Veritas

Мональди Рита

Вена: столица и резиденция Императора

Вторник, 14 апреля 1711 года

День шестой

 

 

7 часов: звонит Турецкий колокол, также именуемый Молитвенным

С давних пор человек мечтает подняться в светлый эфир и избавиться от вечного клейма смертного существа, которое может подняться в небо только распрощавшись с земной оболочкой.

– Ближе к делу, младшекурсник. Нам нельзя терять времени, идиот ты этакий. Правда, господин мастер?

Я с удовольствием отправился бы еще в Хафнерштайг, чтобы поправить дымоход Антона де Росси, бывшего камергера кардинала Коллонича и друга Гаэтано Орсини. Однако вместо этого я едва успел выполнить обязательную дневную норму, ибо после того, как я поработал всего три часа, меня позвала Клоридия. Ей нужна была моя помощь. Жена камергера из слуг принца Евгения вот-вот должна была разродиться, и моя супруга, будучи хорошей повитухой, старалась проверять ее состояние как можно чаще. Поскольку она, конечно же, не могла взять с собой аббата Мелани, то ненадолго поручила его моим заботам.

И вот Симонис, мой маленький сынок и я в этот ранний утренний час сидели в обществе Атто и Пеничека в «Желтом Орле», пивной в греческом квартале, неподалеку от Химмельпфорте. Бедный хромоножка как раз представлял нам результаты своей работы: по вчерашнему поручению моего помощника студент из Богемии еще ночью попросил у других студентов материалы и утром, как только открылись библиотеки, неустанно искал книги, которые могли прояснить нам тайну полета. Мы с Симонисом были совершенно уверены, что все это нам не приснилось. Летающий корабль действительно поднимал нас в воздух и носил высоко в небе над Веной. Теперь нам хотелось знать, можем ли мы использовать полет так, как предложила Клоридия. Я надеялся, что собранная Пеничеком информация даст нам на это ответ.

Мы скрыли свое приключение на Летающем корабле не только от богемца, но и от аббата Мелани. Слишком велика была опасность того, что нас объявят сумасшедшими. Кроме того, я не доверял Атто.

Чтобы избежать посторонних ушей, Симонис выбрал «Желтого Орла» в греческом квартале, что неподалеку от мясного рынка. Поскольку там часто бывали соотечественники моего помощника, пивная называлась «греческим трактиром». Несмотря на слепоту, аббат Мелани заметил, что мы находимся в довольно необычном для его положения заведении.

– В пивные, – пояснил я, – ходит только простой народ, и никто больше.

– А почему?

– Граждане Вены ничто не ценят так, как разделение общественных слоев. Поэтому здесь нет и бильярда. И на столах можно увидеть только игральные кости и немецкие карты.

Я рассказал ему, что каждая игра – как и все в Вене – демонстрировала богатство того, кто в нее играет. Бильярд считается очень почетной игрой, поэтому в домах богатых людей для него даже выделяется отдельная комната. Также в кофейнях, куда ходят только зажиточные господа, существуют столы для бильярда и там запрещено играть в карты и кости, которые считаются типичной игрой плебса и всегда сопровождаются руганью и проклятиями. В этой же пивной (это слышал и Атто) играют в карты и кости: времяпровождение для грубых подмастерьев.

– А в Париже в карты играет даже король! – с улыбкой заметил Атто.

– В Вене тоже, честно говоря, – сказал Симонис. – Однако французские карты – для дворян и состоятельных людей, немецкие же карты – для простого народа.

Чтобы сделать французские карты более ценными, их производство было даже запрещено. Их нужно было завозить, а рисовальщики Вены могли создавать только немецкие карты, с помощью которых можно было, впрочем, заработать очень мало. Из-за войны с наихристианнейшим королем французских карт теперь вообще было не достать.

– Если бы я знал, то привез бы с собой целую кучу карт, чтобы продать их здесь! – рассмеялся Атто.

– Хорошо, давайте вернемся к теме полета, – сказал я, обращаясь к Пеничеку.

– Не понимаю, почему вы попросили этого славного молодого человека преподать вам урок касательно такой забавной вещи? – спросил Атто.

– О, гм… тут ничего особенного нет, господин аббат, – ответил Симонис. – Мне нужна эта информация, чтобы подготовиться к экзамену. Продолжай, младшекурсник.

Сладкая тоска по полету, снова начал Пеничек, присуща ужа эпическим сказаниям древних греков: кто не знает мифа о Дедале и сыне его Икаре? Во время своего бегства из Миноса они воспользовались крыльями, сделанными из дерева, на которые воском приклеили перья. А кто не помнит легенду о Симоне волхве, который в Древнем Риме пытался полететь на глазах у Нерона с помощью очень неуклюжего снаряжения? К несчастью, Икар подлетел слишком близко к солнцу и рухнул на землю, потому что жар растопил воск на его крыльях. И едва Симон-волхв поднялся в воздух, как уже лежал на земле, разбившись насмерть.

В мрачные столетия Средневековья попытки продолжались. Некий Армен Фирман построил в испанском городе Кордова гениальный механизм в виде крыла, для которого он использовал свой собственный плащ и еще кое-что. Быть может, сооружение было чересчур рудиментарным: Армен Фирман спрыгнул с башни, упал, переломал все кости и только чудом остался жив.

Однако священный огонь попыток взлететь не угас. В той же Кордове несколько лет спустя некий ибн Фирнас, очень ученый химик, физик и астроном, спроектировал летающую машину которая могла подниматься в воздух с человеком на борту. Лет чик, понятное дело, большой оптимист, решил организовать торжества по случаю успеха своего эксперимента еще до его про ведения и попросил всех жителей Кордовы выйти на улицу чтобы присутствовать при сем событии. В трепетном предвкушении жители Кордовы заполнили каждый уголок города и терпеливо смотрели, подняв головы вверх, на расположенный неподалеку холм, с которого Фирнас храбро поднялся в воздух за штурвалом своего летательного аппарата. В первые мгновения планирование протекало спокойно и уверенно. Однако когда Фирнас стал опускаться, то потерял контроль над судном и при посадке сломал себе позвоночник. Завистникам, которые отпускали замечания вроде «я так и знал», «это было ясно с самого начала», «опять сумасшедший», он отвечал, что на самом деле он кое о чем забыл: у птиц, повелителей воздуха, есть хвосты. Он пообещал немедленно заняться этим. К сожалению, времени у него уже не осталось: он вскоре умер из-за полученных ран.

– И что ты будешь делать со всеми этими историями? – снова вмешался аббат Мелани.

– Подождите, синьор Атто, подождите, – торопливо перебил его я, – рассказывай дальше, Пеничек.

В Османской империи тоже, продолжал Пеничек, уже давно можно отметить блестящие успехи на поприще полетов. К примеру, там был известный и уважаемый Лагари Хасан Челеби, который первым храбро поднялся в воздух в ракете. Заряд состоял из просторной клетки с крышей в форме конуса – с целью облегчения прохождения эфира, – по краям наполненной порохом. Эксперимент, проводившийся во время свадебных торжеств дочери султана Мурада IV, был памятным, очень шумным и эффектным. Лагари Хасан Челеби с ужасным грохотом приземлился в воды Босфора, что сильно напугало большую часть публики и вынудило к беспорядочному бегству; пилот чудом остался в живых. Султан же Мурад IV нашел посадку очень элегантной, смеялся от всего сердца, аплодировал Лагари Хаса-ну Челеби и вознаградил его хорошо оплачиваемым местом в османском войске. Мужественный пионер, возможно, получил бы еще что-нибудь, если бы султан прожил дольше. Вот только вскорости он умер, поскольку на протяжении многих лет злоупотреблял алкоголем (что, по мнению некоторых, объясняло, почему Мурад IV и многие его подданные, присутствовавшие при спектакле, оценили посадку настолько по-разному).

Прошло несколько столетий, прежде чем была предпринята новая попытка: то был человек из Тосканы, некий Леонардо да Винчи, который спроектировал несколько предназначенных для полетов аппаратов.

– К сожалению, ни одна из его машин так и не оторвалась от земли ни на волосок, и поэтому Леонардо да Винчи в отличие от Лагари Хасана Челеби, ибн Фирнаса и Армена Фирмана будет предан забвению, – заметил Пеничек.

В той же Тоскане, в милом городке Аквилея, в начале шестнадцатого столетия другой Леонардо да Винчи приобрел большое уважение, поскольку намного превзошел других пионеров – Теобальдо Скапестри, соотечественники называли его Толстоголовом из-за настойчивости и невероятной прочности черепа.

Теобальдо даже работал вместе с Леонардо и сопровождал его в нескольких учебных поездках. Однако довольно скоро он понял, что многого может добиться сам, и, благодаря кстати подвернувшемуся наследству, которое случайно сделало его богатым человеком, он с непоколебимой уверенностью вернулся в Аквилею: если использовать полученные от Леонардо знания, то он наконец сможет сконструировать летающую машину. В два счета он соединил смолой пару свай и натянул парус из грубого сукна.

Итак, в одно прекрасное утро 1514 года он взобрался на местную башню и взревел:

– Я лечу-у-у-у-у!

А затем бросился вниз, дико размахивая крыльями. Он камнем упал между рыночными лотками на телегу продавца яиц, который не оценил научного значения происшедшего и немедленно потащил незадачливого ученого к судье, чтобы заставить его оплатить убытки. Однако Толстоголов был не тем человеком, который сдастся при первой же трудности, и уже вскоре он повторил свой эксперимент: на этот раз он четко нацелился на несколько мешков с семенами, а в следующий раз – на навозную кучу. Только вот Аквилея воспротивилась его занятиям, и бургомистр вынужден был запретить храброму Теобальдо какие бы то ни было опыты. Впрочем, этот смелый человек не сдался, а попросил разрешения проводить свои упражнения в ночное время, так как темнота была на его стороне. План получил одобрение жителей города и бургомистра, поскольку таким образом никто не подвергался опасности, что в него попадет Теобальдо. С того дня каждую ночь аквилейцы слышали знакомый крик «Я лечу-у-у-у!» и вскоре после этого – удар тела Теобальдо о мостовую.

Так продолжалось несколько лет. В городке уже привыкли встречать Теобальдо на улице с перевязанной головой, в сопровождении толпы детишек, которые насмехались над ним и забрасывали камнями.

Однажды ночью 1522 года снова послышалось привычное «Я лечу-у-у!», а затем только далекий смех. С того дня никто больше не слышал о Теобальдо Скапестри. Некоторые полагали, что ему наконец удалось подняться вверх и он улетел, словно орел, неведомо куда. Другие же говорили, что своими противоестественными занятиями Толстоголов разозлил дьявола, после чего тот явился в Аквилею и забрал его. Пьяница, который в ту ночь спал на площади, рассказывал странную историю: Теобальдо поднялся на башню, прокричал свое «Я лечу-у-у!», затем положил правую руку на левый локоть, а средний палец левой руки показал всему городку; затем спустился по лестнице и, смеясь от всего сердца, уехал прочь на муле.

– По легенде призрак этого пионера воздухоплавания все еще бродит по Аквилее, – закончил Пеничек. – Некоторые утверждают, что время от времени можно услышать печально известный крик «Я лечу-у-у!», а затем удар о мостовую. Суеверные торговцы избегают ставить свои повозки под башней, чтобы утром не обнаружить их разбитыми.

Увидев наши разочарованные лица после своих историй, которым было по меньшей мере две сотни лет, Пеничек быстро добавил, что, к счастью, ему удалось найти кое-что поновее. Кроме того, это самая интересная часть доклада, и в центре ее, как обычно, оказался итальянец: отец-иезуит.

Его звали Франческо Лана, он родился в 1631 году вБрешии, в семье благородных родителей, в шестнадцать лет вступил в орден иезуитов, где серьезно занялся штудиями в области математики и естественных наук. Его легендарный гений и неутомимое усердие привели его во многие города Италии и, наконец, к решению заняться педагогической деятельностью, и вскоре он привлек к себе внимание исследователей со всего света.

В возрасте тридцати девяти лет он опубликовал в Брешии свой главный труд: трактат под названием «Продром, или Обращение с разнообразными открытиями», в котором с неповторимым остроумием описывал многочисленные научные вопросы и, среди прочего, план летательного аппарата.

В этом месте мы очнулись от полудремы, в которой пребывали во время всего предыдущего доклада Пеничека.

Проект Ланы, пояснил он, базируется на простом утверждении: воздух обладает определенным собственным весом, который, впрочем, намного меньше, чем у других вещей, однако если тело легче того воздуха, который вытесняет, то оно сможет подняться вверх. Соответственно, если с помощью обычного насоса из пары больших и очень легких шаров, которые, к примеру, сделаны из очень тонкого листа меди, высосать воздух, то они станут легче окружающего воздуха, вследствие чего сами поднимутся ввысь и при этом смогут поднять даже небольшое судно.

– Что-то вроде… Летающего корабля! – заметил я.

– Иезуит действительно назвал свою идею именно так, – сказал Пеничек, показывая нам копию проекта Ланы, которую срисовал с одного из экземпляров трактата.

– И… этот корабль когда-нибудь летал? – спросил Симонис.

На самом деле, пояснил младшекурсник, описанный в «Продроме» корабль никогда так и не был построен. Некоторые полагают, что иезуит добровольно отказался от этого, поскольку опасался, что тот, кто будет управлять кораблем, подвергнет опасности свою жизнь и жизнь других людей. Лана удовольствовался тем, что представил проект на основании небольшой модели во дворе флорентийского палаццо иезуитов. Однако никто не знает, летала ли эта модель в действительности. Итальянский ученый в любом случае не был склонен к тому, чтобы строить свой корабль, поскольку был убежден, что им тут же воспользуются в военных целях. К сожалению, никому не удалось переубедить его. Из-за болезни сердца иезуит скончался в 1687 году в возрасте всего лишь пятидесяти шести лет, а открытие его так никогда и не было воплощено в жизнь.

Мы с Симонисом разочарованно переглянулись. В сообщении Пеничека была пятая доля бесполезных анекдотов и давно минувших событий, в то время как о единственном свидетельстве, которое было близко к тому, что пережили мы, он смог предоставить только общую информацию.

– Ну, надо же, чтобы мне попался именно такой глупый младшекурсник из Праги! – раздраженно проворчал грек и с наигранным отчаянием схватился за волосы.

– Последний вопрос, – сказал я, толкая локтем своего подмастерья, чтобы он не мучил бедного Пеничека без нужды. – Каким образом корабль Франческо Ланы мог повернуть в каком-либо направлении, после того как поднялся в воздух?

– Об этом в «Продроме» не написано. Говорят, Лана размышлял о системе шатунов, которые могли влиять на управление кораблем. Если он ими вообще пользовался, то только во время своего эксперимента у иезуитов во Флоренции. Однако это только разговоры – доподлинно ничего не известно.

Симонис негромко выругался, проклиная себя самого, младшекурсника и даже благородный ритуал снятия, который навесил ему глупого пражанина, словно колодку на ногу.

Студенты попрощались. Пеничек получил от Симониса приказ еще раз просмотреть собранные документы, чтобы найти в них более полезные вещи, а затем отправляться в Alma Mater Rudolphina, чтобы посетить там вместо Симониса несколько лекций, и сразу же принести ему записи в монастырь. Мой подмастерье собирался снова приступить к работе вместе с малышом: нам нужно было срочно произвести некоторые работы по прочистке дымоходов в предместьях. К сожалению, путь был слишком далек, чтобы брать с собой аббата на повозке. И мне пришлось остаться одному с Атто.

– Ну что ж, может быть, теперь мы поговорим о более серьезных вещах? – начал старик, едва остальные ушли.

Я готов был отдать все, чтобы этого разговора не было, мне и так вчера вечером пришлось бежать от аббата Мелани сначала во время репетиции «Святого Алексия», а затем в «Голубую Бутылку». Смерть Популеску тоже отвлекла нас, однако сейчас никакой возможности избежать этого не было.

Я был преисполнен решимости не дать себя вновь вовлечь в эти дела. Тысячу раз злобному кастрату обманом удавалось получить от меня то, что ему было нужно, после чего он гнал меня на все четыре стороны. На этот раз я не поддамся, его извинения не тронут меня и не убедят.

– Мальчик, мне нужно выполнить миссию.

– Это меня не касается. Это ваша миссия, не моя. Вы вознаградили меня за услуги, оказанные в Риме. Счет покрыт. Я ничего вам не должен. И я не намерен ввязываться в политические интриги. Вы – подданный наихристианнейшего короля, я – подданный императора. Я не хочу иметь ничего общего с Францией, врагом Австрии. Если я могу сделать что-то для его императорского величества, я это сделаю. Но не вместе с вами.

– Ты не доверяешь мне, – ответил аббат. – Я давно это пенял. Но разве ты не видишь, что нужен мне? И не только потому, что я стар и слеп и ни на что уже не гожусь. С твоей помощью раньше мне удавались и более сложные вещи.

– Конечно, – с сардонической ухмылкой ответил я, – однако только с помощью лжи. Вы лжете. Вы всегда лжете. Каждый раз вы действовали по своему усмотрению. Вы хорошо хранили себя и свой тайный план, не говоря мне правды. Вы всегда использовали меня как раба.

– Это неправда, я никогда не собирался делать ничего подобного! – живо возразил он.

– Однако факты утверждают обратное, синьор Атто: когда мы познакомились, я был еще мальчиком, а вы своими бесстыдными речами…

– Ты хочешь, чтобы мне опять стало плохо? – перебил меня Атто, делая трагичное лицо.

– Ах, да оставьте же вы этот пафос! – гневно ответил я, поднимаясь. – Лучше следите за тем, чтобы не пить слишком много шоколаду!

– Теперь ты за мной еще и шпионишь?

– Прекратите, оба!

То был голос Клоридии. Она, запыхавшись, прибежала к нам, держа в руках листок бумаги.

– Клоридия, не вмешивайся, пожалуйста. Аббату и мне…

– Сначала прочтите это.

Она развернула лист бумаги и протянула его мне. Это была так называемая листовка, одна из тех сложенных вдвое газет, которые появлялись нерегулярно и печатались только в исключительных случаях. Я прочел ее на одном дыхании и побледнел. Затем перевел ее для аббата Мелани. Он схватился за спинку стула, словно груз прожитых лет внезапно стал для него неподъемным.

Великий дофин, старший сын наихристианнейшего короля, был тяжело болен. В листовке не говорилось об этом прямо, однако болезнь могла представлять такую же угрозу для его жизни, как и для Иосифа I.

У наследника французского трона была оспа.

* * *

Весь мир на моих глазах перевернулся с ног на голову. Какая-то загадочная сила сделала так, что обоих главных противников в войне за испанское наследство, Австрию и Францию, одновременно постигла одна и та же смертельная болезнь. С одной стороны она обрушилась на молодого правителя, а с другой – на наследника старого короля, которому наверняка жить оставалось немного.

Говорили об оспе, но название не имело значения: смертоносные когти вцепились в важнейшего противника в войне за Испанию. Или же это случайно, что австрийский император и наследник французского трона одновременно заболели болезнью с одинаковыми симптомами, причем посреди ужасной войны, сотрясавшей всю Европу? Конечно же, нет. Теперь я был уверен как никогда, что неизлечимый яд в этот миг выполнял свое медленное коварное действие.

Какой же план был при этом у аббата Мелани?

Атто прибыл в Вену, чтобы вместе с турками устроить заговор против императора; не случайно ведь он появился через день после прибытия аги и начала болезни Иосифа. Однако великого дофина Франции аббат наверняка не собирался травить: в восемьдесят пять лет не меняют кормящую длань.

Я смотрел на Атто, и он, словно почувствовав это, повернулся ко мне. То было уже не лицо старика, которое я видел только что, а маска, будто Атто был уже трупом.

Кожа приобрела пепельный оттенок, рот приоткрылся, зубы едва не выступали из впалых щек, губы и глазницы посинели. Франция вот-вот готовилась потерять своего первого наследника престола, и кто знает, кого еще. Быть может, все кончится так же, как в Испании, которую сейчас раздирали те, кто оспаривал право на ее останки… Все мыслимые опасения отчетливо мелькали на его желтом, пергаментном лице, просвечивавшемся сквозь тщательно нанесенный слой белил.

И мои подозрения рассыпались, словно карточный домик. Атто никого не отравлял, и если он случайно прибыл в город одновременно с посольством турецкого аги, то все мое раздражение по отношению к нему основано просто ни на чем… Кем или чем бы ни была та темная сила, которая теперь решала вопросы жизни и смерти в Вене и Версале, аббат Мелани был ни при чем.

Клоридия смотрела на меня с серьезным выражением лица и гладила меня по руке: она прочла мои мысли. Мелани попросил меня увести его из трактира. Моя супруга кивнула и сказала, что будет ждать нас в Химмельпфорте.

Мы с аббатом немного прошлись к расположенному неподалеку мясному рынку. На улице было полно народу, иногда мимо проезжали кареты: достаточно было слегка понизить голос, чтобы прохожие ничего не слышали.

Он молчал. Я наблюдал, как он с трудом идет, опираясь на меня, как тяжело дышит. По быстрой пульсации вены на его морщинистой шее я понял, как часто бьется его сердце и мешает ему дышать. Я опасался, что ему снова станет плохо.

– Синьор Атто, быть может, нам стоит вернуться в монастырь?

Он остановился. Дрожащей рукой он потер прикрытые веки за черными стеклами очков, словно очнувшись от кошмарного сна. Затем выпрямил свою согнутую спину и глубоко вздохнул. Теперь лоб его был нахмурен, однако, казалось, что силы понемногу возвращались к нему.

– Давным-давно, – мрачным голосом произнес он, – я тебе как-то говорил, что есть два типа поддельных документов. Первые, и это настоящие подделки, просто-напросто представляют собой ложь и ничего более. А другие – это подделки, в которых говорится правда.

– Я помню, синьор Атто, – кивнул я. Неужели он хотел сказать, что листовка с известиями из Парижа может быть подделкой?

– Подделки, в которых говорится правда, создаются с наилучшими намерениями: они, хотя и с искажением настоящих доказательств, должны служить распространению правды. А вот подделки первого рода суть ложь. Однако я не утверждаю, что их создают с дурными намерениями.

Эта двусмысленная речь удивила меня. К чему клонит аббат Мелани?

– Что ж, – сказал он, – на днях ты наткнулся на документ первого типа.

Я вздрогнул.

– Подделку, которая, тем не менее, была создана с похвальными намерениями, – пояснил он, – во имя мира.

Услышав эти слова, я открыл рот и остановился. Я начинал понимать.

– Проклятье, я никогда не должен был тебе этого говорить, – раздраженно прошипел он и ударил кончиком своей трости об мостовую.

– Письмо, из которого вытекает, что Евгений хотел предать империю… то есть то письмо, которое находится в центре вашей миссии. Оно поддельное, да? – спросил я. От невероятного удивления голос мой прозвучал надтреснуто.

– Позволь мне объяснить, мой мальчик, – сказал он и сжал мою руку немного сильнее.

Большая часть истории, которую рассказал мне Атто, была чистой правдой. Действительно, в начале года неизвестный офицер явился к испанскому двору в Мадриде, где правил Филипп Анжуйский, внук Людовика XIV. И офицер действительно, прежде чем исчезнуть в неизвестном направлении, смог вручить Филиппу то письмо, в котором можно было прочесть, что Евгений Савойский готов продаться врагам-французам за соответствующее вознаграждение. Верно было и то, что молодой католический король Испании был словно громом пораженный, когда прочел эти строки.

Однако теперь Атто рассказал мне, что было дальше на самом деле. Филипп отослал копию письма своему деду, «королю-солнце». Правитель Франции тоже был в растерянности. Письмо проверил и министр де Торси, и вот он отреагировал совершенно иначе.

– Торси утверждал, что Евгений никогда не писал такого письма. Принц Савойский никогда не допустил бы подобной глупости: предлагать себя врагу и тем самым ставить на кон все, что он завоевал на службе империи – славу, власть и богатство.

Министр наихристианнейшего короля был убежден, что речи шла о поставленной самим Евгением ловушке – хитрости, которая, по его мнению, полностью соответствовала неискреннему характеру полководца. Получив утвердительный ответ от французов на свое предложение, он объявил бы о заговоре против себя, затеянном заговорщиком из Вены, который был заодно с врагом.

– И Торси был прав?

– И да и нет. Письмо действительно было поддельным, как он и утверждал. Однако Евгений никогда не поручал писать его, напротив, он ничего не знал обо всей этой истории.

– Так кто же…

Я остановился и задержал дыхание. Мгновение царила тишина. Я удивленно выпучил глаза. Молчание Атто было признанием, которое трудно было расценить неправильно.

– Я надеялся, – продолжал он, опустив голову, – что тайный агент Франции передаст письмо императору. Да, я даже устроил так, чтобы приехать сюда лично и руководить операцией. Однако затем все застопорилось. К сожалению, Торси удалось убедить его величество ничего не предпринимать. Я никогда не ладил с этим министром: он слишком осторожен.

И ему не оставалось ничего другого, пояснил Атто, как отправиться в Вену и передать письмо Иосифу I или посреднику вроде Пальфи.

– Франция хочет мира. Я пытаюсь обеспечить его, – сказал он, – и если никто не поможет мне в этом, хорошо, я устрою все сам.

За этими словами снова последовала тишина, нарушаемая только звуком наших шагов по мостовой, криками группы играющих в догонялки ребят, приглушенным смехом прогуливающихся дам, грохотом телеги, заворачивавшей за угол. Это молчание между мной и Атто говорило все: оно свидетельствовало о закате аббата Мелани, о его отчаянной попытке повлиять на ход политических событий, о равнодушии короля (который вопреки всему уделял внимание предложениям своих министров), об одиночестве старого советника короны, его бессилии и жгучем нежелании признавать себя побежденным.

