7 часов; бьет Турецкий колокол, именуемый также Молитвенным
Головная боль, вялость в членах, во рту словно шерсть какая-то. Бурная ночь со студентами лишила меня сил, которые так нужны в начале дня.
Причудливая церемония окончилась около двух часов ночи; вернувшись в конвент Химмельпфорте (конечно же, у меня был ключ от ворот), я находился в состоянии лихорадочного возбуждения, которое не давало мне уснуть почти до рассвета. Следуя приветливым требованиям друзей Симониса, я тоже во время церемонии выпил добрую кружку пива, за которой последовали вторая, а затем и третья. Против последствий пьянства Симонис и его друзья выпили по стакану уксуса и положили себе на срамные места намоченный ледяной водой платок. Безотказное средство, по их словам, однако я от него решил воздержаться. И был не прав: хотя я толком не опьянел, проснувшись, ощутил все полагающиеся последствия.
Когда я, пробужденный Турецким колоколом, открыл глаза, оказалось, что Клоридия уже ушла во дворец принца. Наш малыш, должно быть, тоже был на работе вместе с Симонисом. Этим утром нам нужно было срочно выполнить два заказа в районе Йозефштадт, где требовалось прочистить несколько дымоходов, Симонис и сынок мой ждали меня с инструментами прямо на месте. Мы должны были вместе поработать некоторое время, затем я собрался дать им завершить начатое и отправиться в наш находящийся совсем неподалеку новый дом, где архитектор вот уже несколько дней хотел со мной поговорить. Еще было не слишком поздно, и после молитвы у меня осталось время позавтракать.
Как обычно, моя супруга оставила у кровати немного хлеба и варенья, а также кое-что интересное почитать. В отличие от моих римских привычек, когда (всегда пестрящие убийствами и кровавыми злодеяниями) новости вызывали в основном испуг и потрясения, теперь я часто читал венские газеты, занимаясь тем, что мне очень рекомендовал добрый Оллендорф, наш учитель немецкого, для того, чтобы устранить мой трагичный дефицит прилежания.
Однако в Вене было только две газеты, и одна из них выходила на итальянском языке. Она называлась «Коррьере Ординарио», выходила каждые четыре дня и была основана итальянцами около двадцати лет назад: то есть совершенно не служила той цели, которую предполагал Оллендорф, зато читать ее было гораздо приятнее.
Я вспомнил проведенный со студентами вечер, когда говорил почти только по-итальянски. Все друзья Симониса учились в Болонье и все еще тосковали по тем временам. Если хочешь почувствовать себя в Вене как дома, довольный, сказал я себе, достаточно всего лишь говорить по-итальянски. Преисполнившись гордости за свое происхождение, я взял в руки «Коррьере Ординарио».
С удовольствием перелистывая газету, я представлял себе, какой должна была быть жизнь в Париже для аббата Мелани. По его рассказам и благодаря voxpopuli 1 , я знал, что итальянцев во Франции всегда ненавидели и преследовали. Известный Кончино Кончини, итальянский фаворит Людовика XIII, едва успел испытать его расположение, как парижане злодейски убили его и разорвали тело на куски. Затем пришел кардинал Мазарини, итальянский интриган до мозга костей. Он принес в Париж музыку и театр нашей страны. Благодаря огромной власти, которую он собрал в своих руках, и произволу, который он учинил, он настроил против себя всех. Во времена Фронды итальянские художники вынуждены были терпеть всевозможные каверзы: Джакопо Торелли, декоратора «Орфея», едва не линчевала толпа, хотя он и произносил свое имя на французский манер: Торель. Атто и его маэстро Луиджи Росси тоже были вынуждены бежать из Парижа. После смерти кардинала итальянских музыкантов с позором уволили и отослали домой. После этого их сделали друзьями французов благодаря Жану-Батисту Люлли (хотя все забыли, что на самом деле его звали Джованни Баттиста Лулли и он был родом из Флоренции). Интересно, что сказали бы французы, узнав, как обстоят дела в Вене?
Здесь было не только множество итальянцев, пользовавшихся большим влиянием и почетом: в Вене просто возникало ощущение, что находишься в Италии.
Еще по прибытии я с радостью отметил, что гильдия, к которой я принадлежал – а именно гильдия трубочистов, – находится полностью в руках моих соотечественников. Но это было еще не все. Все, кто не был чернью, казалось, говорили по-итальянски. Высшее венское общество носило итальянские платья, разговаривало, ухаживало, заключало сделки, проповедовало, писало и читало по-итальянски; на языке Данте и Петрарки диктовали письма, покупали и продавали, любили и ненавидели, заводили друзей. Нами восхищались и, если и не любили, то в должной мере уважали. При дворе итальянский язык даже был официальным; император Иосиф владел им в совершенстве (да, он великолепно говорил на диалектах Рима, Тосканы и Венеции), равно как и его отец Леопольд, и его дед Фердинанд III, писавший стихи по-итальянски, кроме того, великие князья, посланники и все остальные высокопоставленные лица. Пятнадцать лет назад Леопольд основал школу для облагораживания отпрысков австрийских дворян, поскольку они казались ему менее образованными, чем заграничная молодежь: директор и учителя этой школы почти все были из наших.
Легион было имя итальянцам, занятым на службе в качестве секретарей, учителей, маэстро музыки или фехтовального искусства, танцоров, канцеляристов, врачей, библиотекарей, проповедников, писак и лакеев, особенно же поэтов. Ибо где было венское поэтическое творчество? «Нет такого», – говорили все. И если кто-то в Вене хотел занять деньги, то не было никакой необходимости идти к евреям: можно было обратиться к нашим Бьери, Больза, Зангони или Бретано, и они не оставили бы вас сидеть на мели. Даже те, кто хотел отыскать дорогу, вынужден был обращаться за помощью к нам: обновленный план города Вены и ее окрестностей был разработан итальянцами Ангиссола и Мариони менее пяти лет назад.
В венских оркестрах скрипки мяукали по-венециански, флейты посвистывали по-тоскански, цимбалы стрекотали на римском диалекте, а если певец пел свои итальянские арии не с безупречным произношением, то раздавались возгласы неодобрения. Два итальянца, композитор Чести и декоратор Бурначичи, поставили самую успешную мелодраму, которую когда-либо ставили в Вене, «Il pomo d'oro», в которой участвовал даже сам император Леопольд, и воспоминания об этой блестящей постановке пережили десятилетия. Драги, Бертали, Кальдара, Бонончини (последний из любимчиков императора) – целые толпы либреттистов, оркестровых музыкантов, певцов и композиторов были итальянцами. А откуда, кстати, родом Камилла де Росси и все музыканты из ее окружения, такие как Циани и Конти, сопранистка Ландини, тенор Коста, кастрат Орсини и многие другие?
Повсюду были итальянские актеры, и даже театры марионеток, изображавшие традиционные венские фигуры, щедро пользовались услугами комедии дель арте, Пульчинеллы и Арлекино. Художники, портные и императорские золотых дел мастера устремлялись из Милана, Болоньи и Венеции в Вену, все по следам знаменитого Арчимбольдо, который два столетия назад был нанят Максимилианом II, Максимилианом Загадочным, о котором так много рассказал мне Симонис. И Место Без Имени тоже было плодом итальянского гения – архитектора, нанятого его строителем.
Кто проектировал раньше великолепные дворцы города, строил, ваял, разрисовывал, украшал фресками, декорировал и штукатурил, если не итальянцы? Обладателей роскошных дворянских резиденций звали Лихтенштейн, Моллард, Дитрихштейн и Гаррах; но воплощали в реальность их своенравные причуды Мартинелли, Пакасси, Поццо, Нобиле, Ганьола, Дориньи, Бартоли, Аллио, Риччи или Коррадини. Даже императорская резиденция была делом рук одного из моих соотечественников, Лучези; а в большом внутреннем дворе возвышались ворота Пьетро Феррабоско, построенные в XVI столетии. Если еще посчитать полуитальянцев и их потомков, можно было бы сказать, что вся Вена построена итальянцами.
А мой соотечественник Евгений Савойский, уже на протяжении восьми лет возглавлявший придворный военный совет, – разве он не самый славный полководец императорских армий, достойный наследник храбрых Пикколомини и Монтекукколи? Когда в 1683 году город был освобожден от турецкой осады, то в принципе в этом была заслуга поляка, короля Яна Собеского, и француза, коменданта императорских войск Карла Лотарингского, но и не в меньшей мере – двух итальянцев: погибшего папы Иннокентия XI, который созвал и финансировал альянс христианских правителей против турок, и его верного помощника, монаха-капуцина Марко д'Авиано.
Пока я, суетно радуясь своему происхождению, предавался этим размышлениям, в ногах постели я увидел немецко-итальянскую фразеологию, которую подарил мне Атто Мелани: она была напечатана в Вене, но ее составитель, домашний воспитатель императорской семьи, был итальянским священником Стефано Барнабе. Даже немецкоязычные труды придворного проповедника, монаха босоногих августинцев Абрахама а Санта-Клара, были изданы итальянским печатником Вивиани. У нас был святой Франциск, Данте и Колумб, первооткрыватель Америки; мы были народом святых, поэтов и моряков. Почему же нужно удивляться, что первая газета в Вене была делом наших рук? Я начал читать.
Первая заметка была из Лиссабона, и в ней сообщалось о волнениях в королевстве Португалия. Несмотря на войну, новости добирались довольно быстро: статья была датирована 23 февраля, то есть вышла всего полтора месяца назад. Далее следовал рапорт о заседании парламента в Лондоне и о войне в Сарагосе в Испании, где Карл, брат Иосифа I, оспаривал трон у француза Филиппа Анжуйского, внука Людовика XIV. Я пробежал глазами печальные военные новости из Аслана в Крыму и Данцига, пролистнул сразу две страницы и наконец-то нашел кое-что интересное:
Во вторник, 7 апреля, в третий из пасхальных праздничных дней, великая императорская чета вместе со светлейшей эрцгерцогиней, их дочерьми и остальными сопровождающими после обеда направилась в церковь отца босоногих кармелитов в пригороде на Леопольдинзель и слушала там вечерню и литании. В тот же день прибыл турецкий ага со свитой из двадцати человек, и ему было предоставлено жилище в пригороде св. Леопольда, на берегу ближайшего притока Дуная. В день позавчерашний, в полуденный час он получил аудиенцию у их светлости принца Евгения Савойского, который послал ему с этой целью карету с шестью и четырьмя лошадьми…
Далее следовало описание аудиенции вплоть до прощания Евгения и аги. Все это было мне хорошо известно, поскольку я отчасти лично, отчасти благодаря рассказам Клоридии принимал в этом участие. Только одну новость преподнес мне неведомый хронист:
Нынче говорят, что упомянутый принц Евгений собирается отправиться в Нидерланды, чтобы начать подготовку кампании против Франции.
Как я уже имел возможность упомянуть, принц Евгений не мог дождаться возможности снова отправиться на фронт; теперь же, когда он со всеми почестями принял агу, казалось, пришел час выступать.
За этим следовали новости из Мадрида по поводу назначения генералов, майоров и унтер-офицеров, а под конец – второстепенные сообщения из Парижа и Нидерландов.
Когда я уже собирался отложить «Коррьере Ординарно» в сторону, из него выпал листок. Клоридия, памятуя о моих занятиях немецким, купила кроме прочего «Виннерише Диариум», венскую газету на немецком языке, которая каждые три дня информировала о последних событиях – именно то чтиво, которое рекомендовал добрый Оллендорф. Как и издание «Коррьере Ординарно», «Виннерише Диариум» была за сегодняшнее число; наверное, Клоридия приобрела ее, как обычно, в «Красном Еже», в домике в районе Тухлаубен, где продавались газеты.
Я с трудом принялся изучать первую новость. Только задействовав все свои жалкие познания, мне удалось разобрать, что три дня назад, в среду, император назначил графа фон Шенборн, урожденного Хуго Дамиана, имперского барона Рейхельсперг и Гепенгейм, графа фон Визентхайд и Альт Бизен тайным советником. Полностью удовлетворившись тем, что понял, по крайней мере, суть статьи, я перешел ко второй странице. Здесь сообщалось о прибытии турецкого аги. Чтобы не придавать слишком большого значения страшным османам, сообщение ограничилось восемью строчками, в то время как назначение графа Шенборна тайным советником расписывалось на двадцать пять.
Далее следовали смешанные сообщения из Венгрии, Польши и России (царь готовился к войне против татар), из Неаполя (землетрясение в городе Реджио), из Рима (кардинал Гоззадини благословляет епископа Перуджи). Потом я прочел сообщение о войне в Испании (французский генерал Вандом отступает с четырьмя тысячами пехоты и тысячью пятьюстами всадников в направлении Дофине) и другие новости из всех частей Европы. Поскольку время начало поджимать, я быстро продрался сквозь последние страницы. Здесь всегда печатались объявления, которые жители Вены читали особенно жадно: список лиц всех рангов, прибывших в Вену и покинувших город, крещения, свадьбы и смерти. Мне доставляло огромное удовольствие читать эту рубрику и искать имена, которые были мне знакомы, например имена моих клиентов. Однако сегодня на это не было времени. Я как раз хотел отложить «Виннерише Диариум» в сторону, рядом с «Коррьере Ординарно», когда взгляд мой упал на уведомление о вновь прибывших в город, особенно на одно имя:
Мои глаза в буквальном смысле слова прилипли к странице газеты. «Господин Милан». Милани?
У меня было такое ощущение, словно все колокола города разом забили пожарную тревогу. К удивлению примешивалось некоторое разочарование: после того как я изо всех сил расписывал триумф итальянцев в Вене, такое событие величайшей важности я обнаружил в немецкой газете, а не итальянской.
Я молниеносно оделся, выбежал из дома, громко хлопнув дверью, и бросился к выходу из монастыря. Где же почта? Наверное, на Волльцайле, по крайней мере, мне так кажется. Внутренне я подготовился к тому, чтобы спросить первого встречного, и уже заранее проклинал свой неуклюжий немецкий язык: «Простите, я искать станция почты…»
Я поспешил на улицу, где дыхание мое на холодном утреннем воздухе превратилось в беленькие облачка, и тут же свернул направо, на Рауенштайнштрассе. Возможно, все дело было в жгучем морозе, но в голове у меня все сложилось мгновенно: как мы вчера вечером встретили в монастыре молодого человека, разговаривавшего со слугой; девиз об орлах и воронах; а еще раньше – два носильщика, которые несли в монастырь тяжелый дорожный сундук, полный одежды; затем мысль о том, что у монастыря Химмельпфорте был второй дом для гостей, прямо на углу Рауенштайнгассе; сообщение в «Виннерише Диариум»; и наконец, когда я сломя голову поворачивал в боковую улочку, мысль, подобно лучу солнца пронизывающая туман, рожденная этим голосом:
– …а позже мы разыщем мальчика.
Я усмехнулся этому «мальчику», которым я уже давным-давно перестал быть, заторопившись, споткнулся о камень мостовой, возможно также, из-за головокружения, овладевшего мной, и поднял голову. Два смешных темных стекла очков на большом, напудренном белилами носу, смотрели прямо на меня, в то время как остальное лицо было наполовину скрыто под широкой зеленой накидкой и черной шляпой. Я не узнал его, но знал, что это он.
Стоявший рядом с ним вчерашний молодой человек с удивлением глядел на меня.
– Я… я здесь, господин аббат, – пролепетал я.
11 часов, когда ремесленники, секретари, преподаватели языка, священники, прислуга, лакеи и кучера обедают
За внезапной встречей с аббатом Мелани последовали сердечные, братские проявления чувств.
– Дай обнять тебя, мальчик, – сказал он, отечески ущипнул меня в бок и коснулся кончиками пальцев моего лица. – Поверить не могу, что нашел тебя.
– И я поверить не могу, синьор Атто, – ответил я, сдерживая дрожь в груди и слезы радости.
Между нашей первой и второй встречей прошло семнадцать лет, между второй и этой, теперешней – одиннадцать. Долгое время я был уверен, что никогда больше не увижу его. А вот теперь Атто Мелани, князь шпионов, тайная ключевая фигура интриг половины Европы, а так же мой проводник по жизни и своим приключениям, снова стоял передо мной, из плоти и крови.
При каждой встрече он приходил ко мне, и каждый раз он приезжал издалека, из своего Парижа. Одиннадцать лет назад он застал меня врасплох в Риме. Его темная тень внезапно появилась из ниоткуда, в то время как я перекапывал клумбы виллы Спада. Я был в растерянности, и он чертовски этому обрадовался. Теперь он нашел меня здесь, в далекой Вене, на морозе габсбургской зимы, где я благодаря его щедрости возродился к новой жизни.
– Признайся честно, – сказал он, маскируя свою растроганность иронией, – ты не ожидал, что старик аббат Мелани появится здесь.
– Нет, синьор Атто, хотя знаю, что от вас всего можно ожидать.
После короткого, но теплого приветствия нам пришлось проститься. Я объяснил аббату, что мои заказы в Йозефштадте, к сожалению, не могут ждать; однако мы договорились встретиться вечером в районе собора Святого Стефана.
