил на несколько шагов от окна. Он наблюдал за происходящим, застыв, словно каменный истукан, с остекленевшими глазами, напряженными челюстями и сжатыми губами.
Когда я повернулся к той паре, она уже скрылась среди деревьев.
Мы некоторое время не двигались с места и как прикованные смотрели туда, где только что была эта пара.
– Та девушка… она очень похожа на портрет мадам коннетабль в молодости, – нерешительно проговорил я. – Но и у молодого человека такое знакомое лицо…
Атто молчал. А между тем опять зазвучал мотив фолия.
– Может быть, я видел где-то его статую или портрет… Такое может быть? – продолжал я, не решаясь высказать свое предположение открыто.
– Действительно, он имеет некоторое сходство с одним из бюстов на главном фасаде «Корабля», там, в одной из ниш. Но прежде всего он напоминает портрет, который ты видел здесь, внутри здания.
– Какой?
Он ничего не ответил. Затем глубоко вздохнул, словно освободился от тяжкого бремени, которое, невидимое, до сего момента лежало на его душе.
– В этом проклятом месте происходят странные вещи, которых я не могу понять. Может быть, здесь из земли исходят ядовитые миазмы: я знаю, такое случается в некоторых местах.
– Вы хотите сказать, что мы стали жертвами галлюцинаций?
– Возможно. Как бы там ни было, мы находимся здесь с определенной целью и никому не позволим становиться у нас на пути. Это ясно? – внезапно громко крикнул он, как будто бы в этих стенах кто-то еще слушал его.
И снова на нас опустилась тишина. Атто опять прислонился к стене и пробормотал какие-то непонятные мрачные проклятия. Я подождал, пока он успокоится, затем задал свой вопрос.
– Кажется, это он, не правда ли?
– Идем наверх, – ответил он, молча соглашаясь со мной.
Хотя каждый из нас с самого нежного возраста слышал множество историй о всевозможныхдухах и привидениях, которые вследствие своей суггестивной силы приучали нас к мысли о том, что рано или поздно мы неизбежно столкнемся с одним из этих феноменов, сам я никогда еще не был свидетелем столь необъяснимого явления.
Пока мы по винтовой лестнице поднимались на верхний этаж, я раздумывал о бессмысленности этих видений: сначала Мария Манчини, то есть молодая мадам коннетабль – или кто бы там ни был, – появилась в сопровождении взрослого мужчины-дворянина. А теперь она явилась нам, галантно беседующей именно с тем королем-любовником, которого описал в своем рассказе аббат Мелани. Таким образом, я сначала узрел его в виде мраморной статуи, затем на портрете (на «Корабле» их было достаточно) и, наконец, во плоти: если, конечно, то романтическое и робкое существо в саду действительно состояло из крови и плоти.
Мне хотелось бы слепо верить предположениям Атто, что это был только мираж, вызванный нездоровыми испарениями вокруг виллы. Однако твердый мрамор лестниц под ногами я ощущал так же явственно, как и призрачную, опасную атмосферу этих видений. Я предпочел бы бегство в сон, но я парил где-то посредине, наполовину в мерцающем болоте, где как будто поселилось ожившее прошлое, чтобы на несколько мгновений снова связать перед моим смущенным взором разорванные нити истории, как в призрачной игре огней.
Но еще не наступил час найти ответы на эту загадку, поскольку в данный момент мы искали следы совсем иного призрака: ночного кошмара и страхов Мазарини.
Когда мы поднялись наверх, я пережил еще один сюрприз.
Мы находились в широкой галерее, которая, по моему представлению, была не менее ста тридцати рут в длину и двадцать в ширину. Пол был выложен майоликой трех цветов, и каждая плитка казалась кубиком с выпуклыми сторонами. Стены покрывала богато украшенная рисунками позолоченная штукатурка, которая благодаря искусной игре волют притягивала взор и направляла его вверх. На огромном потолке зала мы увидели великолепную фреску с изображением Авроры. Даже Атто не смог удержаться от возгласа восхищения.
– Аврора работы Пьетро ла Кортоны… – почтительно прошептал он, обратив лицо к потолку и на миг забыв о наших поисках и зловещих призраках.
– Вы знаете эту картину?
– Когда она была создана более тридцати лет назад, весь Рим I знал, что свершилось чудо, – сказал он со сдержанным восторгом.
За Авророй на следующей части потолка следовало изображение полудня, а затем – ночи. Таким образом, три фрески впечатляюще отображали течение дня – от первых проблесков утренней зари Авроры до полутеней вечерних сумерек. Картины поменьше на торцевых стенах зала были посвящены морским пейзажам и многим другим мастерски исполненным ландшафтам.