– Конечно, иностранные министры еще интересуются моим посредничеством для получения тайной аудиенции у короля, где хотят говорить об особенно конфиденциальных делах. Надежного посредника, которого ценили бы при дворе, не так-то легко найти, – произнес Мелани со вспыхнувшей вновь гордостью. – Однако совсем другое давать королю советы и убеждать его совершать нужные поступки.

Все было ясно: Атто, верный слуга короля, был еще хорошим связным, когда нужно было получить аудиенцию у короля или его министров. Но его мнение при дворе уже ничего не стоило. Он пытался снова написать главу истории Европы, как ему удавалось это в прошлом. Правда, на этот раз ему приходилось действовать на свой страх и риск: в Версале никто больше не слушал старого кастрата. С этой целью он сначала нанял искусного каллиграфа, чтобы он написал поддельное письмо от имени Евгения (одиннадцать лет назад я сталкивался с таким на службе у Атто), а затем нужно было переправить его к испанскому двору.

Я знал методы аббата Мелани, они были теми же, которые он использовал одиннадцать лет назад, когда велел подделать завещание умирающего короля Карла II, последнего испанского Габсбурга. Эта подделка позволила французскому Бурбону взойти на испанский трон. Кто в свое время передал листок с поддельной подписью в Испанию? С ней я тоже встречался: старая приятельница Атто Мелани, мадам Коннетабль Мария Манчини, тетя Евгения Савойского, бывшая возлюбленная Людовика XIV, долгое время была французской шпионкой при испанском дворе. Своими руками я мог коснуться их с Атто тайных махинаций в пользу Франции (да, я сам был тогда их ничего не подозревающим орудием) и был втянут в сомнительную смесь из романов, политики и шпионажа, которая связывала Марию Манчини, Атто и наихристианнейшего короля. Уже тогда я видел, с какой непринужденностью Атто и его друзья обращаются с подделками. И когда Атто вчера говорил с Клоридией о чашке испорченного шоколада, вызвавшего его недомогание, он дал понять, что все еще поддерживает связь с Марией Манчини.

Ирония судьбы. Одиннадцать лет назад эти трое – аббат, мадам Коннетабль и каллиграф – были инициаторами подделки. Подделанное ими завещание испанского короля стало искрой, от которой загорелся запальный шнур.

Теперь именно эти же три человека хотели исправить ту колоссальную ошибку, и ничего лучшего в головы им не пришло, как шаг за шагом повторить то же самое: создать вторую подделку, письмо Евгения, и отвезти его в Испанию, чтобы покончить с войной, опустошавшей Европу и, что хуже, повергнувшей, вопреки всем ожиданиям, на колени саму Францию.

Однако на этот раз ничего не вышло: горящий запальный шнур не хотел потухать; ход событий, приобретших со временем апокалиптический размах, нельзя было остановить во второй раз. И дряхлый кастрат вынужден был тряхнуть стариной и лично отправиться в Вену, чтобы передать императору копию поддельного письма, в надежде вызвать этим самым скандал, который лишил бы Евгения, противника мира, власти.

– Некогда великие министры, мои друзья, все мертвы, даже те, кто был моложе меня, – с горечью говорил он, чтобы доказать мне, что при дворе его никто уже не слушает. – Такие люди, как Помпон, Шамильяр, де Лионн, Летеллье, – их больше нет. Да, с ними у меня были доверительные отношения. Остался только этот недоверчивый Торси, не случайно он сын этой змеи, Кольбера. Через Торси я не могу передать королю даже самой маленькой записки, не говоря уже о меморандумах, которые он получал от меня всю свою жизнь. Тот, кто сегодня хочет чего-то добиться для Франции, должен делать это сам. Именно это я и сделал, мой мальчик. Как по-твоему, слава Савойского стоит больше, чем мир?

Вопрос был риторическим, и я не стал отвечать на него. Меня заставляло задуматься кое-что другое.

Прежде именно я (правда, слишком поздно) обнаруживал ложь и тайные игры Атто, которые он проворачивал с моей помощью.

Впервые за почти тридцать лет нашего знакомства я имел честь услышать из собственных уст Мелани признание в своих махинациях. Знак того, что времена изменились, подумал я, и что старый аббат уже не совсем соответствует эпохе. Он был единственным, кто остался в живых из минувшей эры, и его долголетие, вместо того чтобы принести ему покой и вознаграждение за труды, обрекло его на то, чтобы отпить из горького кубка поражения и забвения.

Хуже того, судьба еще и сыграла с ним злую шутку. Он вошел в ворота Вены спустя почти сутки после прибытия турок и начала болезни императора. Случайность? Нет: насмешливая гримаса судьбы. Новому времени он уже не нужен. Существовал Атто или нет, не имело значения. В огромной фреске мира уже нигде не найти портрета аббата.

Я с сочувствием разглядывал несчастного старика. Он повернул ко мне лицо. И мне показалось, что я вижу раненую гордость, словно его слепые глаза угадали мое сочувствие.

– И при этом я наизусть выучил все чертовы даты прибытия и отбытия официальной венской почты! Целый месяц мне потребовался на то, чтобы без ошибок оттараторить свою речь, поскольку я опасался, что на границе меня задержат и станут допрашивать, – пожаловался аббат.

– Утром понедельника прибывает постоянная почта из Берлина, Бреслау, Нойса, Глатца, Ольмюца и Брунна, а кроме того, из Польши, – внезапно визгливым голосом поведал он. – Вечером ее доставляют из Брюсселя, Голландии и всех Нидерландов, из Англии и Испании только раз в две недели; затем приходит почта из Франции, Кельна, Франкфурта, Вюрцбурга, Нюрнберга, Мюнхена, Аугсбурга, Иншпруха, Тринта, Мантуи, Флоренции, Рима, Милана и Турина, а также из Зальцбурга, Пассау и Линца. Во вторник утром ее привозят из Праги, Дрездена, Лейпцига, Гамбурга, Нижней Саксонии, Хильдесхайма, Брауншвейга, Ганновера и Хальберштадта; затем – из Эдинбурга, Вараждина, Аграма и из Хорватии. С этой почтой путешествуют также денежные переводы и письма из Петервардейна. После полудня прибывают акции из Граца, Клагенфурта и Виллаха, а также из Венгрии и Зибенбюргена. В пятницу на восходе солнца то же самое, что и в понедельник утром, добавляется только Хорватия; вечером прибывают те же, что в понедельник, письма из городов империи, кроме Зальцбурга, Иншпруха и Тринта. Дополнительно еще из Праги, Венгрии и Зибенбюргена, как и во вторник. Ну, что ты на это скажешь? Неплохо для восьмидесятипятилетнего, а? – с вымученной улыбкой заметил он.

Старый аббат хотел произвести на меня впечатление своей памятью, даром, который уже никто во Франции не ценил. Я ответил словами восхищения, которые наверняка прозвучали для моего собеседника несколько неискренне, поскольку он помрачнел еще сильнее, чем раньше.

– Синьор Атто, я вправду хотел… – попытался я подбодрить его, подыскивая слова утешения, которые так и не сорвались с моих уст.

Мелани остановил меня печальным жестом, словно говоря: «Ладно, ладно». Мы некоторое время шли молча, я поддерживал его за руку.

– Теперь, когда жизнь дофина в опасности, все стало яснее, – наконец продолжал он. – Что-то или кто-то интригует в равной степени против Франции и Австрии. Кто-то или что-то, кто выше всего, поскольку «король-солнце» и Победоносный – заклятые враги в войне, взаимно ослабляющей всю Европу.

– Значит, вы сомневаетесь, что дофин действительно болен оспой?

– А ты думаешь, что император болен? – с горьким сарказмом спросил он меня.

Больше сказать было нечего. Теперь, когда великий дофин слег, Атто открыл свои истинные мысли: он никогда не верил, что у Иосифа Победоносного оспа.

– Выдать яд за заразную болезнь легче легкого. Не только придворный лейб-медик, монсеньор Фагон, но и никто иной из врачей королевской семьи понятия не имеют, как лечить такой вид болезни, – заявил Атто. – Ибо, как только обнаруживают дом, где поселилась оспа или какая другая заразная хворь, медикам запрещается даже приближаться к больному. Чтобы ни один из членов королевской семьи не заразился. В таких случаях здравый смысл требует консультации с теми парижскими медиками, которые занимаются такими болезнями каждый день.

– Может быть, они сделали это.

– Они никогда этого не сделают, – с многозначительной улыбкой сказал он.

– Это же могло случиться и здесь, при императорском дворе! – От испуга глаза у меня широко раскрылись. – Врачи императора могут столь же мало знать об оспе, как врачи великого дофина.

Я сразу предположил, что за болезнью Иосифа I может скрываться неизлечимое действие яда, но осознав, что это подозрение подкрепляется словами Атто, я вздрогнул.

Теперь я хорошо понимал, отчего на аббата на днях напали колики. Какой там шоколад и мадам Коннетабль! Нездоровье имело причиной болезнь императора: старый опытный шпион сразу понял, что в игру вступили злые неизвестные силы и что Франция в такой же опасности, поскольку не относится к этим силам. В некоторых играх, это понял даже я, нужно быть в числе убийц, если не хочешь оказаться жертвой.

– Мальчик, – прошептал он, внезапно останавливаясь и хватая меня за плечо, – мне почти удалось в одиночку остановить войну в Европе, которая длится уже одиннадцать лет! Хорошо организованная группа заговорщиков может добиться многого, причем без усилий.

– Турки! – воскликнул я и рассказал Атто о проделках дервиша с Угонио.

– Угонио? – вздрогнул Атто, услышав имя осквернителя святынь.

Я поведал ему о тех обстоятельствах, при которых обнаружил его.

– Точно, теперь я вспомнил: это грязное создание ведь родом из Вены. Мир действительно тесен, – он почти недоверчиво покачал головой. – Спустя столько лет я и впрямь с удовольствием повидал бы его… или, скажем, снова встретился с ним, – печально поправился он, намекая на свою слепоту.

То удивление, которое вызвали мои слова у Атто, уверило меня в том (если после его признания мне это и в самом деле было нужно), что он действительно ни при чем. Я сильно ошибался.

Я пояснил ему, что Клоридия подслушала разговор Угонио и Кицебера, когда они планировали добыть чью-то голову. Аббат напряженно слушал меня. Я, рассказывая, внимательно изучал его лицо, однако черные стекла очков мешали мне разглядеть тайные движения его души. Я напомнил ему и о таинственном предложении, которое произнес ага в присутствии принца Евгения, и, наконец, подытожил все удивительными османскими легендами о Золотом яблоке.

– Только одно мне неясно, – заключил я, – имеют ли отношение турки к болезни великого дофина? Блистательная Порта всегда была союзником Франции…

– Это не важно. Важна методика.

– Что вы имеете в виду?

– Сами по себе османы – ничто. С течением столетий он всегда были вооруженной рукой Запада, которая сама восставала против Запада же. Двести лет назад король Франции, Франц I, предложил Сулейману Великолепному напасть на империю в Венгрии; предложение, которое было принято и успешно реализовано. В Италии город Флоренция попросил у Мохаммеда II помощи против Фердинанда I, короля Неапольского. Венеция пользовалась войсками султана Египта, чтобы прогнать португальцев с восточных берегов Средиземного моря, поскольку они мешали венецианцам заключать торговые сделки. Существует и множество итальянских военных техников, которые предлагали султану свои услуги, если их хорошо оплачивали. Когда Филипп II Испанский собирался захватить Португалию, он подарил королю Марокко территории, чтобы настроить его на мирный лад, и тем самым передал христианские земли в руки неверных – лишь для того, чтобы ограбить короля-католика! Даже папы Павел III, Александр VI и Юлий II искали поддержки у турок, когда это казалось им своевременным.

И тридцать лет назад, в 1683 году, я слышал большую часть этих неславных примеров из уст Мелани. Только одного эпизода не хватало в рассказе Атто, и я понял, почему он умолчал о нем: в том же самом 1683 году наихристианнейший король тайно поддерживал турок, когда они осаждали Вену.

– Османы – идеальный инструмент. За свою долгую жизнь я видел очень многих, и были среди них бандиты и злодеи.

Мне было трудно поверить в это. Кто знает, сколько грязных сделок с неверными провернул Атто по приказу своего короля…

– Среди этих бандитов были лица с живым выражением врожденной жестокости, – продолжал Мелани, – и раскаяние было неведомо им. Ибо не достаточно иметь душу, нужно ее наполнить еще и присутствием Божьим, чтобы страдать от своего падения, чтобы испытывать стыд. Христианские преступники, слава Господу, наоборот, носят на челе своем признаки борьбы со злом, пусть даже они и проигрывали бои. А среди османов преступники точно такие же люди, как мудрецы. Когда я смотрел на них, взгляд турецких бандитов был увереннее, чем мой. Я не мог не видеть в них людей с другой природой, отличной от нашей, людей, которые в действительности не понимали христианских значений слов «грех» и «добродетель». Тот, кто их не понимает, вне христианства, даже вне самой человеческой природы. Когда я имел дело с османами, мне довелось узнать, что в культуре, почти столь же древней, как христианская, все основано на совершенно иных устоях, что действительно существует такой феномен: люди без совести!

Слова Атто озадачили меня. Теперь я всем своим существом испытывал страх по отношению к туркам, подобный тому, какой чувствуешь по отношению к урагану, который уничтожает людей и предметы, однако не знает всего этого, поскольку не имеет совести. Аббат, конечно, был прав: турки всегда были орудием в руках Запада. Разве Симонис не рассказывал мне, что и несчастный Максимилиан II, создатель Места Без Имени, стал жертвой предательства князей-протестантов, которые натравили османские войска на империю? И что сделал тот советник Максимилиана, Унгнад, когда путешествовал между Веной и Константинополем, чтобы манипулировать турками в своей интриге против императора?

– Однако именно потому, что османы – кровожадная раса и всегда готовы к завоевательным войнам, – вставил я, – легко понять также, что они хотят напасть на Европу.

– Кровожадная раса, всегда готовая к завоеваниям? – повторил, задав риторический вопрос, Мелани и снова сделал несколько шагов. – Я мог бы рассказать тебе такие вещи об Османской империи, которые ты себе даже представить не можешь. Знаешь ли ты, кто такие деребеи?

– Дере… Кто?

Как и каждая империя, пояснил Атто, Османская базируется на феодальной системе. Великого султана, абсолютного повелителя, представляет в провинциях сеть местных феодалов, которые при этом вовсе не преданы ему: деребеи.

– Это маленькие жестокие властители, которые постоянно восстают против султана. Они присваивают себе собранные налоги, которые должны выплачивать султану, отказываются выполнять приказ о призыве центрального правительства и вместо этого нанимают войска для своего собственного войска; у них свой собственный флаг, своя униформа, часто они даже идут войной на султана.

Почти вся Малая Азия разделена между горсткой таких вот деребеев. Не говоря уже о горных местностях, продолжал Атто, где не повинуются даже призыву к оружию.

В гяурских областях ни один житель гор не носит униформу и не платит в казну султана ни пара, так называется сороковая часть пиастра.

Если султан пытался заставить их повиноваться, они бежали в горы, оставляя войска блуждать по их брошенным поселениям. Или обрушивались массами на солдат султана в соотношении двадцать пять тысяч к тысяче, чего в целом достаточно для того, чтобы закончить войну и вернуть мир Константинополю. По крайней мере, до следующей кампании по набору рекрутов или до следующего срока сдачи налогов, когда война неизбежно разгорится снова.

В Османской империи множество таких народов. Теперь ты понимаешь, сколь абсурдно утверждать, что турки только и ждут, чтобы напасть на соседние нации. Все совсем наоборот: у них огромные проблемы внутри страны, из-за которых внешние военные акции кажутся совершенно неразумными. То, что они желают любой ценой расширить свои владения за счет Европы, как они сделали, угрожая Вене, Венеции или же Венгрии, в то время как их собственная империя уже всего в нескольких милях от Константинополя абсолютно неуправляема, означает, что для них важнее не сохранить Османскую империю, а уничтожить христиан и их страны.

– А разве вы не считаете это неизбежным? Речь идет о людях, которые совершенно отличны от нас, которые с рождения положительно не переносят христианскую религию.

– И это тоже неверно. В Константинополе живет очень много христиан, и они свободно занимаются своими делами. Скажу тебе даже больше. Как и его предшественники, Сулейман Великолепный выбирал высших османских сановников через dev irme, так называемый «отбор мальчиков». Это нечто вроде инкубатора из пятнадцати тысяч мальчиков-христиан, которых каждый год султан велит похитить из Румелии, европейской части Османской империи, к примеру из Венгрии, а затем вырастить в Константинополе, потому что втайне он верит, что они превосходят турок по умственным способностям.

Из вот этого «отбора мальчиков» затем выбирают тех, кто будет в числе янычар, элитного отряда, возглавляющего войско. У янычар, таким образом, нет ничего общего с турецкой кровью, тем более что они живут в целибате, значит, и потомства у них нет. Год за годом выпускающихся подростков заменяют новыми похищенными мальчиками. По прибытии в Османскую империю мальчиков тщательно осматривают по законам физиогномии: в зависимости от наклонностей, которые выдает та или иная черта лица, из них воспитывают слуг в личном дворце султана, работников в управлении или янычар в армии.

– Высшие сановники, наиболее приближенные к султану, наверное, все же турки? – заметил я.

– Наоборот. Великий визирь, то есть первый министр, который подчиняется только султану, почти никогда не бывает турком и мусульманином. Из сорока семи великих визирей, которые следовали один за другим в Блистательной Порте с 1453 по 1623 год, только пятеро были турецкого происхождения. Среди остальных одиннадцать были албанцами, шестеро – греками, один черкес, один армянин, один грузин, десять халдеев и даже один итальянец. И Ибрагим-паша, знаменитый великий визирь Сулеймана Великолепного был не турком, а венецианцем.

– Как так, венецианцем?

– Ну конечно! Он родился на территории республики Венеция. Поэтому я говорю тебе: разрушительной силы Мохаммеда на самом деле совершенно не существует, она – создание Запада, направленное против самого Запада.

Эти слова заставили меня задуматься: разъяснения Атто col впадали с тем, что рассказал мне Симонис о Максимилиане и его борьбе против Сулеймана Великолепного. Огонь османской агрессии, направленной против императора, по словам моего подмастерья, разожгли князья-протестанты и их тайные партнеры, Илзунг, Унгнад и Хаг. После тщетной попытки обратить Максимилиана в лютеранство они отомстили ему, натравив на него турецкие армии.

– Однако кредиторы сулеймановской осады Вены сидели в Константинополе, – заметил я.

– Как ты думаешь, откуда они взялись, если не из Европы? Купеческие семьи, которые переехали в Константинополь из-за того, что там существует большая свобода для торговых сделок Никогда не было турок, которые были бы настолько богаты, чтобы пойти на финансовое разорение только ради удовольствия посмотреть на то, как султан будет сражаться против Священной Римской империи.

Я удивился. Я по-прежнему не мог себе представить, что среди турецких тюрбанов, опознавательных знаков сторонников Мохаммеда, скрывалось больше европейцев, чем собственно турок.

– В случае с Иосифом и великим дофином, – вернулся Атто к изначальной теме нашего разговора, – мы имеем дело с двумя покушениями, во время которых жертвы, к счастью, пока что остались живы. Чтобы найти решение, нам нужно подумать о манданте, который направляет турок по своему усмотрению и способен нанести удар на высшем уровне. Однако кто же это?

Внезапно аббат, казалось, утомился. Я предложил вернуться в «Желтого Орла».

– Лучше присядем здесь, на краю дороги.

Старого шпиона никогда не оставлял страх, что его подслушают, подумал я. Я повел его к лестнице стоящего немного в стороне от дороги здания, которое, видимо, было заколоченным уже не один год, кое-как почистил ступени от уличной пыли и помог аббату присесть.

– Их могут быть тысячи, тех, кто хотел бы видеть мертвыми обоих правителей, – негромким голосом начал Атто, – и у всех на то свои причины. Морские державы, Голландия и Англия очень заинтересованы в том, чтобы ослабить Австрию и Францию, обоих главных противников в этой войне. Поскольку кто бы из них ни выиграл войну, он приобретет главенствующее положение, а этому они хотели бы помешать. Если выиграет антифранцузский альянс и Карл, брат Иосифа, взойдет на престол Испании, то в руках у Габсбургов будет Европа от востока до запада, от Вены и до Мадрида, и они станут очень сильными правителями.

– Именно этому хотят помешать англичане и голландцы, воюя с Францией, – заметил я.

– Все верно, и спустя одиннадцать лет они своего мнения не меняют. Они практически достигли своей цели – обезвредили Францию. С экономической точки зрения страна почти уничтожена. Кроме того, внук наихристианнейшего короля не так охотно поддается руководству своего деда, как предполагалось. Поговаривают, что он даже подумывает о формальном отказе от трона, чтобы покончить с войной. Теперь в мозаике не хватает только последнего элемента: лишить Людовика XIV наследника, который мог бы перечеркнуть план по обезвреживанию Франции.

– А каким образом великий дофин может помешать их замыслам? – удивился я. – В газетах совершенно ясно пишут, что у него не настолько сильный характер, как у его отца.

– Внешность обманчива, как и в случае с его матерью, покойной королевой Марией Терезией Габсбургской, упокой, Господи, ее душу. Он не любит громких слов и сознательно не вмешивается в политические и военные дела. Однако не потому, что ему не хватает опыта, а из-за большого уважения к его величеству. Франция и вся Европа очень много потеряют, если великий дофин умрет, потому что если он когда-либо станет королем, то для его собственного народа и для других стран настанет Золотой век. Кстати, в отличие от его отца, – и эти слова аббат подчеркнул особо, – если бы тщеславие не подстегивало его к реформам, которые могут помешать государственному миру, то он был бы поистине справедливым, рассудительным и добросовестным правителем, очень милосердным по отношению к беднякам.

– А почему же такой миролюбивый король настроил против себя морские державы?

– Власть Голландии и Англии основывается на всемирной торговле, и самые пышные барыши получаются только в войне.

– Я думал, война вредит сделкам.

– Маленьким – да, и очень. А крупные трансакции приносят прибыль благодаря ослаблению стран. Господь Бог дал людям для жизни плодородную землю. Но если поля становятся неплодородными из-за грабежей, пожаров и разорения войной, народ оказывается бессилен против спекулянтов и ростовщиков, которые заставляют их платить за товары в пятьдесят раз больше, чем они стоят! Проворство рук уже ни к чему крестьянам, если нужно выжить, нужны деньги, много денег, чтобы покупать то, что в мирные времена они безо всяких усилий производили сами. Без денег вообще ничего нет, даже в самой отдаленной деревне. Ты и представить себе не можешь, сколько людей бесконечно обогатилось за время войны. Возьми Тридцатилетнюю войну, которая разразилась менее столетия тому назад. Тогдашние ростовщики – сильные мира сего сейчас. И когда короли вынуждены были влезать у них в долги, то эти гарпии принимали в качестве вознаграждения даже дворянские титулы.

«От пронырливого кастрата и до седого моралиста – как все меняется с течением времени!» – думал я, слушая Атто. Теперь аббат возмущается даже аристократией. Его рассуждения отличаются от тех, которые я слышал от него двадцать восемь лет назад; они казались мне совершенно идентичными речам моего покойного тестя, который был янсенистом.

– С таким королем, как великий дофин, – продолжал Мелани, – Франция наконец отошла бы от наглости и разрушения; однако Англия и Голландия хотят, чтобы произошло совсем иное. Франция должна продолжать приходить в упадок, народ должен ненавидеть двор. Врагам Франции досадно, что у наихристианнейшего короля есть взрослые сыновья и внуки; идеально было бы, если бы у него вообще не было наследников или только младенец, что равнозначно. Потому что сегодня все не так, как тогда, когда наихристианнейший король взошел на трон в нежном возрасте, в четырнадцать лет: в то время королева-мать, Анна Австрийская и премьер-министр, кардинал Ришелье, а позднее кардинал Мазарини заботились о том, чтобы защитить страну от других претендентов. Теперь нет королевы и нет премьер-министра. Людовик XIV сосредоточил всю власть в своих руках. Если умрет он, то при регенте страна будет все равно что без руководителя, оставленная на растерзание первому попавшемуся интригану, быть может, даже кому-то из Англии или Голландии, кто придет, чтобы разрушить Францию.

Однако существуют и другие проблемы, продолжал Атто.

– Еще в феврале начали говорить о том, что Иосиф I вынашивает мысль предложить Франции разделение Испании, чтобы его брату Карлу досталась, к примеру, Каталония и ее столица Барселона.

– Правда? Будет ли это хорошим решением для Испании?

– Пожалуй, да. Однако знаешь, что это будет означать на самом деле: что оба главных противника, Франция и Австрия, будут управлять процессом мира, и судьба Европы, как и на протяжении столетий, останется в их руках. Именно этого не хотят ни Англия, ни Голландия. Морские державы хотят разрушить старый миропорядок и возвести новый, под своей эгидой. Нет, Франция и Австрия не могут сами заключить мир, им придется его выстрадать. На условиях Англии в основном и Голландии.

– По вашему мнению, Иосиф I нежелателен для Англии и Голландии, что бы он ни сделал?

– Вот именно. Война, мир – неважно: Австрия, Франция и Испания уже не могут сами распоряжаться своими судьбами. Англичане и голландцы хотят покончить с национально-государственным суверенитетом. Поэтому они приняли участие в войне и ждут не дождутся, чтобы разделить владения испанской короны в Новом Свете. Девственная земля, огромная, без права и закона. Все хитрые торговцы, которые были всегда, точно знают: тот, кто владеет этими территориями, тот держит в своих руках мир. И они нисколько не собираются отдавать его испанцам, французам или немцам.

– Значит, по этой причине, – подытожил я, когда Атто закончил свою речь, – вы убеждены, что обе морские державы что-то предприняли против его императорского величества?