Аббат Мелани очень хорошо знал, каким ремеслом я занимаюсь в Вене, он ведь сам мне это устроил. Когда мы снова встретились спустя несколько часов, он, однако, не смог удержаться от того, чтобы не поднести к носу платок, едва почувствовал запах сажи, исходивший от моей одежды трубочиста.
– Нет худших шпионов, чем монахини, – мрачно заявил он, – давай будем избегать Химмельпфорте и подыщем себе спокойный уголок, где мы могли бы поболтать и чтобы нам никто не мешал.
Я знал, какое место подойдет лучше всего. Поскольку я знал аббата, я догадался о его желании и быстренько сбегал в монастырь, чтобы оставить для Клоридии и Симониса записку с адресом. Совсем неподалеку, в Шлоссергасль, была кофейня под названием «У Голубой Бутылки». Хотя здесь не бывали дворяне, но не приходили сюда и грубые подмастерья из простонародья, кроме того, здесь было запрещено услаждаться карточной игрой или игрой в кости, этим занятием для бездельников. Сюда приходило среднее сословие, всегда после обеда, поэтому здесь можно было встретить почтенного придворного сановника, усы которого были еще пропитаны кабаньим соусом, или почтенную гувернантку на тайном свидании с возлюбленным, когда было слишком холодно для того, чтобы встретиться между деревьями в Пратере. Ибо в кофейни ходят вовсе не затем, чтобы побыть в обществе! Каждый столик, каждая ниша, каждый укромный уголок – уже само по себе место, зарезервированное для встречи с друзьями, доверенными лицами и возлюбленными или же просто для того, чтобы почитать. В кофейнях не разговаривают; все шепчутся, ибо венцы знают толк в искусстве сдержанности, и никогда не встретишь на себе бесстыдного взгляда, как это часто бывает в Риме. Появление за столиком двоих или троих людей не мешает даже ворчливому одиночке. Я был там и могу заявить с полной ответственностью: тот, кто никогда не был в венской кофейне, не знает, что такое настоящий покой. В любом случае, среднее сословие не обедало в этот час, и поэтому заведение пустовало.
Едва мы вошли, как по одежде аббата Мелани распознали, что он – клиент, к которому надлежит относиться с почтением, и когда мы уселись, нас обслужила прелестная юная девушка с кожей оливкового цвета и волосами цвета воронова крыла. Она тут же подала нам кофе, но я даже не сознавал, что пью, настолько сильные бури бушевали в моей душе. Мы сидели за столиком на четверых; по-прежнему скрываясь за черными очками, аббат Мелани представил мне молодого человека, сопровождавшего его: то был его племянник Доменико.
– А теперь… расскажи-ка, хорошо ли ты устроился в этом городе? – спросил Мелани с чуть заметной гримасой, выражавшей не только вежливое любопытство, но и безусловное знание моих новых жизненных обстоятельств зажиточного человека, понимание моего желания отблагодарить его за великодушный дар и, наконец, тайное намерение скромно отказаться от благодарности.
Мы сняли пелерины и накидки, и теперь я смог спокойно рассмотреть человека, которого хотел увидеть последние одиннадцать лет. Невзирая на свои, хорошо мне известные, предпочтения в одежде и цветах (красные и желтые ленты и кисти на всех углах и кончиках), аббат Мелани прибыл, одетый в строгие зеленые и черные тона. Под его темными очками, скрывавшими глаза, – странное новшество на лице Атто – я увидел еще более дряблую кожу и более запавшие черты лица, морщины времени, которые он тщетно пытался скрыть под милосердным саваном толстого слоя свинцовых белил. В Риме, в гостинице «Оруженосец», двадцать восемь лет назад, я познакомился с аббатом, когда он был зрелым мужчиной; на вилле Спада он предстал передо мною бодрым стариком; теперь, в городе императора, он показался мне хрупким старцем. Только ямочка на подбородке была такой же, как и всегда; остальное оказалось безвозвратно утраченным под топором прошлого, и если бы кожа не была высохшей, можно было бы сказать, что она слегка привяла, как часто бывает в природе со старыми сливами или опавшими листьями. И только о его глазах, которые, как я хорошо запомнил, имели форму треугольника, из-за темных очков я ничего не мог сказать.
Я нерешительно разглядывал его с широкой улыбкой на губах. Мое сердце громко билось от благодарности, и я не знал, с чего начать.
– Доменико, возьми ее, пожалуйста, – сказал Атто, отдавая своему племяннику палку.
В этот миг я вспомнил, что, входя в кафе, аббат Мелани протянул руку племяннику, чтобы не споткнуться на ступеньках, и что потом позволил вести себя шаг за шагом, чтобы не натолкнуться на столы или стулья.
– Могу сказать, – наконец ответил я на его вопрос, – что мы живы, синьор Атто, благодаря вашему великодушию – и только благодаря ему.
Я не успел еще договорить свой столь предсказуемый ответ, как скаковая лошадь моих воспоминаний галопом понесла меня прочь: разве не видел я незадолго до того, как мы вошли в кофейню, как Атто обходил препятствия, проводя палкой над землей то вправо, то влево?
– Это радует. И я надеюсь, у твоих детей все хорошо, равно как и у твоей жены, – приветливо ответил он.
– О, конечно, у всех все в порядке, у малыша, которого мы взяли с собой, и у обеих дочерей, которых мы пока что оставили в Риме, но надеемся вскоре… – начал я, но мысли уже теснились в моей голове, хотя спросить я не осмеливался.
– Благодарение Богу, я на это надеялся. И передай мои наилучшие пожелания мальчику, который во время нашей последней встречи еще не появился на свет, – дружелюбно сказал он.
Тем временем к нам снова приблизилась служанка, предлагая газеты, поскольку услышала, что мы итальянцы.
– Leggete il «Коррьере Ординарно», signori! Или лучше предложить вам «Виннерише Диариум»? – воскликнула она, жеманно произнося это на разных языках и протягивая нам экземпляры газет.
Доменико отказался от предложения жестом. А у Атто вырвалось негромкое печальное замечание:
– Эх, жаль.
Тут я бросил последний взгляд на его маленькие очки и удостоверился: Атто ослеп.
– Однако покончим с изъявлениями благодарности, – тут же, обращаясь ко мне, заявил он, хотя я почти ничего не успел сказать. – Я должен тебе кое-что объяснить.
– Объяснить? – с отсутствующим видом повторил я, еще не оправившись от своего печального открытия.
– Ты наверняка задаешься вопросом, как это аббату Мелани, этому пройдохе, удалось в военные времена попасть из Франции в Вену, в то время как все враги-французы вместе с их товарами изгнаны из империи.
– Что ж, по правде говоря… Мне кажется, я знаю, как вы это устроили.
– Ах, вот как?
– Об этом было написано в газете, синьор Атто. Вам помогло то, что вы – итальянец. Вы, если я правильно понял, выдали себя за чиновника императорской почты и подписались Милани вместо Мелани, как вы обычно делаете. Вероятно, вы дали понять, что прибыли из Италии, воспользовавшись паспортом, который…
– Именно таким образом, браво, – перебил он меня, не давая произнести компрометирующие слова. – Я попросил хормейстера монастыря Химмельпфорте, эту добрую женщину, ничего не сообщать о моем прибытии. Я хотел сделать тебе сюрприз. Однако вижу, что ты, вопреки своим прежним привычкам, читаешь в Вене газеты, или, по крайней мере, «Виннерише Диариум», очень информативный журнал. Таковы австрийцы, они любят быть в курсе дел, – добавил он тоном, в котором слышалась смесь страха перед врагами Франции, удивления их порядками и раздражения от их шпионского таланта.
– Так вы читали ту рубрику, где?…
– Мой верный Доменико, который знает немецкий язык, – сказал он, указывая на своего племянника, по-прежнему сидевшего молча, – время от времени развеивает мрак, в который угодно было обрушить меня нашему дорогому Господу, – произнес Атто взволнованным голосом, что должно было означать, что теперь читает ему Доменико.
И действительно, прибытие Атто в город было чем-то из ряда вон: как ему удалось беспрепятственно попасть в столицу империи? При этом стражники Вены всегда славились своей строгостью! Все присутствующие в городе люди, и в первую очередь опасные индивидуумы, были под постоянным наблюдением: чужестранцы, шпионы, саботажники, больные, цыгане, попрошайки, бездомные, распутники, игроки и тунеядцы. С тех пор как от турок стала исходить постоянная угроза, особенно после последней осады 1683 года, Леопольд I, отец нынешнего императора, ужесточил мероприятия по безопасности. Регулярно производился учет всех людей, живших в пределах городских стен, исключая только солдат и их семьи. Дополнительно контролировали тех, кто имел дело с путешественниками и принимал гостей. Владельцы квартир, домовладельцы, хозяева отелей, трактирщики и кучера: никто не должен был кого бы то ни было укрывать, кормить или перевозить с одного места на другое, не передав его данные ландмаршалу, бургомистру, уличному или квартальному комиссару, комиссии по безопасности и, наконец, страшной инквизиции. Тот, кто втайне принимал у себя чужестранцев, даже на одну ночь, подлежал суровым штрафам, начинавшимся с немалой суммы в шесть имперских талеров. Чтобы помешать чужестранцам проезжать через городские ворота неузнанными, просто пересев из дилижанса в колымагу перед воротами, контролировали также ломовых извозчиков, кучеров почтовых карет и фиакров. И это было еще не все: нарушителей запугивали, организовав два тайных пункта, где можно было анонимно указать на подозрительных путешественников или их сообщников, один в ратуше на Випплингерштрассе, второй на площади Хоэр Маркт. И, несмотря на все это, аббат Мелани спокойно прибыл в Вену.
– Как, ради всего святого, вы обошли контроль?
– Очень просто: они велели мне подписать «записку» – так они называют бумагу, где записывают данные, – и я смог въехать. И поверь мне, я подписался совершенно нормально, я не намеревался изменять свое имя на Милани. Я знаю, что иногда пишу неразборчиво, но они сами неправильно прочли его. В таких случаях лучшая стратегия – это совершенно не скрываться.
– И никто ничего не заподозрил?
– Ну, посмотри на меня. Кому стоит опасаться восьмидесятипятилетнего слепого итальянца, который вынужден путешествовать в паланкине?
– Восьмидесятипятилетний слепой никак не может быть императорским почтмейстером!
– Ну почему же, вполне, если он на пенсии. Разве ты не знаешь, что здесь, в империи, их поддерживают до самой смерти?
Затем он принялся ощупывать мое лицо, как делал это во время нашей первой встречи, чтобы освежить его в памяти с помощью кончиков пальцев.
– Ты многое испытал, мой мальчик, – заметил он, обнаружив морщины у меня на лбу и щеках.
Он сжал мои руки, огрубевшие, с мозолями и шишками, оставшимися еще из Рима, и промолчал.
– Мне так жаль, господин аббат, – отважился произнести я, не отводя взгляда от его лица, но все слова благодарности и, более того, детское почтение перед этим хрупким кастратом, застряли у меня в горле при виде безжалостных темных очков.
Он перестал ощупывать меня, сжал губы, словно был вынужден сдерживать выражение глубокой печали, которое, однако, тут же скрылось за поднесенной ко рту чашкой кофе и изящным жестом, которым он поправил на носу свои очки.
– Ты, наверное, спрашиваешь себя о причинах моего появления, исключая, конечно, желание повидать тебя снова; удовольствие, которого в моем возрасте и с учетом тяжких недугов, терзающих меня, честно говоря, не хватило бы для того, чтобы воспротивиться советам моих врачей. До последнего они пытались помешать мне покинуть Париж и предпринять столь длительное и преисполненное опасностей путешествие.
– В таком случае… вы прибыли по иной причине, – сказал я.
– По другой причине, да. Ради мира, если быть точным.
И когда он начал говорить, в нос мне ударил аромат немного подслащенного лукумом (липкая турецкая сладость, которая, в отличие от меда, не влияет на вкус напитка) кофе, и я наконец предался теплому ощущению счастья от того, что снова обрел этого пройдоху, лжеца, шпиона, обманщика и, быть может, даже убийцу, которому был обязан теперешним богатством и разнообразными уроками. Уроками, которые угрожали моей жизни, потому что я следовал им или – что бывало чаще – отказывался от них.
Рассказ Мелани начался с 1709 года, с событий двухлетней давности: не только в Италии была ужасная зима, но и во Франции, это был самый ужасный год за все правление Людовика XIV.
В январе льдом покрылись все улицы и берега рек; смерть безжалостно косила население, даже богатых людей. Многие из тех, кто отваживался выйти на дорогу пешком или верхом, умирал от холода, Церкви полнились трупами, король потерял больше подданных от мороза, чем от страшной войны. Даже исповедник короля, отец Ла Шез, умер во время очень короткого путешествия из Парижа в Версаль. Атто целый месяц лежал в постели с простудой. Войскам платили плохо, и если офицеров не поддерживали их семьи, то сражались те с большой неохотой. Банковские дома платили уже не золотыми и серебряными монетами, а бумагами государственного монетного двора, которые именовались банкнотами; в качестве векселей и для всех других оплат впредь должны были действовать только эти бумаги, однако если кто-то хотел их продать, то есть обменять на золото или серебро («настоящие деньги, не какие-то жалкие бумажки!» – воскликнул Мелани), получал по распоряжению короля только половину их номинальной стоимости.
В апреле начался голод. Города осаждали толпы бедных изголодавшихся крестьян; тот, кто покидал Париж, подвергал себя опасности быть ограбленным или даже убитым. Народ был на пределе сил. В конце месяца едва удалось сдержать восстание: нищий, просивший милостыню у церкви Сен-Роше, был взят под стражу. Поскольку он, безоружный, оказал сопротивление, стражники забили его до смерти на глазах у потрясенной толпы верующих. Народ тут же набросился на стражников, чтобы линчевать их; они спаслись только тем, что спрятались в доме неподалеку. Тем временем огонь мятежа разгорался: со всего Парижа устремились толпы возмущенных людей к церкви Сен-Роше, волнения продолжались несколько часов, пока не были подавлены.
В мае бунты участились, по причине голода; хлеб был только черный, как чернила, а стоил он один луидор и более за фунт! В любой базарный день это грозило закончиться всенародным восстанием.
В июне казна короны опустела, больше не было денег для продолжения военных действий, солдаты не получали платы и вынуждены были просить поддержки у своих семей.
Когда вернулась зима, мороз убил все оливковые деревья, самый важный источник дохода для юга Франции, плодовые деревья не плодоносили. Урожай погиб, закрома остались пусты. Корабли, которые везли дешевое зерно из восточных и африканских гаваней, были разграблены вражескими флотами, а Франция почти ничего не могла им противопоставить. Королю пришлось продать свою золотую посуду за четыреста тысяч франков; а самые богатые из благородных господ велели перелить свое серебро в монеты. В то время как в Париже ели только черный как смоль хлеб, в Версале на стол королю подавали простой овсяный хлеб. И обо всем этом безобразии ни слова не писали в газетах, возмущался Атто, в новостях, которые печатались, были только ошибки и ложь.
– Должно быть, ты иногда задавался вопросом, что поделывает в Париже твой любимый аббат, – печально произнес он. – Что ж, я голодал, как и все остальные.
«Король-солнце» понял, что должен заключить любой ценой мир с голландскими, английскими, немецкими и австрийскими врагами. Но его предложения были отвергнуты со всех сторон.
– Никто не должен этого знать, но даже маркиз де Торси унизился до того, что стал просить мира.
Торси, считавшийся за границей важнейшим министром Франции, отбыл из Версаля в Амстердам под вымышленным именем и неожиданно появился во дворце государственного секретаря. Тот с удивлением выслушал, что враг униженно ожидает в прихожей, чтобы просить мира. И отказал. После этого Торси направил ту же просьбу к принцу Евгению, главнокомандующему императорскими войсками, и к герцогу Мальборо, предводителю английского войска. Он тоже отверг его предложение. Затем французы предприняли попытку подкупить Мальборо, и снова безуспешно. Наконец «король-солнце» унизился до того, чтобы сделать невероятное: он написал письмо губернаторам своих городов и всему народу, в котором пытался оправдать свое поведение и ту ужасную войну, из-за которой его страна истекала кровью.
– Правда? – поразился я этим словам Атто, ибо не слышал о наихристианнейшем короле ничего, кроме сообщений о его дерзком, несгибаемом и жестоком характере.
– Эта война многое изменила, мой мальчик, – ответил аббат.
– Даже величайшего короля в мире? – спросил я, цитируя слова о наихристианнейшем короле, услышанные от Атто почти тридцать лет назад.
– Да, даже le plus grand roi du monde, – произнес он тоном, которого я от него никогда не слышал, ибо к медовому звучанию его голоса примешивался скепсис. – Кто величайший король в мире? Гордое солнце или расчетливый, терпеливый Юпитер? Кровожадный полководец варваров или лучший император Священной Римской империи? И поистине, кто не удивится, если вспомнит о солдатских кострах Цезаря, искусстве управления Августа, глубоком, непостижимом остроумии Тиберия, скромности Веспасиана, милых добродетелях Тита, героической доброте Траяна? – помпезно распалялся Атто. – Кто не почитал их, образованность Адриана, мягкость и справедливость Антония, мудрость Марка Аврелия, строгую самодисциплину Пертинакса, умелое лицемерие Септимия Севера? Что я должен сказать о широте души Диоклетиана, возвышенной набожности и победоносной судьбе Константина Великого, об остром уме Юлиана, терпеливости и страхе Божием Феодосия и о множестве иных добродетелей, отмечавших других римских императоров? Именно такие качества обессмертили их в воспоминаниях людей, а уж конечно не кровь, проливавшаяся в походах!