Пространство между окнами было заполнено изысканной коллекцией оружия, свидетельствующей о высокой учености ее владельца: двенадцать больших собраний трофеев самого разного старинного и современного оружия лепной работы, вделанных в металлические барельефы с золотыми украшениями. Были там и мечи, и пушки, прицелы и ножные латы, нагрудные латы и кривые сабли, а также копья, железная броня, панцири, мортиры, камнеметы, булавы, перначи, карманные пистолеты, шпоры, боевые топоры, знамена, стрелы, колчаны, шлемы, стенобитные орудия, алебарды, факелы, военные облачения и многое, многое другое.
– Это старое железо понравилось бы Сфасчиамонти, – заметил аббат Мелани.
При оружии имелось краткое изречение на латыни, указывающее на значение данного предмета для защиты тела и духа:
– «Abrumpltursi nimis tends» – если натянешь его слишком сильно, он сломается, – улыбаясь, перевел Атто, прочитав выбитый над боевым луком девиз.
– «Valldlorl omnia cédant» – тот, кто сильнее, побеждает всех, – ответил я ему изречением, отчеканенным на пушке.
– И вправду, невероятно, – пришел он к выводу. – На «Корабле» нет ни единого уголка, капители или окна, у которого не было бы своего собственного девиза.
Не дожидаясь меня, аббат удалился, глубоко погруженный в свои мысли. Я догнал его.
– И самое безумное: какая музыка звучит в этих стенах, задрапированных добрыми советами? – громко возмутился он. – Folia, музыка помешательства!
Он был прав. Мотив фолия, исполняемый на струнном инструменте, доносился все ближе и ближе, как будто сопровождал наше изучение надписей.
Его неожиданное открытие этого парадокса пробудило в моей голове беспорядочный вихрь мыслей, смысла которых я, конечно, еще не понимал.
– Значит, вы уже не считаете, что все это мы только вообразили себе? – спросил я.
– Совсем наоборот, – поспешно отозвался он. – Однако эта музыка, вероятнее всего, доносится до наших ушей с какой-то соседней виллы, где кто-то как раз импровизирует на тему фолия.
После этих слов Мелани пошел дальше. На обеих сторонах галереи было по семь окон. Через центральные можно было попасть на два балкона, выходящих в сад, один на восток, другой на запад.
Мы повернулись к той части галереи, которая вела на юг, в направлении дороги. Галерея заканчивалась полукруглой лоджией с большими арочными окнами. Перед фронтоном здания выступала платформа, опирающаяся на стену, которая отделяла виллу от внешнего мира со стороны дороги. На ней находился фонтан: две русалки несли шар, из которого била очень высокая струя воды. Услажденный этим видом взор возвращался обратно и находил под куполом крыши лоджии фреску с аллегорическим изображением Счастья, окруженного Добром, которое ему сопутствует. Тихий плеск одинокого фонтанчика распространял свой шепот по всему второму этажу. На боковых фасадах, на каменных кладках балконов, были еще два искусственных источника (один из них мы уже слышали, находясь в переднем дворике), и вместе с самым красивым и самым большим фонтаном перед крытой сквозной галереей они образовывали притягательный треугольник серебристо-светлой щебечущей воды, наполнявшей своим плеском всю галерею.
– Взгляните сюда! – изумленно воскликнул я.
На створках двери, ведущей к одной из двух галерей с фонтанами, был полностью воспроизведен сонет Капитор о счастье:
СЧАСТЬЕ
Et in arcana mentis reponatur,
Ut magnus inde fructus extrahatur,
О друг, посмотри на эту фигуру,
Мудрость твоя умножает природу.
…
– Вот у нас и есть первое доказательство, – с торжеством произнес Атто, прочитав начальные строки стихотворения.
– Может быть, три подарка Капитор, которые мы разыскиваем, где-то тут неподалеку? – предположил я.
Мы продолжили осмотр. Как мы заметили, вся полукруглая лоджия, и ниши, и ставни окон в галерее были исписаны изречениями. Мой взгляд случайно упал на одну из них.
– «Из особой ненависти великих рождается несчастье целых народов», – громко прочитал я.
Атто посмотрел на меня с некоторым удивлением. Разве это не то, чему он учил меня своим рассказом о любовных страданиях «короля-солнце», которые в конце концов обернулись разрушительной силой?
– Ты только посмотри, – вдруг сказал он глухим от волнения голосом.
