Veritas

Мональди Рита

Вена: Столица и резиденция Императора

Четверг, 9 апреля 1711 года

День первый

 

 

Одиннадцатый час, когда ремесленники, секретари, преподаватели языка, подмастерья торговцев, лакеи и кучера обычно обедают

Я жадно прихлебывал горячий травяной настой, время от времени поглядывая на играющего мальчика, и листал ежедневник «Ноер Кракауер Календер» на 1711 год, случайно попавший мне в руки. Вскоре должно было пробить полдень, и я только что получил в трактире за скромную плату в восемь крейцеров плотный обед из семи тщательно сдобренных мясом блюд, которого хватило бы на десятерых мужчин (а с учетом моей комплекции и на двадцать). Здесь, в Вене, его подавали в любой день недели любому ремесленнику, в то время как в Риме это было доступно только князьям Церкви.

Еще каких-то пару месяцев назад я и представить себе не мог, что мой желудок можно так набить.

И я, ощущая, как обычно, целебное влияние улучшающего пищеварение настоя Клоридии, сонно опустился в свое красивое новенькое кресло из светло-зеленой полупарчи.

О да, в этом 1711 году после Рождества Христова, нашего Спасителя, или – как напоминал «Кракауер Календер» – в 5660 году от сотворения мира, 3707 году от первого праздника Пасхи, 2727 году со строительства храма Соломонова, 2302 году от пленения вавилонского, 2463 году от основания Рима Ромулом, 1757 году от основания Римской империи Юлием Цезарем, 1678 году от Воскресения Иисуса Христа, 1641 году от разрушения Иерусалима при Тите Веспасиане, 1582 году со времени введения сорокадневного поста и распоряжения святых отцов Церкви касательно того, что всех христиан должно крестить, 1122 году от основания Османской империи, 919 году от коронации Карла Великого, 612 году от захвата Иерусалима Готфридом Бульонским, 468 году с тех пор, как немецкий язык стал употребляться в официальных канцелярских записях вместо латыни, 340 году с изобретения ружья, 258 году с завоевания Константинополя неверными, 278 году с изобретения книгопечатания благодаря дарованию Иоганна Гутенберга из Майнца и 214 году с изобретения папье-маше Антоном и Михаилом Галицкими, 220 году с тех пор, как Христофор Колумб из Генуи открыл Новый Свет, 182 году с первой осады Вены турками и 28-м – со второй и последней, 129 году с момента корректировки григорианского календаря, 54 году с изобретения маятниковых часов, 61 году со дня рождения Климента XI, нашего папы, 33 году со дня рождения их императорского величества Иосифа I и 6 лет с тех пор, как он взошел на императорский престол, что ж, в этот блестящий год от Рождества Христова, который мы описываем, у нас с Клоридией наконец появилось кресло, даже два.

Они не были подарены нам доброй душой, мы купили их на выручку с нашего небольшого семейного предприятия и наслаждались ими в своем домике при монастыре августинок, где мы и продолжали жить, до тех пор пока не будут завершены работы по пристройке к дому в Жозефине.

В этот день, первый четверг после Пасхи, прошло почти два месяца со дня нашего прибытия в императорскую столицу, и в нашей жизни уже не было призрака голода, так сильно мучившего нас в Риме.

И все это благодаря моей работе трубочистом, точнее, привилегированного чистильщика дымоходов, как говорят здесь, где даже простонародье не отказывает себе в возможности украшать себя различными маленькими и большими титулами. То, что в Италии, как я уже говорил, считалось одним из самых низких и позорных занятий, здесь, в эрцгерцогстве Австрийском выше и ниже Энса, ценилось как искусство и имело немалый почет. Если там нас называли вестниками беды, то здесь все на улице соперничали за право воспользоваться нашими услугами, поскольку считалось, что это приносит счастье.

И кроме того, работая мастером-трубочистом, можно было заслужить высокоуважаемое общественное положение и получать завидные доходы. Поэтому могу сказать, что я не знаю другого такого занятия, которое бы, в зависимости от страны, так высоко ценилось бы или же, напротив, презиралось.

Здесь не было оборванных трубочистов, бродивших по городам в поисках хоть какой-нибудь работы и выпрашивавших теплого супа. Не использовался труд маленьких детей, которых забирали из самых бедных семей; никаких «fam, füm, frecc», то есть «голода, дыма, холода», трех черных кондотьеров, сопровождавших это несчастное ремесло в бедных альпийских долинах Северной Италии.

Нет, достаточно было просто оставить эти долины позади и попасть сюда, в город императора, чтобы узнать, что дела обстоят с точностью до наоборот: в Вене существовали исключительно оседлые трубочисты с солидными промысловыми свидетельствами, членством в гильдии, твердыми тарифами (двенадцать пфеннигов за обычную чистку), точно урегулированными степенями услуг (мастер, подмастерье или ученик) и домом с мастерской, часто даже, как вот в моем случае, с присовокупленным к нему двором и виноградником.

И, к моему немалому удивлению, трубочисты в Вене были исключительно итальянцами.

Первые пришли два столетия назад, вместе с архитекторами, распространявшими в Вене достижения итальянской архитектуры. Все более плотная застройка, впрочем, вела ко все возрастающему количеству пожаров, поэтому император Максимилиан I решил нанять трубочистов на постоянной основе. В главном здании нашей гильдии на стене висел документ, датированный 1512 годом, почитавшийся почти как реликвия: приказ императора нанять трубочистом некоего «Ганса Майланда», Джованни из Милана, первого нашего товарища по цеху.

Полтора столетия спустя мы завоевали здесь, в столице, настолько прочное место, что нам было даровано право заниматься ремеслом с позволения императора. Поскольку мы, итальянцы, привезли в империю искусство подметания каминов, то на протяжении вот уже двух сотен лет старались, чтобы все оставалось в наших руках. Мартини, Минети, Совинчо, Перфетта, Мартинолли, Имини, Цоппо, Тоскано, Тонду, Монфрина, Бисторта, Фрицци, де Цури, Гаттон, Кешетти, Альберини, Чекола, Коделли, Гарабано, Сартори, Цимара, Викари, Фазати, Феррари, Тошини, Сенестри, Николадони, Мацци, Буллоне, Поллони – вот имена, то и дело возникавшие на предприятиях чистильщиков дымоходов: все итальянцы, все в родстве друг с другом. Таким образом, ремесло трубочиста даже стало передаваться по наследству; оно переходило от отца к сыну, от тестя к зятю или к другому ближайшему родственнику или же, если не было родственников, ко второму мужу вдовы. Более того, ремесло можно было даже продать. Такая редкая и очень выгодная сделка стоила не менее двух тысяч гульденов, сумма, которую могли заработать лишь немногие ремесленники. Не проходило и дня, чтобы я не вспоминал о великодушном жесте аббата Мелани.

Если бы только мои соотечественники, трубочисты на итальянском полуострове, знали, в каком аду они живут и какой рай открывается здесь, по другую сторону Альп!

Я зарабатывал более чем достаточно. Каждому из трубочистов выделялся квартал или пригород. Мне, в свою очередь, повезло получить то предприятие, которое отвечало за район Жозефина, или же Йозефштадт, по имени нашего императора. Этот квартал, где жили скромные ремесленники, был расположен очень близко ко внутреннему городу, но также охватывал некоторые резиденции высшего дворянства, которые приносили за месяц больше, чем я заработал у себя на родине за всю свою жизнь.

Поскольку я был итальянцем, у аббата Мелани не возникло никаких трудностей с тем, чтобы найти для меня занятие. И деньгами он добился всего. Пришлось подделать для меня необходимые документы – свидетельство о рождении, биографию etc., – чтобы гильдия трубочистов при дворе не протестовала. Когда я представлялся своим собратьям по цеху, они, честно говоря, встретили меня довольно прохладно, но я не мог их винить: мое назначение «привилегированным» трубочистом обидело моих коллег, ведь им приходилось зарабатывать в поте лица то, что мне преподнесли на блюдечке с голубой каемочкой. Кроме того, они не доверяли мне, потому что никто никогда не слышал о том, что в Риме существуют трубочисты. Мои собратья по цеху все были родом из альпийских долин или даже из Тичино и Граубюндена. Они сопровождали меня во время моих первых чисток дымоходов, чтобы удостовериться в том, что я умею выполнять свою работу хорошо. Конечно, деньги Атто могли сделать многое в Вене, но сделать из дилетанта трубочиста, который однажды, возможно, поджег бы город, они были не в силах.

* * *

Итак, у меня и моей семьи началась новая жизнь, в благородном городе-резиденции императора, где, как некогда с удивлением отметил кардинал Пикколомини, даже входя в скромный дом, можно подумать, что очутился в княжеском дворце, и где день за днем через массивные оборонительные стены в город въезжает просто невероятное количество грузовых телег: телеги, полные яиц, раков, хлеба и муки, мяса, рыбы, птицы без числа, более трех телег, до краев груженных вином. А когда наступал вечер, все исчезало. Мы с Клоридией, затаив дыхание, смотрели на жадный, предающийся плотским утехам народ, каждое воскресенье поглощавший то, на что мы в Риме вынуждены были зарабатывать полгода. И вот в такой роскоши, на этом вечно пышном банкете и оказались мы теперь.

Щедрость Атто Мелани объяснялась, в общем-то, счастливым поворотом судьбы: их императорское величество хотел, чтобы отреставрировали старый дом, находившийся за воротами Вены, и ему был нужен трубочист для обновления дымоходов, а также для повышения безопасности от пожаров, количество которых, очевидно, возрастало. Вскоре после моего назначения, впрочем, снова начались сильные снегопады, что отсрочило начало моей работы, и кроме того, часть здания обрушилась и нужно было ее восстановить. Сегодня я впервые должен был осмотреть императорский дом.

Оставалось неясным только одно: почему император не поручил это дело одному из множества других придворных трубочистов, которые уже заботились о королевских резиденциях?

Аббат Мелани купил от нашего имени двухэтажный домик неподалеку от Михаэлеркирхе в Йозефштадте и даже поручил вести те самые строительные работы, завершения которых мы ожидали. Вскоре я и моя семья должны были наслаждаться большой роскошью: владением собственным домом, где первый этаж был отведен под цех, а второй – под жилые комнаты. Для нас это было настоящей мечтой, после того как в Риме мы пали настолько низко, что вынуждены были ютиться в подвале из туфового известняка вместе с другой семьей…

Теперь же мы даже могли послать нашим двум дочерям, которые остались там, внизу, приличную сумму денег и планировали вызвать их в Вену, как только будут закончены работы в нашем новом доме.

В своей дарственной Атто предусмотрел также плату для домашнего учителя, который должен был научить моего мальчика читать и писать по-итальянски, «ибо итальянский язык», – как писал он в сопроводительном письме, – «является широко распространенным языком и даже является официальным диалектом при императорском дворе, где ни на каком другом языке почти не говорят. Как и отец его, и дед, император слушает проповеди на итальянском, а господа из этой страны испытывают такую глубокую склонность к нашей нации, что пытаются перещеголять друг друга в стремлении съездить в Рим и там изучить наш язык. И тот, кто знает его, пользуется большим почетом в империи и не имеет надобности учить местные диалекты».

Я был бесконечно благодарен Мелани, хотя меня несколько уязвило то, что в его письме не было ни единого слова о чем-то личном, ни весточки о его состоянии, да и привязанность выражения тоже не нашла. Однако, наверное, подумал я, письмо было составлено его секретарем, поскольку Атто слишком стар и, вероятно, слишком болен, чтобы самому заниматься такими мелочами.

Я же в свою очередь, конечно же, написал ему полное благодарностей письмо с заверениями в верности. Даже Клоридия преодолела многолетнее недоверие к Атто и послала ему пару трогательных строчек благодарности, приложив к ним свое исключительное вязанье, которым занималась несколько недель: теплый мягкий платок на плечи, что-то вроде фландрского gambellotto, желтого и красного цветов – любимых цветов аббата, с вышитыми на нем его инициалами.

Мы не получили ответа на свое выражение благодарности, но с учетом его преклонного возраста нас это не удивило.