– Это одна возможность. Но не единственная.

Существовала и вторая гипотеза: причина внутри империи.

– Ты знаешь, конечно же, что Карл и Иосиф презирают друг друга, – сказал Атто. – Они всегда ненавидели друг друга, с тех пор как отец настроил их таким образом, предпочтя младшего старшему. Природа одарила их слишком по-разному, семья сделала их врагами. С момента, как Иосиф стал императором, Карл ненавидит его до глубины души, будучи вынужденным сражаться за трон.

Если бы Иосиф умер, то Карл поменял бы корону ненадежную, то есть испанскую, на верную и лучшую: императорскую корону в Вене.

– У Иосифа только две дочери, единственный сын умер во младенчестве. Если он умрет, то ему наследует Карл. Разве это кажется тебе плохим поводом для убийства?

Однако и это еще не все. За свою недолгую жизнь Иосиф нажил себе множество завистников.

– Иезуиты ненавидят его. Когда он взошел на трон, он сразу же в грубой форме отстранил их от правления. Быть может, ты тоже слышал об угрозах, которые высказывают иезуиты по отношению к нему, все то время, как он сидит на троне. Иосиф приказал изгнать их. Но и старые министры его отца тоже ненавидят его: еще в юном возрасте Иосиф сражался против них, пока наконец не стал императором, потом он просто прогнал их всех. Всех, кроме одного. Но и он теперь ненавидит Иосифа.

Я знал, о ком он говорит.

– Господин аббат, вы мне уже показывали письмо принца Евгения, и оно было подделкой.

– Да. Но все остальное, что я тебе рассказывал – Ландау, Евгений, его зависть по отношению к императору, страх оказаться не у дел, когда кончится война, – все это правда.

– И если Иосиф действительно договорится с Францией о разделении Испании и передаче его брату Карлу Каталонии, мир будет заключен.

– Именно так. Евгению никогда не удастся заставить своего молодого, но непреклонного императора изменить свое мнение. И нашему Савойскому, которому сорок восемь лет, приходится склониться перед всего лишь тридцатилетним императором. Если Евгений действительно стоит за попыткой отравить его императорское величество, то вынужден признать, что он хорошо рассчитал этот удар: в отличие от Иосифа, Карл обладает слабым характером, он не станет мешать ему продолжать войну, даже без поддержки Голландии и Англии. И если этот очаг войны затухнет, он найдет другой. Для Савойского любая война хороша; важно только, чтобы были лавры, которые можно стяжать, и власть, по крайней мере, пока ему не придется уйти в тень по причине возраста. Однако это игра, в которую Иосиф уже не играет.

– Это верно, – согласился я, – император заключает мир со всеми, даже с папой, который на стороне французов.

– Точно. Поверь же, наконец, в то, что я тебе говорю! Теперь я даже сказал тебе правду по поводу этого письма. Настал момент, когда все мы вынуждены играть в открытую.

– Я всегда поступал так по отношению к вам.

– Ты – да. Однако Евгений – такой человек, который не знает прямых путей. Он фальшив, искусственен, скользок. Как и все ему подобные.

– Кто ему подобен?

Он возвел глаза к небу, словно прося у Всевышнего сил молчать.

– Это неважно, – отмахнулся он. – Главное, что я пытаюсь донести до тебя, это то, что воинская зависть Евгения – как, кстати, и его стремление к славе и власти – ужасное чудовище. Оно старше, много старше Евгения и погибнет только вместе с последним солдатом.

– Но никто не убивает из зависти, и уж точно не правителя! – запротестовал я.

– Похоже, ты совсем не разбираешься в истории. Я могу привести тебе примеры, начиная с древних Афин, где эта подлая страсть беспричинно посылала на смерть лучших командующих флотами, – сказал аббат, поднимая ладони к небу, чтобы подчеркнуть совершенство тех капитанов. – Она нанесла поражение городу в Пелопоннесской войне, привела к падению стен Пирея и затем привела город к упадку.

В этот миг мимо нас прошла группа людей, очевидно, принявшая нас за нищих и рассеянно бросившая нам монету.

– Что это было? – спросил Атто, услышав звон.

– Ничего. У меня монета из кармана выпала, – задетый, солгал я.

– Так о чем это я говорил? Ах да. Будь внимателен, мы только высказываем предположения, чтобы среди множества подозреваемых найти того, кто действительно плетет интригу против императора: Англия или Голландия, Карл или иезуиты, старые министры или же Евгений. Что же касается зависти, то оставим пока что в стороне огромное количество exempla, подобных примеров в истории. Я хотел бы рассказать тебе об одном случае, который гораздо ближе к нашему времени: граф Марсили, помнишь его?

Странно, что Атто упомянул Марсили, о славных деяниях которого я читал всего только несколько часов назад, пока Симонис не помешал мне стуком в дверь.

– Конечно, помню, – ответил я. – Итальянец, посоветовавший Иосифу правильную стратегию для того, чтобы победить, и указавший ему на ошибки маркграфа Людвига Баденского.

– Верно. Продолжение той истории прояснит для тебя, какую роль могла сыграть зависть в смертельной болезни Иосифа. Потому что она убивает почти всегда.

– За несколько лет до осады Ландау, – рассказал Атто, – Марсили принимал участие в освобождении Белграда от турецких захватчиков.

Там и произошел первый случай. Чтобы продвинуть свою собственную стратегию, генерал Гвидо Штаремберг вынуждает императорские войска понести тяжелые потери. 59-й полк пехоты под командованием Марсили сильно сократился. На протяжении вот уже слишком многих дней императорские войска тщетно бьются об стены крепости. Марсили в открытую критикует стратегию Штаремберга, хотя тот имеет гораздо более высокое военное звание. Да и со своими подчиненными он не церемонится: требует быстроты, дисциплины, бережливости (немало офицеров пользуются имеющимися в наличии военными финансами, чтобы тайком выделять себе «чаевые»). Он сажает под замок своего подполковника за неповиновение, после чего тот подает на него жалобу за придирки и его временно отстраняют от должности. Правоту Марсили признают только позже.

– В битве граф Марсили всегда требовал от солдат верности, честности и мужества. Однако мог и указать вышестоящим чинам на то, что они совершают ошибку, которая стоит человеческих жизней.

– Это смело, – заметил я.

– Это крайне опасно. К счастью, его враги ничего или почти ничего не могли сделать против столь ценного офицера: никто не знал местность, на которой велась война против турок, лучше, чем он.

Когда французский гарнизон после взятия Ландау сложил оружие у его ног, зажглась военная звезда Иосифа Победоносного, продолжал аббат Мелани. Однако и на долю Марсили выпала немалая слава. При императорской армии он считался теперь величайшим экспертом по крепостям и осадам. Он знает тайны всех военных школ, будь то французских, немецких или итальянских. Даже симпатии войск, с которыми он обращался по всей строгости, были на его стороне, а равные ему по званию признают его верность и самоотверженность. Ибо неискренность, равно как и невежество, несправедливы по отношению к достоинству войны.

Однако где-то на заднем плане маркграф Баденский кипит от ярости. Марсили раскрыл его некомпетентность, прямо обратившись к королю Германии и Рима. Этот итальянец не только опозорил его, он еще и невыносимо образован, честен и добродетелен. Чего он собирается еще добиться?

Вскоре маркграф отыскал возможность отомстить. В декабре того же 1702 года французы осадили австрийский город-крепость Брайзахна-Рейне, являющийся очень важным пунктом для контроля региона Брайсгау. Принц Евгений приказал Марсили отправляться в Брайзах, чтобы поддержать там другого итальянца, маршала Делл'Арко, в случае если тот (странное, двусмысленное основание) заболеет. Маркграф Баденский точно знает, что Марсили и Делл'Арко враждуют, и поэтому вместе смогут сделать очень мало.

Осаждающих французов насчитывалось двадцать четыре тысячи человек. Гарнизон Брайзаха же располагал чуть более чем тремя с половиной тысячами людей. Так сказали Марсили, на самом же деле обороняющихся еще меньше. Его ожидают плохо вооруженные солдаты и небоеспособные пушки, нет инженеров и минеров (а они необходимы для защиты крепости), в крепостных рвах нет ни капли воды, чтобы удержать неприятеля на расстоянии. Он тут же пишет маркграфу Баденскому о том, что ситуация безвыходная, однако ответа не получает. Поэтому принимается за работу, занимается усилением укреплений. Тут же начинаются споры с Делл'Арко, и Марсили заточают на шесть месяцев. Деньги заканчиваются, войска не получают плату и жалуются. Он пытается занять деньги в ближайшей крепости Фрайбурге, но ничего не выходит. И он отдает приказ печатать свинцовые монеты, чтобы раздать солдатам, гарантируя их своим собственным состоянием.

– Так поступил и Мелак, французский комендант Ландау! – вмешался я.

– Так поступает каждый настоящий комендант в такой ситуации, так он должен поступать, – с серьезным выражением лица ответил Мелани. – Это также объясняет, почему офицеры должны происходить из благородных и зажиточных семей: дворяне располагают большими средствами, чем остальные.

Наступила вторая половина августа 1703 года. Маленький императорский гарнизон героически сопротивляется, однако превосходство французов под предводительством герцога Бургундского очевидно, в первую очередь благодаря способностям маршала Вобана, великого архитектора крепостей «короля-солнце».

– Того самого, который укреплял Ландау?

– Именно его. И Брайзах он тоже укреплял, когда тот был в руках французов, он знает его как свои пять пальцев.

Императорские офицеры уже утратили какую бы то ни была надежду. Однако Марсили неутомим: он своими собственными руками ремонтирует части артиллерии, рисует минные подкопы и поперечные рвы, сплотив всех, кто еще хочет сражаться, вокруг себя. Делл'Арко созывает военный совет; офицеры уже не верят в поддержку и единогласно решают сдаться. Только Марсили еще печется о спасении чести. Французы должны оказать его гарнизону военную честь, бушует он перед собравшимися, с барабанным боем и развевающимися знаменами. Все должны знать, что Брайзах был проигран с честью. Когда императорские войска 8 сентября 1703 года, обессиленные и заляпанные кровью, с гордо поднятыми головами выходят из ворот крепости, французы не верят своим глазам: неужели эта горстка оборванцев так долго держала их здесь? Кто-то шепчет победителям, что душой этих одержимых был он, этот Марсили, он измучен и ранен, как и остальные, но в его покрасневших глазах читается горечь поражения. Очевидно, что он сражался бы и дальше, если бы у него были верные соратники. Проклятье! Потому что трусость, как и невежество, позорит честь войны.

Однако самое страшное еще впереди. Его отпускают вместе с остальными офицерами, он возвращается в ряды императорской армии и тут же предстает перед трибуналом.

– Трибуналом? – вздрогнул я. – Но почему?

– На Делл'Арко, Марсили и других офицеров была подана жалоба на то, что они сдались.

– Но что же им было делать? У французов солдат было в десять раз больше, чем у них!

– Слушай.

Совсем скоро, 15 февраля, последовали приговоры: Делл'Арко приговорен к обезглавливанию, Марсили – к понижению в звании и лишению всех воинских наград. Три дня спустя Делл'Арко казнили в Брегенце как какого-то обычного преступника, при всем честном народе; саблю Марсили преломили символически. Он выжил, но навеки обесчещен. Ярость толпы удовлетворена, но в первую очередь доволен местью маркграф Баденский: исполнение приговора над остальными офицерами отложили.

Только теперь, в этот миг, храбрый Марсили, выживший в аду турецкого плена, после пыток и ранений, окровавленный, приползший в Болонью, не желавший ничего иного, кроме как поскорее вернуться на службу императору; Марсили, встречавший зависть, подлость и тупость с гордо поднятой головой; Марсили, который снискал на поле боя уважение и благодарность короля Германии и Рима и будущего императора Иосифа I; Марсили, ученый, уроженец Болоньи, дворянских кровей, друживший с простыми солдатами, офицер, в отчаянии считавший каждый день мертвецов, в то время как другие офицеры пили и смеялись, проигрывали в карты деньги, украденные у гарнизона, теперь, только теперь понял Марсили: чтобы уничтожить его, сохранявшего на протяжении нескольких месяцев патовую ситуацию с французами, потребовалась зависть всего лишь одного человека, бывшего, кроме того, рангом выше его – маркграфа Баденского.

– О, зависть, на какие только ужасы ты способна! – мрачно воскликнул Атто. – О, зависть солдата, как жестоки твои преступления! О, обида офицера, как подлы твои деяния, как трусливы и коварны! Сколько невинных бойцов послала ты на смерть обманом! Сколько храбрых полководцев ты привела в военную тюрьму, чтобы заменить их лентяями и малодушными! Скольких сержантов ты предательски погубила во рвах Ломбардии, в снегах Баварии, в холодных бродах венгерской реки, чтобы обвешать медалями их врагов! Настоящий преступник – вовсе не маркграф Баденский. Это ты, зависть, чудовище без лица, покончившее с карьерой и жизнью графа Луиджи Фердинандо Марсили, сделав из него бесчестного ренегата. Ты чудовище, убивающее выстрелом в спину, клевещущее на правых, поддерживающее ничтожеств, из-за которого исчезает провиант, распространяется неверная информация о враге, посылается на фронт негодное оружие, отказывающее осажденным в помощи, передающее ложь комендантам. Битва за битвой, война за войной растаптываешь ты героев и поглощаешь даже самую память о них, с любовью укрепляя тылы их завистников, малодушных, трусов: они призывают тебя и с твоей помощью стремятся к уничтожению добра.

Атто умолк. Старый кастрат, конечно, никогда не сражался сам, однако голос его дрожал от возмущения тех, кто представляет собой жестокость войны. А вопросы уже вертелись у меня на языке.

– Вы сказали, что Марсили был ренегатом. Почему?

– Так называли его, потому что позднее он возглавил войско папы, хотя на процессе в Брегенце и клялся, что никогда не станет сражаться на стороне врага. Однако та клятва была вырвана у него силой: как она могла быть действительной? И, кроме того, он принял предложение папы потому, что был из Болоньи, а значит, подданным папы. Французы и голландцы тоже манили его к себе званием генерала, но он отказался сражаться на стороне врага, убившего столь многих его товарищей. И, несмотря на это, его наихристианнейшее величество призвал его в Париж и со всеми почестями представил ко двору: граф Марсили, который так верно служил австрийскому дому и из-за дела в Брайзахе был так несправедливо унижен; а я хорошо знаю, насколько несправедливо это было.

Мои щеки покраснели от гнева, когда я услышал о бессмысленной, жестокой судьбе Марсили. Так вот как была вознаграждена верность империи?

Тем временем аббат Мелани с трудом поднялся с нашей импровизированной скамьи. У него затекли ноги. Я протянул ему палку и помог выпрямиться.

– Однако вы, синьор Атто, – заметил я, когда мы медленно пошли дальше, – обвиняете его светлость принца Савойского в столь же низких эмоциях, как и маркграфа Баденского. Но кроме одного поддельного письма до сих пор вы не привели ни единого доказательства. Монета из Ландау, которую держал в руках Евгений во время аудиенции аги, – что это доказывает? Ничего. Разве не может быть, что она напоминает принцу о величайшей победе его повелителя, вместо собственного позора? Все знают о примерной верности, с которой до сих пор служил империи Евгений. Может быть, его и разочаровало то, что его дважды оттеснили от Ландау и что Иосиф I отказывается послать его в Испанию, но в то же время очень трудно поверить, что принц Савойский плетет заговор из зависти или из страха лишиться власти.

– Тебе не хватает знания истории, не знаешь ты и тип людей, к которому принадлежат такие люди, как Евгений.

– Ну, все, довольно, – запротестовал я, – только что вы очень красочно обрисовали этот особенный тип людей. Почему же вы, наконец, не скажете ясно, что думаете?

– Уфф! Именно этой темы я и хотел избежать. Однако поскольку на кону более важные интересы, будет только справедливо, чтобы ты об этом узнал. Ведь не наша вина, если Евгений… как бы это выразить? – Атто проявлял нерешительность.

Я молча ждал слов.

– Женоподобный мужчина, – с тихим вздохом произнес наконец он, словно избавившись от тяжкого груза.

– Женоподобный мужчина? – озадаченно повторил я. – Вы хотите сказать, что ему тоже отрезали… ну…

– Нет! Как тебе только в голову пришло? – воскликнул Атто. – Короче говоря, он… любит мужчин.

Испытывая нетерпение из-за недопонимания, аббат Мелани наконец заговорил ясно. Он хотел сказать, что его светлость принц Евгений Савойский был содомитом.

– Военный министр? Самый храбрый генерал императорского войска?

– Здесь, в Австрии, это осталось более-менее в тайне, – продолжал он, не отвечая на мой вопрос, – а вот в Париже об этом знают все.

– Вы лжете, – попытался защититься я. – Быть может Евгений Савойский и тщеславный человек, как вы утверждаете и завидует императору, но не…

А потом я засомневался. Передо мной стоял аббат Мелани известный кастрат. Бедное, бесполое существо, лишенное мужественности жестоким решением родителей. В ранней юности, когда он был успешным певцом, он наверняка тоже познал позор содомии, горе насмешек, презрения, одиночества и тоски.

Казалось, он уже заметил мое смущение и сжалился надо мной, продолжив свою речь.

Как уже намекал Атто в первый раз, когда говорил со мной о Евгении, у принца было трудное детство. Он вырос в Отель-де-Суассон, парижской резиденции отцовской семьи, роскошном дворце, где не было недостатка в развлечениях и разного рода играх. Однако родители оставили его на воспитание гувернерам, не уделяя ему внимания и не даря любви. Мать была известной интриганкой, одержимой придворными рангами и играми во власть в Версале, ее подозревали в отравительстве, а потому в конце концов изгнали из Франции. Конечно же, у нее не было времени на маленького Евгения, последнего из множества ее детей. Отец был чересчур слабохарактерным, чтобы устранить ошибки своей супруги, да и умер рано (предполагали даже, что она отравила его). Мальчик рос под влиянием старших братьев и целой орды других отпрысков, все они были безалаберными, наглыми и порочными, без должного руководства, которое могло бы вырастить их почтительными и порядочными. Эти мальчики полагали, что им позволено все, и им действительно ничего не запрещали. Вместо того чтобы иметь дело с воспитателями и домашними учителями, они общались только с лакеями и слугами. Учебы не было, только дивертисмент, игры и детские шалости. И не знали они ни границ, ни страха Божьего.

– Когда нянечки или домашние учителя отваживались грозить им, в ответ слышался смех, оскорбления и даже плевки, – сказал Атто.

Прошли первые беззаботные отроческие годы, и Евгений с остальными юными негодяями вступил в пору полового созревания. Все изменилось, шутки и игры приобрели другой образ.

– Мальчики начали желать девочек, а девочки высматривали приличных поклонников, – пояснил аббат Мелани.

С той же разнузданностью детских лет теперь они играли в другие игры. Уже не из-за отнятой игрушки, удара деревянным мечом или подножки дрожали теперь их тела, а совсем по иной причине. Уста, которые до сих пор лишь пели или кричали, теперь могли целоваться. Безделье сработало как горючее.

И если смиренные служанки сначала пытались помешать детям вступать в телесный контакт, чтобы они не ранили друг друга, то теперь они отворачивались, увидев подобное, поскольку им не хватало подходящих слов, а главное, мужества.

То были встречи вдвоем, иногда даже втроем или вчетвером. Всегда была публика; зрители и актеры охотно менялись ролями. Для большего разнообразия спаривания были свободными и не знали границ – ни в выборе пола, ни в способе соединения. Дни были долгими, силы еще необузданными, сожалений не было.

– Скука из-за бесконечного богатства иногда приводит на странные пути, нет смысла описывать тебе это в подробностях. Это такие вещи, которые известны всем нам. Понаслышке, конечно же, – серьезным голосом уточнил Атто.

Когда было прохладно, играли в доме. Тяжелой портьеры было довольно, темного уголка, лестничной площадки, и они удовлетворяли друг друга вдвоем или больше, как получалось, не особо задумываясь. Были женщины – хорошо. В противном случае обходились и без них.

– Бессмысленно, что французы называют это «итальянским пороком», – произнес аббат Мелани со внезапно пробудившимся рвением. – Это такое же притворство, как и когда итальянцы называют сифилис «французской болезнью». Глупая попытка приписать другим свои собственные слабости. Будем говорить прямо: разве Франция – не отчизна пороков? Там возник вид муже-женщин, в стране Верцингеторига. Разве символом Франции не является петух? Ну, хорошо, я имею в виду, какое животное может лучше выразить самодовольную дерзость французских содомитов?

Аббат Мелани возмущался Францией и гомосексуализмом – он, самый настоящий француз и гомосексуалист из-за кастрации (хотя я точно знал, что любовью всей его жизни была женщина, более того, что он до сих пор продолжал ее любить). Казалось, с возрастом Атто начал презирать все, чему был верен всю жизнь: правление Людовика XIV, при котором он стал зажиточным и влиятельным человеком, и кастрацию, которая открыла ему двери певческого искусства и большой мир (Атто родился в семье бедного звонаря). Величайшие клеветники на содомитов, думал я, это сами содомиты, знающие их суть лучше, чем кто бы то ни было.

Теперь он внезапно начал цитировать Золотую книгу теплый братьев, словно только и ждал этого на протяжении многих лет.

– О Генрихе III Валуа знают все. И о Людовике XIII, отце наихристианнейшего короля, известны все подробности. Гастон Орлеанский, дядя его величества, страдал тем же пороком. И монсеньор, брат его высочества, собирал mignons, то есть маленьких мальчиков.

Я потерял дар речи. Дед, дядя, брат: наихристианнейший король Франции был, если послушать Атто, окружен гомосексуалистами.

Он продолжал перечислять личности, которые, как он утверждал, были очень известны во Франции: Великий Конде, шевалье Лотарингский, Гиш, д'Эффа, Маникам, Шатильон… И многие из родственников Евгения: его старший брат Филипп, кузены Луи и Филипп Вандом, князь Тюренн и молодой Франсуа Луи де Ла-Рош-сюр-Йон. Атто только перечислял имена, таким образом предоставляя мне делать выводы, что здесь к содомии добавлялся еще и инцест.

Все эти блестящие имена постоянно окружали себя непристойным хороводом юных амурчиков мужского пола, в насмешку над природой, религией и моралью. Дурманные ночи проводили эти парижские сластолюбцы, бессонные ночи, опьяненные ароматом масел, которыми они натирали друг друга, прежде чем лечь вместе, ночи, которые они проводили за тем, что примеряли перед зеркалом ту или иную деталь женского туалета: юбки, браслеты, серьги…

– Они называют это «итальянским пороком!» – возмущенно повторил он, словно это сердило его сильнее всего. – При каком итальянском дворе найдешь такие непристойные занятия? Да что там, при каком европейском дворе? В Англии было только два случая, оба всем известны: Эдуард II Плантагенет и Вильгельм III Оранский, которые, кстати, были голландцами. Первый напрямую происходил от прекрасной грешной француженки Элеоноры Аквитанской, а бабушка его по материнской линии была Генриетта Французская, сестра Людовика XIII, – то есть исключения, где взяла верх французская кровь. Если же пересчитать всех гомосексуалистов при французском дворе, то и запутаться можно. Мадам Пфальц права, когда говорит, что мужчины, которые любят женщин, во Франции остались только в народе! И оставим в стороне нелепости, различающие женоподобных мужчин и содомитов, как делают это парижане. В грязи вода и земля превращаются в одно месиво.

Пока Атто предавался этим оскорблениям, на меня сыпались удары один за другим: даже Вильгельм Оранский, полководец, о деяниях которого я узнал во время своего приключения с Атто, тоже принадлежал к типу женоподобных мужчин!

Лет сорок назад, продолжался рассказ, шевалье Лотарингский, печально известный содомит, и его такие же дружки Таллар и Биран основали настоящую тайную противоестественную секту. Ее члены должны были принести клятву в том, что никогда не коснутся женщины, а если они уже были женаты, то даже супруги. Новые адепты были обязаны «принимать» четверых гроссмейстеров, которые руководили братством, и должны были поклясться хранить в строжайшей тайне как секту, так и ее ритуалы.

Конгрегация имела такой успех, что почти каждый день появлялись новые кандидаты, среди которых были и очень влиятельные имена. К примеру, граф де Вермандуа, внебрачный сын Людовика XIV, получил привилегию выбирать, кто из четверых гроссмейстеров «нанесет ему визит».

– Остальные трое были обижены, поскольку Вермандуа был поистине очень привлекателен, – сказал Атто, и налет смущения в его голосе выдал невольные пристрастия, которым он предавался много лет назад, став молодым кастратом.

Пока Атто говорил, я все больше и больше заглядывал в его душу. И увидел, с каким облегчением проживал он последнюю эпоху своей жизни: старость. Теперь он наконец был свободен от последствий увечья, лишившего его любви женщин. Возраст, в котором полностью затухает огонь плоти, стер все следы женственности в морщинах старого кастрата точно так же, как у его ровесников стирается мужественность. И свинцовые белила на лице, темно-красные щеки и мушки уже не были настолько броскими, как когда-то; теперь на аббате было столько краски, сколько у любого аристократа. Исчезло и множество красных и желтых кистей и лент. Мелани всегда был одет в темные цвета, как и положено пожилым людям.

Короче говоря, в восемьдесят пять лет Атто стал таким же стариком, как и многие другие. И он полной грудью вдыхал возможность обрушиться на мужеложцев, таких же, какие был он сам.

– Значит, вы утверждаете, что отец, дядя, брат и сын его величества короля Франции – мужеложцы… – недоверчиво произнес я.

– Вот именно. Его брат годами требовал себе одного мальчика за другим, и король ничего против этого не имел. Словно это было для него само собой разумеющимся.

Теперь вопрос просто напрашивался сам собой. Атто опередил меня.