До этого момента нас занимали фрески, пословицы, трофейное оружие и лоджия, но сейчас наконец мы обратили свои взоры на другой, северный конец галереи.
Хотя с тех пор прошло немало времени и необычайные события быстро сменяли одно другое, я до сих пор помню то головокружительное чувство, которое тогда охватило меня.
У галереи не было конца. Ее стороны удлинялись, тянулись параллельно до бесконечности, и у меня было такое чувство, будто глаза выскакивают из орбит, когда мой беззащитный взгляд упал в эту пропасть. От невыносимого блеска света, врывающегося снаружи, стены галереи сливались в одно целое с трофейным оружием, потолочными фресками и, наконец, с могучей, праздничной и внушающей ужас картиной, которая, обрамленная стеклянными окнами галереи, как в прицеле охотника, величественно вырисовывалась на горизонте: Ватиканский холм.
* * *
– Браво, браво, Бенедетти, – с похвалой заметил Атто.
Прошло несколько минут, прежде чем мы поняли, что с нами произошло: северная стена галереи состояла из одного стеклянного окна, выходящего на прямоугольную лоджию. Вокруг окна стена была покрыта зеркалами, в которых повторялся и удлинялся вид галереи, так что она казалась бесконечной. Конечно, этот эффект проявлялся только в том случае, если наблюдатель находился на достаточно большом удалении и, кроме того, на одинаковом расстоянии от обеих стен, и только там. В центре торцевой стены, то есть в фокусирующей точке этой архитектурной воронки, добавлялся еще прямой вид на Ватиканский дворец, и нужно было лишь подойти поближе к окну, чтобы к панораме прибавился еще и купол собора Святого Петра.
Следовательно, эта вилла в форме корабля своим носом была нацелена точно на резиденцию Папы Римского. Непонятно только, являлось ли это знаком почтения или, скорее, угрозы.
– Я этого не понимаю. Такое впечатление, будто смотришь в ствол пушки, словно мы могли выстрелить отсюда по ватиканским дворцам, – удивился я. – Вы знали Бенедетти. Как, по-вашему, это особое положение «Корабля» – случайность?
– Я бы сказал, что…
Он умолк на полуслове. Внезапно мы услышали шаги. Кто-то был в саду. Атто не хотел, чтобы я заметил его беспокойство, но забыл, что собирался сказать, и нервно направился дальше.
Мы обследовали помещения по обеим сторонам галереи, всего их было четыре.
Сначала – маленькая часовня, затем умывальная комната. Над входом в первую было написано: «Hic anima», a над второй – «Hic corpus».
– «Здесь для души», «Здесь для тела», – перевел Мелани. – Ну и шутник.
Комната для умывания была отделана весьма изысканно, облицована майоликой, и в ней имелось даже два умывальника. Вода в них текла из двух кранов, над одним была надпись «calida», над другим – «frigida».
– Теплая и холодная вода по желанию, – прокомментировал Атто. – Невероятно. Даже у королей нет таких удобств.
С улицы опять донесся скрип песка. Шаги, как показалось, были более поспешными, чем перед этим.
– Вы правда не хотите пойти и посмотреть, не те ли это двое… Кто там, собственно, на улице?
– Конечно, хочу, – ответил он. – Но сначала мне надо хорошенько осмотреться на этом этаже. А если не найду и тут ничего интересного, переберемся на верхний этаж.
Как и ожидалось, маленькая часовня также была испещрена поучительными изречениями. Атто прочел случайно выбранное.
– «leiunlum arma contra diabolum» – «Пост – это оружие против дьявола». Не мешало бы напомнить об этом их преосвященствам, которые предаются чревоугодию в доме кардинала Спады.
Два оставшихся помещения были посвящены папству и Франции: комнатка с портретами всех пап и другая, с портретами королей Франции и королевы Кристины Шведской. Над дверями висели две таблички: «LITERA» – для пап, «ET ARMA» – для королей.
– Папам – забота о душе, королям – защита государства, – объяснил Атто. – Разумеется, Бенедетти не был сторонником власти Церкви, – засмеялся он.
В комнате, посвященной Франции, на стенах висели два роскошных гобелена с буколистическими сюжетами, которыми, как мне показалось, очень заинтересовался аббат Мелани. На первом была изображена пастушка, на заднем плане – сатир, пытающийся похитить другую пастушку, схватив ее за волосы, – напрасная затея, поскольку на голове у нее был шиньон из искусственных волос. На втором гобелене молодой человек с луком и стрелами склонился над раненной в бедро нимфой, одетой в волчью шкуру. Все это было заключено в раму, украшенную цветами, свитками с письменами и рельефными медальонами.