Наш малыш теперь занимался тем, что писал в тетрадке простые слова на германском диалекте. Их нужно было писать особым, очень трудным для понимания франкфуртским шрифтом, который здесь называли «готическим курсивом».

В принципе все было так, как сказал аббат Мелани: итальянский язык в Вене был языком двора, и даже правители других стран писали письма императору на итальянском, а не на немецком. Однако простым людям из народа немецкий язык был ближе; поэтому трубочисту было очень полезно ради лучшего занятия своим ремеслом получить хотя бы самые поверхностные знания.

Памятуя об этом, я использовал жалованье, которое назначил Атто для учителя итальянского языка, на то, чтобы оплатить домашнего учителя по местному языку, а выучить своего сына родному языку я намеревался сам, как уже с успехом сделал это для двух его сестер. Поэтому Клоридия, малыш и я каждый второй вечер принимали учителя, который в течение двух часов пытался наставить наши бедные души на тропы необъятной вселенной тевтонского языка. Поскольку он был очень труден и не имел практически ничего общего с другими языками, о чем уже жаловался кардинал Пикколомини и что доказал Джованни да Капистрано во время своего пребывания в Вене, читая проповеди против турок с кафедры на площади Кармелиток на латыни. Когда он закончил и передал слово переводчику, тому потребовалось три часа, чтобы повторить все это на немецком языке.

В отличие от нашего мальчика, который быстро делал успехи, мы с женой очень мучились. К счастью, нам лучше удавалось чтение, поэтому я, как уже было сказано ранее, мог днем того самого 9 апреля 1711 года (почти) безо всяких усилий пролистать «Ноер Кракауер Календер», написанный Маттиасом Джентилли, графом Родари из Триента. Тем временем мой сынок что-то царапал у моих ног и ждал, когда мы вместе с ним вернемся к работе.

Как у каждого мастера-трубочиста в Вене, у меня тоже был свой ученик, и им, конечно же, был мой малыш, который в свои восемь лет очень много страдал, но и научился большему, чем ребенок в два раза старше его.

Вскоре за мной пришла Клоридия.

– Вставай, бегом, посмотри на это! Они вот-вот въедут на улицу. А мне нужно назад, во дворец.

Благодаря успешным переговорам хормейстера, моя жена получила весьма почетную должность неподалеку от монастыря. На Химмельпфортгассе находилось здание особого значения: зимний дворец его светлости принца Евгения Савойского, главы императорского придворного военного совета, славного полководца в войне против Франции и триумфального победителя турок. Сегодня же в его дворце должно было произойти важное событие: в обеденный час ожидалось прибытие османского посольства из Константинополя. Это была хорошая возможность проявить себя для моей супруги, которая родилась в Риме, однако от матери-турчанки, попавшей в руки врагов бедной рабыни.

Два дня назад, во вторник, на остров Леопольдина, находящийся на том отрезке Дуная, который протекает неподалеку от укреплений, на пяти кораблях, со свитой из двадцати человек, в Вену прибыл турецкий ага Цефула Капичипаша, и ему было предоставлено достойное жилище на указанном острове. Чего хотел посланник Блистательной Порты в Вене, было совершенно неясно.

Мир с османами длился вот уже много лет, с тех пор как 11 сентября далекого 1697 года принц Евгений разбил их в битве при Зенте и заставил впоследствии подписать мир в Карловиче. В настоящее время войны с неверными не велось, только с католической Францией, против испанского наследника престола. Волны бурных отношений с Портой, казалось, улеглись. Даже в беспокойной Венгрии, где на протяжении столетий войска императора бились с войсками Мохаммеда, всеми любимый Иосиф I, не зря прозванный «победоносным», наконец-то приструнил враждебных императору князей, всегда готовых поднять восстание.

Тем не менее во второй половине марта из Константинополя прибыл посол и уведомил его светлость принца Евгения о чрезвычайном посольстве турецкого аги, который должен был прибыть в Вену уже в конце месяца. Решение, судя по всему, великий визирь Мехмет-паша принял в последний момент, потому что у него даже не было возможности послать вестника заблаговременно. Все это несколько спутало планы принца Савойского: он с середины месяца был готов к отъезду в Гаагу, к театру военных действий.

Решение, кстати, наверняка далось великому визирю нелегко: как замечалось в одной из листовок, на которую я нечаянно наткнулся, для поездки из Константинополя в Вену зимой требуется до четырех месяцев, и это крайне трудное и тяжелое путешествие, поскольку нужно пересечь не только такие города, как Адрианополис, Филиппополис и Никополис, но и столь грязное место, как София, где на всех улицах лошади идут по колено в грязи, или же ехать по необжитым местам, таким как османская Селиврея или Кинигли, болгарский Изардшик, Драгоман и Калькали, мимо таких укрепленных палисадов, как Паша Планка, Лексинца и Рашин, и запустевшего местечка Кастелла на границе, где султан бросил на произвол судьбы полки турецких солдат, о которых в мире давным-давно забыли.

Однако истинная трудность путешествия заключалась в том, чтобы преодолеть ущелья болгарских гор, самые узкие ущелья, где может проехать только одна карета; затем преодолеть не менее жуткий перевал Красная Башня, мучиться, пробираясь по очень плохой дороге, полной вязкой, часто перемешанной с камнями, грязи, устоять против снега, льда и сильных ветров, которые могут опрокинуть даже большую карету. А еще необходимо было пересечь реки Сава и Морава, которые в восьми часах пути к югу от Белграда впадают в Дунай у Семендрии. Реки, на которых зимой нет мостов, ни из дерева, ни из лодок, потому что они, как правило, становятся жертвами осенних паводков. В конце концов, утомленному путешественнику нужно было решиться подняться на борт турецкой шлюпки в ледяных водах Дуная, где лодка постоянно подвергается опасности быть раздавленной льдами, в худшем случае – в ужасно узком месте Железных ворот, особенно страшных при отливе.

Неслучайно первые османские посольства обычно пускались в это длительное путешествие в теплое время года и зимовали в Вене, чтобы отправиться обратно только следующей весной. Никогда с османской стороны не возникало исключений из этого правила. При этом в Вене все еще с ужасом вспоминали обиды, которые пришлось вынести миссии государственного советника, камергера и президента Имперского надворного совета графа Вольфганга Эттинген-Валлерштейнского, который, после заключения мира 26 января 1699 года, был отправлен его императорским величеством Леопольдом I в качестве посла в Блистательную Порту. Эттинген-Валлерштейн слишком долго тянул с приготовлениями к отъезду и только 20 октября решил отправиться в Константинополь со своей свитой из 280 человек по Дунаю. Когда же он на Рождество прибыл в негостеприимные горы Болгарии, то хорошо понял, что значит пережить неприятный сюрприз.

Невзирая на это и вопреки всем традициям, турецкий ага отправился в путешествие посреди зимы. У великого визиря, должно быть, было действительно важное послание для принца Евгения, что привело императорский двор и всех жителей Вены в немалый трепет. Каждый день все бросали обеспокоенные взгляды на берег Дуная в ожидании, когда вдалеке раздадутся фанфары янычаров и покажутся шестьдесят, а то и семьдесят кораблей, на которых прибудут ага и его многочисленная свита. Все были готовы к прибытию около полутысячи человек, в крайнем случае не менее трехсот, как обычно бывало вот уже на протяжении целого столетия.

Турецкий ага оказался у цели только 7 апреля, с недельным опозданием. В этот день напряжение достигло наивысшей точки: даже император Иосиф I счел политически разумным подать туркам неявный знак своей доброжелательности и вместе со своей семьей посетил церковь босоногих кармелиток, которая находилась на острове Святого Леопольда, как раз в том самом квартале, где должны были разместить турок. Каково же было всеобщее изумление, когда ага в сопровождении трепещущих на ветру знамен, звона литавр и пения флейт ступил на берег острова и стало ясно, что в свите его не более двадцати человек! Как я прочел позднее, кроме переводчика с ним были только ближайшие слуги: гофмаршал, казначей, секретарь, первый камердинер, шталмейстер, шеф-повар, кофевар и имам, по поводу которого в листовке выражали удивление, поскольку он был не турком, а индийским дервишем. Простые слуги, повара и конюхи были наняты османами по пути, в Белграде, равно как и двое янычаров, которые должны были выполнять службу по несению знамени и боеприпасов аги. Именно это уменьшение свиты и позволило are достичь Вены всего лишь за два месяца пути, ибо он действительно отправился из Константинополя 7 февраля.

Сегодня утром ага со свитой должен был – войдя в город через опускной мост, затем пройдя под Красной Башней, по площади, которая называется Лугек, мимо собора Святого Стефана, – посетить дворец его светлости принца, пославшего для этой цели вперед карету, запряженную шестеркой лошадей, а также четырех оседланных, в украшенных серебром и золотом сбруях лошадей для сопровождения посланника.

Я в спешке бросился на улицу и успел как раз вовремя: под любопытными взглядами толпы свита уже повернула с Кернтнерштрассе в наш переулок. Возглавлял шествие конный обер-лейтенант гвардии, офицер Герлицка, в сопровождении двадцати солдат городской стражи, которые обеспечивали безопасность посольства на протяжении всего времени пребывания. Из-за клубов пыли, которые поднял конвой, большого наплыва народа и стремительности приближающихся лошадей мне пришлось остановиться и прижаться к стене углового дома между Химмельпфортгассе и Кернтнерштрассе. Сначала мимо пронеслась карета императорского комиссара по вопросам довольствия, который встречал турецкое посольство на границе с церемонией так называемой смены караула и сопровождал его до самой столицы. За ним следовал – ко всеобщему удивлению – странный всадник пожилого, хотя и неопределенного возраста, который, как я услышал в толпе, был тем самым индийским дервишем. Затем трое чавушей, иными словами, турецких судебных исполнителей, один из которых ехал справа, а лошадь его вели двое слуг, шедших пешком. Этот чавуш, держащий обеими руками верительную грамоту великого визиря, был укутан в зеленую, вышитую серебряными цветами тафту и восседал на атласе цвета красной киновари, на котором красным лаком была изображена печать великого визиря с тиснением из чистого золота. По левую сторону ехал переводчик Блистательной Порты.

Наконец мы увидели посланную принцем Евгением карету, запряженную шестеркой лошадей, внутри которой бормочущая, исполненная любопытства толпа увидела турецкого агу, закутанного в одежды из желтого атласа и накидку из красного, подбитого соболем сукна. Голова его была покрыта большим тюрбаном. Напротив него сидел, как я понял из разговора двух женщин, императорский переводчик. По обе стороны от кареты бежали, сопя и прокладывая себе дорогу локтями, два лакея Савойского и четверо слуг аги, сопровождаемые еще одним турецким всадником, о котором говорили, будто бы он – первый камергер. Замыкали шествие слуги аги, а также солдаты городской гвардии.

Я тоже приблизился ко дворцу принца. Как и ожидалось, я, едва войдя под портал здания, наткнулся на Клоридию, которая о чем-то оживленно беседовала с турецким лакеем.

Как я уже отмечал, моя жена Клоридия при посредстве хормейстера Камиллы де Росси получила хоть и временную, однако хорошо оплачиваемую и почетную работу: благодаря своему происхождению она довольно неплохо владела турецким языком, а также lingua franca – тем не очень похожим на итальянский язык говором, который был введен много столетий назад генуэзцами и венецианцами в Константинополе и которым часто пользовались османы. Поэтому Клоридию и наняли посредницей между персоналом посольства и слугами принца Евгения. Оба переводчика, которым необходимо было переводить официальные переговоры обеих сторон, этим воистину заниматься не могли.

– Ну, хорошо, но не больше одного графина! – наконец сказала лакею Клоридия.

Я вопросительно посмотрел на нее: хотя последние слова она произнесла по-итальянски, слуга-турок улыбнулся ей хитрой понимающей улыбкой.

– Его взяли в плен при Зенте, и во время плена он немного научился итальянскому языку, – пояснила мне Клоридия, в то время как мужчина исчез за большим порталом дворца. – Вино, вино, им только и нужно, что выпивка! Я пообещала, что тайком дам ему и его друзьям один графин, я уж попрошу сестер из Химмельпфорте. Но только один! Иначе ага узнает и укоротит им всем рост ровно на голову. И при этом комиссар по довольствию каждый день выдает три окки вина, две окки пива и пол-окки кухонного вина армянам, грекам и евреям из свиты аги. Почему эти турки не признают нашего Бога? Он даже священникам позволяет пить вино!