Я не понимал, к чему клонит аббат Мелани.
– Можно было бы долго прославлять их, величие законодательства, достоинство Сената, блеск рыцарства, роскошь публичных построек, полноту государственной казны, храбрость капитанов, множество легионов, военные флоты, королевские подати и тот факт, что Африка, Европа и Азия управляются волей одного-единственного человека. Но суверенитет римских императоров просуществовал тысячи лет не благодаря пролитой крови и насилию, он был основан на разуме и мудрости, на свободе и настоящих жизненных устоях, дарованных порабощенным народам.
Пожалуй, в политику наихристианнейшего короля не входило даровать порабощенным народам свободу и настоящие жизненные устои: ему скорее не терпелось покорить все огнем и мечом, как он и поступил в Пфальце, хотя там была родина его невестки. Еще никогда не доводилось мне слышать от Атто Мелани такой пышной похвалы добродетелям регентов, столь непохожим на добродетели его повелителя; более того, я всегда видел, как он оправдывает сомнительное поведение французов.
– Подобным образом был возведен индийцами на троп Дейок, – продолжал аббат, – ибо после того, как он завоевал себе уважение в качестве судьи за свою порядочность, он с истинным чувством справедливости устранил между ними раскол. Item Рим, некогда дикий и беззаконный, призвал из Сабинских гор Нуму Помпилия на правление, хотя не украшен он был иными добродетелями, кроме того, что был строг, набожен и высоконравствен. И разве Римская республика преследовала когда-либо иные цели, кроме мира между всеми народами и искоренение варварства и слепой силы, тех вечных источников греха и противников человеческого единства и нравственной жизни? Значит, верно, что империя, основанная на разуме и истинных ценностях, устроенная по справедливости, служащая миру между народами, дающая доступ к достоинству и почитанию, по-прежнему считается повсюду истинной и священной, и что правитель такой империи признается всеми оракулом разума и истинных добродетелей. Полноправный наследник древней Римской империи – это Священная Римская империя немецкого народа и твой великий император Иосиф I, Победоносный.
– Ваши слова удивляют меня, синьор Атто; но могу только согласиться с вами. Мудрость императора из дома Габсбургов уберегла Вену от позора голода, бушевавшего во всей Европе.
– Всегда помни об этом, мой мальчик: ни одна похвала не чествует императора больше, чем похвала его добродетелей: истинное благородство – не что иное, как нравственность, глубоко укоренившаяся в семье и передающаяся по наследству от отца к сыну. Габсбурги будут сидеть на троне в Хофбурге гораздо дольше, чем род наихристианнейшего короля во Франции.
Я ушам своим не верил. Это говорил Атто Мелани, верный слуга их наихристианнейшего величества, тайный агент французской короны, всегда слепо преданный своему королю, даже ценой того, что покрыл себя позором и позволил обвинить себя в тягчайших преступлениях?
– Французам важно только сияние, в этом они мастера, – горячился он. – Его наихристианнейшее величество создал себе самый грандиозный, дорогой и блестящий фасад, который можно только придумать. Роскошь его двора превысила роскошь всех монархов, тромбоны славы поют для него каждый день. Его пушки стреляли в половину Европы, его деньги подкупали всех иностранных министров. Щупальца Франции тянутся повсюду – но зачем? Теперь ее тело похоже на выброшенную на берег каракатицу: пустое, вялое, загнивающее.
Он поправил маленькие очки на носу, словно ему нужна была пауза, но с учетом его нетерпения далась она ему нелегко.
– Чего стоила вся эта слава Франции? Сколько крестьян умерло от голода, чтобы можно было оплатить пушки и балеты короля? Франция тратит на двор двести пятьдесят тысяч серебряных скудо, треть государственного бюджета, в то время как в Европе эта сумма не достигает и пятидесяти тысяч. Они прогнали из министерства финансов моего друга Фуке и оклеветали его; но только после этого наступил крах государственных финансов и траты государства теперь втрое выше, чем во времена Людовика III. Империя на коленях! И кто же вор?
Он помолчал и промокнул губы платком. Затем с сердитой поспешностью спрятал платок обратно в карман.
– Ах, дорогой мой! Я хотел бы сложить Францию как ковер и расстелить тут, перед тобой, нищету Парижа. Ты увидел бы людей, умирающих от голода, булочников, некоторых нападали из-за куска хлеба, утопленные в крови восстания. Ты увидел бы, как семьи продают свой жалкий скарб, чтобы выжить, как вдовы продают свои тела, чтобы прокормить семью, узрел бы детей, просящих милостыню, и новорожденных, умирающих от холода. Это слава? Все рушится в империи Людовика. Есть четыре всадника Апокалипсиса, но только тот, кто на белом коне войны, скачет так быстро. Однажды ты приедешь ко мне, в Париж, в Версаль. И только тогда поймешь все величие Вены.
– Величие Вены?
– Французы поклоняются красивому сиянию, а все сияние – в Версале, – вздохнул Атто. – В этой обманчивой вселенной все вращается вокруг «короля-солнце». Каждый простой смертный может свободно попасть в сады, королевский дворец и даже в королевские покои, только личная обеденная комната его величества всегда закрыта. Можешь увидеть, как он обедает, или присутствовать при его утреннем lever, [36]Подъем (фр.).
когда он открывает глаза и его дыхание еще пахнет соусом из куропаток, съеденных за ужином. Когда он возвращается с мессы, его ждут столько людей, что можно подумать, будто находишься на одной из крупнейших площадей Парижа. В Тюильри и Лувре имеют право быть только некоторые придворные с особого разрешения. Но там царит такое столпотворение от карет, гуляющих и слуг, что кажется, словно ты на рыбном рынке. Движение в королевском дворце столь оживленное, а поведение всех этих людей настолько бесстыдное, что, дабы положить конец кражам в королевской капелле, пришлось ввести наказание за это преступление – смерть. Фарс, потому что никого к ней не присуждают. В обеденное время любой паразит может прокрасться в залы, поговорить со внуком его величества и сесть за стол великого придворного гофмейстера, камергера, духовника, придворного проповедника или исповедника короля. В этой пьяной суматохе, где царят болтовня и расточительство, пока к столу его величества несут золотые солонки, вокруг сплетничают о любовниках и содомных приключениях того или иного человека. Если ты болен, король может коснуться тебя. Он toucher больных той же самой рукой, которой всю жизнь подписывал приказы о завоевании и походах для уничтожения целых народов. Если у тебя есть влиятельный друг, то ты можешь принять участие в débotté, [38]Сразу по прибытии (фр.).
и его величество грациозно позволит снять с себя сапоги – глупый ритуал, за который он велит теперь восхвалять себя, хотя ритуалу сотни лет и восходит он к эпохе Валуа. И в то время как придворные все эти годы не делали ничего, кроме как ссорились из-за лучшего места или большего жалования и насмехались над сувереном, Франция гибла из-за расходов на войну и опускалась в ад, где сейчас и находится. В Вене же…
– В Вене? – повторил я, все еще не веря, что слышу от Атто хвалебную песнь врагам Франции.
– Разве ты не видишь своими глазами? Во Франции царит расточительство, в Австрии – бережливость. Там для каждого правителя супружеская измена – правило, здесь норма – верность супруге. В спальню императора входят только камердинеры, а не любые подхалимы. Он не приказывает писать свой портрет на карете, которой раздавит всех несогласных, он не приказывает писать мелодрамы этому лизоблюду Лулли, где он в образе Персея убивает дракона и спасает принцессу. Леопольд, отец нынешнего императора, велел увековечить себя в скульптуре: она показывает, как он преклоняется перед властью Господней и благодарит Его за то, что Он освободил Вену от чумы.
В преклонном возрасте Атто пережил глубокое крушение высокомерных идеалов своего короля и вместе с тем разочарование всей своей жизни, своей собственной жизни, которую он принес в жертву тяжелой (и нередко унизительной) службе Франции.
Французы, посещавшие императорскую сокровищницу в Хофбурге, продолжал Мелани, вернулись во Францию, злорадствуя, чтобы сообщить наихристианнейшему королю, как мало стоят камни короны Габсбургов по сравнению с сокровищами Версаля.
– Они смеются и говорят, что в галерее и пяти кабинетах лежит только рухлядь. Среди картин есть только парочка Корреджо которые чего-то стоят. Смешон и кабинет драгоценностей, не считая большого кубка, выполненного из целого изумруда, который настолько дорог, что прикасаться к нему может только император; также беден якобы и кабинет часов, где, как мне сказали, есть только одна стоящая вещь: механический рак, движения которого кажутся такими естественными, что его можно с трудом отличить от настоящего; приличен кабинет с большим черным агатом и вазами из ляпис-лазури, в то время как монетный кабинет просто жалок: ни единой стоящей монеты, все разбросано в беспорядке. А в последнем кабинете вроде бы выставлены совсем ничтожные предметы, такие как статуэтки из воска и игрушки из слоновой кости, которые годятся в лучшем случае на то, чтобы давать их пятилетнему ребенку! – воскликнул аббат, недоверчиво и высоко подняв брови.
Но французы, отеческим тоном заметил он, поступили бы умнее, если бы вели себя не столь презрительно, ибо скромность этого великого императора идет на пользу народу, в то время как во Франции люди умирают от голода.
– В Вене никогда не было места для фаворитов и авантюристов вроде Кончини, злобных душ вроде Ришелье, барышников как Мазарини, предателей вроде Конде, хитрых конкубин как мадам де Ментенон. При дворе императора решения принимают только избранные самим императором министры. Крупные дворянские семьи служат им на протяжении столетий, они не какие-нибудь скользкие змеи. Не только сокровищница, нет, вся резиденция обставлена очень скромно, и слуг вполовину меньше, чем в Версале: роскошь и большие дворцы оставляют дворянству, императору же приличествуют достоинство, традиция и вера. Он доверяет управление провинциями крупным семьям, за это они уважают его главенство. Здесь нет заговоров, отравлений, разврата, подозрительных магических ритуалов и других непристойностей, которые порочат Версаль. Если бы я рассказал тебе об этом…
– Точно, – кивнул я, – много лет назад вы говорили мне об этом, и еще вы рассказывали о клевете на бедного суперинтенданта Фуке и черных мессах Монтеспан, возлюбленной короля…
– Ах, и о них тоже… Неужели я и вправду уже рассказывал тебе об этом?
Память аббата Мелани начала слабеть. Кого бы это удивило, в восемьдесят пять-то лет?
– Да, синьор Атто, и в «Оруженосце», и на вилле Спада.
– Какая у тебя память! Ну, хорошо. Я уже ни на что не годен.
– Но, дядя, вы не должны так говорить, – впервые вмешался племянник Доменико. – Не слушайте его, – добавил он, обращаясь ко мне, – он любит жаловаться. К счастью, дела обстоят гораздо лучше, чем кажется.
– Ах, если бы наихристианнейший король только дал мне возможность покинуть Париж! Я бы немедленно вернулся домой, в Тоскану, – печально произнес Атто. – Да, там мне было бы лучше, в Пистойе, у моих родственников, в моем поместье, в Кастель-Нуово. Я приобрел его много лет назад и до сих пор ни разу не видел. Я устроил там даже портретную галерею: в ней есть портреты короля, супруги коннетабля, обоих кардиналов, дофина, дофинессы, между ними – король на лошади… А еще четыре небольшие эллиптические картины с Галатеей из виллы «Корабль», которые завещал мне аббат Бенедетти; я послал их туда и велел повесить, слегка наклонив, над четырьмя маленькими оконцами галереи, чтобы лучше было видно. Однако я вынужден довольствоваться тем, чтобы представлять себе их прелесть лишь с помощью писем своего племянника! Если я останусь в Париже, то прежде всего скоро стану совсем беден, с этими бумажками вместо настоящих денег, они ведь стоят не больше, чем макулатура! Весь город полон ими, их должно быть 150 миллионов ливров, и в остальной части империи они никому не нужны! Они – создание дьявола и крах Франции. Если менять их в Италии, тебе дадут не более половины, поэтому даже самые небольшие расходы на мое поместье выливаются для меня в целое состояние – я не могу даже велеть обить бочонки для воды железными обручами… – Атто вздохнул. – Я унизился настолько, что стал надеяться на лотерею короля, которая проходит каждый год в день святого Иоанна Крестителя, и молю Бога, чтобы он даровал мне хороший выигрыш, дабы я мог потратить его целиком и полностью на Кастель-Нуово. Но король не отпускает меня, он говорит, что вырос со мной и не может отказаться от аббата Мелани, а когда я настаиваю, он злится и гонит меня. Каждый раз, когда я проделываю это ужасное путешествие в Версаль, чтобы выпросить разрешение на возвращение в Италию, оказывается, что все было напрасно, а я стал еще более слабым…
– Переезд из Парижа в Тоскану? В вашем-то возрасте? – удивился я.
– А что я вам говорил? – подмигнул мне племянник. – Тяготы путешествия из Франции в Вену он перенес как двадцатилетний.
– Пожалуйста, не преувеличивай, Доменико, – проворчал аббат.
Может быть, племянник и преувеличивал, однако старый кастрат совершенно преспокойно сидел передо мной, после того как преодолел продуваемые всеми ветрами равнины, замерзшие реки и заснеженные горы и перевалы, отделяющие холодный Париж от ледяной Вены! Все это без драгоценного дара зрения, и потом, после пересечения границы ему пришлось переодеться в чиновника императорской почты. Чтобы не быть обнаруженным, ему, конечно же, приходилось скрывать, что он слеп, и отказаться не только от паланкина, но и от излишнего комфорта, который мог бы вызвать подозрения. Искусство притворства, подумал я, будет последним даром, который оставит утомленный дух аббата Мелани. И едва сумел сдержать улыбку.
И все-таки я был озадачен, услышав о таких финансовых трудностях: вероятно, аббату Мелани пришлось пойти набольшие жертвы, чтобы устроить мне место трубочиста, да еще и с домом с виноградником!
– Синьор Атто, чего же вам стоило, должно быть, послать меня сюда, я ведь и не подозревал, что вы…
– Оставим это, – отмахнулся Атто. – Вернемся к разговору: как я тебе уже намекал, я прибыл в Вену с миссией мира. А теперь давай расплатимся и пойдем отсюда.
И он сделал головой жест, который должен был означать, что такие вещи лучше обсуждать вне стен этой кофейни.
– Мы немного прогуляемся по окрестностям, и ты послушаешь то, что я скажу тебе. Только на ходу можно быть уверенным в том, что нас не слушает пара лишних ушей.
Доменико подозвал служанку, тут же подбежавшую, чтобы помочь Атто подняться и надеть пальто; затем, приветливо улыбнувшись, она вложила ему в руку красивую, украшенную марципаном шоколадную конфету, которую старый аббат сразу же принялся жевать.
– Исключительное обслуживание, – похвалил Мелани, охотно опираясь на руку девушки и одаривая ее за внимание щедрыми чаевыми.
Сначала мы направились к собору Святого Стефана, а затем – к Ротентурмштрассе.
Одиннадцатого сентября 1709 года, продолжал свой рассказ Атто, состоялась ужасная битва при Мальплаке. На поле боя французы оставили восемь тысяч погибших; войска союзников под предводительством Мальборо и Евгения Савойского потеряли двадцать одну тысячу человек, и тем не менее победа осталась за ними. Сразу после этого они захватили город Монс и смогли удерживать позиции в Турне и Лилле.
Следующий год, 1710-й, начался для Франции с очередных военных поражений. Враг уже посягал на сердце королевства, даже появился второй фронт на юге, где вражеские войска маршала Мерси с помощью герцога Савойского, кузена принца Евгения и правителя Пьемонта, угрожали вторгнуться во Францию. В июне пали Дуэ, Бетюн, Эр и Сен-Венан. Союзники начали готовиться к вступлению в Париж. Французов побеждали по всем фронтам. В августе в Сарагосе, в Испании, они потерпели сокрушительное поражение. В Германии Бавария, несчастный союзник Франции, была разбита австрийским императором и разделена на лены между его родственниками. Курфюршество Кельн, еще один союзник Людовика, уже уничтожено. В Венгрии все восставшие земельные князья, которых поддерживает Франция, ради того чтобы они подтачивали силы Австрии на востоке, побеждены Иосифом I; их предводитель Ракоци навеки разбит, его войска разбросаны.
Две короны, как называл Атто Францию и Испанию, на пределе. У Франции нет денег, нет войска и уже нет продовольствия, она стоит на пороге окончательного краха и полностью предоставлена опустошительным набегам своих врагов. Королевство Испания, которое Людовик XIV, вопреки воле всей Европы, доверил своему внуку, Филиппу Анжуйскому (в этом и заключалась причина войны), тоже повержено: торговля угасла, поля опустели, население изнурено, а братоубийственная война между приверженцами Франции и приверженцами ее врагов разделила страну на два враждующих лагеря.