– Здесь – Кориска и Амарилли, а здесь – раненая Доринда: это две сцены из «Pastor fido», «Верного пастуха» – знаменитой буколистической трагикомедии кавалера Гуарини, которая уже более ста лет пользуется оглушительным успехом во всех христианских королевских дворах, – с довольным видом пояснил он. – Посмотри сюда и восхитись ими, мальчик мой, это, без сомнения, два самых прекрасных настенных ковра, вытканных французскими мануфактурами. Они сделаны гениальными руками Ван дер Планкена, или дела Планше, если хочешь, – уточнил он с видом знатока. – Эльпидио Бенедетти купил их по моему совету, когда более тридцати лет назад прибыл во Францию.
– Они действительно очень красивы, – согласился с ним я.
– Изначально их было четыре, но я посоветовал Бенедетти доставить два из них в палаццо Колонны в качестве подарка для Марии Манчини, которая в то время пребывала в Риме. Один лишь я знал, как они ей понравятся. Вернувшись в Рим, я увидел, что она повесила гобелены в своей комнате прямо над секретером. Она всегда любила опасность: годами они висели прямо перед глазами ее мужа, и он так ничего и не заметил! – засмеялся он.
– Ее супруг не заметил, что эти настенные ковры висели рам? – спросил я, ничего не понимая.
– Отнюдь, я хотел сказать, что он ни разу не заметил, что… Ладно, оставим это, – неожиданно уклонился от ответа Мелани.
– Я мог бы представить себе, что «Верный пастух», очевидно, была одной из любимых книг Марии Манчини и короля, когда они встречались, – предположил я, все же пытаясь понять, что именно хотел сказать Атто.
– Приблизительно так, – пробормотал он себе под нос и резко повернулся к гобелену спиной, делая вид, что заинтересовался картиной, изображавшей лесную идиллию. – То есть многие тогда любили читать это произведение. Очень знаменитая вещь, как я тебе говорил.
Мне показалось, что аббат хотел что-то сказать, и понял, что я догадался об этом.
– Не люблю выбалтывать любовные секреты Марии и его величества, – заявил он заговорщицким тоном. – Особенно те, о которых знали лишь они двое.
– Лишь они двое? Но ведь и вы знаете об этом, – с сомнением констатировал я.
– Да. Я – и больше никто.
* * *
Мне показалось крайне странным, что ни с того ни с сего у Мелани вдруг заговорила совесть: раньше он по любому поводу с наслаждением рассказывал мне самые секретные и интимные эпизоды из жизни короля, и казалось, что такого понятия, как угрызения совести, он вообще не знает. Наоборот…
Я только хотел что-то ответить, как снова услышал шаги. Они приближались с внушающей страх скоростью и направлялись снизу вверх. Мы повернулись к винтовой лестнице в другом конце зала, по которой всходили наверх.
Одеревенев, как две сушеные рыбы, скованные страхом, будто гипсом, хотя ни один не хотел показать это другому, мы, словно зачарованные, ждали, когда покажется кто-то чужой. Шаги по мрамору производили такое рассеянное эхо, что трудно было понять, куда следует повернуться, если не знать, где находится лестница. Шаги раздавались все ближе, и я мог бы поклясться, что они звучат сейчас в галерее. Затем они стихли. Мы, замерев, направили свой взор на другой конец галереи.
Нигде не было видно ни души.
И тут произошло такое… Между нами выросла огромная и непонятная тень. Мы проиграли. Существо находилось прямо за нашими спинами, на пороге галереи, откуда открывался вид на Ватикан.
С быстротой молнии у меня в голове пронеслась одна мысль: я спрашивал себя, как могло получиться, что оно материализовалось непосредственно позади нас, в полной тишине, – и мысль эта явилась в ту самую секунду, когда его когти впились в мое левое плечо и я осознал, что полностью нахожусь в его власти.
Потеряв рассудок от ужаса, я чуть-чуть повернул голову и увидел привидение. Оно было худое, плохо одетое, с орлиным носом. Глаза глубоко запали, кожа на лице натянута. Мне не надо было опускать глаза, чтобы понять остальное. Хватило запаха: от шеи до низа живота его рубашка была залита кровью.
– Бюва! – закричал Атто. – Что вы здесь делаете?
Он не ответил.
– Твоя… твоя жена, – прохрипел бледный призрак, оборотясь ко мне. – Беги! Немедленно!
Он оперся на стену. Затем сполз на пол и потерял сознание.