– Да, да, – обеспокоенным голосом сказал он, – о его величестве, да простит меня Господь, шепчут такие же постыдные вещи. Однако это были только попытки обратить его, пардон, извратить. К счастью, попытки тщетные.

Содомия, заметил Атто, суть дочь красоты. Ведь родилась она в Греции, где философы считали общество молодых мужчин возвышенным, поскольку те были красивее молодых девушек. Что ж, в этих запретных играх, тайных страстях и несказанных экспериментах, на которые шел весь Париж, Евгений всегда оставался один. Потому что был уродлив.

То был возраст, когда молодые люди расцветают: глаза открываются, губы напухают, груди наливаются и начинают выступать, плечи становятся крепче, бедра округляются у девушек и укрепляются у юношей. Поэзия становится телесной, и она жаждет других тел.

Однако же лицо Евгения, и без того не особо милое, открылось как засохшая, взорвавшаяся грязь. Нос устремился к небу, а рот, наоборот, загнулся книзу; щеки, шея и тело выглядели, словно кусок черствого хлеба; глаза остались круглыми и черными, вместо того, чтобы стать уже. Среди красивых светлых шевелюр его друзей его волосы неприятно выделялись, потому что были ровными, тусклыми и черными, словно вороново крыло. Кроме того, он был невысок: самый низкорослый из всей банды.

– Ты когда-нибудь видел Евгения вблизи? – спросил аббат Мелани.

– Нет. Клоридия говорила мне, что его лицо выглядит несколько странно, не очень привлекательно.

– Не очень привлекательно? У него остался такой короткий детский нос, что оба резца все время на виду, как у кролика. Он дышит через приоткрытые губы, потому что не может закрыть рот.

Когда Евгений вырос, для него нашлось и новое имя. С этого момента из-за своего деформированного лица друзья стали звать его не иначе, как Собачий Нос.

И тем тяжелее было унижение, когда они пользовались тем, что он слаб, и извращали его в кухне или на черной лестнице, а служанки делали вид, что не замечают этого. Потом вся группа убегала и дразнила его этой жестокой кличкой. Теперь он тоже принадлежал к числу мужеложцев.

– Присмотрись внимательнее к портрету Евгения, его можно найти везде. Конечно, они приукрашены. Это не его глаза, не его нос и не его рот. Однако художники и гравировщики ничего не знали о его пороке, поэтому не убрали выражение его лица, как у истеричной старой клуши: высоко поднятые брови, на лице написано отвращение, слишком сильно выпяченная грудь. Все типичные признаки мужеложца, – произнес аббат Мелани с показным презрением. – Как и у многих мужеложцев, его характер из-за смеси стыда и вины стал двуличным, как у женщины. Он научился женскому искусству притворства и намеков. Он недоверчив и на протяжении долгого времени питает тайную злобу. Доказательство ты видел сам: старая монета времен осады Ландау. Наверняка он достал ее у кого-то, кто участвовал в осаде, поскольку сам он вынужден был уступить поле боя Иосифу и не принимал участия в решающей атаке. Он тайно хранит монету, словно напитанный ядом кинжал. Она напоминает ему о дне, когда юный Иосиф отнял у него воинскую славу. Единичный случай, однако он всегда свидетельствует о том, что его слава полководца в опасности, что она зависит от прихоти и успеха его повелителя.

Я с ужасом слушал его рассказ и думал: Евгений, бич турок в Зенте; Евгений, завоеватель Северной Италии; Евгений, победитель в резне у Хехштадта… Из какой бездны порока восстал величайший воин Европы? Теперь я понимал, почему во время нашего первого разговора, состоявшегося несколько дней назад, у Атто вырвалась эта злая кличка: Собачий Нос. Аббат всегда помнит о темном прошлом его светлости принца Савойского.

– Чтобы освободить нашего героя из силков дурного общества, было принято решение, как я тебе уже рассказывал, привести его на церковную стезю. Во время путешествия в Турин мать приказала вырезать ему тонзуру.

То был официальный акт, знак того, что впредь он отрекается от мирских радостей. Однако когда Собачий Нос возвращается в Париж и снова встречается с друзьями, то продолжает совершать старые ошибки. Планы о духовной карьере летят к чертям.

– В это время он заработал новую кличку, – со злобной улыбкой продолжал рассказывать Атто, – впрочем, довольно смешную: Мадам Симона или Мадам Л'Ансьен, быть может, оттого, что его морщинистое лицо делало его похожим на отвратительную старуху, когда он переодевался женщиной.

– Он переодевался женщиной? – пробормотал я.

– Ну конечно! Разве ты забыл, о чем я рассказывал на днях? Он делал это даже тогда, когда бежал из Франции, чтобы поступить на службу империи, – рассмеялся Атто. – А его мать и тетка скрывались под мужской одеждой, когда бежали из Рима, чтобы бросить своих мужей. Правда, переодетая мужчиной женщина выглядит далеко не так смешно и неприятно, как мужчина в нижних юбках.

– Я не понимаю этого. Если Евгений действительно мужеложец, то как же вы объясните, что он сумел стать великим генералом, каким и является сейчас? Война не для женщин. Принц проводил самые трудные, самые кровавые походы, он был в гуще сражения, стрельбы, штурма кавалерии. Он командовал осадами, атаками, отступлениями…

Вовсе не удивительно, ответил Атто, что известный генерал принадлежит к числу извращенцев. Среди великих французских полководцев подобных им полным-полно: Тюренн, Вандом, Гуксель, Конде и многие другие. В их случае мужские, солдатские добродетели превращаются зачастую в грубое поведение, когда они любят относиться к мужчинам как к женщинам, потому что только в них (в их бородах, их мышцах, их вони) извращенные солдаты находят взаимность и удовлетворение своих собственных грубых наклонностей. Маршал де Вандом, потомок французского короля Генриха IV, герой войны, великий пьяница и курильщик, грязный и крупный, находил удовлетворение в различных грубостях, он делил постель с собаками и писал туда. Разговаривая со своими подчиненными и отдавая приказы, он преспокойно испражнялся в ведро у них на глазах, которое потом, сунув под нос своему адъютанту, опорожнял и использовал для бритья. Грубость и жестокость войны были для него естественным венцом его животной природы. Мужчины, обладающие подобными качествами, пояснил Атто, становятся любовниками мужчин именно потому, что являются солдатами. Однако случай Евгения совершенно иной.

– Собачий Нос порочен не потому, что он солдат. Наоборот, он стал солдатом, потому что порочен.

Затем он откашлялся, словно собираясь затронуть настолько щекотливую тему, что страшно делается даже его голосовым связкам.

– Он принадлежит к числу тех содомитов, которые не добровольно выбрали это нездоровое занятие. Если бы он мог, он с удовольствием отказался бы от этого. Однако было кое-что, что еще в нежном возрасте безоговорочно перевело Евгения в ряды мужеложцев.

Теперь говорить аббату стало трудно. До сих пор он рассуждал с высоты своих восьмидесяти пяти лет и хотел забыть о том, что сам когда-то принадлежал к этому отродью. Но сейчас, когда он заговорил об изнасилованиях, которым подвергся Евгений в детстве, притворяться он уже больше не мог: слишком сильно походили они на болезненную кастрацию, которая была устроена телу маленького Атто Мелани. И от воспоминаний об этом у него дрожал голос.

На пороге своего двадцатого дня рождения Собачий Нос чувствовал себя ненужным и пустым. Товарищи детских лет осмеяли его, унизили, изнасиловали. Единственные друзья, которые были у него на всем белом сйете, любили использовать его, потому что он был самым низеньким и самым уродливым в их группе. У Собачьего Носа была только одна возможность: нужно было повернуть острие копья против обидчиков. Он был низшим извращенцем – чтобы спастись, ему нужно было превратить это в величайшую добродетель. В самую трудную, самую опасную.

– Он перестал переодеваться женщиной и перешел к переодеванию в солдата. Так он становился другим, тем, кем он, вероятно, никогда не хотел быть. Однако он был вынужден сделать это, чтобы больше не быть Собачьим Носом и Мадам Л'Ансьен. Он не захотел принести духовную присягу? Что ж, он принесет воинскую: Собачий Нос стал жрецом войны.

Он попросил Людовика XIV позволить ему командовать полком. Король, который презирал его, отказал. Тогда Евгений бежал из Франции и перешел к врагу. Он поступил на службу Австрии, где получил командование и солдат, которых так хотел. С этого момента война стала его религией, причем единственной.

Он хотел стать безжалостным и жестоким – более мужественным, чем настоящий мужчина. Никто не должен был узнать, каков он на самом деле. Он перестал писать личные письма, совершенно.

– Многие перехватывали его письма, но все были разочарованы. Его корреспонденция касалась исключительно политических и военных вопросов. Евгению неведомы чувства, человеческие отношения, страсти. Ведом ему только долг.

И долг, в его понимании, был прост: убить как можно больше врагов. С этого момента он отвергал в войне какие бы то ни было перемирия, в мире он искал сражения. Чтобы добиться перевода на самый опасный фронт, чтобы получить достаточно оружия и денег для своих армий, он не боялся вступать в жаркие споры с императором: сначала с Леопольдом, затем с его сыном, Иосифом Победоносным.

И так со временем произошло превращение. Жрец войны стал капитаном смерти. Когда он командовал, сражение продолжалось до последней капли крови. И уже никто, а меньше всего он сам, не связывал его имя с любовью и миром. Он познакомился с миром в Отель-де-Суассон и на собственном теле узнал, что он ведет к пороку.

Любовниц женского пола у него не было; если они и появлялись, то он пользовался этим для того, чтобы пустить пыль в глаза. На самом деле он совершенно не испытывал отвращения к женщинам, однако у капитана смерти в голове было другое. Тем временем его юношеские склонности были забыты. Старым товарищам по извращенным играм это было только на руку.

Годы шли, и тысячи раз свистели над его головой пушечные ядра, он видел, как солдаты мерли, словно мухи, горели соратники, матери и отцы оплакивали смерть своих сыновей, видел, как гибли целые народы. Однако если появлялась возможность заключить мир или, по меньшей мере, установить перемирие, он противился изо всех сил. Капитан смерти должен был удушить остатки Мадам Л'Ансьен в грязи окопов.

Иногда ему удавалось заманить в свою палатку молодого солдата, несшего ночную вахту, и насладиться мимолетным интимом. Только в такие краткие мгновения Евгений уже не знал, кто он: капитан смерти, жрец войны, Собачий Нос или Мадам Л'Ансьен? Однако едва на следующий день он снова надевал начищенные до блеска сапоги, как все возвращалось на круги своя.

– Теперь тебе известна истинная причина, почему Евгений Савойский до конца будет противиться миру, – заключил Атто, которого неприятное объяснение почти полностью лишило сил. – В определенном смысле я пытался объяснить тебе это еще в первый день, когда мы только встретились. Теперь перед тобой действительно полная картина. Евгений не знает, как обращаться с миром. Что он может делать без своего обшитого галунами камзола? В одночасье он снова станет тем, кем был: Мадам Л'Ансьен. Он ненавидит мир, потому что боится его. Он сражается не против Людовика XIV, а против себя самого. И эта войнам еще идет полным ходом.

– Значит, новая стратегия Иосифа, то есть мир с папой и венгерскими повстанцами, разделение Испании с Францией…

– …могла толкнуть Евгения на радикальные меры, – опередил меня аббат. – Собачий Нос принимает решение убить молодого полководца, который вытеснил его со сцены в Ландау. Кроме того, император помешал ему стяжать военную славу в Испании, и, наконец, именно он может однажды вынудить его остаться в Вене и перестать сражаться, то есть снова стать Мадам Л'Ансьен.

– Однако кое-чего я по-прежнему не понимаю: у нас слишком много виновных. Англия и Голландия, брат Карл, иезуиты, бывшие министры и Евгений. Кто из них нанес удар?

– Я тоже не вижу этого отчетливо. Потому что только Англия и Голландия точно заинтересованы в смерти великого дофина. Какой прок от этого остальным, я не понимаю. Нужно не спускать глаз с турок и выяснить, какие цели на самом деле преследует дервиш, когда играет с головами своих ближних.

– О, кстати! Полчаса назад я должен был встретиться с Угонио! – воскликнул я, когда взгляд мой упал на богато украшенный фасад дома напротив, на вершине которого красовались роскошные золотые с синим часы. Они показывали девять часов тридцать минут.

* * *

Сестра обеспокоенно стучала в дверь моей квартиры: человек, который спрашивал меня у ворот, уже приходил ровно в девять часов. Она никогда прежде не видела его и была крайне взволнована: Клоридии не было, ее срочно вызвали во дворец принца Евгения. У жены камергера начались схватки. Поэтому молодая монахиня попросила странного посетителя прийти позднее.

Поскольку тот и во второй раз отказался назвать себя, я спросил монахиню, как он выглядит, и краткого описания оказалось достаточно, чтобы понять, о ком идет речь.

Тщетно пытаясь изъясниться на своем жалком немецком языке, я попросил Симониса, который как раз вернулся с малышом с работы, объяснить сестре, что нет никаких причин волноваться. Она может спокойно впустить страшное существо, потому что речь идет об известной мне и совершенно безвредной личности, несмотря на его необычную внешность. Затем я послал малыша поиграть в крестовом ходе.

– Я представляю вашей грандиозности мои нижайшие восхваления, наряду с причмокиваниями и прочей галантереей. – Угонио подошел ко мне с раболепными жестами, голос его был приглушенным и прокуренным.

Тут он увидел, что здесь еще и Атто, и продолжил рассыпаться в помпезных приветствиях:

– Я с удовольствием визирую, что господин аббатус пребывает в превосходнейшем отдохновении. И дабы быть скорее лекарем, чем лицемером, перегружаю я вашей возвышенности с достойнейшими признаниями за такую магнитудость.

Он увидел, что Атто слеп, и выразил сожаление, изобразив на своем лице крайнюю обеспокоенность.

– Я тоже сразу узнал тебя, – ответил аббат и тут же поднес к носу платок, чтобы защититься от ужасной вони, исходившей от плаща осквернителя святынь.

Через плечо у Угонио висел грязный и древний джутовый мешок, в котором, как можно было предположить, находилось что-то отвратительное.

– Покончим с болтовней, – строго приказал я ему. – Какие новости ты принес?

Новости очень положительные, заявил осквернитель святынь. Как он и обещал во время нашей прошлой встречи, теперь он свободен и волен объяснить мне природу его таинственных взаимоотношений с Кицебером.

– Так говори же.

– Я должен был передать ему обман бесконечной редкости и ценности.

– Это мы уже знаем, – ледяным тоном ответил я, – это человеческая голова.

Казалось, осквернитель святынь замер: как мы узнали об этом? А потом негромко хрюкнул, словно в подтверждение моих слов. Обстоятельства, которые он изложил и которые я в дальнейшем вынужден передать с максимальной точностью, звучали весьма странно и невероятно, хотя позднее, когда я провел некоторое расследование, полностью подтвердились.

Рассказ его начался с 1683 года, времени последней, самой знаменитой осады Вены турками.

Жил тогда в Турции великий визирь, Кара-Мустафа-паша. который желал напасть на столицу империи. Он предложил этот поход султану, сам возглавил войска и потерпел сокрушительное поражение. На нем лежала вся ответственность; утром после поражения судьба его была решена.

Прежде чем отправиться на войну, Кара-Мустафа, уверенный в победе, пообещал султану в подарок голову кардинала Коллонича, который в те времена был в Вене одним из самых влиятельных сторонников войны с турками. Чтобы заручиться божественной поддержкой Мохаммеда, великий визирь, кроме всего прочего, перед началом кампании приказал построить в Белграде роскошную мечеть.

После поражения оказалось, что султан не забыл об обещании своего подданного и счел очень забавным повернуть это против него с поистине варварским сарказмом.

– Он влил ему злую, очень отвратительную и омерзительную шутку, – злорадно ликовал Угонио.

25 декабря, в день рождения нашей Святой земли, а значит, в очень важный для кардинала Коллонича день (и это была лишь первая из ужасных насмешек судьбы), в час пополудни высокие сановники из придворного совета султана вошли в дом Кара-Мустафы в Белграде. Впереди шел ага янычар в сопровождении нескольких сильных мужчин. Кара-Мустафа удивленно спросил, почему они утруждаются, посещая его в такой час, и не случилось ли чего серьезного. Посреди группы сановников он увидел строгое лицо Капигибачи, церемониймейстера султана, и заключил, что сановники принесли приказ от его повелителя. И действительно, ага янычар объявил ему, что султан издал декрет. Когда он показал его, на Кара-Мустафу обрушились четверо берсерков.

Великого визиря связали веревкой, а затем обезглавили – ему был уготован тот самый конец (вот и вторая насмешка), который предназначался кардиналу Коллоничу. Согласно древнему турецкому обычаю с головы потом содрали кожу и плоть. Султану принесли начиненную ватой и травами кожу лица, чтобы тот убедился в смерти своего визиря. Череп без плоти, но вместе с телом и веревкой был похоронен (а вот вам и третья насмешка злой судьбы) в построенной по приказу Кара-Мустафы мечети – в назидание подданным Блистательной Порты, которые не справились с выполнением своих обещаний.

– А потом султан настоял на очень странной и досадной непредусмотрительности, – заявил вонючий плут.

Султан, конечно, не мог предугадать, что в 1688 году, пятью годами позже, Белград попадет в руки христиан. После ожесточенных боев под командованием курфюрста Баварского и герцога Лотарингского императорские войска смогли наконец взять город штурмом и подчинить себе. Поскольку отцы-иезуиты были первыми, кто после победы затянул «Те Deum», мечеть Кара-Мустафы передали двум иезуитам, чтобы те превратили ее в католическую церковь. То были исповедник герцога Лотарингского, отец Алоизий Браун, и отец-миссионер Франц Саверий Берингсхофен.

Однажды ночью из мечети раздались жуткие звуки, словно кто-то бил киркой по стене или разбивал предметы. Браун и Берингсхофен поспешно вызвали группу вооруженных мужчин, чтобы те выяснили, кто это в такое время ходит по зданию и не привидения ли это. Размахивая перед собой кадилами и фонарями, оба отца, дрожа от страха, вошли вместе с солдатами в мечеть, сопровождаемые другими вооруженными людьми, и обнаружили, что вовсе не привидения потревожили ночной покой, а люди из плоти и крови. То были семеро мушкетеров, они добровольно вступили в христианскую армию, только что отвоевавшую Белград. Мушкетеры испуганно пояснили, что храбро сражались во время нападения на город, некоторые из них даже были ранены, однако при разделе добычи им ничего не досталось. Зима на пороге, а у них не было достаточно денег, чтобы купить себе даже теплую одежду. От одного приятеля они узнали, что в этой мечети погребен Кара-Мустафа, вместе с множеством очень дорогих предметов, среди которых была и роскошная зимняя одежда, которая пришлась бы очень кстати семерым мушкетерам. Поэтому они, не колеблясь, вломились в мечеть, где вскрыли гроб великого визиря.

Опасаясь, что оба иезуита могут рассердиться на них из-за тайного проникновения в мечеть, которая теперь по праву принадлежала обществу Иисуса, семеро мушкетеров предложили отдать иезуитам все, что нашли в гробу Кара-Мустафы, включая странный предмет: его голову.

С этими словами Угонио покопался в своем грязном джутовой мешке и вынул оттуда нечто размером с дыню, завернутое в серый платок. Когда он снял платок, мы все невольно отступили, даже аббат.

То была человеческая голова, покрытая слоем серебра. Однако черты лица проступали отчетливо: высокий лоб, длинный крючковатый нос, как у некоторых евреев, узкие глаза, следы бороды на щеках и мрачное турецкое выражение лица, которое насильственная смерть превратила в отчаянное.

– Так значит, это… – с сомнением пробормотал я.

– …голова Кара-Мустафы, – с ужасом произнес Атто, догадавшийся, что именно вынул из мешка осквернитель святынь.

– Так это и есть та голова, которую хотел от тебя Кицебер! – воскликнул я.

Угонио протянул мне находку, которую я осмотрел со смесью любопытства, отвращения и трепета, втайне благодарный осквернителю святынь за то, что тот не захотел выпускать ее из рук.

В этом лице под серебряной оболочкой, в этом выражении страдания, в этих измученных, искаженных чертах была заключена вся трагедия последней осады Вены: безрассудный план завоевания Кара-Мустафы, кровавая битва, окончательное поражение османов, трагическая смерть великого визиря, жаждавшего поставить христианство на колени. Сколько убитых таилось за одной-единственной морщиной этого искаженного лица? Сколько тысяч миль марша к полю битвы видело оно? Сколько слез вдов, раненых и сирот сгустилось в одной слезе умирающего Кара-Мустафы? Серебряная патина, которая должна была защитить остатки человеческой плоти, превратила его в памятник бренности земной.

Краем глаза я украдкой глядел на Атто, который, потрясенный, как и я, слушал рассказ, впрочем, защищенный щитом своих очков для слепых. Я видел, как подобные допросы проводил он много лет назад! А теперь я задавал вопросы: я был не только человеком зажиточным, но и отмеченным определенным житейским опытом. Старый Атто, подумал я со сладко-горькой смесью гордости, мстительности и сочувствия, был в том возрасте, когда даже самые храбрые солдаты авангарда становятся обычными вояками.

Однако я отбросил в сторону размышления и вернулся к реальности.

– Почему ты так боялся рассказать нам эту историю? – спросил я Угонио. – С чего ты взял, что Кицебер может причинить тебе вред?

– Чтобы уменьшить размышления, чтобы не умножать сомнения, я торжественно поклялся ничего не разбалтывать о делишке, которое поручил мне дервиш. Османцы желают голову великого визионара очень ярким и страстным образом. Они вверяют, что он прогоняет всяческие ненапасти. Он должен помочь им собрать сильное, упрямое и жестокое войско и разрушить Вену в разнообычных монстричествах и позорствах.

Так я с удивлением узнал, что турки, очевидно, полагают, что смогут получить от головы мертвеца то, с чем не справился живой. Что поразило меня еще больше, так это новая картина, образовавшаяся после разоблачений Угонио. Когда моя Клоридия подслушала во дворце Евгения, как Кицебер требовал чью-то голову, речь шла не о преступлении, а о том, чтобы достать голову Кара-Мустафы. Дервиш поручил это задание Угонио, поскольку осквернитель святынь обладал многолетним опытом в торговле реликвиями и предметами, опускаемыми в могилу с покойниками, однако убийства от него он никогда не требовал.

А я-то полагал, что в опасности самая жизнь императора!

Тем временем осквернитель святынь закончил свою историю. Оба иезуита привезли голову Кара-Мустафы в Вену, где она была передана кардиналу Коллоничу. 17 сентября 1689 года кардинал приказал положить голову в гражданский арсенал. С тех пор прошло двадцать два года.

– И как, черт возьми, ты добрался до головы Кара-Мустафы Откуда ты узнал, где ее искать? – спросил Атто.

– Сначала я устроил подробнейшие изыскания, а затем – самое мошенническое и пронырливое изъятие, – пояснил Угонио.

Значит, осквернителю святынь не только удалось узнать, что голова Кара-Мустафы находится в гражданском арсенале, он еще и сумел украсть ее. Но разве я не видел, как он проводил в Риме несколько подобных поразительных операций?

Угонио, как он сам признался с плохо скрываемой гордостью заработал себе в Вене что-то вроде доброго имени среди коллекционеров в этой области. Так же, как и в Риме, городе папы, торговля реликвиями святых представляла собой оживленный рынок, здесь, в городе императора, все, связанное с обеими осадами, пользовалось огромной популярностью, особенно снаряды османских пушек. Осквернитель святынь перечислил ряд популярных маленьких трофеев, которых все так страстно желали, а также камень весом в семьдесят девять фунтов, которым выстрелили в 1683 году с Леопольдинзель и который, украшенный соответствующей памятной надписью, находился в фасаде Нойштадтского двора, пассаже неподалеку, он вел из Прессгассе к Кребсгассе. Или же три пушечных ядра диаметром почти в полклафтера, тоже вмурованные в стены дома с памятным камнем в местечке неподалеку, Зиверинге, и теперь его называют Дом с тремя пулями. Или известный Золотой шар, которым выстрелили турки 6 августа 1683 года и который до сих пор находится во фронтоне углового здания на маленькой площади Ам Хоф, гостинице, принадлежащей советнику по внешним делам и урегулированию беспорядков Михаэлю Мотцу. Он приказал позолотить шар и дал гостинице имя «У Золотого Шара». Еще одно турецкое ядро можно видеть в стене зала пивной «У Золотого Дракона» в Штайндльгассе. И подвал Эстерхази в Хаархофе полон реликвий времен турецкой войны, а люди, защищавшие город в 1683 году, по вечерам любили пропустить там стаканчик доброго вина. Не говоря уже о драгоценных памятках, оставленных великим польским королем Собеским, который 13 сентября 1683 года в честь победы над турками лично прочел «Те Deum» в часовне Святого Лорето. И наконец, заключил Угонио, у которого от жадности текли слюни изо рта, реликвия всех реликвий: в романской часовне Шоттенкирхе находится самая старая статуя Девы Марии Вены, ей добрых четыре сотни лет, и говорят, что она в первые дни осады 1683 года чудесным образом потушила вспыхнувший пожар.

Все это, как легко было догадаться, может стать следующими жертвами жадности осквернителя святынь. Слушая страстный перечень Угонио, я только вздыхал про себя.

Ведь я снова блуждал в потемках. Голова, выходит, принадлежала Кара-Мустафе; ритуалы Кицебера служили для исцеления; аббат Мелани, несчастный старик, казался жалкой копией себя самого, жить которой осталось недолго. А император был болен, и великий дофин тоже!