– Настал момент, когда Людовик XIV уже не требует мира: он умоляет о нем, – сказал Атто, когда мы сворачивали на Волльцайле.
В нидерландском городке Гертруденберг наихристианнейший король Франции снова возобновляет тайные переговоры с вражескими войсками, однако его посланников повсюду встречают презрением. Поставленные союзниками условия намеренно невыполнимы: в течение двух месяцев наихристианнейший король должен силой прогнать с испанского трона своего собственного внука Филиппа. Поэтому война продолжается. Новые надежды на мир пробуждают события в Англии: борьба за власть между министрами и короной ослабляет партию герцога Мальборо и усиливает партию приверженцев мира, поскольку им жаль тратить общественные деньги на войну.
– В январе, чуть более трех месяцев назад, – осторожно прошептал Атто, – некий мошенник, священник и посланник англичан предстал перед маркизом де Торси с очень тайной миссией, чтобы просить сепаратного мира. С тех пор ведутся тайные переговоры с графом Оксфордом и государственным секретарем Сент-Джоном.
– Но разве вы не говорили о том, что англичане вместе с империей и Голландией ведут переговоры с Францией, в этом городке… в Гертруденберге?
– Чш-ш-ш! Ты хочешь, чтобы нас все услышали? – зашипел на меня Атто, а затем ответил почти неслышным голосом: – Мирные переговоры в Гертруденберге провалились. Теперь англичане ведут переговоры, а Австрия и Голландия ничего об этом не знают. На войне можно все, и это в том числе. Но пользы от этого не будет.
– Почему?
Он остановился и повернулся ко мне, словно мог меня видеть.
– Потому что в Вене есть человек, который мешает миру. Его зовут Евгением Савойским. Из личных интересов он хочет продолжать войну любой ценой, а император прислушивается к нему. Но я смогу переубедить его императорское величество изменить свое мнение.
– Светлейший принц Евгений мешает заключить мир? – удивленно воскликнул я.
– А что останется Савойскому, когда закончится война? Он снова станет тем, кем был до сих пор: итальянцем-полукровкой, рожденным и воспитанным на французской земле, где над ним так насмехались и оскорбляли, что он вынужден был бежать, к тому же переодетым женщиной. Здесь, в империи, его приняли только потому, что в вопросах войны австрийцы – сущие ослы.
Я удивился. В адрес Евгения я до сих пор слышал только восхваления. В Австрии он был национальным героем, выше которого был только наш возлюбленный император Иосиф Победоносный. Мы пошли дальше.
– Счастливым днем для него было 11 сентября: день, когда его мать была принята при королевском дворе в Париже, где должна была познакомиться со своим мужем. Как раз на этот день выпадает битва при Зенте, где Евгений одерживает свою первую крупную победу над турками. И это день битвы при Мальплаке, когда наш герой победил французские армии под командованием маршала де Виллара.
Я не понял, почему Атто хотел так много рассказать мне о Евгении Савойском. Признаю, хотя его почитали во всей империи, знал я о нем по-настоящему мало. Мне было известно – впрочем, только потому, что я слышал об этом от самого Атто, – что его мать была жестокой женщиной: Олимпия Манчини, племянница кардинала Мазарини, который устроил ей очень выгодный брак с отпрыском пьемонтских герцогов Савойских. Я хорошо помню характеристику, данную Атто коварной Олимпии: она интриговала даже против своей мягкой сестры Марии, первой любви наихристианнейшего короля, с которой мне выпала честь познакомиться благодаря Атто одиннадцать лет назад.
Кроме того, я знал, что Евгения презирал Людовик XIV, и что поэтому он бежал из Парижа, еще будучи юношей; но не считая этого, о человеке, считавшемся в империи величайшим генералом всех времен, я знал очень мало. Он сделал войну своим единственным занятием и готов был пожертвовать ради этого всем.
– От Евгения этот народ трусов не может отказаться точно так же, как стадо от собаки. Назови мне хоть одного человека из этой страны, не считая императора Иосифа I, который заслужил звание солдата! Кто изгнал турок из Вены в 1683 году? – продолжал Атто еще более мрачным тоном. – Я тебе скажу: великий польский король Ян Собеский, баварец Максимилиан Эмануэль, француз Карл Лотарингский, уроженец Пфальца Людвиг Баденский и итальянский папа. Евгений Савойский, хотя ему было всего двадцать лет, тоже участвовал в этом. Короче говоря: все, кроме покойного императора Леопольда…
Мы медленно пересекли Кернтнерштрассе и опять пришли к «Голубой Бутылке».
– Я знаю, знаю, синьор Атто, вы мне это уже рассказывали, когда мы познакомились. Император покинул Вену.
– Покинул? Скажи лучше, бежал сломя голову… но вернемся к нашему разговору. Эта проклятая война закончилась бы давным-давно, если бы Евгений Савойский не препятствовал миру.
Она бы даже не начиналась, хотел ответить я, если бы не кто-то, кто подменил завещание последнего испанского короля… Но то была старая история, а прошлого изменить нельзя.
– Вы действительно обвиняете его светлость принца Савойского в столь низменных намерениях? – спросил я вместо этого. – Вы действительно думаете, что он обращает в пепел всю Европу и постоянно ставит на кон свою жизнь только лишь ради личной славы?
– Собачий Нос… пардон, я хотел сказать: Евгений родился в 1663 году, мой мальчик, он одного с тобой возраста, сорока восьми лет. Я видел, как он рос, и поверь мне: у него нет иной жизни, кроме войны. Он и есть война. И я даже не могу считать его неправым.
– Почему вы назвали его «собачьим носом»?
– О, это всего лишь забавная кличка, которую дали ему его товарищи по играм; невоспитанные сорванцы. Ты должен знать, что Евгений, скажем так, воспитывался очень неподобающим образом, – произнес Атто странно смущенным тоном. – Будучи мальчиком, он окружал себя невоспитанными товарищами, и солдатская жизнь была лучшим лечением от этого. Когда ему исполнилось пятнадцать, ему даже выстригли монашескую тонзуру, но он уже решил стать солдатом. Когда его наихристианнейшее величество отказался предоставить ему полк, он бежал из Франции, переодевшись женщиной, чтобы воплотить свою мечту о войне здесь, в империи.
Атто Мелани говорил, не переставая, но я все еще не понимал, почему он хочет говорить именно о принце Евгении, и почти пе слушал. Вместо этого я размышлял о последних событиях; когда Атто прибыл в Вену? Два дня назад, восьмого, если быть точным. А турецкий ага? Седьмого. Какое совпадение: между их прибытиями всего один день. Атто Мелани был тайным агентом наихристианнейшего короля, турки с давних времен были союзниками Франции. Оба были в Вене из-за принца Евгения. Какое стечение обстоятельств!
Я знал Мелани вот уже около тридцати лет и хорошо понимал: если случаются важные события и он в это время находится поблизости, то наверняка за этим стоит он. Может быть, таинственное посольство аги тоже было обязано своим появлением какому-нибудь темному маневру аббата? Мне было всего лишь почти полвека, как правильно заметил Атто, ему же – восемьдесят пять. Но ему не удастся легко обмануть меня; я буду начеку.
А пока что мне стало ясно, почему Атто внезапно вспомнил о своем старом долге передо мной и послал меня в Вену…
Я снова нужен ему, бедный, наивный, но верный простофиля, чтобы он мог плести свои интриги. Каков благодетель!
Но я разрывался между разочарованием и благодарностью. Каким великодушным оказался аббат Мелани! Вместо того чтобы навеки исчезнуть из моей жизни, он сделал меня зажиточным человеком. Каким бессовестным кровопийцей был аббат Мелани! Вместо того чтобы посылать меня в Вену, он мог великодушно подарить мне кусок земли у себя на родине, в Тоскане, как и обещал! Тогда мои девочки давным-давно были бы замужем и мне не пришлось бы начинать новую жизнь в столице империи. И если бы я не был нужен ему в Вене, он так и оставил бы меня прозябать в подвале из туфа?
Лицо мое под гнетом мрачных мыслей превратилось в мрачную маску, шаги потяжелели, когда аббат Мелани наконец снова привлек к себе мое внимание.
– О чем, кстати, не вспоминает никто, так это о том, что Савойские всегда были величайшими предателями.
– Предателями? – вздрогнул я.
– Они правят не особенно крупным герцогством у подножия Альп, которое, однако, крайне важно со стратегической точки зрения. Для обеих корон, французской и испанской, это врата в Италию. И на этом они самым бесстыжим образом наживаются, то и дело меняя союзников. Как часто я тщетно ждал писем из Италии, потому что господину герцогу Савойскому пришло в голову арестовать всех курьеров! И не было средства против этого своевольного, продиктованного только вымогательством решения, и нельзя было остановить неслыханное предательство этого рода!
Тем временем мы снова вернулись к «Голубой Бутылке». Атто мерз, он хотел продолжить разговор в тепле. Мы вошли в кофейню и заняли столик.
За почти пятнадцать лет его регентства, продолжал он рассказ, прадеду Евгения, герцогу Карлу Эммануилу Савойскому удалось трижды сменить флаг: сначала он женился на дочери Филиппа II Испанского; затем переметнулся на сторону французов – в надежде, что французы помогут ему расширить свои территории; в Италии; наконец, он вернулся к Испании, Его сын, Виктор Амадей I женился на французской принцессе Кристине. Когда он умер, его жене ради удержания власти пришлось сражаться не с чужеземными войсками, а с братьями своего мужа, которые вели войну против нее.
Один из этих братьев, Томас Франц, был дедом славного Евгения. Он тоже женился на французской принцессе и, казалось, помышлял только о защите Франции, более того, он даже некоторое время жил в Париже.
– Затем произошел обычный поворот: он отправился во Фландрию, поступил на службу к испанским врагам и объявил своим родственникам, что хочет посвятить свое тело и душу борьбе против Франции, – сказал Атто со смесью иронии и презрения в голосе.
Да и другие прямые родственники Евгения не блистали моральными достоинствами, не говоря уже о телесных. Его дядя, Эммануил Филиберт, первенец, а значит, и наследник герцогства, был глухонемым. Его тетя, Луиза Кристина, вышедшая в Париже замуж за маркграфа Людвига Фердинанда Баденского, ко всеобщему удивлению, отказалась последовать за своим супругом в его земли в Германии, потому что ее единственный сын мог получить во Франции гораздо лучшее воспитание (после чего ее муж, кузен Евгения, недолго думая, похитил ребенка и увез к себе на родину). Отец Евгения, наконец, хотя и не был предателем, и мог и слышать, и говорить, женился на Олимпии Манчини, матери Евгения, жестокой интриганке, которую подозревают во многих отравлениях.
– Чудесный род, эти Савойские и их жены, – заключил Атто, – тщеславные предатели, глухонемые и отравители.
– Этого я не понимаю: как может такой человек, как принц Евгений, происходить из такой семьи? – озадаченно спросил я. – Он снискал себе славу справедливого человека, неутомимого полководца и верноподданного нашего императора.
– Это то, что говорят люди. Потому что они не знают того, что знаю я. И что позволит мне покончить с войной.
Он сделал непроизвольное движение головой, словно хотел осторожно оглянуться. Затем сказал, обращаясь к своему племяннику:
– Доменико, есть здесь поблизости какие-нибудь шпики?
– Не думаю, дядя, – ответил молодой человек, бросив взгляд на соседние столики и на всю кофейню.
– Хорошо. Тогда слушай, – снова обратился ко мне Атто. – О том, что ты сейчас услышишь, ты не должен ничего никому говорить. Ни слова. Ни-ко-му. Понял?
Хотя эта внезапная смена тона беспокоила меня, я кивнул.
Атто вынул из жакета сложенный вчетверо листок бумаги, в котором оказалось письмо. Он открыл его и протянул мне. Письмо было написано по-итальянски.
Следуя горячему желанию организовать Вашему Величеству интереснейшую капитуляцию, а также заявить о нашем живейшем старании, о том, что мы хотим приложить все силы к тому, чтобы закончить ту войну, которая столь долгое время и крайне прискорбным образом сотрясает всю Европу, мы передаем это послание надежному человеку, чтобы Ваше Величество получило известие о нашем предложении и могло принять решение, которое покажется Вам подходящим и необходимым.Евгений Савойский
Поскольку испанская Фландрия, как всем известно, вот уже на протяжении многих лет находится в постоянном волнении из-за войн и восстаний, вследствие чего ей требуется крепкая и уверенная рука, нам думается, что передача этих земель дому Савойских в нашем лице было бы поистине подходящим средством для того, чтобы освободить эти земли и этот народ от тяжких страданий.
Подобное решение привело бы войну немедленно и неотвратимо к тем самым результатам, которые более близки Вашему Величеству и наихристианнейшему королю Франции, вследствие благодарности, вызванной необходимостью.
Мы рекомендуем себя Вашему Величеству как верного и преданного слугу и выражаем горячее желание способствовать восстановлению мира и оказать драгоценную услугу Вашему Величеству.
– Конечно, это копия. Оригинал находится в руках короля Испании, Филиппа V, к которому и обращено это письмо, – прошептал Атто.
Он сложил письмо и снова молниеносно спрятал его в тайник, бросив мне при этом довольную улыбку. Даже не видя меня, он наверняка догадывался о моем озадаченном выражении лица.
– Все это случилось в начале этого года, – еле слышным голосом продолжал он.
Неизвестный офицер привез это письмо к испанскому двору, где правил Филипп Анжуйский, внук «короля-солнце». Ему удалось лично вручить это письмо Филиппу, затем он исчез. Молодой король Испании был в растерянности, когда прочел эти строки.
– В этом письме Евгений предлагает сделку, – сказал я. – Если Испания свои владения во Фландрии…
– Ты называешь это сделкой, – перебил меня Атто, – однако на самом деле это предательство. Евгений говорит: если Испания пообещает передать мне во владение и правление свои территории во Фландрии, то из благодарности я уйду с поста австрийского полководца. Лишившись своего верховного главнокомандующего, император наверняка согласится на перемирие, которого так сильно желает Франция, и дорога для мирных переговоров будет открыта.
Я молчал, огорошенный таким открытием. Поворот, который принимал наш разговор, мне не нравился.
Филипп, продолжал Атто, тайными путями немедленно послал копию письма в Париж, где его прочли только два человека: «король-солнце» и его министр Торси.
– Ты должен знать, – заявил Атто, – что моей скромной персоне была оказана честь передавать Торси все те сообщения, которые иноземные дипломаты хотят переправить по неофициальным источникам. Короче говоря, при дворе мои услуги ценят очень высоко. Что ж, его величество и министр Торси решили доверить эту миссию мне.
– Вы говорите о своей мирной миссии?
– Именно. Молодой католический король Испании и его дед, наихристианнейший король Франции, конечно лее, не могут принять столь дерзкого предательства. Однако могут воспользоваться ситуацией и достичь тех же результатов: мира. Поэтому они решили послать меня в Вену, чтобы, как и подобает, проинформировать о предательстве Евгения того, кого оно касается.
– Кого оно касается? – запинаясь, пробормотал я, уже догадываясь, к чему он клонит.
– Конечно, императора. И ты мне поможешь.
Должно быть, ужас настолько драматично отразился на моем лице, что племянник Атто спросил меня, не желаю ли я стакан воды. Теперь мне было совершенно ясно, почему Атто заставил меня выслушать эту преамбулу о Евгении Савойском. Я вытер несколько капель пота у себя на лбу, холодных, словно потоки Дуная под зимней ледяной коркой. В той сумятице, что творилась у меня в голове, связывавшей в загадочном танце турецкого агу то с аббатом Мелани, то с Савойским, воцарялось тяжелое, будто мельничный жернов, понимание: Атто опять впутал меня в одну из своих интриг.
Что делать? Сразу отказаться помогать ему и, возможно, вызвать его гнев, что было сопряжено с опасностью того, что он отменит свою дарственную или совершит неосторожный поступок, а меня схватят как его сообщника? Или же пойти на риск и попытаться выполнить его пожелания, конечно же, принимая как можно меньше участия и надеясь, что он вскоре покинет Вену?
Одно было ясно: дар, сделавший меня зажиточным человеком, был платой не за услуги, оказанные мною ему в прошлом, а за те, которых он ждал от меня в совсем скором будущем.
– Боже милосердный, – сдавленно вздохнул я и в свою очередь принялся оглядываться по сторонам, проверяя, не слушает ли нас кто. – И в чем же, как вы полагаете, я могу быть вам полезен?
– Все очень просто. Мой маскарад императорского почтмейстера не может долго оставаться незамеченным в этом городе. Если я попытаюсь попасть ко двору, меня разоблачат как врага-француза и сделают из меня котлету. Для того чтобы попасть к императору, придется пойти коротким путем.
Он снова склонился ко мне, чтобы иметь возможность говорить еще тише:
– Как раз на той улице, где находится монастырь Химмельпфорте, живет человек, который очень дорог императору. Речь идет о девушке двадцати лет по имени Марианна Пальфи. Она – дочь верного императору венгерского дворянина и возлюбленная Иосифа.
– Возлюбленная? А я об этом ничего не знал… – озадаченно произнес я.