Произнеся это, Клоридия собралась идти к монастырю.

– Принести вино? – спросил я.

– О да, если не трудно. Скажи сестре-кладовщице, пусть велит принести мне графин самого плохого вина, из Лизинга или Штокерау, которым они промывают раны больным. Его лакеи особо не распробуют.

Прежде чем портал во дворец закрыли, Клоридия вбежала внутрь, бросила на меня последний взгляд улыбающихся глаз и исчезла за створками дверей.

Как расцвела моя жена, когда у нас опять дела пошли на лад, подумал я, стоя перед закрытыми воротами. Последние два года ослабили ее и омрачили ее такой прежде веселый нрав. А теперь ее красота вернулась: полные губы, игра красок на щеках, выразительный лоб, светящаяся кожа, пышные волнистые волосы – все снова стало как прежде, до голода. Хотя маленькие морщинки, появившиеся от возраста и страданий, не исчезли с ее нежного лица и уже появились на моем, они лишились былой горечи, более того, они даже гармонировали теперь со счастливыми чертами лица Клоридии. И этим я был обязан не кому иному, как аббату Мелани.

У той запутанной, неразрешимой нити судьбы, которая свела нас с женой и Атто в Вене, – так думал я по пути в кладовую монастыря – в принципе был и третий конец: Османская империя. Действительно, тень Блистательной Порты простиралась над всей моей жизнью. И не только потому, что мы, слуги на римской вилле кардинала Спады одиннадцать лет назад во время ужина в саду подавали на стол, переодевшись в янычаров, для того чтобы повеселить собравшихся, среди которых был и аббат Мелани. Нет, началом всего было происхождение Клоридии, которая родилась дочерью рабыни-турчанки в Риме и была крещена Марией. Едва она переступила порог детства, как ее похитили и увезли в Амстердам, где она созрела под новым именем – Клоридия – и запятнала себя, к величайшему сожалению, продажей своего тела, прежде чем вернулась в Рим в поисках отца и там, благодарение Богу, обрела любовь и вступила со мною в брак. Мы познакомились в гостинице «Оруженосец», где я в то время работал, и было это в сентябре 1683 года, как раз тогда, когда состоялась славная битва между христианами и неверными перед воротами Вены, во время которой, слава Господу, возобладали силы истинной веры. И было это в те дни, когда я свел знакомство с аббатом Мелани, который тоже жил в «Оруженосце».

Клоридия просто рассказала мне, что с ней приключилось, после того как ее украли у отца. Однако никогда ничего не говорила мне о своей матери.

– Я ее не знала, – солгала она мне в начале нашего знакомства, чтобы потом время от времени понемногу, мимолетными замечаниями, рассказывать о ней, например, что аромат кофе очень напоминает ей мать. Но в конце концов она пресекла мое любопытство, заявив, что о матери она «не помнит ничего, даже лица».

Вместо того чтобы узнать от Клоридии все о ее матери, я узнал в «Оруженосце», что та была рабыней влиятельного семейства Одескальки, семьи, где служил также и отец Клоридии, и за несколько дней до похищения самой Клоридии была продана неизвестно кому, а отец ее ничего не мог сделать по закону, ибо они не были женаты.

Однако о проведенном вместе с матерью детстве моей супруги я не знал ничего. Ее лицо мрачнело, как только я или наши дочери начинали задавать праздные вопросы.

К моему огромному удивлению, несколько недель назад Клоридия приняла предложение хормейстера подрядиться в качестве посредницы между персоналом принца Савойского и персоналом аги. Впрочем, один злобный взгляд супруга на меня бросила, ведь было совершенно очевидно, от кого Камилла узнала о ее османской крови…

Очень удивился я и теперь, ведь до настоящего момента не подозревал, что моя жена так хорошо говорит по-турецки! Проницательная хормейстер же, как только получила известие о прибытии османского посольства, сразу же подумала о Клоридии. Похоже, о языковых познаниях Клоридии она уже знала – что поразительно, потому что я ведь рассказывал ей, что моя жена была разлучена с матерью в очень раннем возрасте.

Оказавшись в крестовом ходе монастыря, я едва увернулся от двух грузчиков, покачивавшихся под весом тяжелого ящика и к немалому неудовольствию старой сестры-привратницы угрожавших испортить штукатурку на стенах.

– Похоже, ваш господин взял с собой платья на десять лет, – бормотала сестра, очевидно, имея в виду только что прибывшего гостя.

 

13 часов: в Вене обедают дворяне

(в то время как в Риме они только просыпаются), придворные устремляются в кофейни, а в театрах начинаются представления

Этот день вдвойне примечателен. Не только Клоридия вступила в должность во дворце принца, блестящего полководца и советника императора; я тоже намеревался исполнить свои обязанности на службе у его величества Иосифа I. После суровых зимних месяцев и такого же прохладного начала весны повеяли первые мягкие ветра. В окрестностях Вены тоже растаял лед, и пришло время заняться каминами и дымоходами заброшенного дома, принадлежащего императору, то есть той самой задачей, благодаря которой у меня было столь почетное звание: привилегированный трубочист.

Как я уже имел возможность упомянуть, погодные условия прошедших месяцев до сих пор препятствовали проведению работ в столь большом доме, как тот, который ожидал меня. Кроме того, таяние снега в верховьях Дуная разрушило все мосты и выбросило в реку огромное количество льда, вследствие чего уровень воды сильно поднялся и нанес значительный ущерб садам предместий. Поэтому некоторые не очень завистливые товарищи по цеху трубочистов настоятельно отсоветовали мне браться за работу раньше начала более теплого времени года.

В этот прекрасный день в начале апреля с неба светило солнце – хотя температура была все еще низкой, по крайней мере, по моим ощущениям, – поэтому я решил, что время настало: я начну разбираться с покинутым имуществом его величества.

Пользуясь моей поездкой в Зиммеринг, хормейстер дружелюбно попросила меня об услуге: сестра-кладовщица Химмельпфорте хотела, чтобы я по возможности заглянул в винный погребок, которым владели сестры в принадлежащем монастырю винограднике в Симмеринге, неподалеку от того места, куда я направлялся. Этот погреб был очень велик, и к нему примыкал зал с камином, дымоход которого мог, наверное, требовать чистки. Я получил ключ от подвала и пообещал Камилле, что позабочусь о камине, как только будет возможность.

Помощникам я уже велел взнуздать мула и положить в повозку все необходимое. Когда я вышел на улицу, то обнаружил, что сынок мой уже сидит на козлах и ждет меня, как обычно, широко улыбаясь.

У мастера-трубочиста, кроме ученика, должен быть еще подмастерье, работник, или мастеровой, или как там их еще называют. Мой был греком, и впервые я встретился с ним в монастыре в Химмельпфортгассе, где он служил факторумом: слугой, поденщиком и посыльным. То был Симонис, молодой говорливый идиот, который сопровождал нас с Клоридией два месяца назад на встречу с нотариусом.

Едва узнав, что моя скромная особа является по профессии трубочистом, он спросил меня, не нужен ли мне помощник. Его временная работа в Химмельпфортгассе, где он убирал подвал, должна была скоро закончиться, и Камилла сама тепло рекомендовала мне его, уверив, что он гораздо меньший идиот, чем хочет казаться. Поэтому я его и взял. За ним должна была сохраниться комнатка в монастыре Химмельпфорте, пока не будет готов мой дом в Жозефине, а потом он будет жить с моей семьей, как положено мастеру и помощнику.

Проходили дни, и время от времени мы вели короткие разговоры, если так можно назвать общение между ним – человеком, который не владел нормальной речью, и мною, знающим язык еще хуже. Будучи всегда в хорошем настроении, Симонис задавал мне бесчисленное множество более или менее глупых вопросов и иногда делал забавные, даже остроумные замечания, которые, когда я понимал их, вероятно, и объясняли то, что мне было хорошо в обществе этого чудаковатого приветливого грека, которого, как и меня, занесло к по-северному грубым венцам.

Когда он устремлял взгляд своих сине-зеленых глаз прямо на собеседника, а его черные, как вороново крыло, волосы падали ему на лоб, лицо его могло внезапно стать столь серьезным, что я никогда толком не понимал: то ли Симонис внимательно следит за тем, что я отвечаю на его вопросы, то ли его разум таки большей частью замутнен. Верхние зубы, торчащие, словно у кролика, вперед и все время подставленные всем ветрам, поскольку они почти полностью закрывали нижнюю губу, постоянно вытянутое вперед правое предплечье с вывернутым суставом, отчего ладонь безвольно свисала вниз, будто сустав был парализован ударом меча, – все это заставляло меня предполагать, что Симонис – парень добрый, но разума у него поистине маловато.

Мои подозрения подтвердились в тот день, когда я обнаружил, что молодой подмастерье понимает мой родной язык. Мы как раз чистили очень загрязненный дымоотвод, и я едва не оступился, а поскольку мне поднадоело выдавать неуклюжие предложения на немецком языке, особенно в таких опасных ситуациях, я крикнул ему по-итальянски, чтобы он помог и поднял канат, державший меня.

– Не переживайте, господин мастер, я сейчас вас вытащу! – тут же успокоил он меня на моем языке.

– Ты говоришь по-итальянски?

– Ну да, – лаконично ответил тот.

– А почему ты никогда мне об этом не говорил?

– Потому что вы никогда меня об этом не спрашивали, господин мастер.

Так я узнал, что Симонис приехал в Вену не затем, чтобы влачить жалкое существование, а по гораздо более благородной причине: он был студентом. Студентом медицины, если точнее. Симонис Риманопоулос, так звучала его фамилия, начинал учиться в университете Болонья, что, очевидно, объясняло его безупречное владение итальянским языком. Однако затем голод 1709 года и надежда на менее обреченную жизнь – что вполне справедливо – привели его в богатую Вену и ее старинный университет, Alma Mater Rudolphina, где собрались студенты из Венгрии, Польши, Восточной Германии и многих других стран.

Впрочем, Симонис принадлежал к хорошо известной категории нищих студентов, тех бедных студентов без семейной поддержки, которые хоть как-то существовали благодаря тому, что брались за различного рода работу, включая попрошайничество, если в этом была необходимость.

Симонису невероятно повезло, что я его нанял: нищим студентам жилось в Вене несладко. Невзирая на множество официальных указов очень часто бродячие студенты – а также те, кто к ним присоединялся, не будучи студентом, – попрошайничали днем и ночью, даже во время лекций, на улицах, перед церквями и домами. Делая вид, что учатся, эти молодые люди предавались лени, кражам и воровству, хотя очень хорошо помнили волнения в ночь с 17 на 18 января 1706 года в городе и за его пределами, и даже в Нусдорфе, следствием которых были очень тщательные (равно как и тщетные) и все еще продолжающиеся дознания, в попытках строго наказать виновников. Такие студенты бросали тень на доброе имя других, законопослушных, и их императорское величество издал многочисленные указы, чтобы раз и навсегда покончить с попрошайничеством. После тех волнений, которые случились пять лет назад, декану, императорским старшим надзирателям и консистории старинного Венского университета было приказано предупредить в последний раз: нищие студенты должны в течение двух недель покинуть город императора.

В противном случае они будут взяты под стражу и отправлены в carceros academicos, то есть в темницу университета, где подвергнутся ощутимым наказаниям. Те же бедные студенты, которые каждый день усердно будут заниматься учебой, должны получить у alumnates стипендию или подыскать себе другой вид материальной поддержки. И только тот, кто не мог сделать этого, поскольку не было рабочих мест или поскольку он выбрал себе особенно трудную специальность и был все-таки вынужден просить милостыню во время лекций, мог продолжать заниматься этим как и раньше, но должен был просить только на самое необходимое, до дальнейших распоряжений. Кроме того, он должен был всегда носить на груди знак истинного нищего студента и ежемесячно обновлять его в университете. В противном случае он не признавался истинным нищим студентом и его немедленно запирали в карцер как бродягу.