Если это имело значение для Атто, то и меня это тоже тревожило. Теперь, когда аббат исповедался мне в том, что уже не играет роли на шахматной доске Европы, я мог наконец вздохнуть с облегчением. Я уже не опасался, что меня потащат на эшафот из-за обвинения в государственной измене. Или нет, напротив, вдруг сказал я себе, снова оказавшись в затруднительном положении: кто-то ведь убил Данило, Христо и Драгомира, товарищей Симониса по университету! Хотя болгарин и румын, как сказал аббат, были подданными Блистательной Порты, но даже он сам вчера вечером не хотел исключать того, что между тремя убийствами может быть связь.

Очевидно для меня было одно: мы все еще не выяснили, что скрывалось за произнесенными на латыни словами аги. Предложение могло быть не таким незначительным, как предполагалось во время аудиенции во дворце принца. С тех пор умерла трое, и все жертвы занимались поиском информации о Золотом яблоке. Более того, Христо успел поведать своему товарищу Симонису, что, по его мнению, разгадка кроется в словах «soli soli soli» и это имеет какое-то отношение к шахматному мату: «шах и мат, король повержен» – эти слова были в записке, спрятанной в шахматной доске. Но что это означает? Может быть, стоит начать поиски сначала, оттолкнувшись на этот раз от шахмат? Уже умерли три студента, императору плохо – времени у нас почти не было. Путь, который указал нам болгарин, похоже, на самом деле был тупиком.

Хотя аббат считал удивительные рассказы о Золотом яблоке легендами, не имевшими под собой никаких оснований (а как можно было доказать, что он не прав?), они были единственным следом, который мог помочь нам расшифровать слова аги. Нам нужна была идея.

Я принес драгоценную связку ключей Угонио, и тот тут же невольно попытался схватить ее своей когтистой рукой, а из уст его вырвалась ругань, смешанная со злобным смехом.

– Пока нет, – заявил я, убирая звенящую связку.

Осквернитель святынь уставился на меня своими кроваво-красными глазами.

– Скажи мне, что ты собираешься делать ближайшие несколько часов.

– Я должен втереться во дворецех Евгения, – ответил он, не отводя глаз от связки ключей, – чтобы передать дервишцу голову великого визионара.

– Как только ты отдашь дервишу голову Кара-Мустафы, тебе будет уже нечего бояться?

Осквернитель святынь ничего не ответил, что можно было расценить как согласие.

– Хорошо. Если ты действительно хочешь вернуть эти ключи, то тебе остается сделать один маленький шаг. Совершенно ясно, что произошло досадное недоразумение. Нашего прежнего соглашения больше нет. Мы полагали, что имеем дело с приготовлениями к убийству, вместо этого речь шла об обычной археологической миссии: поиски головы Кара-Мустафы. Понимаешь, нам пришлось очень долго ждать, чтобы узнать, что ты не можешь нам сказать ничего важного. Это заблуждение требует серьезной компенсации. Я верну тебе ключи, если ты выяснишь, что говорится в надписи на вершине собора Святого Стефана, где когда-то было Золотое яблоко! – сказал я, поскольку вспомнил, что Угонио уже обрабатывал дьякона собора, дабы получить у него соответствующую информацию. – Мне очень жаль, но только тогда счет будет покрыт.

Сначала Угонио отреагировал очень бурным протестом («Это неверная, предательская и грязная ложь!» – кричал он, аж подпрыгивая), однако осознав, что мы с Атто непреклонны, а Симонис силен, он постепенно угомонился и издавал только глухое ворчание. У него не было выбора – мы пустили в ход все средства. На самом деле мы никогда не донесли бы на него. После всех убийств, которые произошли в нашем окружении, мы с Атто боялись городской стражи не меньше, чем он. Но этого он знать не мог, он лишь хотел, чтобы его оставили в покое.

– Я знаю слова дословно и со всеми подробностями! – вдруг воскликнул Угонио, с решительным выражением лица поднимая голову, чтобы уставиться на свои любимые ключи.

– Ах, вот как? – недоверчиво переспросил я.

– Нам только это и нужно, – присоединился к разговору молчавший до сих пор Мелани. – Скажи, от кого тебе это известно?

– Я… меня информатировали. Переврал мне слова… э… секретариус бургомисла.

– Секретарь бургомистра? Когда же это, скажи на милость?

– Будучи скорее отцом, чем отцеубийцей, было это два года назад, шесть четвертей, тринадцать дюймов и полпятилетия, и это была очень достойнейшая и очень доверительная тайна, – быстро ответил он, положив руку на сердце, словно для клятвы.

– Ну, если ты так говоришь… Вчера, правда, ты этих слов еще не знал. Так как же они звучат?

– Э… хм… Quis ротит аигеит, – начал осквернитель святынь, вытянув вперед указательный палец и приняв серьезный вид, будто декламируя речь Цицерона, – de mulłiis cognorauisti… etiam Viennam multorum turcarum… talis melamangiaturpater nosteramen.

Прежде чем слова превратились в несвязное бормотание, Угонио запнулся, словно не мог точно вспомнить.

– Можешь повторить? – спросил аббат Мелани, озадаченный этим бестолковым набором слов.

Угонио глубоко вздохнул, словно вынужден был задерживать дыхание три дня.

– Quis ротит аигеит, de multiis ignoravisti… – начал он.

– Сначала ты говорил cognoravisti, a не ignoravisti.

Угонио обнажил желтые зубы в скабрезной ухмылке, молившей о снисхождении и капле чувства юмора.

– Если я слишком истомляюсь, то перепамятовываю иногда.

– Наверное, ты забыл также, что архангел Михаил написал всего семь слов. Ты сам говорил мне, помнишь? – сказал я.

– Хм… да…

– Довольно, Угонио, – перебил я его, – я вижу, что с тобой иначе нельзя.

Я поднялся и открыл шкаф, где держал некоторые из своих инструментов для чистки труб. Я взял большие щипцы и сделал вид, что ломаю связку ключей.

– Не-е-ет! – закричал осквернитель святынь и хотел броситься на меня, но его тут же удержали сильные руки Симониса.

– Оставь свою смешную ложь при себе, – заявил я Угонио. – Я должен знать, написано ли там, наверху, где когда-то находилось Золотое яблоко, что-то или нет, и если да, то что. Если ты мне не поможешь, я выброшу твои драгоценные ключи в Дунай, один за другим.

– Ну, как угодно. Как насчет сегодня вечером?

– Так быстро? Смотри, если ты опять решишь обмануть меня.

После того как он доставит голову дервишу, с жадной ухмылкой заявил Угонио, у него еще есть «срочнейшие и деликатнейшие» дела. Наверное, опять его грязные делишки. Но потом, со значением подчеркнул он, он целиком и полностью посвятит себя посланию архангела Михаила. У него назначена встреча с дьяконом из собора Святого Стефана, и он полагает, что сразу после нее сможет вернуться к нам с новостями.

– Ах да, – вспомнил я, – собиратель реликвий. Не надувай его слишком сильно, иначе не видать нам откровения архангела.

– А тебе – твоих ключей, – рассмеялся Симонис.

Мы договорились встретиться в монастыре в час вечери, то есть в семь часов. Потому что позже, заявил я Угонио, я буду находиться на репетиции оратории «Святой Алексий» в императорской капелле.

Угонио тысячекратно заверил нас в том, что будет на месте вовремя: своими «делами» он и минуты не может заниматься без любимой связки ключей, в противном случае ему грозит финансовое разорение. Он стар и устал, жаловался он, и нужно позаботиться о достаточном количестве средств на последние дни.

Он немного успокоился, когда я торжественно поклялся на Библии, что буду хранить его ключи как зеницу ока.

Спрятав отрезанную голову в свой отвратительный джутовый мешок, Угонио покинул наши покои. В качестве последнего привета он оставил все тот же прогорклый запах плесени, который распространял еще тогда, когда я наткнулся на его серую, как пепел, фигуру, в мрачных катакомбах подземного Рима двадцать восемь лет назад.

Когда комната освободилась от его омерзительно пахнущего присутствия, я отпер шкаф, который использовал в качестве тайника для связки ключей. Я как раз собирался положить ее на место, когда увидел, что на пол упала записка с причудливыми каракулями. Я поднял ее.

То был кусок бумаги, которая, очевидно, была прикреплена к связке ключей, и я, должно быть, нечаянно оторвал ее. Я развернул записку.

– Вы только посмотрите, – прошептал я.

– Что там такое? – спросил Атто.

То была памятка. Первые строки касались прошедших дней:

Четрг – купечк вымогат

Пятца – молодая бослжнца надув

Субота – вдреча в суде: врть бзазрния свести

Воскресе – фльшивмонет принести

Понеделк – врнуть слепому сиротинушке отнтые вщи, тлько за мнеты

Вторк – прйтись в церкв: свщеника пдкупить

По записям легко было догадаться о предосудительных деяниях осквернителя святынь: вымогательство у купцов, обман молодой послушницы, лжесвидетельство в суде, фальшивомонетничество, возвращение предметов, которые он когда-то отнял у слепого сироты, с требованием за них выкупа, ограбление церкви, ради которого он подкупил священника. То есть обычные гнусности, которыми занималось это существо из подземного мира. А что же написано в записке на сегодняшний день?

Срда – отрзаня глва Хюсейн-паши для дервиша

Так я и думал! Голова, которую Угонио собирался подсунуть дервишу, была (по крайней мере, для османов) не драгоценной головой Кара-Мустафы, а головой некоего Хусейн-паши. О ком бы ни шла речь, это была явно не та голова, которую хотел дервиш. Значит, несмотря на свои магические искусства, Кицебер станет жертвой обмана простого осквернителя святынь.

Когда я прочел записку Мелани, тот изумился не меньше моего. Но как же велико было его удивление, когда в конце этого перечня я громким голосом прочел еще две записи (первая из них была на латыни), которые, вне всякого сомнения, относились к одной хорошо известной нам особе:

Срда псле плудня – Al. Ursinum. Двое пвешных

Потом: дьякон из Штеффль

Это было уже слишком. Я бросил записку в руки Мелани, словно тот мог разгадать ее (и действительно, он, быть может, из-за невыполнимого, но сильного желания прочесть ее, с удивительным проворством поймал листок).

Затем я бросился к двери и на улицу, чтобы нагнать осквернителя святынь. Слишком поздно: выбежав на Химмельпфортгассе, я обнаружил, что Угонио и след простыл. Я побежал до Кернтнерштрассе, вернулся и обежал прилегающие к ней улицы: ничего.

Вернувшись в монастырь, я пояснил аббату Мелани, что должна была означать та запись.

– Al. Ursinum? Конечно, это же очевидно.

Угонио очень разнервничался, когда я отнял у него связку ключей. Потому что вместе с ней он потерял и свой ежедневник, из которого становилось ясно, что голова, которую он собирался передать Кицеберу, принадлежала не Кара-Мустафе, а другой личности. Дервиш грозился отомстить Угонио, если он не сохранит его поручение в тайне. Страшно подумать даже, что будет, если он обнаружит обман.

Однако именно слово «Ursinum» вызвало у нас наибольшие опасения. Оно могло означать не что иное, как латинизированное имя кастрата Гаэтано Орсини. А буквы «AI.» были наверняка сокращением «Святого Алексия», названия оратории, в которой Орсини исполнял роль протагониста. Не столь однозначными, но вовсе не несущественными были личности обоих повешенных.

Что, черт побери, у Угонио за дела с Орсини? Что общего у пронырливого мошенника и известного тенора, друга Камиллы де Росси, более того, близкого друга императора? Неужели у них тайная договоренность?

Может быть, Орсини тоже всего лишь коллекционирует реликвии, сказал я себе, а Угонио должен был с ним встретиться, чтобы продать несколько «редких экземпляров». Но если это так, то почему же осквернитель святынь так ломался, лишь бы не сказать нам этого? С жадным выражением лица он описал нам свое следующее, после доставки головы Кицеберу, дело как «срочнейшее и деликатнейшее». Если ему нечего было скрывать, то он сказал бы нам, с кем у него встреча. А незадолго до этого я сказал ему, что каждый вечер отправляюсь в императорскую капеллу на репетицию «Святого Алексия» – значит, он знает, что я знаком с Орсини!

Нет, Орсини и Угонио что-то скрывают. Казалось, смешались черт и ладан, свет и тьма, ничто и все. Или это все же было предсказуемо – разве не были музыканты всегда удобны для шпионажа? Разве не очевидно, что шпионы тянутся к обманщикам? Так и есть. Но кто же эти оба повешенных? Только мы вздохнули с облегчением, узнав о голове для дервиша, и вот возникают два новых трупа!

– Значит, Угонио общается с Гаэтано Орсини, этим вторым святым Алексием, – воскликнул Атто. – Проклятье! И ведь осквернитель святынь только что был у нас в руках!

– Но он от своих ключей не откажется, синьор Атто, – утешил я его. – Как только он вернется, мы тщательно допросим его.

Атто еще сильнее поник в кресле с удрученным выражением лица. Я тоже сел. Из-за этих новостей все так резко изменилось, что мы были огорошены.

Осквернитель святынь объяснил все очень убедительно: дервиш не был заинтересован в смерти кого бы то ни было, всего лишь в голове Кара-Мустафы. Но если не было и следа турецкого заговора, то кто же тогда убил Данило, Христо и Популеску?

Факт налицо: мы не нашли никаких доказательств против турок. Оставались только последние слова Данило, сказанные им незадолго до смерти. Молодой понтеведриец отчетливо произнес имя загадочного Айууба и упомянул о не менее загадочных сорока тысячах мучеников Касыма.

Впрочем, было вполне возможно, сказал я себе, что несчастный умирающий просто бредил и механически повторял результаты своих изысканий по поводу Золотого яблока. Быть может, Данило узнал, что Золотое яблоко лежит в могиле Айууба, как позднее рассказал нам Киприан.

Может быть, подобно лучу солнца, отражающемуся от поверхности воды и разбегающемуся во все стороны, теряя при этом свою суть и целостность, загадка османского посольства связана еще и с тайными отношениями между Орсини и Угонио? А это, в свою очередь, с болезнью императора? Атто недвусмысленно говорил мне, что все музыканты – шпионы, и сам он – живое тому подтверждение! Верно ли это для хормейстера?

В этот момент в двери постучали. То был Пеничек. Привратница монастыря знала богемского кучера и пропустила его беспрепятственно. Он ищет Симониса, пробормотал тот. Бедный младшекурсник пришел, чтобы, как и обещал, сообщить нам дополнительную информацию по поводу полетов и, кроме того, передать записи лекций. С ним был поляк, Опалинский.

* * *

– Бронтология… Стильбология… Нефология? – озадаченно пробормотал я.

– Речь идет о философских учениях, которые исследовали загадочные природные феномены, – сказал Симонис немного автоматически, словно попугай повторяя университетскую лекцию.

Особенно же нефология занималась нашим вопросом, провозгласил Пеничек. Я обратился к Атто, чтобы спросить его, слышал ли он что-нибудь об этом, но старый аббат, очевидно, утомившись, уснул в кресле.

– А о чем идет речь? – спросил я Симониса.

– Это наука, которая, как бы это сказать… которая исследует, как воздух заставляет тело выполнять определенные движения, которые потом, не знаю… Давай, объясняй ты, младшекурсник! – приказал мой помощник.

Хромая, как обычно, богемец приблизился, открыл мешок, полный книг, и свалил их на стол такой грудой, что они вот-вот могли рухнуть на пол.

– Следи за тем, как пользуешься своими лапами! – отругал его Симонис. Младшекурсник был единственным существом, на котором он мог выместить пережитые в последнее время страхи.

– Мне действительно очень жаль, господин шорист, – униженно извинился тот.

Потом Пеничек признался нам, что в своих исследованиях полетов ни капельки не продвинулся и поэтому обратился к Яну Яницкому. Тот с удовольствием согласился помочь ему.

– Хотя я не знаю, почему это вас так живо заинтересовало, может ли корабль из дерева подняться в воздух, – начал Сталинский, – но этот вопрос действительно вызывает очень много разговоров.

Существовал некий профессор естественных наук, продолжал поляк, который ответил на этот вопрос. Как обычно в Вене, когда нужно решить проблемы технического характера, на помощь нам приходят итальянцы. Его звали Овидио Монтальбани, и он долгое время учился в университете Болонья. В академических кругах он очень известен, поскольку публиковал книги невероятного остроумия, в которых описывал самые запутанные и неизвестные области знания: калопилогию, харагмаскопию, диалогологию, атенографию, филавтологию, бронтологию, кефалогию, стильбологию, афродитологию, но в первую очередь нефологию.

Я бросил взгляд на первую из книг, которые выложил на стоял младшекурсник.

Несколько страниц были отделены закладками. Я открыл книгу в отмеченном месте и прочел:

«Те аристотелевские «анафимасис», которые по Плинию являются не чем иным, как поднявшимися в воздух мутными испарениями, и теми водными парами, о которых говорит Метродор, тот же сгущенный воздух Анаксимандра, когда превращается в облака, хотя еще в жидком состоянии, но уже становится видимым и внутри пронзающего воздух тела, поэтому под влиянием неспокойной тургесценции набухает сам…»

Брови мои взлетели вверх от недоверия. Похоже, это не столько книга по естественным наукам, сколько загадка. Я пролистал дальше, до другой закладки, и предпринял новую попытку:

«Обобщенный образ мутных тел, круглых или эллиптических, каковыми они и являются, сгущенный воздух обладает, значит, как видим, способностью проявляться в бесконечных, частичных, в высшей степени различных и разнообразных очертаниях. После всего вышесказанного он должен полностью адаптироваться к форме локального пространства и сохранять ее, будь она круглой или эллиптической…»

– Проклятье, да здесь же вообще ничего не понятно, – нетерпеливо воскликнул я, протягивая богемцу книгу.

Пеничек взял в руки том, еще открытый на той странице, где' я прочел последний отрывок, поправил очки на носу, пробежался глазами по строкам и с беспомощным выражением лица передал книгу Опалинскому. Тот, быстро прочтя страницу, провозгласил:

– Все ясно как божий день.

– Что ясно как божий день?

– Примерно то, что облака состоят не из особой субстанции, а из сгущенного пара. Поскольку воздух очень подвижен, этот пар может подниматься и двигаться.

– Но это я тоже знаю! – возмутился я.

– Что ж, господин мастер, – ответил Опалинский, не давая сбить себя с толку, – здесь нам мог бы помочь другой труд Монтальбани, «Бронтология», где с завидной проницательностью исследуются все тайны грома, молнии и зарницы. Однако поскольку время поджимает, разумно сразу же рассмотреть работу другого автора, соотечественника Монтальбани. Этот мастер невероятной учености и образования – великолепный доктор Джеминиано Монтанари.

Он взял из стопки книгу со странным названием и протянул мне:

СИЛЛЫ

ЭОЛУСА

ДИАЛОГУС

ФИЗИКУС-МАТЕМАТИКУС

Я повертел ее в руках.

– Итак? – спросил я, сразу отказавшись от чтения.

Опалинский снова взял книгу и открыл ее на месте закладки.

Затем вернул мне.

– Это один из самых ученых трудов мастера, – провозгласил он.

Я посмотрел на страницу. Там было две иллюстрации, которые наконец-то можно было понять.

– Видите? Здесь корабль, и к нему движется кружащийся поток воздуха. Такие вихри, еще именуемые смерчами, могут опрокидывать дома, церкви и башни, более того, даже поднимать в воздух целые здания вместе с их обитателями.

Затем он показал мне второй рисунок.

– Видите? Здесь парусник захвачен и – раз! – он уже в воздухе. Симонис смотрел на меня с огромным удивлением.

– Да, смерчи мне тоже знакомы. Их разрушительного влияния боятся повсюду.

Опалинский и Пеничек кивнули.

– Тысяча благодарностей, Ян, за твою неоценимую помощь, – удовлетворенно произнес грек. – Господин мастер, можно мне отлучиться на минутку? – спросил он потом. – Я отведу друзей в свою комнату и сразу вернусь.

Я кивнул.

– А ты сними шляпу, животное младшекурсное! И поздоровайся как следует с господином мастером! – принялся браниться Симонис, давая несчастному хромому полагающийся подзатыльник, после чего тот, покачиваясь на хромой ноге, несколько раз пристыженно поклонился.

Вскоре после этого мой помощник вернулся.

– Итак, господин мастер, – начал он, сияя от радости, – получается, что могло быть так, что Летающий корабль был подхвачен и поднят вверх одним из этих вихрей, или смерчей, или как они там называются. Ведь эти ветра могут поднять в воздух и целые флоты, отнести их в другое место и потом поставить на землю, не причинив команде ни малейшего вреда.

– Кроме того, Летающий корабль гораздо меньше и легче, чем те корабли, которые иногда поднимают смерчи, – задумчиво согласился с ним я.

Грек обрадованно кивнул.

– Впрочем… – добавил я, – разве дул ветер, когда мы поднялись над площадкой для игры в мяч?

Симонис молчал.

– Мне думается, что нет, – ответил я сам.

– Нет, ветра не было, – подтвердил он уже не так весело.

– Был вихрь или какие-нибудь другие сильные потоки воздуха? – продолжал допытываться я.

– Э, нет. Нет, этих точно не было, – подытожил он.

– Значит, крайне маловероятно, что Летающий корабль поднялся в воздух с помощью смерча, – заключил я.

– Крайне маловероятно – очень точное выражение, господин мастер, – похвалил меня Симонис.

Я немного помолчал, чтобы удостовериться, что у моего помощника не найдется других доказательств. Не нашлось. Я разочарованно смотрел на груду книг, которые собрал Опалинский. Мой помощник начал складывать их в мешок.

– Один вопрос, Симонис: почему Ян Яницкий понимает, что! написано в этих книгах, а ты – нет?

– Все просто, господин мастер: он учится.

Я хотел спросить его, чем же он занимается в университете, но удержался. Он и так уже достаточно рассказывал мне о том, чем на самом деле занимаются венские студенты.

Когда мой помощник закрыл за собой дверь, я повернулся к Атто: тот по-прежнему дремал, склонив голову набок и неудобно сидя в кресле.

Счастливец! Старость лишила его сил сталкиваться с различными трудностями и передала его вместо этого в объятия Морфея, даровавшего забвение. Раньше он неутомимо искал разгадки и ломал себе голову, вот как я сейчас. Да, я был в замешательстве. Казалось, нигде нет понятной логики, но в то же время я не мог оставить в стороне ни единой подробности, если не хотел подвергнуться опасности потерять нить собственных действий и кончить свои дни просто катастрофически: избежав приговора по обвинению в шпионаже в пользу Франции, теперь я рисковал быть обвиненным в пособничестве серии убийств или в подозрительных маневрах с целью навредить принцу Евгению и его османским гостям…

А еще я подумал: мы с Клоридией приехали в Вену, чтобы в жизни нашей произошел поворот. Мы оставили за спиной город пап и их лжи: непроницаемый Рим с двойным дном, хладнокровную мачеху, которая не заботится о своих детях. Нам казалось, что в императорской столице мы дышим другим воз духом. Однако теперь, похоже, колесница нашей жизни снова застряла в грязи подозрений и лжи. Даже дьявольский, окопавшийся за стеклами своих очков аббат пытался идти в ногу с событиями.

– О, Летающий корабль, – невольно вырвалось у меня, – о, ковчег истины, неужели ты поднял меня в небо только затем, чтобы обмануть? Я бежал из трясины Рима, теперь я снова брожу по мрачным, серым болотам вероятного.

 

11 часов, когда ремесленники, секретари, преподаватели языка, слуги, лакеи и кучера обедают

– Начинают в три часа с супа из трех яиц и пряностей. В пять – паста из трех яиц и куриный суп. В семь – два сырых яйца. В девять – суп из яичного желтка с кореньями и хорошая порция омлета, и к тому же стакан вина «Траминер». В двенадцать часов – каплун и жареная птица, куропатка и вино с различными сортами хлеба. В час – печеная сладость и вино. В три часа ужинают жареным каплуном, тарелкой жареной рыбы, запивая вином, едят хлеб и различные булочки. В пять часов едят сладкое яичное блюдо с вином. На ночь пять-шесть блюд, среди которых должны быть вареное мясо, жаркое и пресноводная рыба. В семь опять съедают миску сдобы, к тому же хлеб, вино и булочки. В полночь – опять суп с яичным желтком и пряностями. Ты можешь себе это представить? – воскликнула Клоридия.

Жена камергера разрешилась от бремени, родив красивого мальчика. Моя сладкая женушка только что вернулась из дворца принца Евгения; теперь она снова могла приступить к своей службе у аббата Мелани и освободить меня от замещения ее на этом посту. Поскольку Атто продолжал храпеть, Клоридия рассказывала мне о родах. Едва разродившись, роженица начала, как это принято в Вене, от души набивать живот различными вкусностями.

– Я спросила ее: «Ты действительно собираешься все это проглотить? Тебе ведь не теленка накормить нужно!» И знаешь, что она мне ответила? Что у нее на родине, в Нижней Австрии, роженицы едят еще больше! Сразу же после родов они лопают, начиная с завтрака, продолжая полдниками, до обеда, а потом и до ужина – и так на протяжении двадцати четырех часов, не переставая. Не говоря уже о празднествах после родов: на банкете по случаю рождения ребенка гости обидятся, если съедят менее ста десяти фунтов топленого сала, шестидесяти фунтов масла, тысячи или двух тысяч яиц, ста двадцати фунтов крупчатки и выпьют не целый бочонок пряного вина гевюрцтраминер.

Пока Клоридия щебетала без умолку, как всегда, взволнованная после удачно прошедших родов, я уже думал о другом. Жена камергера – это она сказала Клоридии, что принц Евгений хранит записку с загадочными словами аги в своем личном дневнике.

Хотя казалось, что турки не имеют ничего общего с болезнью императора, нам, если мы действительно хотели наконец понять, что, черт побери, скрывается за словами аги, не оставалось ничего другого, кроме как посмотреть на листок самим. В нашей ситуации любая попытка была кстати.