– Конечно, ты ничего не знал. Это сочные сплетни, которые венцы не доверяют чужеземцам. Но живущие здесь французские шпионы заботятся о том, чтобы они попадали в Париж. По совету Евгения Иосиф устроил здесь, на Химмельпфортгассе квартиру, прямо рядом с его дворцом. Она живет, если быть точным, в том домике, который принадлежит служительнице ордена Химмельпфорте, сестре Анне Елене Страссольдо, дворянке итальянского происхождения, которая в настоящее время является первой сестрой монастыря. Кстати, этот человек тоже мог бы послужить хорошим способом, чтобы попасть к Пальфи, – преспокойно заключил он.
У меня словно пелена с глаз упала: так вот зачем Атто устроил мне жилье в монастыре Химмельпфорте! Конвент находился в самом центре интриги, которую он намеревался разыграть, как раз между дворцом Евгения и квартирой возлюбленной Иосифа Победоносного. Я едва не сказал ему, что вижу его план насквозь, но времени на то, чтобы открыть рот, мне не хватило. Атто велел своему племяннику передать ему палку и поднялся.
– Хочу немного пройтись. Мы выйдем на улицу не вместе, это может вызвать подозрение, Ты спокойно посиди здесь, если хочешь еще немного побыть в тепле. Я велю позвать тебя, когда придет время действовать.
И я таки остался бы за столиком один, если бы вдруг двери кофейни не открылись и на пороге не возник посетитель, удививший своим появлением Атто и его племянника. На пороге «Голубой Бутылки» стояла Клоридия.
– Я нашла в монастыре твою записку, – произнесла она, обращаясь ко мне, а потом заметила того, кто стоял рядом со мной. В первое мгновение она не поверила своим глазам.
– Господин аббат Мелани… Господин аббат! Вы – здесь?
* * *
В отличие от всех прочих встреч, когда они виделись, губы Клоридии при виде Атто приоткрылись только затем, чтобы изобразить ослепительную улыбку. Она казалась приветливой и не жалела слов благодарности за щедрый дар, который наконец дал нам возможность найти выход из трудной ситуации, да что там, принес благосостояние! Аббат отвечал на излияния Клоридии со множеством декорума и такой, же приветливостью, а когда она выразила сочувствие по поводу того, что он лишился зрения, казался даже тронутым. Время оставило следы на лицах обоих, но сгладило трудные черты их характеров. Клоридия стояла перед хрупким, поблекшим восьмидесятипятилетним стариком, Атто – перед зрелой женщиной. Пока они обменивались любезностями, дверь опять открылась. На пороге показался Симонис. Он почтительно приветствовал Клоридию, Атто и Доменико; когда же аббат Мелани почувствовал исходящий от него неприятный запах копоти, он снова поднял к носу платочек.
– Нам нужно торопиться, – напомнила мне жена, – скоро он выйдет из дворца принца Евгения. Мы сможем пойти за ним.
– За кем?
– Этим Кицебером, дервишем. Я видела во дворце странные вещи. А после того что ага сказал принцу Евгению, нам нужно непременно выяснить, что он замышляет.
– А что ага сказал Евгению? – вмешался Атто.
– Странное предложение, – ответила Клоридия. – Он сказал, что турки пришли совсем одни, pomum aureum…
– Это запутанная история, – быстро вставил я, пытаясь перебить супругу, которая еще ничего не знала о моем знании и предположении по поводу турок и Атто. – Я вам потом об этом расскажу.
– Pomum aureum? – спросил Атто, который, конечно же, живо интересовался всем, что происходит во дворце Евгения. – И что же это может означать?
– Город Вену или, быть может, всю империю в целом, – ответила Клоридия, хотя я постоянно бросал на нее злобные взгляды, призывая к молчанию.
– Очень интересно, – заметил Атто. – Я полагаю, нечасто бывает, что можно услышать столь оригинальный способ выражения от турецкого посланника. Здесь могло бы заключаться почти зашифрованное послание.
– Точно! – ответила Клоридия. – Выражение pomum aureum относится наверняка к Вене, но зачем здесь пояснение, что турки прибыли одни? Кто мог их сопровождать? Чтобы понять это, наверное, нужно знать, откуда происходит это выражение «Золотое яблоко» в отношении Вены.
– Если хотите, – вмешался Симонис, – я мог бы помочь вам решить эту проблему.
– Каким же образом? – спросил Атто.
– Я могу попросить парочку своих однокурсников заняться этим вопросом! Все они очень смышленые молодые люди, как вы знаете, – сказал он, обращаясь ко мне. – Будет достаточно, если за это последует соответствующая плата. Это обойдется дешево: они нетребовательны.
– Очень хорошо. Великолепная идея! – решила Клоридия.
На это я ничего возразить не мог, поскольку денег у нас действительно хватало. Ситуация окончательно вышла у меня из-под контроля.
– А теперь идем, скорее, – потянула меня жена, – не то дервиш уйдет от нас.
Мы поспешили на улицу и оставили Атто Мелани вместе с Доменико в кофейне, вместо того чтобы, как было запланировано, они оставили там нас. Торопливо и взволнованно прощаясь с ними, я видел их удивленные и несколько беспомощные лица.
На улице в лицо нам ударил порыв ветра. Мы почти добрались до Химмельпфортгассе, когда Клоридия остановила меня.
– Вот он, должно быть, только что вышел из дворца, – сказала она, указав на незнакомую мне фигуру.
– Симонис, возвращайся в Химмельпфорте и сегодня во второй половине дня продолжай работать с малышом. Когда мы с Клоридией вернемся, сказать я тебе не могу.
Преследование началось.
На Кицебере был широкий белый плащ, поверх которого он носил белую овечью шкуру. Борода у него была длинная и неухоженная, на голове – остроконечная шляпа из серого фетра, обмотанная зеленым тюрбаном. Через плечо висел охотничий рог и саквояж, а в руке была палка с большим железным крюком на конце. Несмотря на преклонный возраст, внешность у старика была дикая. Если бы я повстречал его в безлюдном месте, он напугал бы меня. Его изорванные одежды, бледное, изборожденное глубокими морщинами чело, истощенное тело и грубость, почти животная, его лица напоминали помесь священника и бродяги. Казалось, он не обращал ни малейшего внимания на прохожих, которые оборачивались на него на каждом углу и потешались над ним. Он поспешно покинул Химмельпфортгассе и направился к Августинеркирхе.
– Проклятие, Клоридия, – сказал я, пока мы шли за ним, – как ты могла в присутствии Атто говорить о турках и аге? Ты не подумала о том, что он мог прибыть в Вену из-за одной из своих обычных грязных махинаций?
Я объяснил ей, что Мелани прибыл в Вену почти одновременно с турками, и что это, вероятно, не случайно.
– Ты прав, – признала она, подумав некоторое время, – мне нужно было быть внимательнее.
Первый раз за всю нашу жизнь моя умная, осторожная супруга, которая была способна все точно предвидеть и взвесить, которая могла объяснить каждое событие и связать его с другими, вынуждена была признать свою ошибку. Может быть, ее проницательность притупилась с возрастом?
– Знаешь что? – радостно добавила она. – С тех пор как невзгоды остались позади и мы наслаждаемся здесь, в Вене, даром твоего аббата Мелани, я, похоже, начала учиться быть иногда рассеянной.
Между тем Кицебер спустился по всей Кернтнерштрассе и теперь собирался пройти одноименные ворота: Каринтийские ворота, южный вход и выход из города, через которые проезжали и мы с Клоридией во время нашего прибытия в Вену.
Преследование оказалось непростым. С одной стороны, благодаря головному убору и одежде Кицебера было хорошо видно издалека. С другой стороны, равнины предместий к северу от Вены усложняли наше положение, поскольку постоянно возникала опасность быть обнаруженными.
Проходя Каринтийские ворота, дервиш вызвал немало веселья у прогуливающихся прохожих и торговцев, проезжавших там со своими повозками, однако остался совершенно спокоен и сохранял быстрый шаг. Но дороге Клоридия объясняла мне особенности одеяния Кицебера.
– В этот рог, который он носит с собой, дервиши дуют в определенные часы, чтобы возвестить о начале молитвы; палка служит в качестве инструмента для духовных упражнений: дервиши обычно опираются на нее подбородком, а затем закрывают глаза. Но палка держит только до тех пор, пока не сдвинется с места крюк. Если дервиш засыпает, крюк шатается, палка падает, и он просыпается.
– Да это же почти орудие пытки!
– Можно сказать и так, – улыбнулась моя жена. – В любом случае, дервиши обладают крайне необычайными способностями, как рассказывала мне моя мать.
За Каринтийскими воротами мы перешли через гласис, ту пыльную равнину, которая окружает защитные укрепления столицы, и пересекли Вену, меньшую из городских рек, в честь которой, как утверждали многие, и был назван город императора. Дервиш удалялся по направлению к Видену, предместью, по одну сторону которого, насколько хватало глаз, словно мягкая зеленая равнина расстилались неисчислимые виноградники. Мы оставили позади Нильсдорф и Матцельдорф и оказались у внешнего кольца укреплений, так называемых Линейных валов, построенных несколько лет назад итальянскими архитекторами.
Наступая дервишу на пятки, мы прошли ворота в защитных стенах и теперь окончательно покинули область города. Преследование продолжалось в открытом поле, по дороге, ведущей из Вены в Нойштадт.
Вокруг нас простирались возделанные поля, изредка можно было увидеть несколько домов. Еще час шли мы за этим человеком, часто подвергаясь опасности потерять его из виду: поскольку вне городских стен не было улиц и дворцов, нам приходилось держаться на порядочном расстоянии, чтобы не быть обнаруженными. Нам повезло, что я знал эту дорогу: именно по ней мы ехали в Нойгебау с Симонисом и малышом.
Тем временем Клоридия рассказала мне, что видела сегодня во дворце принца Евгения.
– К Кицеберу приходило загадочное создание. Речь шла о каком-то очень темном деле.
– Загадочное создание?
– Никто не смог разглядеть, кто это был такой. Он пришел через боковой вход, через него же потом и исчез. Правда, мне повезло: я заметила не только его присутствие, но и поняла, что это не венец, быть может, даже не христианин.
События развивались следующим образом: Клоридия сопровождала во дворец девушку, у которой двое мужчин из свиты аги хотели купить ткани. Во время торговых переговоров, проходивших в одной из комнат на втором этаже, Клоридия в щелку двери увидела, как странная, дурно пахнущая фигура проскользнула по наружной лестнице. Она была закутана в грязное пальто, лицо тщательно скрыто, и сопровождал ее османский солдат из обычного эскорта дервиша. Поскольку во время переговоров девушка, похоже, отлично справлялась сама (один из двух турок, которые интересовались тканями, немного говорил по-немецки, а самое главное, умел считать и знал достоинство монет), Клоридия под каким-то предлогом удалилась и вычислила комнату, в которую повели таинственную личность. Едва девушка договорилась с обоими турками, моя хитрая женушка встала у той двери, чтобы послушать, что происходит в комнате.
– Голос Кицебера я узнала сразу. Кроме него там присутствовало по меньшей мере еще двое турок. Конечно, говорили они на своем языке. Там же находился и этот грязный, вонючий человек, таинственный посетитель, но он изъяснялся на незнакомом мне языке, я даже не могу сказать, европейском или азиатском. У него был низкий хриплый голос, может быть, все дело в возрасте или в плохом произношении, не знаю. Самое странное, что, хотя отдельных слов было не разобрать, смысл я, тем не менее, поняла.
– И о чем он говорил с дервишем?
– О голове человека. Дервиш хочет получить ее любой ценой.
– Боже праведный! – воскликнул я. – Они планируют убийство! Кого же они хотят убить?
– К сожалению, я не поняла. Может быть, они уже сказали это до того, как я подошла. Вероятно, речь идет о высокопоставленной особе, по крайней мере, мне показалось, что дервиш и его товарищи считают именно так.
– А голова? Когда они надеются ее… получить?
– Именно это и спросил Кицебер у посетителя. Тот пообещал заняться этим делом и принести новости уже сегодня вечером или завтра утром.
Моя душа, достаточно сильно отягощенная сознанием того, что я в очередной раз становлюсь инструментом заговора аббата Мелани, была потрясена. Мы с Клоридией оказались правы: турецкое посольство прибыло в Вену не с дипломатической миссией, а из-за мрачного, кровавого плана.
Давно уже прошли мы Линейный вал и Матцельдорф с его идиллическими домиками, внутри которых скрывались замечательные трактиры.
Мы повернули на дорогу к Зиммерингу, и когда холмы сменялись холмиками, вдалеке мы могли разглядеть величественную панораму оцепленного поясом крепких стен города.
Кицебер спокойно придерживался своего ритма, на развилках нисколько не колебался; казалось, он ни капли не сомневается в цели своей экспедиции.
– Поначалу ты говорила, что знаешь, куда он идет, – напомнил я Клоридии.
– В конце его разговора с загадочным гостем я услышала, как Кицебер заявил, что отправится в отдаленное и пустынное место. А значит, наверное, в лес, потому что этого добра в Вене хватает.
Мы переглянулись: один из лесов, к примеру, находился в районе Места Без Имени. К которому мы, как становилось ясно, прямиком и направлялись.
Вскоре поля уступили место зеленым вкраплениям дубов и лиственниц, елей и буков, окружавших Место Без Имени. Мы шли по тропе, которая вела к небольшому возвышению неподалеку от замка Максимилиана и откуда можно было окинуть взглядом весь дворцовый комплекс. С каждым шагом растительности становилось все больше, а сама она – все пышнее.
Тот, кто никогда не видел его, не сможет представить себе, насколько плодороден и благословен венский лес. Когда засаженные виноградниками и овощами холмы остаются за спиной и можно наконец нырнуть под манящую сень широких лиственных крон Венского бассейна, кажется, словно ты оказался на коленях у любящей матери. Она снимает усталость шелестом листьев и пением птиц, облегчает шаги по мягкой листве и покрытым росой папоротникам.
Стояла ранняя весна, когда лесной грунт ласкает взгляд изумрудно-зеленым цветом, а удивительные кухонные запахи будоражат воображение. Вызывает такие ощущения трава, названия которой я не знаю, но которая в апреле наполняет каждый уголок венского леса и сводит с ума своим пряным ароматом, рождая призрачные иллюзии того, что уже за ближайшим деревом скрывается голец в бульоне с приправами или фаршированная свиная ножка.
Итак, мы пробирались через лес, следуя за дервишем, который все еще ничего не подозревал о нашем присутствии. Мы прошли еще полчаса и оказались в самом низком месте леса, где Кицебер наконец остановился. Позади него на горизонте виднелся огромный силуэт Места Без Имени. Похоже было, что дервиш выбрал это место именно из-за его близости к творению Максимилиана, разве Место Без Имени и без того не является милым и драгоценным для сердца турок? Мы спрятались за большим поваленным стволом дерева и принялись наблюдать.
Он положил свой мешок на траву и вынул оттуда забавные приспособления, которые расставил на небольшом коврике. Ни разу он не поднял головы: похоже было, что он совершенно уверен в том, что поблизости никого нет.
С серьезным, непроницаемым лицом он упал на колени лицом па восток; затем опустился на землю и закрыл глаза. Через некоторое время поднялся, встал на колени перед ковриком, на котором лежали предметы, и поцеловал землю. При этом он держал руки над своими принадлежностями, словно хотел благословить их, негромко произнося какие-то неразборчивые слова. Наконец он снова поднялся, снял с себя плащ с овечьим мехом и теперь, невзирая на холод, стоял с обнаженным торсом, оказавшимся худым, но сильным.
Он вынул из мешка два браслета с бубенчиками и надел их себе на лодыжки. После этого достал из плаща длинный, украшенный колокольчиками кинжал и встал босыми ногами на коврик, посреди предметов. До сих пор он был спокойным и умиротворенным. Теперь же он постепенно начинал оживать, словно подогреваемый внутренним огнем: грудная клетка стала шире, ноздри затрепетали, а глаза с невообразимой скоростью начали вращаться в глазницах.
Это превращение сопровождалось его собственным пением и танцем. Начал он с монотонного речитатива, вскоре заговорил громче и, наконец, все это перешло в ритмичные восклицания и крики, которые регулярно подкреплялись быстрым притопыванием и лихорадочным звоном браслетов на лодыжках и колокольчиков на кинжале.
Когда ритм достиг наивысшей точки, дервиш снова поднял и опустил, словно движимый невидимой силой, рукус кинжалом, как будто не осознавая своих собственных действий. Все члены его пробрала дрожь, и он уже кричал так громко, что браслетов и колокольчиков было почти не слышно. Затем он принялся скакать, не прерывая громкого пения, выполняя настолько дикие прыжки, что пот ручьями стекал по его обнаженной груди.
То было мгновение вдохновения. Сначала он, казалось, бросил полный экстаза взгляд на далекое строение из белого камня. Затем дрогнул кинжал, который он не выпускал из руки и малейшее движение которого заставляло множество колокольчиков заходиться в лихорадочной дрожи, дервиш вытянул руку перед собой, после внезапным рывком отвел его назад и вонзил клинок себе в щеку, так что острие прошло сквозь плоть и вышло внутри открытого рта. Кровь тут же выступила с обеих сторон раны, и я не смог удержаться, чтобы не заслониться рукой от ужасающего зрелища.