Это объясняло, что подвигло Симониса подрядиться подмастерьем к трубочисту: опасность попасть в темницу из-за попрошайничества угрожала ему ежечасно.

Однако как этому общительному простодушному парню удалось так хорошо выучить мой язык и как, черт побери, он вообще попал в университет, оставалось для меня поистине загадкой.

– Господин мастер, не хотите ли, чтобы я правил телегой, поскольку хорошо знаю дорогу?

Я действительно очень смутно представлял себе точное местонахождение императорской резиденции: в Зиммерингер Хайде, к юго-востоку от Вены, неподалеку от Эберсдорфа. В назначении это место вообще было описано довольно непонятно: «Место Без Имени, называемое Нойгебау». Я пытался расспросить своих собратьев по цеху, но получил только расплывчатые ответы, что, вероятно, объяснялось тем, что из-за императорского назначения ко мне плохо относились. Никто не мог мне толком рассказать, какого рода это здание, которое мне предстояло проверить.

– Никогда там не был, – сказал один, – но думаю, что это что-то вроде виллы.

– Хотя я никогда его не видел, но знаю, что речь идет о саде, – сказал другой.

– Это охотничий замок, – клялся третий, в то время как четвертый обозначил его «питомником для птицы». Одно было ясно: никто из моих собратьев-трубочистов никогда не был в том месте и, похоже, туда особенно и не стремился.

Дорога до Места Без Имени была долгой. Я с удовольствием отдал Симонису поводья мула. Малыш тоже просил, чтобы ему позволили посидеть на козлах, и получил разрешение. Теперь он сидел рядом с греком, который время от времени давал ему в руки поводья, чтобы поучить править телегой. Я сидел сзади, среди инструментов.

Постепенно дитя задремало, и я привязал его веревкой к телеге, чтобы он не упал. Симонис правил уверенной, твердой рукой. Удивительно, но он молчал. Казалось, он был погружен в свои мысли.

По пути через просторные пахотные угодья к Зиммерингер Хайде я слышал только поскрипывание колес и топот подков.

Строго говоря, с улыбкой подумалось мне, когда я время от времени поглядывал на однообразный ландшафт и предавался послеполуденной дремоте, сидят в этой телеге трое детей: мой сыночек, я со своим детским телосложением и Симонис, оставшийся в душе ребенком.

– Мы прибыли, господин мастер.

Я проснулся с негнущимися, разболевшимися от того, что лежал на инструментах, конечностями. Мы находились на огромном заброшенном дворе. В то время как Симонис и малыш слезли с козел и принялись выгружать инструменты, я оглядывался по сторонам. Мы въехали через большие ворота, за ними я рассмотрел идущую через просторные поля дорогу, по которой мы, должно быть, и ехали.

– Мы в месте без названия, – пояснил грек, увидев мой затуманенный взгляд. – По ту сторону арки расположен вход в главное здание.

И точно – за низким подсобным строением, разделенным проходом в форме арки, виднелся обширный двор. По правую руку от нас в стене открылась маленькая дверь, за ней обнаружилась винтовая лестница. Когда я поднял взгляд, то слева увидел стены с зубцами и, к моему удивлению, шестиугольную башню с покрытой причудливыми фиалами крышей. Все: башня, ворота, стены и зубцы были из белоснежного камня, подобного которому я никогда прежде не видел – он слепил мои заспанные глаза.

– Отсюда можно попасть в подвал, – объявил мой юный подмастерье.

Он побежал на разведку и остановился перед белой полукруглой сторожевой башней, тоже непривычной формы – что-то вроде апсиды, с которой начиналось видневшееся за аркой длинное строение, вполне годившееся на роль главного здания.

– Хорошо, – сказал я, потому что как раз с подвалов и следует начинать чистку дымоходов.

Я слез с телеги и пошел вместе с Симонисом, неся инструменты, к моему сыну.

Мы переступили через порог, который действительно, похоже, вел в подвал, и спустились по лестнице. Потолок с цилиндрическим сводом был низким, стены – мощными, а в дальней стене виднелась дверь, которая вела дальше вниз. Большая комната была совершенно пустой, но казалась не заброшенной, а незаконченной, словно ее не достроили.

Пока оба моих помощника ощупывали стены на предмет вывода дымохода, я продолжал изучать комнату. Ослепленные дневным светом глаза сначала должны были привыкнуть к темноте, и я нечаянно ткнулся носом во что-то холодное, тяжелое и жирное. Я машинально провел рукой по лицу и посмотрел на кончики своих пальцев; они были красны. Затем я сосредоточил взгляд на том, что висело передо мной.

Оно свисало с потолка на веревке, и теперь, после того как я наткнулся на него, слегка покачивалось: труп без ног, головы и рук истекал кровью – она была темной и капала на пол. Тело висело на толстом ржавом крюке, проткнувшем его насквозь и не дававшем ему упасть. Должно быть, с него живьем сняли кожу, со страхом подумал я, поскольку даже там, где не было крови, все было ярко-красным, виднелись нервы и белые сухожилия.

Ужас охватил меня от этого проклятого места, и, со звоном уронив на пол свой инструмент, я что есть мочи позвал Симониса, сказал ему, что надо бежать и унести малыша в безопасное место, не дожидаясь меня.

Я увидел, что Симонис повиновался молниеносно. Хотя он не знал, что произошло, выполнил приказ немедленно: взял малыша на плечи и со всех ног бросился прочь. Я тоже надеялся убежать, хотя ноги у меня были не такие длинные, но тщетно.

Едва я почувствовал на своем лице солнечный свет и увидел, как Симонис изо всех сил стегает мула и исчезает за горизонтом, я услышал его.

Все было в точности так, как я представлял себе сотни раз: жуткий рев, от которого дрожат и люди, и звери, и вообще все.

Слишком мало времени было на то, чтобы понять, откуда он пришел – удар плетки, тяжелой и грязной, который свалил меня с ног. Я полетел на пол, к счастью, далеко и, перекатившись, снова услышал рев. Затем я услышал, как он бежит ко мне, князь ужаса, мучитель, разглядел его демонические глаза, грязную гриву, окровавленные клыки и побежал как сумасшедший, спотыкаясь на каждом шагу, задыхаясь от страха, не веря своим собственным глазам. В этом одиноком месте за вратами Вены, в этот морозный ясный весенний день далеко на севере, по ту сторону Альп, меня преследовал лев.

Я неуклюже выбрался через дверцу и побежал с быстротой молнии, вниз по винтовой лестнице. Меня встретило маленькое помещение. Когда я услышал, что чудовище на миг остановилось в нерешительности, чтобы затем с ревом приблизиться, я скользнул в поисках выхода в большое здание без крыши.

Однако увидев то, что открылось моему взору, я решил, что кошмар продолжается. То было… парусное судно.

Размеры оно имело небольшие, но ошибиться было невозможно. У него была форма хищной птицы со всем, что ей причитается: голова и клюв, крылья и хвостовое оперенье, откуда торчал флаг.

Снова уверившись, что я стал жертвой завистливого демона и его смертоносных иллюзий, я прыгнул на оперенный хвост этого странного корабля и в отчаянии стал пытаться повалить флагшток, чтобы он послужил мне в качестве оружия от нападения льва, беспрестанный рев которого заставлял дрожать все мое тело и все вокруг меня.

К сожалению, ловкости трубочиста и легкости моего тела не хватило для того, чтобы победить мой почтенный возраст. Чудовище было проворнее: в несколько прыжков оно настигло меня и, оттолкнувшись от пола, сделало последний прыжок на свою жертву.

Но у него не вышло. Он не смог прыгнуть достаточно высоко для того, чтобы достать меня своими когтями. Оперенный парусник стал раскачиваться под его ударами и качался все сильнее и сильнее. Лев снова попытался достать меня прыжком. Да, чем чаще он прыгал, тем меньше, казалось, становился. Я отчаянно цеплялся за деревянные перья, потому что фрегат раскачивался теперь настолько сильно, что у меня кружилась голова, а его причудливый парус – образовывавший на спине птицы что-то вроде купола – изгибался и надувался под порывами ветра.

С ревом кружился мир вокруг меня, в то время как мои истерзанные страхом смерти чувства говорили мне, что эта причудливо вырезанная хищная птица начинает подниматься в воздух.

В этот момент я услышал, как кто-то с угрозой в голосе произнес на тевтонском наречии:

– Мустафа, негодник ты этакий! Дождешься ты у меня, без еды останешься!

Его звали Фрош, и от него воняло вином. Лев мирно улегся у его ног.

Он объяснил мне, что хищник любит общество людей, поэтому имеет дурную привычку приветствовать тех несчастных, кто забрел сюда, радостным ревом, стараясь прыгнуть на него и облизать.

Место Без Имени, называемое Нойгебау, это не какое-нибудь место, тут же объяснил он. Оно было построено примерно полтора столетия назад его покойным императорским величеством, императором Максимилианом II, и от его былого блеска сегодня остался только императорский зверинец со множеством чужеземных животных, особенно хищников. Говоря так, он поглаживал огромного, к счастью, истощенного, старого льва, который всего несколько мгновений назад казался мне непобедимым чудовищем.

– Плохой Мустафа, негодное животное! – снова принялся ругать его Фрош, в то время как лев послушно позволил надеть на себя цепь и украдкой посматривал на меня. – Мне очень жаль, что он так напугал вас, – наконец извинился он передо мной.

Фрош был сторожем зверинца в этом Месте Без Имени. Он заботился о льве, а также о других животных. Когда он представлялся, ноги мои еще дрожали, как лист на осеннем ветру. Он предложил мне сделать глоток из своей бутылки, к которой сам постоянно прикладывался. Я отказался: когда я вспоминал об истекающем кровью трупе, у меня желудок начинало выворачивать наизнанку.

Фрош разгадал мои мысли и успокоил меня: там был подвешен к потолку всего лишь кусок баранины. Он хотел приманить им льва, который от него убежал.

К сожалению, все эти объяснения предоставлялись на единственном языке, которым владел смотритель, а именно на гортанном, искаженном немецком наречии без половины звуков, на котором говорит чернь Вены. Я буду передавать его здесь так, словно это был нормальный разговор, а не вавилонская несуразица. На самом же деле мне приходилось просить его повторять каждое второе предложение, что вызывало у Фроша нетерпеливое сопение и, после того как он как следует приложился к своей бутылке шнапса – того крепкого алкогольного напитка, благодаря которому он поддерживал себе настроение, – множество недовольных отрыжек.

– Итальянец. Трубочист, – представился я на своем зачаточном немецком. – Я… чистить камины замок.

Фрош воспринял причину моего появления с удовлетворением. Самое время, мол, чтобы какой-нибудь император позаботился о Нойгебау. Сейчас здесь живут только животные, заключил он, указывая на Мустафу, который с большим аппетитом доедал остатки баранины.

Время от времени смотритель бросал на льва сердитый взгляд, после чего Мустафа (его имя должно было служить насмешкой над неверными турками) очень пристыженно сворачивался клубком. Очевидно, мрачный сторож пользовался у зверя непререкаемым авторитетом. Он заверял, что опасность мне уже совершенно не угрожает: все звери Фрошу слепо повиновались. Конечно, бывали редкие исключения, негромко добавил он, ведь лев все-таки убежал из-под его надзора и до недавних пор бродил на свободе.

Итак, я нахожусь не в плену кошмара, с облегчением вздохнув, подумал я, собираясь слезть со своего конька. И стал рассматривать его, резонно полагая, что теперь он предстанет передо мной не в таком причудливом виде хищной птицы, как всего несколько мгновений назад, в секунды пережитого ужаса.

Но нет. Передо мной было крайне таинственное судно, которое можно описать как смесь чудовища и машины.

То было нечто среднее между кораблем и каретой, хищной птицей и китом. У него была устойчивая форма кареты, очень просторный корпус баржи и безупречный парус судна. На носу красовалась гордая голова грифа с опасным крючковатым клювом, на корме – хвостовое оперение большого коршуна, а по бокам – мощные крылья орла. Оно было длиной в две кареты и шириной с фелуку. Сделано из старого, потрескавшегося, но не гнилого дерева. На борту, посреди свободной палубы, похожей на бочку, рядом со штурманом могли поместиться три или четыре человека. На носу и на корме находились два примитивных глобуса, наполовину источенные зубами времени, один из которых представлял небесный свод, а второй – землю, словно они должны были указывать воздухоплавателю курс. Весь корабль (если его можно так назвать) был накрыт большим парусом, натяжение которого придавало ему форму полусферы. На корме трепетал флаг, который я совсем недавно пытался выдернуть. На нем – герб с крестом.