Я подождал, пока моя жена наговорится, затем приглушенным голосом, чтобы не разбудить Атто, рассказал ей о событиях последних часов: о признании аббата, о голове Кара-Мустафы и остальных происшествиях.

– Об этом я тоже уже подумала, – призналась Клоридия. – Может быть, эти слова нужно трактовать иначе, или на той бумаге, которую прочел и передал Евгению ага, есть еще что-то.

– Как думаешь, ты могла бы попросить свою роженицу дать тебе этот листок, всего на пару часов?

– Я же говорю тебе, что уже подумала об этом! – ответила она и вынула листок из кармана.

Я поостерегся спрашивать, благодаря чему и подвергаясь какой опасности Клоридия получила этот листок от камергера или его жены.

– Я должна вернуть его сегодня вечером. Принц Евгений каждый день после еды пишет в дневник.

– Кстати, разве он не собирался отправиться сегодня в Гаагу?

– Он отложил отъезд.

– А почему?

– Этого никто не знает.

– Может быть, из-за болезни императора? – предположил я.

– Возможно. Хотя его величеству значительно лучше. Как бы там ни было, когда Евгений отправляется на войну, он всегда берет с собой дневник.

Она протянула мне листок. Посреди страницы нетвердой рукой турка были написаны знаменитые слова: «Soli soli soli ad pomum venimus aureum». И ничего больше.

– Можно войти? – спросил в этот самый миг Симонис.

Он внимательно осмотрел листок, поднес его к окну, чтобы тщательнее разглядеть на свету.

– Господин мастер, если на сегодня у вас больше нет для меня заданий, то я мог бы, наверное, помочь вам выяснить, скрывает ли этот листок бумаги еще что-нибудь.

– В Место Без Имени мы все равно едем только завтра. Это дело важнее. Но как ты собираешься это устроить? – удивленно спросил я.

– У меня в комнате есть все необходимое для этого случая.

И вскоре мы уже стояли в комнате Симониса. Там мы обнаружили Пеничека, склонившегося над тетрадями грека, в которых он что-то старательно писал, и Опалинского, который тоже списывал конспект.

– Ты закончил, младшекурсник? – грубо спросил Симонис.

– Как раз да, господин шорист, – пробормотал Пеничек. – Вот, пожалуйста, я все переписал начисто.

– Хорошо, – заметил мой помощник, быстро взглянув на работу хромого богемца, – и никогда больше не смей приносить мне только черновик конспекта, дошло? – упрекнул он юношу.

– Да, конечно, господин шорист; простите уж меня, – богемец склонил голову.

– И почему мне достался именно младшекурсник из Праги, – пробормотал мой помощник, копаясь в ящике со своими книгами.

Он достал оттуда крошечный томик, затем принес стул Клоридии. Я взял книгу в руки. Фронтиспис был несколько невзрачным:

Доктор Генрих Каспар Абелий

Студенческое искусство

Не были указаны ни место, ни время, ни имя издателя. В томике было самое большее сорок страниц. Я открыл его. Не было ни предисловия, ни обращения к драгоценным читателям и даже посвящения. Все разделено на очень краткие главы. Я прочел первое, что бросилось в глаза.

– Секрет против ранения оружием, – медленно, буквально по буквам прочел я на своем неуклюжем немецком.

– Смотрите, господин мастер, – торопливо произнес Симонис, взял у меня томик из рук и открыл его в другом месте. – Вот часть, которая нам нужна: «Написать надпись, которая вскоре исчезнет».

– Это потрясающе! – воскликнула Клоридия. – Как раз то, что нам нужно. А как это сделать?

Опалинский заинтересованно поднял голову.

Симонис объяснил ему, что мы собираемся делать.

Я боялся, что поляк испугается и бросится наутек. Но этого не произошло. Как я заметил еще вчера вечером, Яницкий, похоже, был не очень шокирован смертью своих товарищей.

– У нас наконец появилась возможность узнать, таят ли слова аги в себе тайну или нет, – сказал Симонис. – Если мы ничего не найдем на этом листке бумаги, то это будет значить, что турки ни при чем. И тогда трое наших товарищей умерли не из-за Золотого яблока.

– Можете рассчитывать на мою помощь, – сказал Опалинский.

– Итак… – грек продолжил читать, – здесь говорится о том, что нужно сделать, чтобы написанное стало невидимым: «Это произойдет, если добавить в чернила азотной кислоты, но потом остаются желтые пятна».

По книге доктора Абелия, продолжал Симонис, некоторые пишут крепким самогоном, смешанным с пеплом сожженной соломы, о чем можно прочесть подробнее в «Weckeri Secretis». [88]Секреты Викерия (лат.).
Но этой книги у нас не было.

– Если нужно, пошлем младшекурсника, и он принесет ее, – великодушно объявил грек.

– Э, а что это такое? – смущенно переспросил Пеничек.

– Это книга «De secretis» Алессио Педемонтано, которую Якоб Векер перевел с итальянского на латынь, ее ведь всякий знает! – принялся насмехаться над ним Опалинский, снова пришедший в доброе расположение духа.

– Осел! – возмутился Симонис и отвесил младшекурснику пару звонких затрещин.

Как сказал мне Симонис и как я сам смог понять на основании его вчерашней речи, польский студент был чрезвычайно образован. Бедный Пеничек по сравнению с ним был совершенным неучем.

Тем временем мой подмастерье продолжал читать книгу:

– «Сделать так, чтобы можно было прочесть старый, поблекший шрифт. Взять чернильные орешки/ грубо истолочь их/ положить на день в самогон/ затем добавить туда дистиллированной воды/ намочить в получившейся настойке хлопковую ткань/ и провести по надписи».

– Хорошо, можем начать с этого, – предложил Пеничек.

– Может быть, у тебя есть чернильные орешки, дубовая твоя голова? – обругал его Симонис.

– У меня нет, но я знаю, что Коломан Супан – настоящий художник в таких делах.

– Правда? Этого он мне никогда не рассказывал, – удивился Опалинский, который был близким другом Коломана.

– Коломан – венгр. В нем течет кровь Аттилы, вождя гуннов, который в свое время был гораздо известнее благодаря проворству, с которым он зашифровывал и расшифровывал послания, владея, к примеру, невидимыми шрифтами, чем благодаря тому, что был Бичом Божьим. Он был великим дипломатом, – нравоучительно произнес Пеничек.

– Аттила? – озадаченно в один голос переспросили мы все.

– Аттила.

Венгрия получила свое название от гуннов, пояснил Пеничек. Эти страшные варвары владели ею в глубокой древности. То была часть древней Паннонии, которая во время правления Цезаря Августа была подчинена Риму и славилась своими постоянными восстаниями. И вот в Паннонии был народ, живший на берегах болотистой реки Меотия. Он был настолько диким и неотесанным, а отношения их друг с другом были настолько лишены признаков человеческой цивилизации, что существа те, когда научились изъясняться произносимыми звуками, издавали что-то вроде рычания, и каждый звук, казалось, заканчивался на «унум», поэтому позднее их назвали гуннами, а еще позже – венграми.

– Я тут подумал, – обратился к моему подмастерью Ян, – а ты знаешь, куда подевался Коломан?

– Нет.

– Его не видели, – заметил Пеничек. – Жаль. Именно он знает трюки Баламбера.

– Что все это значит? – снова переспросили мы хором.

Гунны, пояснил богемец, так закатывая глаза, словно осматривал ими свою память, жили до 370 года изолированными от всех и вся. Тогда церковью Христовой правили папа Дамасий, Римской империей – император Валент, а царем ближней империи шиитов был Баламбер. Во время охоты на оленя бегущий зверь заманил Баламбера из его родных земель в Меотийские болота, которые в то время были замерзшими. Баламбер не знал того, но он был первым чужестранцем, который тогда попал в Венгрию. Осматривая окрестности, Баламбер забыл об олене и начал исследовать неизвестные земли, простиравшиеся перед ним. Вернувшись на родину, он с воодушевлением, в ярких красках рассказал об этой стране, и желание захватить ее распространилось и стало настолько сильным, что вскоре началось наступление на венгерские земли: Баламбер перешел Танаис, подчинил себе принадлежавший таврам Херсонес и готов, которые занимали его, и, объединившись с аланами, прошел до провинций Мезия и Дакия.

– Никто не мог остановить его. Своим послам он давал белую бумагу, и только его союзники смогли проявить послание шиитского короля.

Однако во время своих завоевательных походов по этим землям Баламбер умер. Его преемником был назван Мундзук, принц из того же народа, который и подчинил земли Венгрии; а сыновьями его были Аттила и Бледа.

– Бледа прожил немного: Аттила, обладавший дурным характером, вскоре убил его. Из-за жестокости его называли Бичом Божьим. Однако он унаследовал тайну своего деда, Баламбера, и именно этому – а не своей силе – он обязан тем, что с сотней тысяч человек целым и невредимым дошел до Италии и сумел предать ее огню и мечу. Затем он основал красивый, возвышенный город Венеция, не случайно ставший столицей шпионажа. Говорят, что дожи под большим секретом передают друг другу тайну Баламбера, которую оставил им Аттила. Мы ведь все знаем о темных делишках, которые проворачивает Серениссима вместе с Блистательной Портой.

Пеничек был прав. Теперь я вспомнил о том, что говорил мне двадцать восемь лет назад аббат Мелани: когда папа призвал всю Европу защитить Вену от турок, кроме Франции отказалась только одна держава: Венеция.

– Значит, этот листок может содержать тайное послание, которое было записано с помощью тайного письма Баламбера! – воскликнул я.

– Вполне вероятно, – согласился младшекурсник, – и в этом случае на Коломана вся наша надежда.

– Давайте для начала дочитаем, – предложил Опалинский, возвращаясь к рецептам доктора Абелия. – Может быть, мы найдем не такие тайные методы.

– Согласен, – поддержал его Симонис, – а если это не поможет, то будем искать Коломана.

Если же нужно снова сделать написанное невидимым, говорилось в справочнике, то некоторые пользуются соком лимона, spirtu vini и sal armoniacum. [92]Нашатырь (лат.).
Но если затем полить все alumine plumoso, которую следует дистиллировать в колбах, надпись опять появится. Конечно, убогая комнатка моего подмастерья была чем угодно, только не алхимической лабораторией, у нас не было под рукой alumine plumoso и даже обычных колб для дистилляции.

– Стоп, может быть, я нашел то, что нужно, – воскликнул Симонис. – Здесь идет речь о том, чтобы целыми словами написать что-то тайное.

Это достигается, говорилось в книге, «если слова / которые должны иметь значение / пометить определенными символами или крючочками; но при определенном количестве слов, идущих друг за другом / считается седьмое или восьмое / однако чтобы оба искусно раскрыли явный и скрытый смысл в контексте / чтобы в них обоих не было видно тайны / и, тем не менее, все было понято».

Мы тщательно проверили предложение, но не нашли ни следа даже самого крошечного знака. Поэтому мы решили испробовать другой метод. Однако слов было очень мало, и они были слишком короткими, в одном из них – «ad» – было всего две буквы.

– Sssapva, ooodoeu, solaone… – стали пробовать мы все вместе, один брал только первые буквы, другой – вторые, еще один добавлял первые, вторые и третьи, чтобы затем снова начать все сначала.

Вскоре в комнате Симониса стали раздаваться весьма странные! звуки, продолжавшиеся до тех пор, пока мы не исчерпали все возможные ходы. К сожалению, все было тщетно.

Грек снова полистал свою забавную книжицу.

– Послушайте, вот, здесь написано: «Сделать тайный шрифт / который нельзя прочесть иначе, кроме как пронести письмо сквозь воду», или: «Тайные письмена, которые проявляются при помощи огня». Это, кстати, гораздо проще.

– Что-что? – возмутилась Клоридия. – Я должна вернуть листок во дворец в целости и сохранности!

– Дай сюда, – сказал я Симонису, взял книгу у него из рук и начал читать: – «Взять купорос или кальций, растворить в во де/ растолочь чернильные орешки в порошок и добавить туда же/ через 24 часа процедить через чистый платок/ и этим писать/ таким образом ты / когда все высохнет / на бумаге не сможешь увидеть ничего. Но если захочешь прочесть написанное / положи письмо в чистую воду / через час белые буквы проявятся».

Но если невидимое письмо обработать соком лука или чеснока тот, кто захочет прочесть его, должен подержать письмо над огнем, и сразу проступят красноватые буквы.

Другие методы, которые приводил доктор Абелий, были еще более рискованными. Если для письма использовался лимонный сок, то нужно было выварить в уксусе перетертый lithargyrium также именуемый «серебряной пеной», чтобы затем опустит туда листок бумаги, что заставит белый текст проявиться. Однако если вместо чернил использовался растолченный и растворенный в воде купорос, то тот, кто захочет прочесть это, должен растереть лот чернильных орешков, налить сверху полмеры чистой воды, перемешать, отфильтровать через платок и окропить бумагу этой водой, после чего станет видимым черный шрифт.

Другой способ сделать невидимый шрифт и затем проявить его был следующим: «Растворить купорос в самогоне / процедить через льняной платок / и отстоять / пока жидкость не станет прозрачной / написать ею / на бумаге ее не будет видно. Возьми овсяную солому / сожги ее до пепла / и отнеси мельнику, чтобы тот перетер ее с чистой водой на красильном камне / чтобы та приняла желаемый цвет / ею пиши на предыдущей бумаге / между высохших строк изначального письма, в котором не содержится ничего тайного / и никто ничего не заподозрит. Если же ты хочешь прочесть скрытые строки / то свари чернильные орешки в вине / намочи в этом губку / и проведи ею по письму / до тех пор, пока от такого мытья не пропадут видимые буквы / а нанесенные перед этим невидимые появятся на их месте».

Короче говоря, та жидкость, которая должна была проявить, вероятно, наличествующее на бумаге, переданной агой, послание, была на самом деле сложным варевом из ингредиентов, добыть которые можно было только в бакалее. Но это была даже не самая рискованная возможность: если надпись была сделана смесью из толченой «серебряной пены», крепкого винного уксуса и яичного желтка, то нам, чтобы прочесть ее, нужно было жечь бумагу аги до тех пор, пока та не почернеет. Тогда проявились бы белые буквы.

– Вы что, с ума сошли? – то и дело восклицала моя супруга в процессе чтения, прижимая руки к груди.

Наконец она дала уговорить себя попробовать, по крайней мере, не такое опасное предприятие: быстрое опускание в воду. Впрочем, присутствовать при эксперименте она не захотела, поскольку страшилась последствий. Она воспользовалась возможностью вернуться в наши комнаты, где собиралась сторожить сон аббата Мелани и заниматься малышом.

К счастью, послание аги было написано на самой лучшей и крепкой бумаге, той, что используют только для посланий, которые курьерам приходится нести сквозь снег, дождь, реки или моря. Ее сделали когда-то для того, чтобы иметь возможность противостоять непогодам во время путешествий, и я был уверен, что она выдержит. И словно то была священная церемония, Симонис принес миску с водой, в то время как Опалинский расстелил чистейший платок, на который мы должны были положить послание аги. С бьющимся сердцем я на миг опустил бумагу в миску с водой, конечно же, стараясь не намочить ту часть, где содержались слова аги, поскольку опасался, что чернила могут потечь.

Ничего не произошло, однако бумага, к счастью, выдержала испытание. Мы стали ждать, пока она высохнет, и пододвинули к ней небольшую жаровню. После этого попытались проявить возможные скрытые надписи с помощью пламени церковной свечи. Ничего. Поскольку от метода подпаливания мы по понятным причинам были вынуждены отказаться, я удовольствовался тем, что опробовал оставшиеся методики. Поэтому я поручил Симонису написать список с необходимыми ингредиентами: олеум, колбы, белый алюминит etc. Список я передал Пеничеку.

– Вот деньги, – сказал я. – Поезжай на своей коляске в бакалею «У Красного Рака» на площади Хоэр Маркт и купи там все.

– Поистине жаль, что с нами нет доброго Коломана Супана, – вздохнул Пеничек, изучая список через свои маленькие очки, – он бы знал, как заставить заговорить этот листок аги.

– Я бы тоже с удовольствием узнал, куда он запропастился, – сказал Симонис.

– Может быть… – несмело произнес младшекурсник, – у Опалинского есть идея…

– Я действительно не знаю, где его искать, – ответил ему поляк.

– Жаль, – повторил Пеничек. – Может быть, Коломан прячется, из страха. После того как они таким жутким образом избавились от Драгомира…

Опалинский опустил глаза.

– Если он исчез потому, что боится, – размышлял богемец, продвигаясь к двери на своей хромой ноге, – то его наверняка успокоит, если он узнает, что ничья голова дервишу на самом деле не нужна. Очень жаль, что ему нельзя этого сказать.

– Сегодня вечером я пройдусь и попытаюсь разыскать его в одном из кабаков.

– Сегодня вечером будет уже поздно, – настаивал Пеничек. – Господин шорист прав: это наша единственная возможность узнать наконец, скрывается что-то за словами аги или нет. Господин шорист говорит правильно: если мы ничего не найдем на этой бумаге, это значит, что Блистательная Порта не имеет никакого отношения к этой истории. И тогда – как верно подметил господин шорист – у нас будет доказательство того, что Данило, Христо и Драгомир были убиты не из-за Золотого яблока.

– Браво, младшекурсник! Невероятно, но в твоем животном мозгу действительно есть капля разума! – воскликнул Симонис, радуясь тому, что его похвалили.

– Но если Коломан на самом деле прячется, – заметил я, – то мы можем бегать по городу совершенно бессмысленно.

– Он в «Хаймбоке».

* * *

Опалинский знал, где найти венгра: Коломан доверился другу. Он прятался на чердаке бушеншанка в предместье Оттакринг, который назывался «У Хаймбока».

Пеничек предположил верно. После смерти Популеску Супан испугался. Поэтому он залег на дно и заставил Яна поклясться, что о его тайнике не узнает ни одна живая душа.

Но поляк таки выдал его. Ведь речь шла о том, чтобы передать Коломану свежие новости по поводу дервиша и в то же время попросить его помочь разгадать загадку турецкой записки. Однако Опалинский тут же, похоже, пожалел о том, что позволил вырвать у себя тайну, потому что лицо его омрачилось.

– Ну же, идемте, – нетерпеливо настаивал я.

– Если позволите… Не лучше ли будет, если я сначала поеду в бакалею, чтобы купить необходимое, прежде чем лавка закроется? – предложил богемец. – Я вернусь, возьму вас, и мы все вместе поедем к Коломану.

– Если мы выйдем теперь же все вместе, это будет быстрее, – возразил я. – Как только мы будем у Коломана, мы проведем эксперимент с его помощью.

– Если господин мастер позволит, я осмелился бы сделать замечание, – несмело произнес Пеничек. – Не кажется ли господину мастеру опасным выносить листок аги из этих молчаливых монастырских стен и брать с собой столь уникальное вещественное доказательство в общественное место?

– Проклятье, я об этом не подумал, – признался я. – Должно быть, очень устал. Ты прав: мы должны съездить за Супаном и привезти его сюда.

– Если хорошо подумать, – вмешался Опалинский, – можете пройти не один час, прежде чем нам удастся уговорить Коломана помочь нам. И я повторю еще раз: хотя мы действительно очень дружны, он никогда не рассказывал мне о Баламбере, Аттиле, зашифрованных посланиях и тому подобном. Если он не согласится, мы рискуем, что у нас не останется времени на то, чтобы провести эксперимент самим.

После продолжительной дискуссии мы решили сначала попробовать добиться чего-нибудь без Коломана. Лицо Опалинского прояснилось: если попытка увенчается успехом, его друг венгр никогда не узнает, что он выдал его убежище. Поэтому мы послали младшекурсника в бакалею.

– И поспеши! – прорычал грек, а несчастный хромоножка вздрогнул.

Богемский студент вернулся только более чем через час, запыхавшийся и вспотевший из-за поспешной езды и долгого спора с бакалейщиком, который не хотел продавать ему потенциально ядовитые препараты, задавал тысячи вопросов и, наконец, заставил его долго ждать обстоятельной и длительной подготовки remédia, то есть компонентов.

И вскоре комната моего подмастерья превратилась в алхимическую лабораторию, где над камином висел котел, в котором дымили и исходили пеной дистиллировочные колбы, а воздух пропитался едкими запахами.

– Проклятье, – раздосадованно засопел Симонис.

Единственное, чего мы добились всем этим мероприятием, так это того, что теперь бумага пошла какими-то совсем невеселыми волнами и обуглилась по краям.

– Мы ни в коем случае не можем положить ее в таком cостоянии обратно в дневник принца Евгения! – безутешно воскликнул я. – Если Клоридия увидит это, она меня убьет.

Уже было два часа пополудни. Вот уже почти три часа мы дистиллировали свои собственные мозги, размышляя над этим листком, который никак не хотел открывать свою тайну, если таковая, конечно, была. К огромному сожалению Опалинского, нам действительно не оставалось ничего, кроме как уповать на Коломана Супана.

* * *

Во время поездки Опалинский выглядел напряженным. Может быть, он думал о том, что скажет Коломан, когда увидит, что мы пришли?

Я тоже был мрачен. Если и Коломану не удастся вырвать у бумаги тайну, то это будет, с одной стороны, хорошей новостью, потому что мы будем избавлены от страха перед турками. А с другой – мы снова очутимся в потемках: три студента умерли один за другим, а убийцы (или убийца) были все еще безымянными.

Я наблюдал за Симонисом: он сидел напротив меня и не отводил взгляда от проносившихся мимо виноградников, простиравшихся по обе стороны от дороги. Прежде чем покинуть монастырь, он набросил на плечи небольшой мешок, который теперь задумчиво расправлял, вероятно, погруженный в столь же мрачные мысли, как я.

– Почему Коломан спрятался именно в «Хаймбоке»? – спросил я поляка.

– Туда отвел его итальянский монах. Коломан вообще-то просил прибежища в монастыре, но там его не пожелали прятать.

– Разве не обращался ваш товарищ уже к итальянскому монаху по поводу Золотого яблока? – снова спросил я.

– Я что-то такое тоже помню, – подтвердил Симонис, – он был августинцем, который исповедовал турецких военнопленных, желающих принять крещение.

– Да, это верно, но я не знаю, тот ли это самый, – ответил Опалинский.

– Что-что? – в ужасе воскликнул Пеничек. – Неужели Коломан сошел с ума?

– Почему это? – в один голос спросили мы.

– Разве вы не слышали, что сегодня утром арестовали одного монаха-августинца? Он итальянец, и его, очевидно, обвиняют в нескольких изнасилованиях и убийствах.

Мы сидели словно громом пораженные.

А наш хромой кучер зато, казалось, пришел в лихорадочное возбуждение.

– Боже мой, неужели Коломану обязательно было доверяться именно итальянскому монаху? Я считал его более осторожным человеком! – качая головой, ворчал он, сидя на козлах и направляя коляску к предместью Оттакринг.

– Ты чертов бык рогатый, а не пражский младшекурсник! – взвился Симонис. – Как ты осмелился? Проси прощения и заткнись немедленно!

Быть может, из-за похвалы, полученной прежде от шориста, быть может, потому, что страх придал ему смелости, – но Пеничек, похоже, не собирался затыкаться. Напротив, он сбросил с себя личину почтительного, подавленного человека и лихорадочно продолжал:

– Разве Коломан не знает, что это монашеское отродье – самые бессовестные и опасные преступники? И в первую очередь итальянцы!

– Это еще почему, скажи на милость? – возмутился я, поскольку этот жалкий хромой младшекурсник, слуга и посмешище своих товарищей, осмелился в таком наглом тоне говорить о моих соотечественниках.

– Ты, омерзительное богемское отродье! – вскипел Симонис, поднимаясь с сиденья и ударяя кучера в спину. – Что это на тебя нашло? Немедленно проси у господина мастера прощения!

– Да ладно, ладно, – успокоил я своего подмастерья. – Но ты, – теперь я обращался к младшекурснику, потому что уже успел привыкнуть обращаться с ним грубо. – Я тебя кое о чем спросил. Что не так с итальянскими монахами?

В середине шестнадцатого столетия, несмело начал Пеничек, напуганный ударом, полученным от своего шориста, пришел великий Мартин Лютер, чтобы найти среди беленых камней монастырских змеиные гнезда. И пролился свет на то, что прежде оставалось сокрытым. Многие монахи сняли рясы, взяли себе жен и приняли лютеранство. Число отцов-католиков уменьшалось с катастрофической скоростью.

– Что ты такое говоришь, младшекурсник? – возмутился теперь Опалинский. – Ты что же, принимаешь ересь Лютера?

– Как можно ждать чего-то иного от человека из Праги? – усмехнулся Симонис.

– Говори дальше, Пеничек, – приказал я.

– Старый монастырь августинцев-иеремитов Вены, прежде расположенный неподалеку от императорской резиденции, вот-вот должны были закрыть, поскольку он опустел и был заброшен. Орден вынужден был просить помощи у своих собратьев из других стран. И тогда пришло подкрепление из монастыря в Италии, не захваченной ветром реформации.

– Богопротивным поветрием, – презрительно уточнил Опалинский.

К сожалению, отцы-итальянцы (особенно высших санов) считали себя, скорее всего по причине близости к Риму, в некотором смысле выше остальных. Они презирали и истязали венских братьев, более того, они даже плели дипломатические интриги в императорской столице с зарубежными посланниками.

– Ты хочешь этим сказать, что отцы-итальянцы занимались шпионажем? – с сомнением поинтересовался я.

– Императорские ведомства были в этом более чем уверены.

Во время нескольких обысков в крестном ходе монастыря были обнаружены самые разные подозрительные личности: бандиты, разбойники и тому подобный сброд. Всем итальянским монахам были предъявлены обвинения в том, что те воспользовались близостью к резиденции и связями с императорским двором, чтобы шпионить в пользу Франции или других иноземных держав, и в конце концов было приказано изгнать их и запретить когда-либо возвращаться. Кроме того, вышло постановление, что в будущем все главы орденов должны говорить на немецком языке.