Дервиш опустился на колени, вынул клинок и, смочив ладонь слюной, вытер раненую щеку. Операция продолжалась всего несколько секунд, однако когда он поднялся и повернулся, так что мы могли его видеть, ранения и след простыл.
Затем Кицебер снова на несколько мгновений опустился на землю с закрытыми глазами. Едва он поднялся, спектакль повторился: он нанес себе рану в руку, которую излечил таким же образом. И на этот раз следы ранения тоже полностью исчезли.
Третий ритуал вызвал у меня еще больший ужас. Кицебер вооружился кривой саблей. Он схватил ее за оба конца, вонзил загнутым концом себе в живот и, слегка качнув, позволил ей войти в плоть. На его смуглой блестящей коже тут же появилась пурпурно-красная линия, темная кровь потекла на ноги и окрасила бубенцы на лодыжках. Подвергая себя таким мучениям, дервиш улыбался. Мы с Клоридией недоуменно переглянулись.
Слегка покачиваясь, Кицебер снова наклонился над своими инструментами. Он взял шкатулку с раскрашенной крышкой и открыл ее. В руке у него появился лоскут темной материи, цветом похожей на корку хлеба. Затем из кучи принадлежностей он вынул что-то вроде маленького острого ножа и поднял его в странной негромкой молитве.
– Можно подумать, что он читает псалмы, – прошептал я, обращаясь к Клоридии.
– Но только индийские, – ответила она.
Чтение псалмов продолжалось довольно долго. Время от времени Кицебер умолкал, открывал глаза, бросал на оба предмета, которые держал в руке, непонятные нежные взгляды и опять возвращался к чтению псалмов.
Наконец причудливый ритуал завершился. Дервиш обработал длинный порез у себя на животе слюной, и, подобно тому, как след страдания стерся с его лица и руки, эта рана, казалось, тоже мгновенно затянулась. Он спрятал кинжал, снял браслеты, кучка предметов отправилась в мешок, коврик был свернут, дервиш снова оделся и преспокойно отправился назад в город.
Мы вылезли из укрытия. Я пошел туда, где этот человек проводил свой жуткий ритуал. На траве виднелись красные капли, которые упали рядом с ковриком. Я наклонился, чтобы коснуться их, и макнул в них палец. Все еще не веря своим глазам, я лизнул. То действительно была кровь.
Что же, ради всего святого, здесь произошло? Разве я не видел этого своими собственными глазами? Разве не выступала кровь? Разве мои пальцы не касались ее, а губы – не попробовали? Я думал о представлениях известных мошенников, стекавшихся в Вену во время ярмарок, но, порывшись в памяти, не обнаружил ничего, что походило бы на то, что только что случилось. Мы наблюдали за очень скромной личностью, которая полагала, что находится в одиночестве. Так что обмана быть не могло.
Все еще пребывая в состоянии озадаченности, я безучастно слушал то, что рассказывала мне Клоридия о чудесах, на которые способны дервиши.
– Моя мать неоднократно говорила мне: они могут отрезать себе любую часть тела, даже голову, и тут же исцелиться, словно ничего и не было. Говорят, что они владеют природными и сверхъестественными тайнами, которые восходят корнями к египетским жрецам.
– Только почему дервиш, прибывший в Вену с агой, является индийцем?
– Этого я тебе сказать не могу. Может быть, его позвали, чтобы он выполнил важное задание, которое нельзя доверить турецкому дервишу.
– Неужели турки – плохие дервиши?
– А что такое, по-твоему, дервиш? – с улыбкой спросила меня Клоридия.
– Гм, когда я читал книги о Блистательной Порте и обычаях тамошних дервишей, я представлял себе, что речь идет о монахах, которые дают обет бедности. О благочестивых мусульманских нищих, придерживающихся более-менее строгих орденских правил и подчиняющихся какой-то монашеской иерархии. Их ордены выполняют благотворительные обязательства или проводят жертвенные ритуалы.
– Ничто не походит на турецкого дервиша меньше, чем придуманные тобой образы, – саркастично ответила моя жена. – Да будет тебе известно, что каждый турок может мгновенно превратиться в дервиша, если повесит себе на шею какой-нибудь талисман или же заткнет его за пояс. Это может быть камешек, подобранный неподалеку от Мекки, высушенный листок, упавший с дерева, дающего тень могиле святого, или еще какая-нибудь вещь. Есть дервиши, которые носят на голове козий мех, словно остроконечную шляпу, и этого своеобразного украшения достаточно для того, чтобы доказать, что носитель его имеет право на титул дервиша и почтение верующих.
Турецкие дервиши, продолжала моя супруга, живут подаянием, что не исключает, однако, их превращения в воров, как только щедрость населения несколько угаснет. Как у любого доброго турка, у них есть жены, которых они, правда, оставляют в родной деревне, тогда как сами продолжают свои вечные паломничества. Каждый раз, когда одиночество становится нестерпимым, они берут себе новую жену, которую опять покидают, лишь только в них вновь просыпается жажда бродячей жизни. Иногда бывает так, что спустя несколько лет дервиш возвращается к той жене, о которой сохранил наилучшие воспоминания. Если она ждала его, то эта пара на некоторое время остается вместе; но если она нашла кого-то получше или же у нее не хватило терпения дождаться, она извиняется и уже может не опасаться недовольства со стороны дервиша.
– Турецкий дервиш, – заключила Клоридия, – это бездельник и лжец, который иногда превращается в разбойника с большой дороги, если к тому ведут обстоятельства. И совершенно иначе обстоит дело с дервишами, которые заслуживают этого названия, то есть индийскими, как Кицебер.
Эта разновидность дервишей, пояснила Клоридия, пока мы возвращались в Вену, пользуется большой популярностью: они проводят чудесные исцеления людей и животных, могут помочь женщине, самке лошака и корове избавиться от бесплодия, находят спрятанные в земле сокровища и изгоняют злых духов, докучающих стадам или девицам. Они могут все, для чего требуется магическая сила.
– Их мистицизм способен на чудеса, подобные тем, что мы видели, – заключила она, – но это не имеет ничего общего с верой в Пророка. Напротив, их правоверность очень сомнительна и их подозревают в равнодушии к Корану.
Я еще больше запутался из-за рассказов Клоридии, и с губ моих срывались только глупые вопросы:
– Что это могли быть за предметы, которые он держал в руках во время чтения псалмов? И как это Кицебер творит все эти чудеса?
– Сокровище мое, – терпеливо ответила она, – я кое-что знаю о дервишах, но тайны их ритуалов объяснить тебе не могу.
– Я не понимаю, какое все это имеет отношение к голове, которую Кицебер хочет получить любой ценой, и к посольству аги. И не знаю, пришел ли дервиш именно сюда, к Месту Без Имени, потому, что у него была для этого какая-то причина: ведь это священное место для турок, – сказал я, вспоминая рассказ Симониса о палаточном городке Сулеймана.
– Я удовольствуюсь тем, что не буду иметь мнения. В некоторых случаях это – единственная возможность не ошибиться, – коротко заявила мне Клоридия, пока мы шли к Вене, окруженные аппетитным чесночным ароматом травы, которая росла в подлеске.
17 часов, конец рабочего дня: закрываются мастерские и конторы
Ремесленники, секретари, преподаватели языка, священники, слуги, лакеи и кучера ужинают (в то время как в Риме как раз приходит время полдника.)
По возвращении на Химмельпфортгассе Клоридия отправилась во дворец принца Евгения, чтобы сделать кое-что, что она отложила из-за нашего преследования. В монастыре я встретил Симониса, он только что тщательно очистил малыша от копоти и намеревался отправиться на ужин в ближайший трактир. Я присоединился к ним и за едой рассказал своему помощнику о жестоких ритуалах, которые проводил в лесу Кицебер. Однако мне трудно было донести до Симониса то, что я видел, и глупые вопросы, которые он очень быстро задавал, вскоре заставили меня пожалеть о том, что я вообще открыл рот. Я снова подивился тому, что грек то очень остроумен, то, как вот сейчас, крайне туго соображает.
– Завтра мы продолжим работу в Нойгебау, – объявил я ему, чтобы сменить тему.
– Если мне позволено будет заметить, господин мастер, я хотел бы напомнить вам, что завтра воскресенье. Если хотите, то, конечно, можете работать; однако, кроме всего прочего, это dominica in albis, то есть Белое воскресенье, и я думаю, что если нас увидит стражник…
Симонис был прав. Следующий день был воскресеньем, кроме того. Белым воскресеньем, а кто попадется за opera servilla et mercenaria, того по закону наказывают денежным штрафом, даже телесным наказанием и изъятием имущества, поскольку работа в праздники – согласно эдикту императора – вызывает Божественный гнев и, таким образом, навлекает опасность бедствий, войны, голода и чумы.
– Благодарю, Симонис, об этом я позабыл. Значит, в понедельник.
– Мне очень жаль, но должен вам напомнить, господин мастер, что в понедельник начинаются лекции в университете, поскольку пасхальные каникулы уже закончились.
– Точно. Надеюсь, на этот раз у тебя есть кто-то, кто послушает лекции за тебя.
– Конечно, господин мастер: мой младшекурсник.
– Твой… кто? Ах да, этот Пеничек, – сказал я, вспомнив церемонию снятия, на которой присутствовал.
– Именно он, господин мастер. Я – его шорист, и он подчиняется моим решениям во всем. Но боюсь, мне придется лично присутствовать, по крайней мере, на открытии университета. Однако я сделаю все, чтобы не доставлять вам неудобств, господин мастер.
Я кивнул. Обрести в лице Симониса помощника трубочиста было сущим везением. С утра и до вечера он работал за меня и обычно не обращал внимания на время, праздники и другие поводы отлынивать от работы.
С удивлением и некоторой озадаченностью я вскоре по прибытии в Вену узнал, что в императорской столице насчитывается не более двухсот пятидесяти рабочих дней в году, которые прерываются настолько же регулярными, насколько нелепыми праздниками. Прежде всего, существовали так называемые «синие понедельники», то есть такие понедельники, которые под религиозными или еще какими-нибудь предлогами продлевали воскресную праздность. Сюда же относились такие занятия, как ярмарки, часто длившиеся неделями и позволявшие бездельничать; затем еще крестные ходы, которые могли продолжаться всю неделю. Все это были выходные дни, за которые, однако, нужно было платить в обязательном порядке!
В Вене никогда не работали долго: всегда был какой-нибудь повод, нарушавший ритм, что сильно влияло на выполнение крупных заказов, которые именно из-за этого занимали очень много времени и могли быть завершены только после бесконечных дебатов между мастером и работниками мастерской. Пунктуальное появление на рабочем месте тоже было неведомой добродетелью: уже успел сформироваться обычай, что мастер лично будит своих работников и принуждает их приступить к работе вовремя. В общем, много такого, от чего меня, к счастью, избавил Симонис.
Однако рассказы своих собратьев по цеху я знал хорошо, о да! Если мастеру наконец удалось достигнуть того, что его подмастерья сидят, склонившись над работой, чтобы сделать хоть самую малость для того, чтобы она была выполнена, то они тут же принимались громко требовать дополнительную плату. В Вене, кстати сказать, вот уже несколько столетий действовал закон, согласно которому месячная зарплата покрывала лишь малую часть объема работы, а в Риме это сошло бы за половину каникул.
Усложняли ситуацию, кроме того, еще и религиозные предписания. Гильдии ремесленников требовали права присутствовать на похоронах члена гильдии, к тому же в Вене в ходу был удивительный обычай поминок по усопшему. Кстати, банкет этот мог быть каким угодно, только не скромным: дикий, необузданный кутеж до позднего вечера. В прошлом некоторые главы нашего цеха пытались сдерживать этот позорный феномен, объявляя, что на похоронах будет присутствовать только «часть» членов гильдии. Однако поскольку они забывали уточнить число, туда шли почти все, и только некоторые были готовы к тому, чтобы почтить почившего собрата по цеху работой вместо упражнения своих жевательных мускулов.
Не лучше подмастерьев вели себя и слуги. Неутомимо негодовал с кафедры и в своих книгах отец Абрахам а Санта-Клара на нерадивых слуг: «Потеть не за едой, а за работой, ну-ка, ну-ка!» Слуги имели право не выполнять работу, чтобы принимать участие в торжественной мессе. Наибольшим же бельмом в глазу господ была заутреня в половине шестого утра, поскольку служила излюбленным поводом для того, чтобы приступить к работе позднее…
Если госпожа ссорилась со своей служанкой из-за того, что та каждое утро просила позволения пойти к заутрене, она восстанавливала против себя всех соседей. На самом же деле служанки шли на богослужение только затем, чтобы их там видели, а как только церковь наполнялась, убегали и встречались с очередными возлюбленными, чтобы пойти с ними на танцы, в кофейню или в кусты сада Аугартен. А если потом опаздывали, то обвиняли во всем несчастного священника.
Именно поэтому во время нашего прибытия в Вену мы видели на улицах столько служанок, словно то был праздник! Утренняя прогулка на базар тоже была поводом для праздного времяпрепровождения, а у кухарок было излюбленной привычкой «обменяться новостями у бассены» дома пекаря или молочника, и эти встречи даже стали называть «утренними воссоединениями».
Отец Абрахам а Санта-Клара сетовал еще и на то, что с такой работой те немногие заработанные деньги легко было прокутить в ближайший же праздник или во время выходных, поэтому нужно говорить не столько о «праздниках», сколько о «жратьниках». На протяжении вот уже двух сотен лет то и дело выходили предписания, которые должны были сделать воскресенье вновь священным днем и положить конец пьянкам и пирушкам. Например, вышел запрет на то, чтобы по воскресеньям ходить в трактир или играть в боччи, однако никто его не придерживался. Процессии и крестные ходы стали ареной прискорбного смешения полов: мужчины и женщины танцевали и играли друг с другом, безудержно предавались простейшим радостям, вследствие чего часто – но безуспешно – предлагалось проводить мужские и женские процессии отдельно. Хотя отец Абрахам проповедовал, что верующие не должны слишком много времени проводить в молитвах (каждый день по часу), но только для того, чтобы у них было больше времени для работы, а не для того, чтобы предаваться праздности: «Молитва должна чередоваться с работой, как солнце и луна в небе; молитва должна сопутствовать работе, как мотыга на рукояти».
Совету этому почти никто не следовал, особенно с учетом множества выходных дней. Одних только национальных религиозных праздников было тридцать шесть; не проходило и месяца без нескольких праздников. Кроме священного праздника Рождества, Крещения и Пасхи были еще: в январе – обрезание Иисуса и обращение святого Навла; в феврале – Сретенье Господне и праздник святого Матфея; в марте – Благовещение Пресвятой Богородицы, не говоря уже о том, что кроме пасхального понедельника и вторника, следующего за Пасхой, на работу не ходили вообще; в апреле наступал черед Георгия Победоносца и святого Марка. В мае благочестивые праздники просто градом сыпались: именины святого Филиппа и Иакова, Вознесение Господне, день Святой Троицы и вторник после него, праздник Тела Господня; в июне – Иванов день и праздник Петра и Павла; в июле – встреча Марии и Елизаветы и праздники святой Марии Магдалины и Иакова; в августе – праздник святого Лаврентия и Варфоломея, кроме того – Успение Богородицы; в сентябре – Рождество Пресвятой Богородицы, праздник Левия Матфея и святого Михаила; в октябре – святого Симона и Иуды; в ноябре – День всех святых, день святого Мартина и праздники святой Екатерины и Андрее; в ноябре – день святого Николая, Непорочное зачатие Девы Марии и в декабре, кроме Рождества и святого Стефана, есть еще праздник Иоанна Богослова, который, поскольку приходится на 27 декабря, может замечательно продлить Рождество. Это всеpteta austriaca.…
В свой первый месяц в Вене я сам насчитал пять дней, на которые приходился какой-нибудь праздник – во все остальные дни всегда находился какой-нибудь повод, чтобы в рабочее время отправиться в церковь.
Но настоящие столпы праздности основывали религиозные братства. И были они крайне многочисленны и могущественны. Братство Святой Троицы при церкви Святого Петра, к примеру, насчитывало порядка восьмидесяти тысяч приверженцев. В одной только Вене существовало около сорока различных братств. Вступавшие в их ряды пользовались многочисленными преимуществами: бесплатное медицинское обслуживание, postmortem денежное пособие вдове и пятьдесят бесплатных месс, далее – право покидать рабочее место, чтобы принимать участие в различных религиозных собраниях конгрегации. Хотя встречи проходили преимущественно по воскресеньям, они часто растягивались на целую неделю. К примеру, если случалось так называемое «кватемберное воскресенье», то пять следующих за ним дней в восемь утра проводились мессы, с целью почтения «благодетелей процессии». В конце года оказывалось, что каждое братство провело мессы в количестве между ста пятьюдесятью и двумястами, около шестидесяти раз повторяло молитвы, перебирая четки, а также отслужило около двадцати месс за живых членов братства и столько же за усопших. Сюда добавлялись похороны, выборы ректора и дни, когда состоялись совещания или непредвиденные обстоятельства требовали того, чтобы срочно созвать всех членов. Я подсчитал, что по всем этим поводам каждый год теряется около месяца рабочего времени. То есть двести пятьдесят рабочих дней уменьшались до двухсот двадцати.