– Это флаг Португальской империи, – пояснил Фрош.

Только одно мне действительно причудилось: парусник не поднимался в воздух, он прочно стоял на земле.

От удивления я спросил его, что это, ради всего святого, за транспортное средство и откуда оно здесь взялось.

Словно опасаясь, что его объяснениям не поверят, Фрош некоторое время покопался в углу двора и сунул мне под нос вместо ответа пачку листов. Они были исписаны старым готическим шрифтом.

Даже на самых сложных языках читать проще, чем разговаривать. Поэтому я уселся на пол, и мне удалось разобрать, что написано в брошюре, которой было около двух лет:

Известие о Летающем корабле, счастливо прибывшем из Португалии в Вену 24 июня вместе со своим изобретателем.

Перепечатанное с уже готового экземпляра, посланного на Наумбургскую ярмарку.

Год 1709 Р. X.

Вена, 24 июня 1709 года

1709 год. Вчера утром около девяти часов все в этом городе переполошились и взволновались, все улицы были полны народу, a me, кто не был на улице, высовывались из окон, спрашивая, что произошло; однако почти никто ничего не мог объяснить. Люди сновали туда сюда и кричали, что вот-вот начнется Страшный суд, другие говорили, что случилось землетрясение, а третьи – что перед воротами стоит целая армия турок. Наконец все увидели в небе неописуемое множество маленьких и больших птиц, которые, как сначала всем показалось, летели вокруг очень крупной птицы и ссорились с ней. Вся эта стая вдруг начала снижаться, приближаясь к земле, и стало видно, что то, что выглядело похожим на птицу, было машиной в образе корабля с надутым парусом, трепетавшим на ветру, и со держало в себе человека, одетого как монах, который возвестил о своем прибытии с помощью различных выстрелов.

После множества кругов, описанных этим воздушным наездником, стало ясно, что он намеревается приземлиться на площади города. Однако внезапно налетел ветер, который не только помешал ему исполнить задуманное, но и отнес к верхушке башни собора Св. Стефана, где ее опутал парус, так что машина повисла на соборе. Это событие вызвало новый шум среди всего народа, который бросился к соборной площади, вследствие чего в толпе было растоптано порядка двадцати человек.

Оказавшемуся в воздухе человеку никак не могли помочь все те зеваки, что таращились на него. Он требовал, чтобы его сняли при помощи рук, которые, однако, были чересчур коротки, чтобы оказать такого рода помощь. Когда же через пару часов ситуация в городе ничуть не изменилась и никто не помог чужестранцу, тот стал проявлять нетерпение, взял лежавшие в машине молоток и лом и принялся работать. В результате верхняя часть шпиля, поймавшего его, упала вниз, а он снова смог летать и после недолгого планирования опустил свой воз душный корабль, приземлившись неподалеку от замка императора. Туда немедленно были посланы солдаты городского гарнизона, чтобы защитить этого гостя, не то его разорвала бы на части любопытная чернь.

После этого его разместили в трактире «У Черного Орла», где он отдыхал несколько часов, затем же передал имевшиеся при нем письма всем находящимся в городе португальским посланникам и другим важным господам, которые приходилик нему с визитом, и рассказал, как позавчера, 22 июня, в 6 часов утра он отправился из Лиссабона на своем новом изобретении, по пути постоянно будучи вынужден сталкиваться с орлами, аистами, райскими птицами и другими неизвестными на земле пернатыми, и без двух двойных колунов и четырех ружей, которые у него были при себе, он распростился бы с жизнью и не прибыл бы сюда.

Пролетая мимо луны, сказал он, он осознал, что его с нее видно, ибо возникло сильное волнение. И поскольку он пролетал мимо и мог все видеть и прекрасно различать, в спешке он не успел рассмотреть многого, а только то, что на ней есть горы и долины, моря, реки и поля, также живые существа и люди, у которых хотя и есть руки, как у здешних людей, однако нет ног, они передвигаются по грунту как улитки. Также, подобно черепахе, каждый человек носит на спине большую крышку, под которую он может прятаться целиком. И поскольку таким существам не нужны иные квартиры, он сделал вывод, что в лунном мире нет ни единого дома или замка. По его подсчетам, можно было бы захватить лунное королевство с помощью 40 или 50 изобретенных им кораблей, на каждом из которых должен быть экипаж из 4–5 вооруженных людей, ибо им не было бы оказано большого сопротивления. Сделает ли их величество, король Португальский, какие-либо выводы, станет ясно в дальнейшем.

Что еще я узнал от этого Тесея, будет рассказано в следующей статье. Машину разместили в городском арсенале.

P. S. Только что узнал, что этот якобы воздухоплаватель арестован как ведьмак и в ближайшие дни будет сожжен вместе со своим Пегасом, вероятно, затем, что это искусство, попади оно в нехорошие руки, могло бы вызвать в мире сильные волнения, и чтобы оно осталось никому неизвестным.

Я спросил Фроша, действительно ли этот парусник с перьями, стоящий, всеми забытый здесь, в Месте Без Имени, является тем самым Летающим кораблем, о котором говорится в статье. Вместо ответа Фрош протянул мне еще один лист. На этот раз это была иллюстрация из другого старого издания «Венского дневника».

Сомнений не было: речь шла о точном рисунке корабля. Под ним было короткое сообщение, датированное 1 июня 1709 года:

В Вену, к императорскому двору, прибыл курьер из Португалии с письмами, датированными 4 мая и с изображениями летающей машины, которая якобы пролетает 200 миль за 24 часа и посредством этого сделала возможным посылать войскам письма, подкрепление, провиант и деньги даже в самые отдаленные страны, а также передавать продукты и все необходимые товары в осажденные крепости. Также было представлено письмо, которое было отправлено их королевскому величеству, королю Португальскому, хитроумным человеком из Бразилии, изобретателем летательного аппарата. В скором времени, 24 июня, будет сделан пробный полет в Лиссабон.

Мое сердце забилось быстрее: получается, этот корабль действительно летал, как мне показалось ранее, в состоянии наивысшего душевного волнения?

Не случайно, что корабль прилетел из Португалии, принялся тут же объяснять Фрош: всего за год до этого, в 1708 году, король той страны, Иоанн V, женился на сестре Иосифа по имени Анна-Мария. Корабль несколько месяцев стоял в арсенале, пока волнения, вызванные его прибытием, окончательно не улеглись: тем временем городские власти, как можно прочесть в газете, старались замолчать всю эту историю. Ничего из этого не было сообщено императору: Иосиф был очень юн и предприимчив, он обладал живым умом, и уже один вид рисунка, принесенного ему португальским послом, привел бы его в невероятное возбуждение. Он, без сомнения, захотел бы увидеть и обследовать то дьявольское открытие, что, по мнению всех министров, необходимо было непременно предотвратить. Никто ничего не должен был узнать. Летающий корабль был опасен и мог вызвать волнения.

Услышав эти слова, я удивился: разве на протяжении столетий человек не мечтал о том, чтобы кружить в небе, подобно птице? Не зря ведь в газете Фроша Летающий корабль сравнивали с Пегасом, крылатой лошадью из античных легенд, а его штурмана – с героем Тесеем, победившим Минотавра. Невзирая на это повелителя ветров проклинали, даже бросили в темницу. Я же отдал бы душу, чтобы узнать, как ему удалось полететь и каким образом он овладел этим искусством. Я спросил смотрителя, знает ли он что-то об этом. Тот покачал головой.

Воздушная каравелла была тайно вывезена из города и доставлена в заброшенный замок, продолжал он свой рассказ. Сюда никто не станет совать нос. И если однажды он понадобится, то его всегда можно будет вернуть.

Я еще раз обошел корабль, затем влез в него, взобравшись по крылу, которое, как голова и хвост хищной птицы, было вырезано из дерева и позволяло подняться на борт.

Над головами тех, кто находился на борту корабля, высилось несколько шестов, поддерживаемых опорами, двумя на носу и двумя на корме, подобных тем сооружениям, на которых развешивают на улице белье. Только висели на них не простыни, а камни. Это были маленькие блестящие образования желтоватого цвета, и они были прикреплены к шестам с помощью шнуров. Поскольку рукой их было не достать, я попытался на глаз определить, из какого материала они сделаны, когда внезапно понял:

– Янтарь, это прекрасный янтарь. Стоит, наверное, целое состояние. Зачем, черт возьми, они нужны там, наверху?…

Я снова посмотрел на Фроша, но его взгляд свидетельствовал о полном незнании того, что касалось функции этих камней.

Я опять спустился на землю и продолжил исследовать таинственное транспортное средство. Честно говоря, оно находилось не в столь плачевном состоянии, в которое его могли привести дождь, ветер и солнце. Дерево сохранилось очень даже хорошо; казалось, что кто-то время от времени покрывал его защитным масляным слоем, как – я часто это видел – делали римские рыбаки на Тибре. Затем я заметил, что поверхность корпуса не была отшлифована, как у рыбацких лодок. Она состояла из трубок, проходивших от носа к корме по всей длине корабля, словно корабль был сделан из пучка труб.

Я постучал костяшками пальцев по одной из трубок. Звук получился пустым, пустыми оказались и другие трубы, которые я проверил таким же образом. Отверстия трубок были профилированы к носу. На корме же, на другом, так сказать, конце трубок, виднелись отверстия, из которых все, что собиралось на корме, казалось, направлялось вверх, прямо в сторону паруса, накрывавшего весь корабль.

Я бросил взгляд на ровную мачту, гордый нос и маленькую изящную верхнюю палубу. Кое-где заменили шесты, подлатали пробоины, обновили гвозди. Если присмотреться внимательнее, корабль не был ни поврежден, ни развален. Его просто пришвартовали, словно в Месте Без Имени он обрел укромную гавань и, быть может, прилежного юнгу, который за ним присматривал.

– В любом случае это ухоженный маленький кораблик, – заметил я, задумчиво поглаживая киль, выглядевший каким угодно, но не потрепанным.

– Да это же настоящий корабль дураков! – грубо рассмеявшись, объявил смотритель.

Услышав эти слова, я вздрогнул.

* * *

Я хотел домой. События дня утомили меня. Кроме того, мне предстояло идти пешком: Симонис бежал вместе с телегой, чтобы увезти малыша в безопасное место. Меня ожидала многочасовая прогулка. Завтра я вернусь, чтобы заняться своей работой. Об этом я сообщил Фрошу и попросил его присмотреть до тех пор за инструментом, который я во время бегства оставил в подвале.

Прежде чем уйти, я бросил еще один взгляд на здание. Как я уже говорил, у него не было крыши. Но только теперь я осознал, насколько бесконечно велико было сооружение, в ширину, длину и высоту – не меньше, чем дворец.

– Что… что это такое? – удивленно спросил я.

– П'ща'ка д'игры вм'ч, – ответил Фрош.

Площадка для игры в мяч? Смотритель просветил меня (хотя у меня снова возникли сложности с пониманием его диалектных выражений), что во времена императора Максимилиана, который основал Место Без Имени, среди господ из высшего света произвела фурор игра, завезенная из Италии, Игроки, оснащенные чем-то вроде деревянного доспеха, пытались отобрать друг у друга кожаный мяч. Они ударяли по нему похожими на пушечные выстрелы ударами, стараясь таким образом получить преимущество над противником. Фрош со смехом добавил, что повреждать себе легкие для того, чтобы отнять у кого-то мяч, глупо и является занятием, которое уж точно не годится для императорского двора, и, конечно же, эта игра должна быть навеки предана забвению, что и случилось. В те давно прошедшие времена эта забава, похоже, имела немало приверженцев, в противном случае для нее не выстроили бы такой роскошной площадки.