Немцы, хотя и были более честными, обладали другим недостатком. Они были несколько холодны в вере, и потом, им не хватало теплого, человеческого чувства, которое, хоть и в извращенной форме, было присуще их итальянским братьям. Эти отцы с юга умели квасить души и держать в повиновении народ, и при этом они были настоящими остряками, а при необходимости – проворными и хитрыми. Тем временем Рим и главы ордена августинцев продолжали оказывать давление, поскольку хотели, чтобы на местах у них были свои люди, и в результате им это удалось. Итальянцев снова приняли, затем снова изгнали, вернули, опять изгнали и так далее, а народ озадаченно наблюдал за этим и спрашивал себя, в чем, собственно говоря, заключается проблема: в нечестности итальянцев или неясных предпочтениях немцев.

Между тем продолжалась обратная католическая реформация, принципы которой диктовал Рим. Главы ордена послали очередных достойных доверия своих соотечественников в Вену. Двор не мог отказаться, поскольку приор августинского монастыря, который не был итальянцем, прямо перед обыском бежал в Прагу, где был схвачен. Его обвинили в серьезных растратах, из-за которых конвент оказался по уши в долгах и которые шли вразрез даже с императорскими эдиктами, после чего монахам было запрещено продавать монастырское добро, заниматься торговлей вином, заключать сельскохозяйственные сделки etc.

Короче говоря, за святыми стенами никак не хотел воцаряться мир. Едва итальянцы вернулись, как тут же снова начались ссоры и торговля. Все взаимоотношения с императорским двором разбивались теперь о стену обоюдного презрения и подозрения. Монахи продолжали спорить с мирскими властями; верхушка ордена ссорилась со своими подчиненными и друг с другом: если один покупал виноградник или клочок земли для монастыря, то его последователь продавал это, и они опять принимались обвинять друг друга в разбазаривании денег ордена. Подобные случаи в итоге оказывались на столе у светских судей, которые потом обвиняли не только поссорившихся, но и вообще всех духовников ордена.

Поскольку же совесть была нечиста у всех, то итальянцы легко притворялись самыми главными. Вражда, ссоры, злословие, зависть и клевета снова и снова подогревали ненависть между тевтонскими и итальянскими монахами, и если новый приор пытался сделать так, чтобы воцарился мир, то вдруг оказывалось, что немцы его ругают, а сам он запутался в интригах итальянцев.

– В конце концов в дело вступили иезуиты, которые благодаря булле папы Урбана VIII получили разрешение выселять за стены города всех августинцев-иеремитов, будь они итальянцами или не итальянцами, без предупреждения, в предместье Ландштрассе, где они находятся и по сей день. Они заменили его на «импортированный» из Праги орден босоногих августинцев, очень добродетельный орден.

– Орден отца Абрахама а Санта-Клара, – сказал я.

– Именно. И насколько я знаю, в нем нет ни единого итальянца, – хихикнул Пеничек.

– И что ты доказал своей тирадой? – проворчал Симонис. – Что отцы из Праги порядочнее?

– Или что иезуиты, как обычно, самые хитрые? – добавил поляк. – Кроме того, история об изгнании августинцев стара как мир.

– Но известие об августинце, который убивал…

– Он был августинцем-иеремитом или босоногим августинцем? – быстро спросил мой подмастерье.

– Гм… иеремитом.

– Отец, с которым дружит Коломан, является босоногим августинцем, – ответил Симонис.

– В таком случае нет никаких причин для беспокойства, – со вздохом облегчения заключил я, когда коляска остановилась перед воротами виноградаря.

Мы прибыли к «Хаймбоку». Это был один из тех венских бушеншанков, которыми управляют виноградари и их семьи и где пьют хойригер, молодое вино из растущего в хозяйстве винограда. Бушеншанк, еще именуемый разливным павильоном, уже самим своим названием дает понять, что здесь пьют вино на свежем воздухе, и не случайно этот тип пивной так похож на римскую остерию за городскими воротами, которая с давних времен была сценой для дружеских пьянок и пиршеств на фоне виноградной зелени. Знаком того, что разливной павильон открыт, виноградарь здесь, в императорской столице, равно как и в Вечном городе, ставит над дверью большой пучок хвороста. В Вену виноградную лозу завезли римские солдаты – как Габсбурги музыку и роскошные дома – гордость венцев, корни которой остались в Италии.

Бушеншанк «У Хаймбока» считался одним из лучших разливных павильонов, хотя в случае с хойригером разочароваться просто невозможно: белое или красное вино, отжатое в фамильном подвале, всегда сносное или даже лучше, панированный индюк жены или матери хозяина всегда вкусно похрустывает, свинина с тмином отлично пахнет и очень нежная, жареный цыпленок свеж и сочен, словно круглые щечки служанки с белыми косами, которая всегда подает горячего цыпленка.

Обычно все входят через садовые ворота и садятся под деревьями в небольшом внутреннем дворе, где у гостей достает такта общаться шепотом (в Риме в подобном месте приходится закрывать уши из-за громкой болтовни и смеха, грохота тарелок, скрипа стульев и столов); а если нет места для стола, то можно присесть в одной из ниш, сделанной в столетних деревьях, или поесть за временным прилавком из грубых деревянных досок, лежащих на заборчике. Если идет дождь, все пересаживаются в отверстие старого чана, красиво уставленного столиками под кружевными скатерками и стульчиками, словно у белки из сказки.

Только войдя внутрь, испытываешь завораживающее влияние веселой, свободной атмосферы, которая так окутывает тебя, что если вместо вина подать уксус, а вместо индюка – сухие хлебные крошки, то все равно съешь с удовольствием, под шум листвы, щебетание птиц, смех хозяйской дочки, в мире, исходящем от этой благословенной земли. Здесь покоится мудрая Вена. И пока держишь в руках стакан хойригера цвета рубина и теряешься в его карминовых глубинах, квохтанье, доносящееся из недалекого птичьего двора, кажется похожим на хор эгейских дев, а крики осла из соседнего двора напоминают строки Софокла; и неудивительно, если вам, как это однажды случилось со мной, вспомнится вдруг описание Австрии Энеа Сильвио Пикколомини. Я читал его перед тем, как поехать в Вену, и в воспоминаниях оно превратилось для меня почти в поэзию.

Эрцгерцогство Австрийское выше и ниже Энса поставляет вино в Баварию, Богемию, Моравию и Шлезию, отсюда и произрастает все богатство Австрии. Сбор винограда растягивается у жителей Вены до сорока дней, но не проходит и дня, когда бы трисотни груженных молодым вином телег два или три раза не въехали в Вену из предместий, а во время сбора этим занимаются без остановки тысяча двести лошадей. Если кто продает дома вино, того не презирают. И не найдешь ни одного жителя, который не занимался бы этим ремеслом, они натапливают комнаты, устраивают кухни и готовят восхитительные блюда…

Мы с моей сладкой женушкой мечтали о том, чтобы однажды самим открыть в том винограднике в предместье Жозефина, что подарил нам Атто, свой бушеншанк. И вот теперь я предавался мечтаниям, сидя на скамье в на удивление пустом заведении и тоскуя, Пеничек ждал на козлах, а двое остальных искали Коломана. Я продолжал бы со своим малышом и дальше заниматься ремеслом трубочиста, которое должен был унаследовать мой сын; а Клоридия обрела бы в нашем бушеншанке верное занятие хозяйки. Мы забрали бы в Вену обеих наших дочерей, которые могли бы помогать матери на кухне, в то время как для виноградника мы нашли бы пару крепких старательных ребят из местных. Кто знает, быть может, однажды они попросили бы у меня благословения на союз с моими дочерьми, и так вся семья, включая внуков (если Богу будет угодно), росла бы и процветала…

– Господин мастер, господин мастер, скорее!

Голос доносился издалека и сверху. Я поискал взглядом, но ничего не увидел. Я встал со скамьи и сделал пару шагов. Симонис звал меня с чердака подсобного дома, выходившего на хозяйственный двор и соединенного с домом хозяина низкой пристройкой, возможно стойлом. Он стоял у чердачного окна в нижней части дома и сильно размахивал руками, пытаясь привлечь к себе мое внимание. Так он вырвал меня из сладкого голода, в который повергли меня идиллия и глоток красного вина.

Не нужно было подниматься по лестнице наверх. Когда я стал искать вход, то наткнулся на посетителей бушеншанка (так вот где они были), с ними были и хозяин дома с семьей. Все они окружили птичий двор. И тут я увидел…

Сначала я принял это за пугало, одну из тех кукол из старых платьев и соломы, которыми отпугивают птиц от полей. Но что делает пугало в птичьем дворе? Нет, то был Коломан. Он выглядел почти точно так же, как Популеску, когда мы нашли его: он тоже был насажен, только на деревянные колья, а не на подсвечники.

Забор из заостренных кольев, глубоко вогнанных в землю, защищал птицу от набегов лис, куниц и диких кошек. Насаженный на колья, Коломан, великий любовник, Коломан, бедный венгерский официант, Коломан, мнимый барон из Вараждина, смотрел на восток, в сторону широких равнин своей Венгрии. Куры, утки и индюки ничего не замечали. Они спокойно расхаживали, поквохтывая, в своей ограде, и наше присутствие мешало им не больше, чем пугало из плоти и крови.

– Убийцы! Твари! Это не люди! – бормотал Опалинский, сдерживая рыдания.

Теперь мы стояли в небольшой комнатке на чердаке, откуда выглядывал Симонис, чтобы позвать меня.

– Убийцы? Кто?

Это, не отводя взгляда от тела, произнес мой помощник.

– Люди, которые убили Коломана, – ответил я, опасаясь, что шок лишил его рассудка.

Грек ничего не сказал. Он продолжал сидеть у небольшого чердачного окна и смотрел вверх, на крышу, вниз, на Коломана и колья; затем поднял взгляд и перевел его на конюшни, соединявшие это здание с хозяйским домом. Я проследил за его взглядом и увидел у противоположного окна расстроенные лица двух цветущих молодых девушек, вероятно дочерей хозяина. Рядом с ними, у стены дома, солнечные часы показывали половину четвертого дня. В этот миг Симонис повернулся к нам:

– А если это был несчастный случай?

* * *

Спешно покинув «Хаймбок», мы бесцельно ехали по склону близлежащего холма, называемого Ам Предигтштуль.

С обрывистой вершины открывался вид на панораму императорской столицы. Вена простиралась перед нашими глазами, и пока по небу над городом плыли тени черных дождевых облаков, там, где мы находились, так некстати пригревало солнышко.

Многое произошло с момента нашего расставания с телом несчастного Коломана, начиная с ссоры между Опалинским и Пеничеком. А события развивались следующим образом.

В обмен на щедрые чаевые хозяин согласился отложить на час вызов городской стражи.

Прямой как свеча, стоял он, хозяин, наблюдал за нами и ждал, когда мы наконец уйдем. Он даже наших имен не спросил. Его интересовали только деньги, за которые мы купили себе несколько минут на спокойное прощание с нашим другом. Вероятно, он думал, что мы родственники или друзья Коломана, пришедшие навестить его. Городской страже он только покажет тело молодого человека и скажет, что тот упал с крыши.

Он никогда прежде не видел его и не знает, скажет он. На самом же деле они очень хорошо познакомились за день до этого, когда Коломана привел в «Хаймбок» итальянский монах и попросил его спрятать. Что произошло потом, хозяин не знал и знать не хотел. Ему было достаточно денег, которые он получил от монаха, говорил он, что, впрочем, не помешало ему взять и то, что предложили мы.

У нас оставалось несколько мгновений, прежде чем мы вынуждены были уйти. Смерть Коломана, четвертая, оставила от группы друзей, с которой я познакомился несколько дней назад во время церемонии снятия, только Симониса и Опалинского. Было слишком ясно, что смерти взаимосвязаны и я в какой-то мере причастен к этому. Тем не менее нам никак не удавалось определить мотив этих ужасных поступков. Расследование по поводу турок зашло в тупик. Дервишу Кицеберу скрывать было нечего, в словах аги о Золотом яблоке idem ничего не скрывалось, и, вероятно, ничего необычного не было и в бумаге, на которой они были записаны. Так что и намеки Атто Мелани на то, что Христо и Драгомир были османскими подданными, тоже теряли всякий смысл. Значит, в случае с каждым из четверых умерших была совершенно особая причина, по которой они вынуждены были расстаться с жизнью. Ловушкой для Данило и Христо стало, похоже, опасное ремесло, для Драгомира – армянка, а для Коломана что?

– Он умер в три часа, в это время он всегда был с женщиной.

– Точно, – кивнул я, думая о времени, которое показывали солнечные часы, – а у противоположного окна стояли две красивые дочери хозяина. Думаешь, он упал, когда пытался добраться до них?

– Коломан, как я уже говорил вам, был настоящим артистом в том, что касается лазания по крышам и карнизам. Может быть, на этот раз он сделал неверный шаг? Впрочем…

– Что?

– Мне кажется очень маловероятным, что с учетом тех страхов, которые он испытывал, ему захотелось женщину.

Короче говоря, в случае с Коломаном Супаном невозможно было понять, убит он или нет. Хотя я сам тщательно осмотрел место происшествия, положение трупа, траекторию падения тела, затем исследовал все мелочи в крохотной комнатке, где провел последние часы Супан, я пришел к тому же выводу, что и Симонис: совершенно ясно было одно – венгр выпал из окна. Толкал ли его кто-нибудь при этом, ведомо одному Богу.

И только безутешный Опалинский, в отчаянии горько сожалевший о том, что выдал тайник Коломана, казалось, абсолютно точно знал, что его друг был убит. И обвинял он Пеничека.

– О нет, здесь убивал не монах-августинец! Отвратительный демон из Праги, я вырву твои глаза! – рычал он, когда мы покинули «Хаймбок» и сели в коляску богемца.

С большим трудом нам удалось спасти несчастного хромого, поскольку Опалинский представлял из себя гору мышц и уже крепко сжал горло Пеничека. Когда мы рассказали ему о происшедшем, Пеничек снова принялся за свою историю об итальянском монахе и о том, что Коломану не следовало доверять ему, etc. Но Опалинский бросился на него, не давая говорить, и вынудил нас с Симонисом силой помешать ему удавить богемца.

– Но ты допустил ошибку, жалкая тварь! Ты толкнул Коломана из окна! На это вы, пражцы, мастаки! – прокричал Ян, но ослабил хватку.

После этих загадочных слов Опалинского Симонис быстро пояснил мне, что убивать, выталкивая из окон, – это жуткий обычай, действующий в Праге уже на протяжении многих столетий. Первое такое убийство случилось 30 июля 1419 года, когда группа недовольных богемских дворян ворвалась в ратушу и выбросила из окна бургомистра и членов городского совета. С тех пор список стал очень длинным. Сто лет назад делегация протестантов выкинула из окна двух католических посланников императора, которые, правда, упали на навозную кучу и остались в живых. Одна же известная дефенестрация в конце концов вызвала Тридцатилетнюю войну.

– Когда ты поехал в бакалею, ты уже знал, где найти Коломана! – всхлипывал Опалинский. – Ты сделал все, чтобы поехать с нами туда, где он прятался. А я, идиот, попался!

Младшекурсник отсутствовал больше часа. Если верить Опалинскому, у него было достаточно времени для того, чтобы поехать в «Хаймбок», выбросить венгерского студента из окна и вернуться к нам, в монастырь Химмельпфорте.

– Историю о ссоре с бакалейщиком ты выдумал, ну же, признавайся!

Поляк бредил. Пеничек спас мне жизнь в Пратере после смерти Христо. В обвинениях Яницкого не было никакого смысла. Я сказал об этом, ища поддержки в глазах Симониса.

– Ян, успокойся. То, что ты утверждаешь, бессмысленно. Скажи ему, Симонис.

Грек был со мной в Пратере, он точно знал, что я обязан жизнью его младшекурснику. Но взгляд моего помощника, по бледному лбу которого струились капли пота, не выражал ничего. Было невозможно понять, непроницаем он или просто пуст.

Поляк тем временем слез с коляски. Он больше не хотел ни минуты находиться в обществе младшекурсника и собирался вернуться в город пешком.

– Пойдите в «Красного Рака» и поговорите с бакалейщиком! – крикнул он нам, удаляясь. – Посмотрим, подтвердит ли он сказки этого богемского дьявола!

– К «Красному Раку», младшекурсник! – приказал Симонис.

Пеничек не шелохнулся.

– Поворачивайся и вперед! – зарычал тот на него и схватил его за шею сзади.

Хромоногий студент отвернулся от нас и снова посмотрел на дорогу, словно собираясь послушаться своего шориста. Но коляска не тронулась с места.

– Я… я… – наконец заговорил он. – Яницкий прав, я не все время был в бакалее.

Я озадаченно уставился на него, а Симонис сильнее сжал пальцы.

– Я… мне кажется, я разгадал загадку слов аги, – сдавленно произнес он.

И несчастный хромой поведал нам, что когда он покинул Химмельпфорте, чтобы поехать в бакалею, то проезжал на коляске мимо дворца Цум Хайденшусс.

– Я поднял голову, и что же я увидел? На фасаде здания находится статуя конного турка, вынимающего из ножен саблю.

– Ну и что? – спросил Симонис. – Эта статуя знаменита, все ее знают.

– Да, я тоже уже видел ее, – подтвердил я.

– А… а вы знаете историю этой статуи? – спросил младшекурсник, язык которого от страха еще не отлип от гортани.

– Нет, – ответили мы в унисон.

После того как Симонис приказал ему отвезти нас к находившемуся неподалеку холму Цум Предигерштуль, чтобы стоящая на месте коляска не вызывала подозрений у прохожих, Пеничек начал свой рассказ. Предание Блистательной Порты гласит, что османа того звали Дайи Черкес или Дайи Чиркассо, и он участвовал в первой осаде Вены. Едва мины Сулеймана пробили брешь в стене, как он верхом на лошади, с саблей наголо ворвался в город. Если бы за ним последовали другие турки, то спасения столице Священной Римской империи ждать было бы неоткуда. Однако товарищи его были не такими мужественными, как он, и не последовали за ним. Поэтому Черкес Дайи остался один и был убит христианами. Однако император Фердинанд I почтил мужество мертвого героя: он приказал мумифицировать его и его лошадь и поставить в нише одного из домов. Расположенная напротив дома площадь стала называться Черкесской. Даже сегодня можно увидеть там Дайи Черкеса с обнаженной саблей на коне. А гяур, то есть христианин, который выстрелил турку в спину из аркебузы, был по приказу императора живым замурован в стену противоположного дома, и надпись на нем гласила: «Почему ты выстрелил в спину солдату, вооруженному только кривой саблей? Ты должен был встретиться с ним лицом к лицу, с булавой и мечом, вместо того чтобы подло стрелять из засады». Там гяур умер мучительной смертью. Спустя несколько лет мумия всадника рассыпалась и ее заменили статуей.

– И что это доказывает? – спросил Симонис.

– Дайи Черкес пришел к Золотому яблоку совсем один. За его мужество его почитают как святого. Если бы Вена стала мусульманской, то он стал бы заступником города, – заключил богемец.

– Поэтому, значит, ага сказал, что он пришел к Золотому яблоку совсем один: он хотел напомнить о мужестве и героизме Черкеса… Но почему? – спросил я.

– Хм, может быть… – пробормотал Пеничек, – может быть, это такой оборот, подчеркивающий их честность как врагов, таких же как Дайи Черкес, когда он среди бела дня вошел в город, вооруженный лишь своей кривой саблей.

– Значит, вот что обнаружил Хаджи-Танев! – вспомнил я. – Он сказал, что значение всего высказывания заключается в словах «soli soli soli». Теперь ясно: он нашел историю Черкеса. Значит, больше никакой тайны в словах аги нет; равно как и в голове Кара-Мустафы, и в ритуалах дервиша! – разочарованно воскликнул я.

– Но кто-то же убил Данило, Христо и Драгомира, а быть может, и Коломана, – возразил Симонис.

– А в записке, которая лежала в его шахматной доске, Христо написал «король повержен». Что это могло…

– Ну и ну! – громко вскрикнув, перебил меня Симонис, а Пеничек аж подскочил.

Мы достигли наивысшей точки холма. Я собрался было вылезти из коляски, но грек удержал меня.

– А теперь поезжай по кругу, – приказал он Пеничеку, продолжая одной рукой сжимать его шею, а вторую по-прежнему держа в мешке.

– Что это тебе в голову пришло? – с любопытством спросил я.

– Я задаюсь вопросом: как ага мог быть уверен в том, что принц Евгений поймет смысл его слов?

– Вероятно… – начал я, отмечая, что мой помощник находится как раз в счастливой фазе душевного пробуждения.

– Э… о… – промямлил Пеничек, не отводя расширенных от ужаса глаз от заплечного мешка Симониса. И тут лицо его просветлело. – Все просто: дворец Цум Хайденшусс находится во владении его светлости принца!

– Поедем туда, – предложил я, – может быть, жители расскажут нам больше об истории Черкеса.

– Боюсь, что нет, – ответил хромой студент, глядя прямо на холм, который Симонис приказал ему объехать по кругу.

То, что я сейчас рассказал вам, пояснил Пеничек, это турецкая версия появления статуи на фасаде. А венская версия звучит совершенно иначе. Как известно, штольни, которые копали турки во время осады с помощью взрывов, простирались за городские стены. Чтобы вовремя предупредить о подземном нашествии турок, в венских подвалах повсюду стояла система оповещения, вроде, к примеру, заполненных водой ведер (если мины взрывались, то вода в ведрах дрожала, даже находясь далеко от эпицентра) или барабанная кожа, на которой лежали горох или кости, начинавшие громко стучать при взрыве. Для слежения за системой, конечно же, день и ночь кто-нибудь дежурил. Во время первой осады в 1529 году в доме, о котором идет речь, жил булочник. У него было два подвала. Внимание подмастерья, работавшего в более глубоком подвале, некоего Иосифа Шульца, родившегося в городе Болькенхайн в Шлезии, привлекли запрыгавшие от взрыва турецких мин кости. Он тут же отправил сообщение коменданту города и спас Вену. Император Фердинанд после этого дал гильдии пекарей привилегию, в память об этих событиях: каждый год на Пасху они могли устраивать процессию с развевающимися знаменами и под турецкую музыку. Позже подвал превратился в кабак и получил название «Турецкого Погребка». Статуя – символ турок, которых удалось остановить благодаря бдительности подмастерья.

– О да, процессию булочников я сам видел неделю назад. Вот, значит, в каком эпизоде истории берет она начало, – сказал я.

– Если жители дома не знают турецкую версию истории, то я предполагаю, что ты узнал ее не от них, – набросился Симонис на своего младшекурсника. – Так откуда же? И почему тебе потребовалось так много времени, чтобы вернуться к нам, в Химмельпфорте?

Младшекурсник отважился несмело улыбнуться.

– Я знал эту легенду давно, но только сегодня, когда взгляд мой упал на эту проклятую статую, я все понял. Поэтому я вышел из коляски, чтобы опросить жителей дома, и потерял время. Но они знали не больше моего, то, что я вам сейчас рассказал. И почему я не подумал об этом раньше! Мы бы уже давно забросили эту бессмысленную историю о Золотом яблоке!

Пеничек принялся всхлипывать, давая наконец волю напряжению и страху. Он безудержно плакал и не остановился даже тогда, когда Симонис приказал ему вести коляску к монастырю Химмельпфорте.

На обратном пути мой подмастерье не сводил с него стеклянного взгляда совиных глаз идиота, в которых я, как обычно, не мог ничего прочесть.

 

17 часов, конец рабочего дня: мастерские и канцелярии закрываются

Ремесленники, секретари, преподаватели языка, священники, слуги, лакеи и кучера ужинают (в то время как в Риме как раз полдничают)

Усталый и измученный я вернулся на встречу с Угонио в Химмельпфорте.

Мой малыш играл в крестовом ходе; я послал его вместе с Симонисом ужинать в трактир. Клоридию я обнаружил в покоях аббата Мелани.

– Ну что? – Дрожа от волнения, она открыла мне, когда я постучал в двери Атто.

Она хотела узнать, удалось ли нам прочесть что-то еще на листке аги, потому что срочно должна была вернуть драгоценную бумагу личному камергеру Евгения.

Я рассказал ей и аббату о смерти Коломана, о реакции Опалинского и его обвинениях в адрес младшекурсника. Моя супруга, обессилев, опустилась на стул. Мелани, как обычно прятавшийся за стеклами черных очков, провел рукой по рукояти своей трости, погруженный в какие-то неясные размышления.

– А если это был несчастный случай?

– А если это был монах?

– А если…

Много вопросов возникало по ходу моего отчета перед Клоридией.

Мы оба знали: только последняя из трех возможностей, та, что крыла в себе имя Пеничека, связывала смерть всех четверых студентов. И если предположить это, то оставался другой вопрос: почему?

Под конец я рассказал ей, как богемец открыл нам завесу тайны слов аги, которой вовсе и не было. Турки, произнеся эти слова перед Евгением, хотели подчеркнуть, что они пришли в Вену с честностью Дайи Черкеса: совсем одни. То есть речь шла о метафоре, значение которой должно было быть совершенно ясно для его светлости принца, поскольку дом со статуей принадлежал ему.

– Турки здесь ни при чем, это хорошо, и я этому рада. Смерть Коломана могла быть и несчастным случаем. Но троих остальных студентов кто-то убил, одного за другим. И мне не нравится этот Пеничек, – произнесла Клоридия, и голос у нее был мрачный.

– Но он спас мне жизнь, – заметил я.

– Не будем преувеличивать. Скажем, он появился в нужный момент.