Однако были люди, которые работали еще меньше, чем ремесленники и посыльные, и то были служащие и адвокаты из среднего класса. Они праздновали дополнительные праздники 18 июля и 2 августа (которые по неизвестной причине именовались «укосные каникулы») и 1 октября и 15 ноября («винные каникулы»). И на этом не успокаивались: по случаю Пасхи у них бывало добрых две недели каникул! Впрочем, это излишество не удержало их от того, чтобы мелочно уточнять, что dominica in albis уже сам по себе является праздником и поэтому должен считаться отдельно, из-за чего у них получалось все пятнадцать каникулярных дней. Такой подсчет привел к беспокойству в конторах и в первую очередь в судах, поскольку в следующий за Фоминым воскресеньем понедельник катастрофически не хватало персонала. Императору пришлось лично вмешаться и издать закон, где было установлено, что dominica in albis входит в число двухнедельных каникул и поэтому не может считаться отдельным праздником.
– Симонис, я хотел сказать тебе, что я доволен тобой и твоей работой, – сказал я, отвечая своим мыслям.
– Спасибо, господин мастер, я очень польщен, – вежливо ответил мне грек полным от лукового соуса и мяса серны ртом.
И у меня поистине была причина благодарить своего помощника! Во всей этой сумятице бесчисленных празднеств Симонис использовал несметное количество свободных от посещения университета дней для того, чтобы беспрепятственно заниматься работой трубочиста у меня на службе. Было очень мало дней, когда мне приходилось действительно отказываться от него, и это никогда не длилось дольше нескольких часов. К примеру, его вызвали 2 апреля: «Зеленый четверг приходится на второе число месяца, и господа студенты славного императорского конвикта св. Иосифа присутствуют на омовении ног в своих капеллах». Кроме того, 25 апреля, в праздник святого Марка, я буду вынужден обойтись без него, поскольку «господа студенты должны сопровождать большую процессию от церквей собора Св. Стефана к Св. Марку и обратно».
А именно студенческие каникулы образовывали довольно внушительное число: сто четырнадцать дней без учебы и присутствия на лекциях. Сюда еще добавлялись праздники отдельных факультетов, поскольку у каждого был свой заступник с соответствующим праздником. Кроме того, существовали праздники каждой из четырех наций, на которые делился университет (австрийскую, рейнскую, венгерскую и саксонскую); затем – годовщины, к примеру День всех святых посвящался всем умершим сотрудникам университета. Не следовало забывать также и праздники при дворе: каждый день, когда почтенные члены Alma Mater Rudolphina допускались на аудиенцию к императору или по какой-либо причине отправлялись ко двору, был выходным, конечно же, это касалось и дней, когда проводились коронации, королевские свадьбы, прибытие послов или супруг императоров или же их родственников. И, напоследок, был еще праздник восстановления, когда обновлялись привилегии, предоставленные императором университету с незапамятных времен.
Еще больше везло школьникам: наряду со ста семьюдесятью восьмью положенными праздниками они год за годом отмечали огромное количество «чрезвычайных праздников» (по требованию епископов или отдельных князей, желавших отметить определенное событие), и получалось, что здесь, по моим подсчетам, в школу ходили только каждый третий день! Мой малыш, которого я по вечерам и выходным сам учил чтению, письму и счету, был в свои годы гораздо образованнее, чем большинство детей Вены.
О, мудрая Вена! – сказал я себе и с восхищением посмотрел на своего сыночка, своего маленького ученика трубочиста, который как раз занимался тем, что вылизывал опустошенную до дна тарелку. Поистине, ты знаешь путь к здоровью и счастью, тебе ведомо искусство наслаждаться жизнью! В начале своих размышлений я обозначил избыток праздников и леность венцев как наказание, но я ошибался.
В Риме студенты стонут от учения, рабочие – от угнетения, семьи (и в первую очередь женщины) тоскуют дома в одиночестве, в то время как их мужья с утра до вечера батрачат на улицах или в мастерских. В Вене же только приступали к обучению или работе, как какой-нибудь колокол возвещал о том, что пришло время остановиться и принять участие в ярмарке, празднестве, мессе или процессии. Разве тяжкий труд приносит лучшие результаты? Ни в коем случае! В колыбели империи работали очень мало, но все получалось (хотя и требовалось на это больше времени). В городе пап люди трудились до изнеможения, но ничего не работало. В Вене еды было вдосталь для всех, семьи были зажиточными, улицы – чистыми, преступления случались изредка, а свободного времени было сколько угодно. В Риме люди голодали, грабеж и убийство подстерегали за каждым углом, город был грязен, а все вкалывали без остановки с утра и до ночи.
Когда я сообщал нашим немногим знакомым о том, что мы переезжаем в Вену, на меня смотрели как на несчастного сумасшедшего: ты едешь в холод, к этим глупцам-немцам? Не прожив здесь и месяца, я сильно заподозрил, нет, уверился, что это мы, римляне, глупцы.
– Господин мастер, – сказал Симонис, прерывая внутренний хвалебный гимн, звеневший в моем сердце, – я уведомил своих сокурсников по поводу вашего интереса касательно pomum aureum. Кроме того, я позволил себе пригласить их сюда на краткую встречу, так вы сами сможете объяснить, что именно вы хотите знать. Данило Данилович только что прислал мне записку, что в полночь он хочет встретиться с нами: может быть, у него уже есть какие-то новости.
На обратном пути с работы во дворце Клоридия зашла к нам в трактир. Выражение ее лица свидетельствовало о глубочайшем расстройстве.
– О, мой супруг, если бы ты знал, что со мной сегодня приключилось! – начала она, сев за наш стол и в несколько глотков опустошив мой стакан вина.
Она улыбнулась ребенку, сидевшему напротив и обеспокоенно смотревшему на нее, поцеловала его и погладила по голове. После этого попросила Симониса, который уже поел, отвести нашего малыша в монастырь, чтобы он вовремя пришел на урок немецкого языка, сказав, что мы подойдем позже.
Клоридия намеревалась сообщить нечто очень важное и опасалась реакции нашего сына. Когда Симонис с мальчиком удалились, ее материнская улыбка погасла, она взяла мою руку в свои, покрытые холодным потом.
– Что? – в тревоге спросил я ее.
– Благодарение Богу, что моя служба во дворце заканчивается завтра утром: принц Евгений предоставит are еще одну аудиенцию, а затем тот вернется в свое жилище на Леопольдинзель. Во вторник Евгений уезжает в Гаагу. С работой закончится и оплата, но так даже лучше. Если бы со мной еще раз случилось что-то подобное тому, что было сегодня, все могло бы кончиться плохо.
– Кончиться плохо? Да говори же, наконец, что случилось?
– Это отвратительное существо… тот, который пообещал дервишу голову.
– И что?
– Он опять был во дворце. Я дважды встретилась с ним. Сначала на лестнице для посыльных, в обществе его товарищей-турок. Если бы ты знал, как он на меня глазел! Наконец-то я увидела его лицо, если это месиво из клочков кожи вообще можно назвать лицом. Он таращился на меня своими налитыми кровью глазами, и его серые недоверчивые зрачки впились меня, словно крюки. Я ушла со всей возможной поспешностью, но все равно меня не покидало чувство, что он провожал меня взглядом. Боюсь, он что-то подозревает; будем надеяться, что во второй раз он не заметил, как я тайком за ним наблюдаю.
– А зачем тебе понадобилось шпионить еще и за ним? – в ужасе воскликнул я, ибо мне стало дурно при мысли о том, что моя сладкая женушка могла попасть в когти головореза.
После первой встречи с человеком в капюшоне моя жена выступала в качестве переводчика между мажордомом аги и одним из поваров принца, когда краем глаза снова увидела, как этот монстр поднимается по ступенькам, на этот раз по большой лестнице дворца. Он наверняка пробрался бы незамеченным, если бы Клоридия именно в тот миг, когда этот человек проскользнул на третий этаж, не открыла двери на лестничный пролет. Его настороженное поведение возбудило любопытство Клоридии, поэтому она оставила поле переговоров и неслышно последовала за ним.
– Мне было страшно, но риск того стоил. Может быть, у этого в капюшоне снова была встреча с Кицебером, – пояснила моя мужественная возлюбленная.
Но незнакомец продолжал совершенно спокойно идти дальше по дворцу, Казалось, он хорошо ориентируется в нем: в это время весь персонал находится на нижних этажах между кухней и комнатами для посыльных и в холлах второго и третьего этажей не было ни души. Молниеносно обследовав некоторые комнаты третьего этажа, он вернулся на нижний.
Там, пояснила Клоридия, находится зал с видом на Химмельпфортгассе, гдедолжны были поставить несколько книжных шкафов.
– Говорят, Евгений намеревается основать большую библиотеку и для этой цели собирается приобрести множество печатных изданий и манускриптов.
Поскольку столярам еще только предстояло сделать шкафы, в зале стояло несколько деревянных ящиков, содержимое которых не было известно никому, кроме Евгения и его слуг. Закутанное в плащ существо быстро вломилось в будущую библиотеку.
Клоридия, которая не могла войти в зал (да и не хотела), удовольствовалась тем, что приложила ухо к двери, чтобы подслушать. Сначала она услышала странные звуки слева. Затем последовал звон монет, словно кто-то набирал их пригоршнями и ссыпал в мешок; наконец раздался звук шагов, приближавшихся к двери.
Существо вышло из будущей библиотеки принца Евгения и исчезло в направлении холлов дворца, вероятно, чтобы выйти на улицу через лестницу для посыльных.
Оставшись одна, Клоридия вошла в библиотеку. На полках стояли деревянные ящики различных размеров и форм. Человек, должно быть, копался в некоторых из них, но только один, крышка которого была плохо закрыта, а быть может, повреждена, и открывала взору то, что находилось внутри, привлек ее внимание.
Подняв крышку, Клоридия увидела лежащие в беспорядке и покрытые пылью старые газеты, военные карты и черновики писем. Все это, казалось, были предметы небольшой ценности, которые Евгений, вероятно, велел сложить временно, до тех пор пока они не обретут свое место в библиотеке. Хотя времени у нее было мало, Клоридия пролезла даже на самое дно ящика и наткнулась пальцами на холодные металлические предметы, которые издавали слышанный ею прежде звон монет. Она склонилась над ящиком и обнаружила небольшую горку металлических штучек неровной формы.
– Я взяла одну, вот, посмотри
.
Моя драгоценная супруга долго колебалась, прежде чем взять странный предмет; ведь он принадлежал его светлости принцу; однако поскольку странных металлических предметов, напоминавших монеты, было очень много, ей показалось, что ничего не случится, если она возьмет один, к тому же всего лишь на время. Возможностей вернуть этот предмет довольно много, а пока мы должны выяснить, в чем тут, черт побери, дело и почему таинственное существо, похоже, присвоило себе их в значительном количестве.
Я вертел «монету» в руках, рассматривая то одну, то другую сторону.
– Она, конечно, потемнела от времени, но это, вне всякого сомнения, серебро, – заметил я.
– Вот именно. А если ты посмотришь на верхний край, то увидишь, что она напоминает серебряную тарелку.
В центре находилась круглая гравюра, в которой можно было узнать дворянский герб: манжетка и полосатое поле. Над ним, рядом с сильно выгнутым краем, было написано:
LANDAV 1702 IIII LIVRE
По углам с четырех сторон были выбиты французские лилии.
– Что же это, черт побери, такое? – озадаченно спросил я.
– О, меня можешь не спрашивать. Я знаю только одно, что это тот самый странный предмет, который не выпускал из рук принц Евгений во время аудиенции.
– В любом случае это, кажется, монета, здесь написано «4 ливра», а ливр – это французская лира. Не случайно тут изображены лилии Франции. Однако, кажется, это не настоящая монета, а сделанная на каком-то примитивном станке.
– Может быть, это поддельная французская монета? – предположила Клоридия.
– Немногих французов она сможет обмануть, доложу я тебе.
– Ландау – немецкий город, где император Иосиф выиграл две битвы, если я не ошибаюсь, – сказала Клоридия.
– Да, в 1702 и в 1704 годах. Но эта штука – точно не памятная медаль. Во-первых, для этого она сделана слишком плохо, а во-вторых, поскольку на ней изображены лилии, то это символ Франции, и уж никак не империи.
В этот момент нас прервали, поскольку вернулся Симонис. Мы показали ему странную монету и попросили высказать свое мнение.
– Ничего подобного я никогда не видел. Я знаю, что Ландау – важная немецкая крепость в Пфальце и что наш возлюбленный император добрых два раза осаждал и штурмовал ее. Но при чем тут этот кусок серебра, сказать не могу.
Наш разговор продолжался совсем недолго, поскольку вскоре подошли студенты, друзья Симониса. Все были в сборе: «барон» Коломан Супан, румынский «князь» Драгомир Популеску, поляк Ян Яницкий, граф Опалинский, болгарин Христо Христов Хаджи-Танев и, наконец, беанус, после церемонии снятия ставший младшекурсником, хромой богемец Пеничек, почтительно державшийся позади своего шориста, то есть Симониса.
– Благодарю вас, что пришли, чтобы помочь нам, – приветствовал их я и пригласил всю группу присесть за наш стол.
– Всегда к вашим услугам, – сразу же ответил Христо Христов Хаджи-Танев, болгарин.
– Не обманывайтесь, господин мастер, – сказал грек, словно меня нужно было успокаивать. – Но на нас вы можете положиться, не так ли, Христо?
– Конечно же, мой дорогой Симонис, – сказал Христо, глубоко вздохнув, будто подготавливаясь к речи. – Студенты – самый благородный народ среди людей! Мы – чудеснейшее сокровище, экстракт человечества, золото среди металлов, драгоценный камень в золотой оправе. Мы среди идиотов – словно человек среди неразумных животных. Мы – украшение города, почетная корона родителей, посвященные Господу и мудрости сыны, столпы науки и страны!
Тут же разразился первый из целого ряда шквалов аплодисментов и восторженного свиста.
– И только у этого ненормального, этого Популеску, нет столпа, – заметил Коломан Супан, что вызвало взрыв хохота.
– Зато у тебя целых два, один внутри, второй снаружи, – ответил Популеску.
– Прекратите свое свинство, невежи, среди нас дама, – напомнил Симонис, вежливо указывая на Клоридию, которая, однако, похоже, искренне веселилась глупой шутке.
Христо продолжил свою речь:
– Ну, что же еще? Мы – принцы и звезды мира, и пусть у некоторых животы полопаются. Я не сомневаюсь, что многие враги наморщат носы, но господа анатомы сообщают, что конечности, вены, плоть и внутренности одинаковые у всех людей: настоящее благородство находится в мозгу, а не в так называемой дворянской крови. В Египте только ученые управляли благородным сословием. Просвещенный и набожный император Антоний Пий предпочел отдать свою дочь Фаустину нищему философу, чем богатому и благородному дураку.
– Однако мог существовать и Коломан, который беден и, кроме того, еще и глуп, – пошутил Популеску.
– Или ты, потому что ты педераст и тоже глуп, – ответил Коломан.
– Не обращай внимания, Драгомир, сохраняй спокойствие… – пробормотал Популеску себе под нос.
– Спокойствие, дорогие друзья, дайте же мне закончить! Я скажу, что большой палец на руке – это студенчество в городе. Не стоит ли величать нас ангелами за наше Дружелюбие? Ибо дружелюбие – ангельская добродетель. А где процветает цивилизованность и гуманность больше, чем в университете? Даже больше, чем при дворах, ибо там вежливость неучей приправлена заметной порцией лести. Мы же, студенты, настоящий карбункул, сверкающий пуще других драгоценных камней. Мы – изумруд и сапфир города, поскольку ярким светом красоты укрепляем глаза всех смотрящих. Как замечательно вместо грубых и нескромных бездельников видеть такую усладу для глаз, сынов муз, прогуливающихся взад-вперед по улицам! То, что приходится вынести студенту с начала юности и до конца своей жизни, просто не поддается описанию, ибо это страшно, трудно, тяжело и приходится поломать себе голову. Короче говоря, я называю нас драгоценнейшими господами, короной contextam splendidissimis virtutibus, gemmis longe pretiosioribus!
– Слушай, да говори уже по-человечески! – охладил его пыл Опалинский.
– Я сказал, что мы обладаем наилучшими добродетелями и представляем собой корону, украшенную самыми драгоценными камнями! Теперь тебя все устраивает, козел невежественный? – огрызнулся Христо. – И я закончил.
Вступительная речь болгарина и его последнее замечание вызвали у его товарищей оглушительные аплодисменты, к которым из вежливости присоединились и мы с Клоридией.
«Будем надеяться, что он прав», – подумал я про себя, оглядывая эту разгульную банду.