Этот Фрош был берсеркером с грушеподобным, широким лицом, серым до носа и ярко-красным начиная от щек, с коричневой с проседью бородой и светлыми глазами. Его живот был толст, а руки грубы, точно лопаты. Он не был особенно приветливым, думалось мне, но и злобным тоже не был; человек, с которым нужно быть настороже, как и с его животными: звери по своей природе капризны, человек становится таким из-за пристрастия к алкоголю. Фрош был способен укротить льва, но не свою жажду.

Во время нашего разговора я не спускал глаз с Мустафы, но не мог понять, как этому хищнику, каким бы дряхлым он ни был, позволено гулять вне клетки. Он с наслаждением рвал мясо и работал своими страшными клыками и когтями. Только приглядевшись внимательно, можно было угадать его возраст и недостаток силы, которая, если бы сохранилась, означала бы мой конец в течение нескольких минут.

Волоча за собой льва на цепи, смотритель повел меня к выходу с площадки. Прежде чем я приступлю к работе, сказал он, будет разумным показать мне окрестности и других животных. Он предложил мне тут же устроить небольшую экскурсию, чтобы завтра меня не подстерегли другие неприятные неожиданности. Я согласился, хотя и с недобрым предчувствием в груди.

– Т'к в'дь н'кто не прих'дит сюда для осм'тра, – с грустным видом поведал он.

К сожалению, сюда только изредка приходит императорский комиссар, чтобы осмотреть коллекцию экзотических животных в Месте Без Имени. При дворе, горько заявлял Фрош, все забыли об этом некогда столь роскошном месте, по крайней мере, до прихода возлюбленного Иосифа I. Теперь деньги, на которые обеспечивается корм для Мустафы и его товарищей, а также заработная плата их смотрителя поступают гораздо регулярнее, и это дает ему надежду на будущее Нойгебау. Еще больше надежды почувствовал он, когда три года назад император – это было 18 марта 1708 года, в воскресенье после полудня, Фрош хорошо это помнил, – привез сюда, в Место Без Имени, свою невестку, принцессу Элизабет-Кристину фон Брауншвейг-Вольфенбюттель, с большой свитой из дам и кавалеров. Поскольку его брат Карл находился в Барселоне, предъявляя претензии на испанский трон, Иосиф представлял его в Вене во время заочного венчания Карла с немецкой принцессой. Незадолго до того, как она отправится в Испанию, к своему супругу, Иосиф хотел оказать невестке честь и лично показать ей содержащихся в Нойгебау диких животных, особенно же двух недавно прибывших львов и пантеру. То было знаменательное событие в жизни всеми забытого смотрителя зверей: он своими глазами видел их императорское величество, который ходил по аллеям сада, и своими ушами слышал, как Иосиф с юношеским весельем провозглашал, что скоро возродит это место для новой жизни. Однако прошло много времени: шесть лет назад взошел на трон Иосиф I, а замок по-прежнему находится в жалком состоянии.

– Тут уж ничего не поделаешь, – опечаленно произнес Фрош на своем диалекте.

Эти времена остались в прошлом, заверил я его: теперь император Иосиф желает снова привести все в порядок; меня ведь самого позвали затем, чтобы я проверил дымоходы и камины. А вскоре начнутся и работы по реставрации.

В глазах Фроша вспыхнуло что-то вроде радости; но мгновением позже он уже смотрел на меня все тем же пустым взглядом.

– Ну, бу'м надеяться, – печально заключил он.

И не добавив больше ничего, он перевернул свою бутылку, из которой упало на землю несколько капель, и с неудовольствием заметил, что она опустела. Он проворчал что-то вроде того, что ему нужно вернуться к господину по имени Слибовиц или что-то в этом духе, чтобы тот наполнил ее.

Таков пессимистичный характер венцев: находясь столетиями под одним и тем же правлением императора, они постоянно с недоверием относятся к хорошим известиям, хотя и очень ждут их. Они предпочитают отказаться от надежды и с философским равнодушием приспосабливаются к неудобствам, которые считают неизбежными.

Мы пошли вперед, и в нос мне ударила отвратительная вонь, а также я услышал низкое враждебное рычание. Путь нам преградила широкая решетка, а за ней моему взгляду открылся ров. Фрош велел остановиться. Он со львом пошел вперед, вынул из кармана брюк ключ, открыл в решетке калитку и втолкнул Мустафу. Затем запер дверцу, вернулся и повел меня по правой стороне к огражденной рядом рвов крытой галерее, откуда и доносились уже упоминавшиеся вонь и рычание. Я вздрогнул, только бросив туда взгляд: во рвах, кроме Мустафы, жили другие львы, тигры, рыси и медведи, которых я видел прежде только на гравюрах. Фрош с удовлетворением изучал мое выражение лица, на котором удивление сменялось ужасом и наоборот. Я никогда не предполагал, что увижу сразу столько животных таких размеров. Из одного рва на меня недоверчивым жадным взглядом смотрел тигр. Я невольно отступил на шаг, словно собираясь спрятаться в галерее, защищавшей посетителей от пропасти с челюстями, клыками и когтистыми лапами.

– Мн'го мяса, а как же, кажд' день нужно. Не то имп'ратора слопает, ха-ха! – сердечно рассмеялся Фрош и с такой силой хлопнул меня по плечу, что я пошатнулся. Пара медведей тем временем дралась за старую кость. И только Мустафа сидел в своей яме один-одинешенек. Он был болен и терпеть не мог общество себе подобных, предпочитая иногда гулять со смотрителем, пояснил мне Фрош.

Мы вернулись назад. Из одного здания неподалеку от винтовой лестницы слышался постоянный громкий писк.

Едва я вошел, как писк превратился в оглушительный крик. Там были клетки с птицами, которых я сразу узнал по шуму, поскольку сам ухаживал за подобными существами в Риме, в вольерах виллы Спада, в те счастливые годы, когда я еще находился на службе ватиканского кардинала, государственного секретаря Святого Престола. Виды птиц я знал хорошо, и у меня кольнуло сердце, когда я увидел, как Фрош содержит несчастных пернатых в Месте Без Имени. Вместо просторных вольеров, которыми я заведовал на вилле Спада, здесь были лишь узкие вонючие клетки, подходившие в лучшем случае для куриц или индюков. Дневной свет попадал в помещение только через дверь и несколько окон; будучи запертыми по дюжине в каждой клетке, они могли все умереть от удушья. Я увидел знакомых мне птиц, но были здесь и такие, которых я никогда не видел: роскошные райские птицы, попугаи различных видов, бакланы, похожие на летучих мышей, птицы, подобные бабочкам, с золотыми, джутовыми, шелковыми перьями. Один только передний двор, где жили пернатые певцы, заслуживал внимания и восхищения: то была большая конюшня, как объяснил мне Фрош, которую кто-то захотел украсить, поставив там высокие тосканские колонны. Верхние капители соединялись под потолком поперечными арками, перекрещивавшимися друг с другом, образуя тем самым ряд сводов, где тьма и свет встречались в искусственном споре высочайшей чистоты и искусной красы.

Эти крайне чувствительные существа (так же, как и сильные хищные птицы в неволе), должно быть, даже без сомнения, страдали в таких тесных домах. Фрош пояснил мне, что здесь изначально были конюшни Места Без Имени и после того, как вольеры разрушились, никто не позаботился о том, чтобы построить новые. Однако там, в конюшне, пернатые, по крайней мере, были защищены от зимнего холода, а благодаря двери, которую можно было плотно закрыть, и от нашествия куниц.

* * *

Фрош спросил меня, не хочу ли я осмотреть остальной замок, раз уж я здесь, но солнце было уже слишком низко, и я вспомнил, что мне придется идти домой пешком. Кроме того, мне очень хотелось вернуться к Клоридии, которая в этот час – если Симонис рассказал ей, что произошло, – по меньшей мере, должна была упасть в обморок.

Я поднялся по винтовой лестнице, быстро попрощался и пообещал вернуться завтра в первой половине дня.

Едва оказавшись на улице, я дал волю мыслям, которые с тех пор, как мы покинули Летающий корабль, томились в дальнем уголке моей головы.

Действительно ли этот странный ящик летал несколько лет назад? Конечно, в брошюре писали о совершенно фантастических подробностях, как, к примеру, о существовании лунных жителей. Хотя трудно поверить, что выдуманным было абсолютно все. Писатель мог безнаказанно кое-что придумать по поводу событий, происходивших в отдаленных местах (а все газетчики делают это с большой охотой!), но только не прибытие корабля в столицу империи, где газеты читают очень многие.

Было и кое-что еще. Фрош назвал эту штуку «кораблем дураков». Эти слова внезапно растворили пробку на сосуде моих воспоминаний.

Это было одиннадцать лет назад, в Риме, с аббатом Мелани. Заброшенная, как и Место Без Имени, вилла, имевшая причудливую форму корабля (и называвшаяся тоже «Корабль»), приютила удивительное существо: он появился перед нами, одетый, как монах, во все черное (в точности так, как штурман Летающего корабля), как бы паря над зубцами виллы. Он наигрывал португальскую мелодию, называемую folia, то есть «глупость», и читал стихи из поэмы под названием «Корабль дураков». Позднее мы узнали, что он вовсе не летал. Он был скрипачом и звали его Альбикастро. Однажды он ушел, собираясь наняться на военную службу. Больше я никогда о нем не слышал, хотя поначалу часто вспоминал о том человеке и спрашивал себя, что с ним стало.

Теперь же корабль в форме хищной птицы и его штурман, который, похоже, знал тайну полета, всколыхнули мою память. В сообщении «Виннерише Диариум», впрочем, шла речь о бразильском ученом, но кто знает…

 

17 часов, конец рабочего дня: закрываются мастерские и конторы

Ремесленники, секретари, преподаватели языка, священники, подмастерья, лакеи и кучера ужинают (в то время как в Риме только приступают к полднику)

Вопреки своим опасениям, Клоридию я застал не в обмороке. Моя сладкая супруга уведомляла меня лежащей под дверью запиской, что ей пришлось остаться во дворце его светлости принца Евгения по службе. Это может означать только то, подумал я, что работа турецкого посольства исключительно сложна или, что более вероятно, османские солдаты из свиты аги требуют от моей Клоридии более или менее приличных услуг, например доставки вина.

Верный Симонис уже ждал меня. На его лице, имевшем всегда одно и то же выражение, я не заметил ни обеспокоенности, ни облегчения от того, что он видит меня живым и здоровым. Я был готов к тому, что он разразится потоком слов, которые в этот день еще не находили выхода, к шквалу вопросов; однако ничего не произошло. Он всего лишь сообщил мне, что только что вернулся из трактира, куда водил моего маленького помощника на обычный ужин из семи блюд.

– Спасибо, Симонис. Тебе не интересно узнать, что случилось?

– Очень интересно, господин мастер, но я никогда не позволил бы себе быть настолько дерзким, чтобы спросить об этом.

Потеряв дар речи от его обезоруживающей логики, я взял малыша за руку и велел Симонису сопровождать меня в гостиницу, где собирался рассказать ему о случившемся.

– Давайте поторопимся, господин мастер. Не забывайте, что цена за ужин через несколько минут поднимется на семнадцать крейцеров; после шести, или, как говорите вы, римляне, восемнадцати часов он будет стоить двадцать четыре крейцера, а после семи – добрых двадцать семь крейцеров. А в восемь гостиница закроет двери.

Действительно, в Вене все работает точно по часам. Они были отличительным признаком дворянства от бедных людей, ремесленников от мелких служащих. Как только что напомнил мне Симонис, один и тот же (княжеский) ужин днем и вечером в зависимости от часа имел разную цену, чтобы различные слои населения могли спокойно поесть. Таким же образом были урегулированы и другие моменты дня, так что можно было сказать, пожалуй, что солнце в Вене по-разному светило для каждого.

Город императора функционировал подобно авансцене балетного театра, где артисты появлялись строго в зависимости от важности распределенных ярусов и новый ряд танцоров выходил на сцену только тогда, когда другой ее уже покинул.

Чтобы все слои населения свободно нашли себе место в распорядке дня, власти решили начинать день для низшего сословия не с восходом солнца, как на всем остальном земном шаре, а глубокой ночью.