Мне тоже Пеничек не нравился. Я никогда не задумывался над этим, но за прошедшие дни я временами ловил себя на том, что отвожу взгляд от этого кривого, похожего на мышь создания, с глазами хорька в очках, поскольку от него, казалось, исходит что-то темное и неприятное. Хотя его появление в Пратере спасло меня от смертельного удара ножом и теперь он своей историей с Черкесом наконец разгадал загадку слов аги, мне никогда не приходило в голову вложить ему в руку хотя бы скудо, причем я, даже не отдавая себе отчета, использовал его роль младшекурсника. Ах, я позволил себе поддаться влиянию Симониса, который дурно обращался с ним, быть может, исходя из мудрости своей родной Греции, где возникла идея о том, что красота – это добро, в то время как то, что некрасиво, таит в себе зло. А Пеничек красивым не был, это точно. Кроме того, он хромал, как дьявол. Вряд ли существовал человек, менее подходящий для того, чтобы высказывать подобные соображения, чем я, которого по росту скоро должен был обогнать его собственный восьмилетний сын.

– А Симонис, что он думает об этой истории? – спросила моя жена. – Ведь богемец, похоже, подчиняется его приказам.

– Да, сначала он загнал его в угол. Но потом, когда Пеничек раскрыл нам смысл слов аги… Ты знаешь, Симонис иногда… как бы это сказать? Его трудно понять.

– Да, несчастный, – согласилась Клоридия, всегда относившаяся хорошо к моему помощнику, этому большому ребенку.

– Очень удобно притворяться идиотом, – вмешался Атто.

– Что вы хотите этим сказать? – спросил я.

– Пока ничего. Но госпожа Клоридия верно заметила: хромой получает приказы от грека.

– И что это доказывает? Речь ведь идет о студенческом обычае, согласно которому…

– Форма меня не интересует. Я обращаю внимание на факты, – резко перебил меня аббат. – Кстати, Клоридия рассказала мне об этой бумаге. Можно посмотреть на нее?

– Посмотреть? – удивился я.

– Ну, в руках подержать. Было бы слишком хорошо, если бы мои несчастные глаза могли действительно увидеть бумагу!

Я вынул из кармана несколько потрепанный листок, протянул аббату, и тот развернул его. Мне показалось, что он пытается разглядеть содержимое в свете свечи, стоявшей на столике возле его кресла. Однако едва Клоридия увидела, что сделали наши эксперименты под руководством небольшого справочника доктора Абелия с несчастным клочком бумаги, она отняла у него записку.

– Боже мой! И что теперь? Я не могу вернуть листок в таком состоянии!

– Ну, если его немного обрезать по краям и прогладить… – пробормотал я.

Положив бумагу в карман своего передника, Клоридия словно фурия вылетела из покоев Атто и оставила нас, не сказав ни слова.

В этот миг вошла сестра кладовщица с ужином для Атто и по-прежнему лежащего в постели Доменико. Атто не хотел выходить из своей комнаты: мы ждали Угонио. А он опаздывал.

Под предлогом того, что не хочу мешать дяде и племяннику ужинать, я отправился к Клоридии, в наши комнаты. Мы жили в нескольких шагах друг от друга: если мы понадобимся Атто, он велит позвать нас.

Я застал Клоридию за тем, что она с величайшей осторожностью обрезала обуглившиеся края листочка. Затем она собиралась прогладить бумагу, которая из-за испытания водой пошла волнами.

Аббат Мелани сообщил ей, что утром случилось с Угонио, поведала мне Клоридия, занимаясь бумагой. Голова, которая так срочно нужна была дервишу Кицеберу, оказалась высохшей головой Кара-Мустафы, а не молодой живой головой его императорского величества. Рассказал он ей и о договоренности осквернителя святынь с Гаэтано Орсини, которая каким-то образом была связана с не указанными точно двумя повешенными. Теперь, когда мы остались одни, я поведал ей, что случилось сегодня утром, после того как она принесла нам листовку с известием о том, что, вероятнее всего, великий дофин заболел оспой: о признании Атто и обо всем остальном, что я узнал от него, включая зависть Евгения к его императорскому величеству. Когда я перешел к потрясающим разоблачениям интимных пристрастий его светлости, моя сладкая женушка оказалась менее удивленной, чем я ожидал; она даже сделала несколько двусмысленных замечаний, которые я повторить здесь не в состоянии.

– Н-да, – наконец скептично произнесла она, – как бы плохо мы ни думали о Савойском, знаешь, что я скажу тебе? Я не считаю возможным, что он желает смерти императора. То, что он – продувная бестия, я подозревала уже давно, – с улыбкой заключила она. – Спорим, именно он поселил Пальфи здесь, на Химмельпфортгассе, почти напротив своего дворца.

– Гаэтано Орсини говорил, что это сделал сам император из-за близости к монастырю, где живет Камилла.

– Ну, может быть, они оба. В любом случае я не стала бы доверять Орсини, пока Угонио не объяснит тебе, какого рода отношения их связывают. Кстати, который час? Разве он не должен был прийти сюда в пять?

Было шесть часов; осквернитель святынь заставлял себя ждать. А Клоридии опаздывать было нельзя: наступил момент вернуть листок с посланием аги. Она попросила меня присмотреть за аббатом Мелани и покинула комнату, чтобы отправиться во дворец принца Евгения.

Вскоре Симонис с малышом вернулись из трактира, где ужинали. Слова Клоридии по поводу Орсини натолкнули меня на мысль: я послал обоих на Хафнерштайг. Они должны были постучаться к Антону де Росси. Бывший почетный камергер кардинала Коллонича просил Гаэтано Орсини поручить мне ремонт его дымохода. Я ждал Угонио и не мог уйти, однако Симонис сам должен был суметь навести справки о молодом кастрате.

Отпустив подмастерья и сына с соответствующими инструкциями, я только собрался было устроиться в кресле, как из-за пояса у меня выскользнул справочник доктора Абелия.

Я поднял его, и взгляд мой упал на открывшуюся страницу. Это была не та часть, которую мы читали в поисках секретов послания аги. Страницы были густо усеяны пометками на полях; я узнал трудно поддающийся расшифровке почерк Симониса. К сожалению, заметки ко всему прочему были написаны прописью, которая римлянам напоминает скорее арабскую вязь. Заинтересовавшись, я бросил взгляд на абзацы, которым, очевидно, уделил наибольшее внимание мой подмастерье:

Хочешь видеть / может ли выздороветь от раны, возьми сок руты / сунь его под нос больному / если он чихнет / то поправится / если же нет / то умрет.

Именно этот способ пробовал Симонис с Данило, когда мы нашли его умирающим на бастионе. Значит, мой помощник отыскал этот рецепт в. книге доктора Абелия. Далее приводилась еще одна техника, благодаря которой можно было узнать, обречен ли раненый на смерть или нет. Следовали средства для быстрого и безвредного опьянения, и сразу же за этим другие remédia, которые быстро превращали пьяного обратно в трезвого, как, например, дать ему много уксуса или положить мокрый платок на срамное место. Это я тоже уже слышал от Симониса, равно как и о средстве против сна: нужно всегда носить с собой летучую мышь, и я видел ее у Симониса в ночь церемонии снятия и тогда, когда мы прочесали все дорожки для игры в боччи в поисках Популеску. Когда я наткнулся на методики, касающиеся проверки девственности девушек, я снова вспомнил о несчастном Драгомире… Я продолжил читать там, где грек сделал особенно много пометок:

Чтобы проспать три дня. Возьми заячью желчь / дай выпить ее вместе с вином / и он вскоре уснет / а если захочешь / чтобы он снова проснулся / влей ему в рот уксус в достаточном количестве. Или возьми молоко от свиньи / и положи его на спящего. Или возьми желчь угря/ смешай с напитком / дай выпить / и он уснет на 36-й час / если дашь ему розовой воды / он снова очнется.

Чтобы животному нравилось у тебя. Возьми кусочек хлеба / и положи его под мышку: чтобы он как следует пропитался потом / и дай его съесть собаке.

Чтобы животное бегало за тобой / куда бы ты ни пошел: дай собаке съесть кошачье сердце / и она последует за тобой / куда пожелаешь.

Поистине, этот доктор Абелий написал Евангелие для студентов!

Чтобы шпага/ меч/ или нож резал другой нож, меч, клинок: возьми благородную траву вербены, коровяк и мочу / провари все вместе как следует / в получившееся опусти железо / пусть оно полежит в этом / и увидишь, что это искусство вскоре станет тебе доступно.

Сделать пару пистолетов / которые совершенно такие же как другие / по дулу, подгонке и нраву / чтобы ими можно было стрелять намного дальше / с одинаковым зарядом одинакового пороха и пуль: пусть твои пистолеты там, где отдача, укрепят железом/ в остальном они будут такими же / приковать к хвостовым болтам железный штатив/ который будет входить в дуло и будет иметь дырочку в центре / чтобы порох мог по пасть к запальному отверстию / заряди пистолеты одинаковыми зарядами / и ты наверняка будешь стрелять дальше и точнее / причина заключается в том / что пороховой заряд поджигается в центре / и таким образом загорается больше пороха.

Следующие главы были еще более густо усеяны замечаниями и комментариями, написанными рукой Симониса:

Камзол / который нельзя ни прострелить / ни прорубить, ни проколоть: взять 2 фунтамелко нарезанного рыбьего клея / и положить на ночь в крепкий самогон; после этого слить самогон / и налить вместо него свежей колодезной воды/ сварить густую кашу или клей/ добавить 5 унциймелко толченного каучука / растворить его в теплом клее. Далее добавить 4 унциипорошкообразного наждака / 2 унции старого скипидара / еще раз все вместе вскипятить / и покрасить этим толстый холст / (он должен быть натянут на хорошо обструганную доску и прибит к ней) / положить сверху другой холст / и снова покрасить / и продолжать это до тех пор / пока друг поверх друга не будут лежать десять или двенадцать слоев холста; последний слой обтягивается материей. Затем нужно дать высохнуть / летом это может произойти за 8 дней. Из такой ткани можно делать камзол / жилет / рубашку с подкладкой / и даже шляпы и тому подобное / Сделанный таким образом камзол можно увидеть у господина барона К. цу Лабаха / а также в королевской кунсткамере.

Мечи, пистолеты, боевые костюмы. Что мой греческий подмастерье делал со всеми этими вещами?

Еще одна материя / которую нельзя ни разрубить, ни проколоть, ни прострелить из пистолета. Возьми рыбьего клея, растолки его и просей дочиста; затем вари до conslstentiam melleam, [97] вымочи в полученном ткань/ затем высуши на солнце. Когда она потом высохнет / то снова следует намазать полученным клеем / с помощью кисточки. Сушить и намазывать, сколько будет нужно.

Одежда / которую не проткнуть шпагой. Взять новый / или очень крепкий холст / сложить его вдвое / и намазать рыбьимклеем / растворенным в обычной воде; затем дать высохнуть на доске. Когда это произойдет / взять желтый воск / смолу и древесину / каждого по 2 унции / растопить все с одной унцией скипидара / все хорошенько перемешать / и нанести на холст / пока все не впитается.

А дальше:

Сделать жилет / который не пробьет мушкетная пуля. Нужно взять кожу только что забитого быка / тщательно снять шерсть / и вырезать из этого жилет, приложить к телу и сшить / затем на 24 часа продубить уксусом / а потом просушить на свежем воздухе.

Все это Симонис тщательно подчеркнул и на полях прокомментировал своим неразборчивым почерком.

Я вспомнил о скептичном замечании Атто, касающемся придурковатости Симониса. Абсолютно ясно: аббат не доверял ему. Какая чушь! Больше Мелани ничего не сказал. Может быть, потому, что было совсем мало данных и он ни в чем не был уверен.

А как же, с другой стороны, не подозревать всех? Мы бродили в совершенных потемках. В прошлом если я вместе с аббатом Мелани шел неверными путями, то рано или поздно открывался другой путь, который вел к истине. Однако на этот раз мы, оставив первую, обманчивую тропу, оказались в крайне запутанных зарослях предположений, где все менялось и в конце концов превращалось в противоположное. Все были подозрительными: сначала Атто и Кицебер, затем Пеничек и даже Симонис, не говоря уже об Угонио и Орсини, отношения которых еще следовало прояснить. Все остальные были мертвы: Данило Данилович, Христо Хаджи-Танев, Драгомир Популеску, Коломан Супан и оба загадочных повешенных из записки Угонио. Все, кроме Опалинского. Может быть, его тоже следует подозревать? Какова бы ни была правда, вопрос оставался тот же самый: почему были убиты студенты?

В тени болезни, постигшей императора (и великого дофина), было слишком много убитых, слишком много возможных виновников и никакой истины.

Среди подозреваемых не хватало только нас с Клоридией: кто знает, так ли это…

При этой мысли, какой бы безумной она ни была, у меня перехватило дыхание от изумления. Серия убийств началась, как только товарищи Симониса приступили к поискам информации о Золотом яблоке. А потом мы поняли, что эти поиски не имели ничего общего с убийствами.

Единственным связующим звеном, значит, были именно мы, точнее, я, и об этом я тоже уже думал, но лишь теперь сложил вместе два и два: я был единственным наиболее вероятным подозреваемым. Именно после знакомства со мной эти несчастные студенты были убиты.

И не только это: их всегда убивали именно тогда, когда у них была назначена встреча со мной и Симонисом или если мы их искали. Правда, всякий раз, когда мы обнаруживали труп, грек был рядом со мной. Но он уже давно знал своих товарищей; это он представил их мне и даже предложил поручить им исследования. Почему же ему могла понадобиться их смерть именно сейчас?

Атто был прав. Если ты ищешь виновного, сказал он несколько дней назад, то посмотри в зеркало: все, кто договаривается встретиться с тобой, умирают.

Теперь ко мне должен был прийти Угонио, но он все еще не появлялся. Все, кто договаривается со мной о встрече, умирают…

 

20 часов, пивные и трактиры закрываются

Подобно своре запыхавшихся гончих, преследующих лису, оркестр с трудом, используя всю силу извилистых колоратур, настигал сопрано. В продолжение действия оратории теперь свою арию исполняла мать Алексия, высказывая горестное возмущение жестокой судьбой. Для нее хормейстер создала восхитительное здание гибких вокализов, которые своими извивами лучше всякой картины и какой бы то ни было поэмы могли объяснить, как велик был праведный гнев огорченной матери по поводу неудавшейся свадьбы сына:

Un barbaro rigor Fé il misero mio cor Gioco ai tormenti E il crudo fato vuol Che un esempio di duol L'almadiventi… [98]

Пока эти яростные слова звучали под куполом императорской капеллы, мое сердце и сердце сопровождающих меня были наполнены такой же яростью.

Угонио не появился. Три часа прождали мы его. Было ясної что с ним что-то случилось. Осквернитель святынь, который так страстно просил меня хранить его ключи до возвращения, никогда не пропускал встречу по своей инициативе. Опасаясь худшего, я отправился на репетицию «Святого Алексия». Какие загадочные отношения связывали Гаэтано Орсини с Угонио? Какая мрачная угроза еще должна была открыться нам? Какая новая трагедия ждала нас после ужасной смерти Данило, Христо, Популеску и Коломана Супана?

E il crudo fato vuol Che un esempio di duol L'aima diventi…

Нет, мы не будем сидеть сложа руки. Эта яростная возвышенная музыка Камиллы де Росси разожгла мое желание мстить. На этот раз я внимательно смотрел на них, итальянских музыкантов хормейстера, и хотел, чтобы у меня появилась возможность допросить их в суде и выжать из них, словно из горстки оливок, нисколько не почтенную правду об их тайных занятиях. Вот худое лицо игравшего на теорбе Франческо Конти: разве это не черты лица человека, готового продать свою честь за пару геллеров? Мой взгляд остановился на его круглощекой жене, сопранистке Марии Ландини, которую все называли Ландина: разве не представляет она собой портрет бессовестности, готовой нажиться на мрачных делишках? А тенор Карло Коста с козлиной бородкой, разве не похож он на наглого, хитрого человека, передавшего свой острый ум на службу злу? Гаэтано Орсини со своей болтовней – словно полноводная река: разве не представляет он собой эмблему лицемерного зазывалы? После этого я принялся наблюдать за другими оркестрантами, контрабасистом с кривым носом, выдававшим жадность, и флейтистом с аффективными манерами человека, часто имеющего дело с ложью. И как отрыжка после плохо переваренного ужина вернулись ко мне рассказы Атто о шпионах-музыкантах, таких как Доуленд и Корбетта, да и деятельность самого Мелани в качестве шпиона и музыканта в одном лице, и я сказал себе: о, ты глупец, ты действительно веришь в то, что можешь подать руку музыканту и не почувствуешь, как пачкаешься потом виноватого шпиона? Как жестока судьба служителей прелестных муз Эвтерпы и Эрато – всегда быть преследуемыми хитроумным Меркурием, мастером злых искусств. Теперь я устыдился того, что гордился своей дружбой с такими людьми, для которых я, наивный глупец, наверняка давно стал предметом тайных насмешек.

Но что еще сильнее отягощало мое сердце, так это мысли о хормейстере. Не участвует ли и она в грязном шпионском деле? Многое осталось для меня загадкой в Камилле. Как, к примеру, она могла догадаться, что Клоридия хорошо говорит по-турецки? Даже я, ее супруг, не знал этого! Но хормейстер была целиком и полностью уверена в знаниях моей жены, раз предложила ее на службу во дворец принца Евгения, пока там находился ara. A потом ее странный интерес к прошлому Клоридии, ее матери-турчанке и привычке готовить двузернянку, как и та. И не в последнюю очередь – ее собственное знакомство с Мелани. Она была представлена ему в Париже, сказана она, вместе с мужем, Францем де Росси, внучатым племянником – так она сказала! – синьора Луиджи, бывшего учителя Атто Мелани. Но какие доказательства есть у меня всему этому? Ведь если ее спрашивали о прошлом, Камилла отказывалась рассказывать о своей жизни до замужества. Она говорила, что является римлянкой, причем из района Трастевере, но в ее говоре не было и следа римского акцента.

И, кроме того, этот Антон де Росси, бывший камергер кардинала Коллонича, действительно – еще бы! – был родственником Франца! Вернувшись с улицы Хафнерштайг, Симонис сообщил мне, что не встретил хозяина дома и ему не удалось узнать многого о Гаэтано Орсини. Он узнал только, что их дружба уходит корнями в уроки пения, которые молодой кастрат несколько лет назад брал у кузена Антона де Росси, преждевременно умершего придворного композитора по имени Франц… Почему Камилла отрицала это?

Поскольку я сидел рядом с Клоридией, то воспользовался моментом, чтобы посвятить ее в свои размышления. Она смотрела на меня, широко открыв рот: тень подозрения падала теперь на тех, кого она уже привыкла считать добрыми друзьями. Жена обеспокоенно хмурилась, а я догадывался, о чем она думает. Некоторое время назад хормейстер отрицала, что является родственницей Камиллы де Росси, которую немного знала Клоридия, причем она тоже жила в Трастевере: кто знает, не солгала ли она и тогда?

В этот вечер за «Святым Алексием» последовала краткая репетиция другой композиции, которую также должны были ставить на днях.

Ее исполнял мальчик с очень нежным голосом, невинность которого, подумалось мне, так контрастирует с мрачными душами этих музыкантов. Пьеса была написана Франческо Конти, который играл на теорбе, и латинские слова, исполняемые мальчиком, казалось мне, словно созданы для того, чтобы пробудить мою жажду справедливости. В начале прозвучала обеспокоенная молитва, обращенная к Спасителю:

Languet anima mea Amore tuo, о benignissime Jesu Aestulat et spirat Et in amore deficit…

«Твоей любви, милый Иисус, требует моя душа, она горит и вздыхает, снедаемая любовью…» Поистине, с горькой иронией подумал я, это самые правильные слова для таких прожженных шпионов, как этот оркестр. Однако еще более точными показались мне следующие строфы, с которых начиналось allegro moderato:

О vulnera, vita coelestis, Amantis, trophea regnantis, Cor mihi aperite…

«О раны, жизнь небесная, победное пиршество любящего Господа, откройте свое сердце!»

С каким удовольствием открыл бы я сердце, запутавшееся в паутине подозрений, прекрасной Камилле, хормейстеру! О да, однако прежде я займусь душой Гаэтано Орсини. Вскоре у меня появится возможность вытрясти из него все, что мне нужно знать.

– Четверо уже умерли, и, если с Угонио что-то случилось, ты будешь следующим!

– Четверо умерли? Угонио? Да о ком вы говорите?

После репетиции Симонис, Пеничек и Опалинский подстерегли идущего домой Орсини.

Когда я рассказал Симонису об исчезновении Угонио и сказал ему, что необходимо срочно допросить Орсини, мой помощник сразу же помчался на квартиру к Опалинскому и уговорил его заключить мир с Пеничеком.

– Мы должны держаться вместе. Если мы начнем высказывать друг другу обвинения, все будет кончено, – сказал он ему. Да и ярость поляка уже поутихла: он тоже понял, что в отчаянии из-за смерти Коломана Супана, которая могла быть и вовсе несчастным случаем, слишком поспешно решил обвинить младшекурсника.

Готовые на все, трое студентов окружили молодого кастрата. Орсини до смерти испугался, когда увидел, что ему угрожают гора мышц в виде статного поляка, каланча Симонис и хромой очкарик Пеничек. Последний в темноте мог сойти за чудище из преисподней, со своей хромой ногой.

Я удовольствовался тем, что показал им жертву, а затем спрятался за углом. В вечерней тишине я хорошо слышал вопросы и ответы.

– Неважно, если ты не захочешь называть имена остальных, мы их и так знаем. Коломана уже не спасешь, но ты должен сказать, где осквернитель святынь, иначе распрощаешься кое с чем другим: со своей душой! – пригрозил грек.

– Осквернитель святынь? Заверяю вас, что вы ошибаетесь, я не тот, кого вы ищете, я ничего не знаю о том, о чем вы меня спрашиваете, прошу вас! – умолял Орсини.

По знаку Симониса Опалинский нанес ему удар в области живота. Орсини согнулся пополам. Затем поляк ударил его тыльной стороной ладони по правой щеке, в то время как Пеничек с моим помощником схватили его сзади. Младшекурсник запрокинул голову кастрата назад, а Симонис заломил ему руку за спину. Несчастный певец, наверняка слабо знакомый с такими техниками преступного мира, завизжал, словно собака, но Пеничек зажал ему рот.

– Забирайте, забирайте все деньги, какие найдете… Их не много, но и не мало. Прошу вас, не убивайте меня!

– Похоже, мы друг друга неправильно поняли, – настаивал Симонис, – мы хотим знать, где Угонио, осквернитель святынь. Он ведь должен был прийти к тебе? Или вы договаривались встретиться где-нибудь за городом? И что ты мне скажешь по поводу двух повешенных?

– Какое это имеет отношение ко мне? Я ненавижу леса! Я почти никогда не покидаю города. Повторяю, – дрожащим голосом говорил он, – я даже не знаю, о ком…

Опалинский нанес ему еще пару ударов в живот.

– С нас довольно твоего бессмысленного нытья, понятно тебе? – прошипел грек, пока Ян продолжал мучить его. – Угонио – это тип в вонючем плаще. Ворует реликвии. Не надо рассказывать мне, что ты уже забыл о нем…

Для порядка Яницкий еще несколько раз сильно ударил еги по щекам. Орсини вскрикнул и получил град ударов, при этом в рот ему затолкали кусок куртки. Борьба была до смешного неравной.

– У меня есть с собой немного денег, забирайте все, – еще раз предложил Орсини.

– Еще одна попытка, – повторил Симонис, оставаясь глухим к просьбе, – Угонио, я имею в виду того человека, который говорит несколько странно… ну же, вспоминай!

– Я отведу вас к себе домой, если хотите, там у меня есть еще деньги… – ответил кастрат, что принесло ему только шесть или семь ударов по голове.

– Спроси его, знает ли он, по крайней мере, где живет Угонио, – предложил Опалинский.

– Верно. Ты слышал, что сказал мой друг?

Молчание. Орсини плакал. На всякий случай Ян отвесил ему парочку оплеух, которые, однако, не принесли желаемого результата: кастрат, теперь, очевидно, совершенно растерявшись, принялся негромко молиться. Эта реакция казалась слишком непроизвольной, чтобы быть наигранной.

– На сегодня мы тебя отпустим. Но если узнаем, что ты лжешь, и тем более если ты расскажешь кому-нибудь о нашем разговоре, то тебе сильно не поздоровится.

Орсини, согнувшись, сел на землю. Мне стало больно оттого, что несчастный музыкант оказался беспомощен перед силой троих студентов, словно масло перед горячим ножом. Но потом я вспомнил о мертвых студентах и Угонио, и сочувствие к Орсини исчезло.

Трое удалились по направлению ко мне и, махнув мне рукой, пробежали мимо. Я последовал за ними почти сразу, изо всех сил стараясь не топать по мостовой, чтобы Орсини не заметил, что при его искусном избиении присутствовал четвертый (и очень хорошо известный ему!) человек.

– Есть три варианта: либо он хитрец, либо крепкий орешек, или же вы ошиблись, – заметил перед уходом Ян Яницкий-Опалинский.

Отпустили мы и Пеничека. Затем мы с помощником направились домой, в монастырь Химмельпфорте.

– Давай подождем до завтра, – сказал я, прежде чем мы расстались, чтобы отправиться на боковую. – Если Угонио не появится до завтрашнего вечера, мы пойдем в собор Святого Стефана. Найдем дьякона, с которым у него сегодня была встреча по поводу послания архангела Михаила. Угонио говорил, что он коллекционирует реликвии, вдруг он поможет нам найти его. Ах да, вот, возьми свою книжицу.

Я снова нашел у себя в кармане справочник доктора Абелия. Грек взял его без единого слова.