Два месяца назад, в день нашего прибытия в Вену, я испуганно подскочил на постели, когда услышал громкий крик ночного сторожа, от которого задрожали стекла:

– Домашняя прислуга, поднимайся, во имя Господа, уже день занимается!

На самом же деле день и не думал заниматься: дорожные часы, приобретенные мною перед отъездом на заем аббата Мелани, показывали три часа ночи. И это не было дурным сном. Вскоре главный колокол собора Святого Стефана возвестил о начале дня. Как мне пришлось потом узнать, после того как человек услышал его повелительный звон, покоя больше не было: часовая стража била каждые четверть часа, дергая за проволоку, привязанную вместе с молоточком к колоколу, прямо из окон своих домов. Они отбивали каждую первую, вторую и третью четверть часа; от боя четвертой они были освобождены: из опасения вызвать путаницу во времени, поскольку было почти невозможно осуществить одномоментность боя с боем собора Святого Стефана. Короче говоря, измерение времени в Вене поистине не было делом личным.

Поскольку день начинался ночью и солнце не могло помочь в отсчете времени, на улицах и площадях императорской столицы рябило в глазах от часов: они красовались не только на ратуше и всех общественных заведениях, но и на монастырях, резиденциях дворянства и домах зажиточных людей. В помещениях металлические часы вешали на стены. То была сущая мания, вследствие которой здесь не было простых часовщиков, как в Риме, а существовало точное разделение на крупных часовщиков и мелких, в зависимости от того, изготовляли они башенные часы или карманные; затем были еще производители циферблатов, которые, опять же, отличались от производителей корпусов, так же как и изготовители стрелок для часов отличались от тех людей, кто изготавливал часовые пружины. По поводу карманных часов устраивали дискуссии даже вездесущие иезуиты и – после продолжительных споров, дозволены ли они и необходимы ли, – как и положено иезуитам, пришли к соломонову решению: карманные часы позволительны в пути, а в доме для всех должно быть достаточно настенных часов.

Итак, согласно этому неумолимому закону, в три часа ночи начинается трудовой день. В это время огородники, садовники и цветоводы уже несут на рынок овощи и растения в корзинах. В половине четвертого открываются водочные и трактиры у городских ворот, где завтракают поденщики, каменщики, дровосеки и кучера. В четыре часа начинают работу ремесленники и слуги. Открываются городские ворота: молочницы, крестьяне и торговцы с фруктами, маслом и яйцами устремляются на рыночные площади. Мы, трубочисты, а также кровельщики можем считать себя счастливчиками: зимой из-за темноты мы начинаем работу не ранее шести часов.

Если в Риме я отправлялся в путь до восхода солнца, чтобы вовремя добраться до отдаленных деревень, бродил по темному, страшному городу, населенному тенями, то в Вене уже в четыре часа утра царит такое оживленное столпотворение, что можно подумать, будто сейчас солнечное затмение, от которого чернеет небо, а вовсе не ранний предрассветный час.

В пять часов можно уже купить любые продукты; в половине шестого открываются кабаки и пивные. Садовники и крестьяне уже принесли свой товар в город и теперь толпами сидят в кофейнях, наслаждаясь первым перерывом, в то время как кухарки, слуги и кулинары устремлялись на рыночные площади. В этот же час читали первую мессу: теперь колокола будут звонить постоянно, возвещая о богослужениях и других религиозных собраниях, которых здесь больше, чем в Риме. В шесть часов жены и дочери низших чиновников, художников и домашних врачей идут за покупками, это те сословия, кто не может позволить себе иметь слуг. В семь часов звучит Турецкий (который называют так со времен осады 1683 года), или же Молитвенный колокол, призывающий всех, кто находится в доме или на улице, опуститься на колени и провести первую дневную молитву вне церкви. В половине восьмого начинают работу низшие чиновники. Женщины наносят первые визиты знакомым. Четверть часа спустя приходят просители помощи в резиденции дворян, которые всегда завтракают около восьми. Также в восемь часов начинается рабочий день высших чиновников. В этот же час первые дворяне выходят из дома. До этого времени на улицах не видно карет, не считая карет семейств зажиточных бюргеров или домашних служащих, возвращающихся после непродолжительного отдыха в предместьях.

Дамы из аристократии любят спать долго и вообще очень ленивы. Умерший не далее как два года назад известный придворный проповедник отец Абрахам а Санта-Клара бушевал с церковной кафедры, обрушивая свой гнев на тех благородных дам, которые осмеливаются в половине десятого валяться в постели. Некоторые дамы, не зашнуровав корсета, прямо из постели бежали в церковь к причастию. Немалое число проповедников поэтому проповедовали с амвона о женских прелестях, которые виднелись во время мессы из-под мантилий и угрожали выпасть из декольте дам.

Между девятым и десятым часом, после окончания туалета, дворянки толпами устремлялись из домов: они гуляли по бастионам, где задерживались на пару часов, особенно весной и осенью. Иностранцев нередко сердит, когда они бегают от дома к дому, нанося визиты, чтобы никого не застать. С одиннадцатого часа начинается время приема пищи, и последний обед во дворцах дворянства совпадает с ужином низших сословий. В двенадцать обедают дворцовые слуги, а в час – знать, которые затем, между вторым и третьим часом принимают друзей и знакомых или наносят им же визиты. В три часа рабочие возвращаются с работы, а школьники – из школы. В пять часов заканчивается рабочий день и народ, как я уже говорил, в основном отправляется ужинать. Час спустя ужинают дворцовые служащие, в то время как театры закрывают двери. В половине седьмого закрываются городские ворота, по крайней мере, так бывает до середины апреля, затем закрытие ворот смещается на четверть часа. Кто опаздывает, должен уплатить шесть крейцеров штрафа. Теперь звонит Пивной колокол, и после того, как он пробил, никто не имеет права пить в таверне. Также нельзя выходить на улицу невооруженным или без фонаря. В семь часов простой люд ложится спать, в то время как знать принимается за ужин – вот уж поистине отличие от резиденций римских князей, которые в полночь еще кутят!

В восемь часов трактиры закрываются. До девяти или, в худшем случае, до десяти часов рабочие должны вернуться в дом мастера, где они живут. За опоздание с них взимается денежный штраф.

До сих пор у меня с Симонисом таких проблем не было: мы оба были гостями монастыря, и насколько я знал, грек никогда не доставлял монахиням неприятностей.

Даже самый большой кутила среди знати ложится в постель не позднее полуночи. Между этим часом и тремя часами ночи, таким образом, царит краткая ночь, одна для всех сословий венцев.

Чтобы преодолеть темноту и сделать возможным начало нормальной работы в столь неблагодарный час, городская управа еще двадцать лет назад оснастила улицы фонарями. Подобного я, пожалуй, не видел никогда. Эта мера, как мне сказали, была принята также для того, чтобы сократить число ночных разбойников, поскольку ремесленники и слуги, невзирая на запреты, часто выходили из дома без оружия. Однако, к сожалению, освещение возлагалось на домовладельцев, которые не всегда заботились о том, чтобы фонари, после того как их зажгут, горели каждый вечер долго, оставались чищеными, а потому фонари иногда становились жертвами слепой ярости. Повсюду с иронией говорили о том, что городское освещение в Вене сделано для того, чтобы лучше было видно темноту.

С восхождением на престол нашего любимого Иосифа Победоносного все это, к счастью, урегулировалось. И в то время как в Риме на те немногие повозки, которые осмеливались выезжать ночью и прогонять тьму факелами, нападал разбойный люд, в Вене молодые крестьянки, служанки и дети весело бегали по улицам с корзинами, полными продуктов и товаров для дома, и не боялись заходить даже в самые узкие и бедные переулки.

Как я уже читал в «Коррьере Ординарно», весьма информативной газете, выходящей на итальянском языке, в прошедшем 1710 году, из 4742 умерших только шестьдесят три погибли насильственной смертью, при этом убиты из них были лишь тринадцать (среди них студенты, весьма задиристые ребята) и пятеро были казнены: из убитых же десять человек было зарублено мечом, двух застрелили из ружья, а одного отравили ядом; из пяти казненных трое умерли, будучи обезглавленными, двое – через повешение и один был колесован. Остальные сорок пять погибших стали жертвами несчастных случаев: двадцать два упали с лестниц, окон, крыш или других возвышений и разбились насмерть; двое были убиты опорными балками, еще двое попали под бочонки с вином и один под карету; четверо оказались погребены под завалом; шестеро утонули, двое были растоптаны лошадьми, один умер от неправильного лекарства, один сам перерезал себе горло, двое упали в горящие печи и одна дама утонула на болоте.

Как же сильно все отличается от Рима, где каждая ночь завершается по меньшей мере одной ссорой со смертельным исходом, не говоря уже о кражах, взломах и поджогах! Когда я вспоминал лишь прошедший год, на ум мне приходило множество ужасных случаев: старый медик в доме Фальконьери убил домашнего учителя из-за любовной интриги; на вилле Боргонья какой-то сборщик податей заколол свою бедную служанку; у одного продавца спиртного, торговавшего водкой, силой отняли те немногие гроши, которые у него были, затем его с презрением, а еще потому, что он сильно сопротивлялся, избили палками. Бедного брата Чикко, старого отшельника у ворот Порта Ангелика, ударили по голове киркой. А как можно забыть драку в два часа ночи между сбирами аудитора Апостольской палаты и личными слугами кардинала Аквавива у ворот ди Борго? То, что сбиры подняли фонари, дабы посмотреть на лица слуг, те восприняли слишком плохо, и тут же вспыхнула драка, в ход были пущены кулаки и ножи. Даже старшему полицейскому угрожали, но он спасся, перепрыгнув через заградительные цепи замка Святого Ангела.

А тот случай с пьяным молодым виноградарем, который, вооружившись, вломился в людную церковь на пьяцца дель Пополо? Он ранил двух человек и вызвал такую давку и пронзительные женские крики, что монахи принялись звонить в пожарные колокола, вследствие чего туда примчались солдаты из квартала Рипетта. Что уж говорить о том бедном экспедиторе из Льежа по имени Паска, которому во время ссоры в час ночи на пьяцца ди Спанья неподалеку от палаццо Конгрегации распространения веры перерезал горло именно каноник из Лорето?

Мало помогали казни на виселице, равно как и более страшные казни молотом или четвертование при всем честном народе на пьяцца дель Пополо. Ни полицейские, каждый раз приводившие в темницы дюжины и дюжины воров, ни предписание его святейшества о том, что папские кирасиры должны ходить по городу небольшими отрядами, ничего не могли сделать. Всем известна была ночная ловушка, которую устроили при поддержке солдат прихода Сан-Сальваторе в Лауро папские гвардейцы против тех бандитов, которые каждую ночь подстерегали добычу на ступеньках часовни Сан-Лоренцо. Эти преступники, между прочим, причиняли зло прохожим, отнимая деньги, а часто и жизни; затем они вместе с другими скрывающимися убийцами шли по городу, но стража не решалась напасть на них, потому что эта шайка ходила всегда вооруженная и большими группами. Все они были приговорены, но в течение месяца образовались другие банды, еще более опасные, чем прежние.

Издалека, из спокойной Вены, волнующийся Вечный город напоминал мне зверинец с дикими зверями в Месте Без Имени. А душа и сердце с благодарностью устремлялись к образу Атто Мелани, который вытащил меня оттуда.

 

18 часов, когда ужинают дворцовые работники

Я закончил свой ужин в трактире. Миски и тарелки, оставшиеся после семи блюд, стояли стопкой в углу стола, хозяин забыл о них. Дневной суп, каждый день разный; тарелка телятины с соусом и редькой; овощи, «приправленные» то свининой, то колбасками, телячьей печенкой или телячьими ножками; паштет; улитки и раки со спаржевым рагу; жаркое, которое сегодня было из ягнятины, в другие дни могло быть из каплуна, курицы, утки, гуся или дичи; и наконец, салат. Такой набор блюд, подобный которому я видел только много лет назад на столе у государственного секретаря кардинала Спады, действительно, как я уже говорил, подавали за весьма скромную цену в восемь крейцеров и весь год был одинаково обильным, кроме поста и других церковных праздников, когда он хотя и оставался обедом из семи блюд, однако мясные блюда заменялись горами рыбы, яичных запеканок и различной сдобы.

Все это было, как обычно, съедено сегодня вечером, правда, не мной, я съел совсем чуть-чуть, а Симонисом. Грек же, хотя и поел с малышом незадолго до моего возвращения, но, несмотря на свою худощавость, похоже, постоянно хотел есть. Сегодня вечером он счел своим долгом помешать тарелкам вернуться на кухню под сердобольным взглядом трактирщика, поскольку я, утомленный дневными приключениями, оставил их практически нетронутыми.

У подмастерьев-ремесленников были свои столы для завсегдатаев, хотя их гильдия не имела питейных, у нее были постоялые дворы, где они часто собирались на обед, вместо того чтобы обедать с мастером. Так, существовали пивные портных, трубочистов, рыборезов, перчаточников и комедиантов. Обычно объединения людей от искусства и ремесленников имели свои собственные «питейные уголки» в трактирах, где столы для мастера и для помощников стояли раздельно. Мы же с моим помощником разлучаться не любили, и завистливые взгляды, которыми меня всегда встречали мои собратья по цеху, заставили нас с Симонисом стать завсегдатаями трактира неподалеку от монастыря, вместо того чтобы ходить в те трактиры, куда обычно ходят представители нашего цеха.

В то время как мой помощник был занят оказанием помощи моим тарелкам, я заканчивал непростой отчет о событиях в Нойгебау, причем я многое опустил из того, что было очень сложно понять. Рассказ о львах развеселил его; гораздо сложнее оказалось ему понять, что такое есть Летающий корабль, по крайней мере, до тех пор, пока я не сунул ему под нос брошюру с точным описанием событий двухлетней давности. После этого он впал в задумчивость и, когда закончил чтение лаконичным «ага», вопросов больше не задавал.

Мы вернулись в монастырь; грек отправился спать, а мы с сыном – на вечернюю встречу с напитком для улучшения пищеварения. Когда мы пересекали крестовый ход, я с любовью пояснил малышу, спрашивавшему, где мама, что Клоридии пришлось задержаться во дворце принца Евгения. Однако внезапно мое лицо скривилось, как тогда, когда я пил горькое лекарство.

– Мне думается, что это очень хорошее занятие, практика итальянского языка, который пользуется в наше время большой популярностью. Господин делает совершенно верно, что говорит со своим ребенком на этом языке, самом благочестивом, самом нужном в этой стране!

Через несколько секунд паники (что совершенно естественно для новичков) мне с трудом удалось расшифровать смысл обращенной ко мне речи. Я слабо улыбнулся старому доброму Оллендорфу: пришел страшный час урока немецкого языка. С тевтонской пунктуальностью наш учитель уже стоял на пороге и ждал нас.

 

20 часов, кабаки и пивные закрывают двери

Пытка уроком немецкого языка, когда мой сынок по обыкновению блистал, а я только страдал, была позади, и мы покинули монастырь, чтобы отправиться на вечернюю репетицию оратории. У меня еще не было возможности объяснить, что нам пришлось оказать услугу Камилле де Росси. Руководительница хора в Химмельпфортгассе была опытным композитором и в последние годы по поручению императора написала некоторое количество ораторий, которые были поставлены в Вене, по одной каждый год, и снискали щедрые овации. В конце прошлого года, однако, она попросила разрешения у Иосифа I отойти от дел и вступить послушницей в орден. Его императорское величество определил ее в монастырь августинок на Химмельпфортгассе и поручил руководить тамошним хором. Вопреки ожиданиям Камиллы, несколько недель назад из императорского двора ей сообщили («срочным курьерским поручением», как с плохо скрываемым удовольствием рассказывала Камилла), что его императорское величество поручил ей и в этом году как можно скорее написать итальянскую ораторию. На скромные возражения, которые высказывала Камилла, посол императора ответил, что если она ни в коем случае не склонна написать новое произведение, его императорское величество нисколько не почувствует пренебрежения, если снова послушает прошлогоднюю ораторию, «Святого Алексия», от которой получил бесконечное удовольствие.

Причина его настойчивости заключалась в крайней спешке. В последние годы отношения между империей и Церковью достигли низшей точки за все прошедшие столетия. Противоречия между императором и папой были теми же, что и в средние века, когда тевтонские императоры вторглись на государственную территорию Церкви, и папы, у которых не было пушек в достаточном количестве, отстреливались отлучениями от Церкви. Подобное же произошло три года назад, в 1708 году, когда войска Иосифа I – который в горячей атмосфере тогдашних военных лет обвинял папу в излишней благосклонности к французам – вошли в Италию, в Церковный город и заняли область Комаччио, предъявив древнее право императоров на эти земли. На этот раз папа решил тоже взяться за пушки, и таким образом дело дошло до печальной войны между Иосифом Победоносным и Его Святейшеством Климентом XI, которая, само собой разумеется, окончилась победой первого. После того как орудия в неравной битве замолчали, конфликт продолжался еще два года, и только теперь, весной 1711 года, благодаря дипломатическим ухищрениям, наметилось его мирное разрешение: император был готов добровольно вернуть земли вокруг Комаччио. В рамках окончательного, полноценного мирного договора, конечно же, должен был быть принят ряд взаимных уступок, как того требует политическая стратегия. Итак, Иосиф I, пять дней назад, в субботу 4 апреля, вечером предпасхальной субботы, в сопровождении апостольского нунция в Вене, кардинала Давиа, и большой свиты высшего дворянства пешком отправился посетить венские церкви и капеллы. В последовавшее за этим воскресенье, на Пасху, нунций вместе с Иосифом I направились к утренней и обеденной священной мессе в церковь досточтимого босоногого отца Августина в резиденции императора, как с тщанием сообщали газеты. На следующий вечер они оба вместе слушали пятерых важнейших проповедников (к числу которых до недавнего времени относился и известный дворцовый проповедник, Абрахам а Санта-Клара), а на выходе их приветствовали троекратным мушкетным залпом. Все это привлекло к себе немалое внимание: никогда прежде его величество не проводил Пасху вместе с нунцием.

И теперь, чтобы закрепить возобновление отношений со Святым Престолом и окончание конфликта по поводу Комаччио, было решено поставить сразу после Пасхи ораторию по римскому обычаю – с декорациями, костюмами, сценическим действом, как в мистерии Страстей Господних, – что означало разрыв с традициями императорского двора, где оратории ставили только во время поста и без какого-либо сценического исполнения.

Соответственно, Камилле было поручено написать итальянскую ораторию, на исполнении которой в символическом единстве будут присутствовать Иосиф и нунций Давиа, представитель его святейшества.

Хотя никто из придворных чиновников не давал четкого указания, Камилла хорошо знала, что ее работа служит скорее политическим, чем музыкальным целям. «Святой Алексий», который произвел такой фурор в 1710 году среди множества дворян и тонко чувствующих натур, должен был быть повторен в достойной уважения придворной капелле его императорского величества лично для нунция. Все глаза были устремлены на нее, и хормейстер рьяно принялась за работу, поспешно задействовав певцов и музыкантов прошлого года и отыскав замену для тех, кого не смогла заангажировать снова. Она уверилась, что капелла будет украшена приличествующим образом, что музыкальные инструменты будут наилучшего качества, более того, она даже переписала поблекшие или истрепанные оркестровые партии.

Верите или нет, но в этом важном мероприятии даже у меня, скромного трубочиста, была своя роль. В постановке были задействованы несколько детей, но в городе мало нашлось семей, готовых выпускать детей из дому в столь поздний вечерний час. Поэтому Камилла попросила нас помочь ей. Мы с удовольствием согласились, и ввиду моего маленького роста хормейстер в лице нашего семейства получила не одного актера, а сразу двоих.

Поэтому почти каждый вечер мы проводили на репетициях «Святого Алексия» в императорской капелле и, когда это было необходимо, принимали участие в сценическом действии или тихо слушали упражнения музыкантов и певцов.

У меня было такое чувство, будто я родился во второй раз – для пения: за всю свою жизнь я никогда не слышал ничего иного, кроме голоса Атто Мелани, когда он пел произведения своего старого мастера, синьора Росси. А теперь по прихоти судьбы я вместо арий Луиджи Росси слушал арии синьорины де Росси; почти та же самая фамилия с настоящего момента связывала меня с пением.

Хотя я стеснялся наших скромных познаний в сценическом искусстве, мы с малышом уже могли считать, что нам повезло свести несколько знакомств в пестрой труппе оркестровых музыкантов, которые были приняты не где-нибудь, а при дворе. Каждый вечер они приветливо здоровались с нами и перебрасывались несколькими словами: теорбист Франческо Конти, у которого было немало сольных партий в «Святом Алексии»; супруга Конти, сопранистка Мария Ландини, именуемая «та самая Ландина», которая играла роль невесты Алексия; тенор Карло Коста, воплощавший в оратории роль отца Алексия; и наконец, Карло Агостино Циани, заместитель капельмейстера императорской придворной капеллы, и придворный поэт Сильвио Стампилья. Оба высоко ценили музыку Камиллы де Росси и часто приходили послушать репетиции оратории.

Впрочем, с такими высокопоставленными личностями, которые милостиво удостаивали нас своим расположением, поскольку знали, что мы друзья хормейстера, мы сталкивались только мельком, Единственный, кто вел с нами более-менее продолжительные разговоры, был певец, итальянец, как и большая часть музыкантов в Вене. Звали его Гаэтано Орсини, и он исполнял в оратории главную роль. Я дорожил тем дружелюбием, не позволительным вообще-то по его рангу, с каким он относится к нам. Ведь он был лично знаком с императором, тот крайне высоко ценил его искусство и держал среди своих музыкантов. С первого же мгновения мне показалось, что я знаком с ним целую вечность. А потом понял почему: у Орсини было одно поистине важное сходство с Атто Мелани – он был кастратом.

Я пришел на репетицию с небольшим опозданием. Приблизившись к дверям императорской капеллы, я услышал, что Камилла уже дала задание оркестру. Встретило меня пение Орсини. В оратории рассказывалось о трогательной истории Алексия, юного римского дворянина, который собирался вступить в брак. Однако в самый день бракосочетания он получил Божественную весть, повелевшую ему отречься от всего земного: после этого он покинул свою нареченную, сел на корабль и уехал в дальние страны, где провел жизнь в бедности и одиночестве. Переодевшись нищим, он вернулся в Рим, его приютили в отцовском доме, и он оставался там, живя в каморке под лестницей, добрых семнадцать лет, не будучи никем узнанным. И только на смертном одре он открылся своим родителям и бывшей нареченной.

Репетировали арию с драматичным диалогом между Алексием и его нареченной в день неудавшейся свадьбы. Я как раз затесался среди других актеров, когда услышал полные отчаяния слова, сопровождаемые аккомпанементом теорб и цимбал, поддерживаемых точными звуками скрипки, с которыми Алексий расставался со своей невестой:

Credi, oh bella, ch'io t'adoro E se t'amo il Ciel lo sa Ma bram'io il più bel ristoro Mi t'invûla altra beltà… [12]

В следующем за этими словами речитативе она отвечает с такой же болью в сердце:

Come goder poss'io di gemme e d'oro, Se da гае tu t'involi, û mio tesoro, Che creda, che tu m'ami or mi spieghi E l'amor tuo mi neighi. Conosco che il tuo amore Sta solo su le labbra e non nel core… [13]

Несмотря на благозвучие этой трогательной сцены, мысли унесли меня прочь. Перед мысленным взором моим то и дело появлялся Летающий корабль, я представлял себе его штурмана, одетого в черное, как монаха, и думал о его таинственном конце: подобное мистическое событие, думалось мне, вполне подошло бы для поэмы Ариосто.

Тем временем Алексий противился мольбам своей возлюбленной и сообщал о том, что его отъезд уже решенное дело:

In questo punto istesso Devo eseguire il gran comando espresso Più dimora qui far già non poss'io. Сага consorte. il Ciel ti guardi, addio… [14]

Я закрыл глаза. В то время как торжественное помещение императорской капеллы наполняла музыка, в ушах у меня снова звучал рев льва из Нойгебау и крики птиц.