Я коротко сообщил им о загадочном высказывании «Soli soli soli adpomum venimus aureum!», которое произнес ага во время аудиенции у принца Евгения, и предложил студентам приличное вознаграждение. По совету Симониса, который был посвящен во все, я, впрочем, умолчал о том, что дервиш аги планирует заговор, намереваясь отрезать кому-то голову. Мой помощник полагал, что, если я открою это, их не остановят никакие деньги в мире: они бросятся бежать прочь. Еще я скрыл, что светлейший принц Евгений хранит бумажку с этим предложением не где-нибудь, а в своем дневнике – мне было стыдно, что Клоридия рылась в его личных бумагах. И хотя Савойский заслуживал худшего, ведь в том письме, которое показал мне аббат Мелани, он выставил себя предателем, в столь опасную тайну посвящать весь цвет студенчества я, конечно же, не собирался.
Эти молодые люди с бурными темпераментами все были родом из стран, расположенных к востоку от Вены. Они страдали под гнетом османов и страстно их ненавидели.
– Турки – это звери в человеческом обличий, – с отвращением прошептал Популеску.
– Младшекурсник, сделай лицо как у турка! – приказал Симонис.
Бедный Пеничек изобразил идиотское и дикое выражение лица.
– Нет, младшекурсник, это Ян Яницкий, граф Опалинский, – рассмеялся Христо и преувеличенно согнулся.
– Пусть турки оближут тебе зад, Христо Христов Хаджи-Танев, – принялся защищаться Опалинский, – они же обожествляют таких евнухов, как ты.
Насмешки и издевки в адрес Блистательной Порты и грубой культуры ее подданных продолжались еще какое-то время. Я видел, как омрачается лицо Клоридии. Товарищи Симониса ведь не подозревали, что моя сладкая женушка была ребенком матери-турчанки. По возвращении со своей работы во дворце Евгения она сама рассказывала мне о грубости турок. Но никому ведь не нравится, когда другие пренебрежительно отзываются о его народе.
Чтобы отвлечь студентов, я рассказал им о таинственном незнакомце в капюшоне, который столь угрожающе смотрел на Клоридию.
– Это тоже наверняка был турок! – усмехнулся Драгомир. – Их женщины настолько ужасны, что блеск вашей красоты наверняка ослепил его, мадонна Клоридия.
От столь неожиданного комплимента лицо моей жены несколько посветлело.
– Как это так? Об их гаремах рассказывают столько сказок… – вставил хромой Пеничек, который, должно быть, за всю свою жизнь почти не видел женщин.
– Конечно, если бы ты послушал, как хвалят османы сами себя, да они мастера в этом деле, рассказывать лживые сказки о якобы чудесах своей страны. Ты когда-нибудь бывал в гареме?
– Гм, пока нет…
– Это не что иное, как страшное, мрачное место, зачумленное, задымленное, где царит хаос. Представь себе почерневшие стены, с которых осыпается штукатурка, деревянные потолки со множеством трещин, покрытые пылью и паутиной, грязные диваны, изорванные занавески, повсюду воск от свечей и масляные пятна.
У женщин-турчанок, продолжал Драгомир, нет зеркал, они очень редки в Турции, поэтому опи обвешиваются безделушками наудачу. Пользуются красящими порошками без меры, например подводя себе синим глаза и носы. Красясь, помогают друг другу, но поскольку они все соперницы, то дают друг другу наихудшие советы. Для окраски бровей используют столько черного, что рисуют себе две большие дуги от переносицы и до висков или, того хуже, одну широкую линию через весь лоб.
– Результат в сочетании с ленью и неряшливостью турецких женщин получается поистине отталкивающим, поверь мне, – с гримасой на лице провозгласил Популеску.
– С каких это пор ты стал специалистом по османским гаремам? – удивился Коломан Супан.
И, словно этого было недостаточно, нимало не смутившись, Популеску продолжал: каждое женское лицо накрашено столь замысловато, что считается произведением искусства, разрушать которое умыванием и восстанавливать каждое утро очень сложно. Idem с руками и ногами, которые они любят красить в оранжевый цвет. Поэтому они никогда не моются, опасаясь, что вода может разрушить весь марафет. Еще больше усугубляют ситуацию в гареме множество детей и служанок, чаще всего, к сожалению, негритянок, которые живут с женщинами.
– Негритянки возлежат на диванах и креслах, как их госпожи, ставят ноги на те же ковры и прислоняются спинами к тем же обоям. Боже мой! – воскликнул Драгомир.
– Тебе негритянки внушают такой ужас? – принялся подтрунивать над ним Коломан. – Я удивлен, что у тебя столь тонкий вкус…
– Не все ведь, как ты, готовы пойти даже за обезьяной, – огрызнулся в ответ румын.
Популеску продолжал свой рассказ о том, что стекло в Азии еще в новинку, поэтому окна закрывают вощеной бумагой, а там, где мало известна и бумага, довольствуются тем, что живут вообще без окон, только при свете камина. Этого света вполне достаточно для того, чтобы курить, пить и стегать плеткой непослушных детей, потому что это единственное, чем занимаются весь день турчанки.
– Короче говоря, гаремы – это герметично закупоренные искусственные пещеры, натопленные железными печами так, что дышать невозможно! – заключил Попу леску с грубым смешком и положил руки на шею, имитируя удушение.
– Смешного тут ничего нет, – вдруг, к моему удивлению, произнесла Клоридия, молчавшая во время всего рассказа Популеску. – Воздуха в гаремах действительно нет, это правда, но бедные женщины совершенно этого не чувствуют, напротив, они целыми часами сидят у огня. Потому что они, бедняги, весь день взаперти, почти не могут двигаться и из-за этого постоянно мерзнут. Моя мать была турчанкой, – спокойно сообщила она.
Неожиданное открытие заставило всю эту небольшую веселую компанию мгновенно умолкнуть.
– В любом случае я выражаю вам свое искреннее сочувствие: я не знала, что вы – евнух, – добавила моя жена, с широкой улыбкой обращаясь к Драгомиру. – Потому что – вы же знаете об этом, не так ли? – вход в гарем мужчинам строжайше запрещен, по крайней мере тем, кто заслуживает этого названия…
И с этими словами она поднялась и вышла.
Когда все разошлись, я вернулся в монастырь к Клоридии и малышу, где подвергся пыткам урока немецкого языка, который был перенесен вследствие завтрашнего воскресенья. Бились мы очень даже неплохо, хотя мысли мои были заняты совершенно иными вещами. Сегодня вечером настал черед разговора о путешествии:
– Мой господин, мне хотелось бы извиниться, поскольку, уезжая, я не взял отпуска у своего господина.
– Мой господин, где нет обиды, там нет нужды в извинениях.
– Поистине, мой господин, и тем не менее я остаюсь вашим должником.
Итак далее. Оллендорф заставлял нас повторять множество вежливых оборотов, которые были столь же элегантны, сколь и бесполезны для трубочиста и его семьи.
20 часов: пивные и кабаки закрываются
Оркестр начал с вступления к арии Алексия. Главная часть исполнялась на лютне Франческо Конти, доброго друга Камиллы де Росси, который теперь сплетал свои арпеджио на фоне мрачного бормотания смычков.
Мы находились внутри Хофбурга, в славной императорской капелле, на репетиции «Святого Алексия». Звукам уже удалось привести мою дорогую супругу в расслабленное состояние и смягчить ее ужас от пережитой во дворце Савойского встречи.
Несколькими выразительными движениями локтем хормейстер усмирила массу контрабасов, успокоила скрипки и дала дорогу скромной лютне. Теперь Алексий пел страстные стихи, которыми пытался ослабить боль своей бывшей невесты. Много лет назад он покинул ее, и теперь, когда они встретились снова, она не узнала его:
В то время как восхитительная мелодия смягчала мое сердце и душу, я вспоминал события прошедшего дня. С тех пор как в город прибыл Атто Мелани – еще до того, как я встретил его и вообще узнал о его присутствии, – моя спокойная, размеренная жизнь в Вене превратилась в ведьмовский котел: сначала – приключение со львами в Месте Без Имени, с его причудливым Летающим кораблем, затем прибытие турецкого посольства, наверняка с дурными намерениями (стоит только вспомнить о плане Кицебера, который собирался отрезать кому-то голову). Затем собственно прибытие самого Атто и его попытка ввязать меня в международный заговор во вред Евгению Савойскому (именно светлейшему принцу, великодушному работодателю моей супруги Клоридии!). И вообще, как называть его: Евгением Савойским или Собачьим Носом? Случайно ли Атто обронил это прозвище или нарочно? Едва аббат Мелани, спустя одиннадцать лет, снова появился в моей жизни, как я уже начал втайне ненавидеть его.
Наконец, мы узнали, что Кицебер обладает магическими способностями, которые использует при отправлении подозрительных кровавых ритуалов. И словно этого было недостаточно, у дервиша были какие-то темные делишки с человеком, который должен был принести ему чью-то голову и который, похоже, угрожал Клоридии. В семье даже появилось странное новшество: моя жена, долгие годы не произносившая ни слова о своем прошлом и своей матери-турчанке, вдруг стала разговорчивой и при этом обнаружила полезные знания о дервишах и их способностях.
Тем временем сопранистка Ландина, супруга Конти, исполнявшая роль нареченной Алексия, пела, сама того не зная, своему бывшему жениху:
Что случилось бы, думал я, если бы Кицебер обнаружил нас в лесу на горе Каленберг? Принимая во внимание его тайные силы, я мог представить себе только ужасный конец. И если бы я сначала не лишился головы из-за какого-нибудь колдовства дервиша, мне в любом случае грозил суд и обезглавливание, поскольку я участвовал в планировании заговора против Евгения, главнокомандующего императорскими войсками, будучи в одной лодке с тайным агентом и врагом, французом, пусть и слепым, и беспомощным. Если как следует подумать, то письмо, в котором Евгений предлагал французам свои услуги, совсем не обязательно должно было возыметь желаемое действие: разве Илзунг и Унгнад, оба неверных советника Максимилиана II, не остались на своих постах даже после того, как император обнаружил их предательство? С учетом всего этого встреча с Мустафой, старым львом в Месте Без Имени, была всего лишь скромной прелюдией смертельных опасностей, которым я подвергался на протяжении нескольких последующих дней.
– Мастер трубочист, что-то вы сегодня бледны и задумчивы.
– Кто здесь? – Я молниеносно обернулся, сердце мое забилось быстрее.
Голос, так напугавший меня, принадлежал Гаэтано Орсини, веселому кастрату, другу Камиллы, который исполнял партию Алексия.
Оркестр сделал перерыв в репетиции, Орсини подошел поздороваться со мной, а я, погруженный в свои мрачные размышления, даже не заметил его.
– Ах, это вы, – с облегчением вздохнул я.
– Наверное, мне следовало сказать: бледны, задумчивы и крайне нервны, – поправился он, приветливо хлопая меня по плечу.
– Пожалуйста, извините, у меня был очень тяжелый день.
– Как и у всех нас. Мы, музыканты, очень долго репетировали во второй половине дня и очень устали. Однако нужно сцепить зубы покрепче, иначе мы осрамимся на выступлении перед нунцием и император велит выпороть весь оркестр, – с ухмылкой ответил мне Орсини.
– И бедную Камиллу тоже, – добавил я, тщетно пытаясь заразиться от Орсини хорошим настроением.
– О нет, ее-то уж точно нет, – ответил он со своеобразной улыбкой.
– Нет? В виде исключения он пощадит хормейстера Химмельпфорте?
– Разве вы не знаете? Наша подруга – ближайшее доверенное лицо их императорского величества, – приглушенным голосом произнес он.
Какое-то мгновение я молчал, испуганно переглядываясь с Клоридией.
– До сих пор Камилла писала для императора одну ораторию в год, – продолжал Орсини. – Вместе это получается четыре оратории, и она никогда не просила оплаты. В этом кроется загадка, потому что его императорское величество не жалеет средств, когда речь идет о придворной капелле. Он нанял всех семьдесят шесть музыкантов своего отца, более того, он даже ангажировал дополнительно еще нескольких, в основном скрипачей, так что у нас получается сто семь скрипок, что очень необычно для Европы. Не говоря уже об опере, открытой три года назад. Ведь после османской осады двадцать восемь лет тому назад в Вене не осталось оперного театра, который бы заслуживал этого названия.
При Иосифе I, по словам Орсини, Вена стала столицей итальянской мелодрамы, сколь возвышенной, столь и развлекательной, а также арлекинад, пантомим, балета, театра теней, канатоходцев etc. Опера – самая успешная в Европе: четырнадцать представлений в год и более, полна известных имен среди певцов, композиторов и инструменталистов.
– Все – исключительно итальянцы, – гордо уточнил Орсини.
Это дает представление об успехах на поприще искусства, которых удалось достичь благодаря великодушию и тонкому вкусу его императорского величества. Кроме того, его величество сам очень одарен в искусстве музыки, равно как и войны, и в часы досуга, когда государственные дела можно отложить, он садится за чембало или берет флейту и пробует свои силы в довольно милых композициях, среди которых «Regina Coeli» для соло сопрано, скрипки и органа, а также множество виртуозных оперных арий, выполненных в манере итальянца Алессандро Скарлатти. И потом, собственный талант молодого, всеми любимого императора в сочетании с большим количеством его музыкантов побуждает к экспериментам, так что при дворе инструменты часто используются новым, очень неожиданным способом. При этом капелла Иосифа, ибо она была названа в честь императора, стала в том, что касается инновации, своеобразным форпостом всей Европы, подобного которому никогда не существовало.
– Однако несмотря на все это наша таинственная хормейстер никогда не хотела получить даже гульден от императора. Даже до ухода в монастырь она всегда сама честно зарабатывала себе на жизнь.
– О да, это правда, – согласились мы с Клоридией, делая вид, что знаем, на что намекает Орсини.
– Она проехала по всем городкам Нижней Австрии и исцелила сотни больных по предписаниям той рейнской аббатисы, святой Хильдегарды. Часто у нее просили совета даже священники, которых приглашали на соборование. Ее поспешно приводили к постели умирающего, она называла подходящее лечение, которое, полагаю, всегда основывалось на двузернянке, и в течение дня случалось чудо: пациент начинал есть, поднимался и снова мог ходить.
– В случае с нашим сыном ей тоже удалось добиться значительных результатов, – согласился я.
– Да, но здесь, в Вене, Камилла лечит только друзей. Университет строго обходится с теми, кто занимается лечением без ученой степени доктора медицины.
– О, об этом я тоже могу многое порассказать, – подтвердила моя жена, которая занималась акушерской практикой только втайне.
– В любом случае наша хормейстер устроилась здесь хорошо, – сказал Орсини. – Когда император предложил ей навсегда остаться в столице, она попросила у него разрешения уйти в монастырь. Его величество указал ей Химмельпфорте, самый богатый и с правом свободного передвижения из всего множества монастырей города.
– С правом свободного передвижения? – удивилась Клоридия. – Разве монахини не живут в затворничестве?
– Теоретически да, – рассмеялся Орсини, – но им можно принимать любых посетителей женского пола, которые в кельях оказываются мужчинами, что предполагает наличие разрешения аббатисы, впрочем, его, похоже, очень легко получить. Они постоянно едят сладости, которые таскают из печи, особенно различные конфеты.
– Теперь, когда я об этом задумался, – сказал я, – могу подтвердить, что тоже замечал, что монахини не очень строго отгорожены от внешнего мира: можно очень легко просунуть голову между прутьев решетки, а стройный человек может далее пролезть через нее.
– Я своими глазами видел, как посетители подходили к решетке и целовали руки монахиням! А те даже не стыдятся, напротив, они, не колеблясь, просовывают руки между прутьев! – добавил молодой кастрат.
– Я рада за нашего хормейстера, что жизнь в монастыре не слишком тяжела, – заметила Клоридия.
– Однако это, конечно же, не единственная причина, почему император отправил ее именно в этот монастырь: все сделано для того, чтобы Камилла могла утешать малютку Пальфи… – заключил он веселым тоном, вынул из кармана яблоко и откусил от него.
Молодая графиня Пальфи! С сегодняшнего утра я знал от Атто, что в данном случае речь идет о возлюбленной императора, которая жила как раз на Химмельпфортгассе, неподалеку от монастыря. Именно та дама, которой хотел воспользоваться аббат Мелани, чтобы передать Иосифу письмо, обличавшее предательство принца Евгения. Я навострил уши и заговорщицки улыбнулся музыканту, побуждая его продолжать рассказ.
– …И вот останавливается карета его императорского величества па Химмельпфортгассе в необычное время, впускает кого-то и отвозит в Хофбург, – свободно продолжал Орсини, словно говоря о всем известных вещах, – Народ думает, что в карете сидит Евгений Савойский, которого Иосиф позвал, чтобы обсудить с ним важные военные дела. Вместо этого, однако, в карете сидит его подруга Камилла, если император хочет что-то доверить ей. Или же Марианна Пальфи, если он хочет не разговаривать, а… Ну, вы понимаете… – И на лице кастрата снова появилась широкая улыбка.
Я как раз собирался присоединиться к веселью Орсини, когда Клоридия удержала меня, ущипнув за руку: к нам направлялась Камилла. Хотя лицо ее выглядело усталым и обеспокоенным, она приветствовала нас с обычным радушием.
– Вижу, что вам даже в столь поздний час не занимать аппетита, – с улыбкой обратилась она к Орсини, державшему в руке надкушенное яблоко.
– Плод с древа познания, – шутливо ответил Орсини. – Я наконец решился отведать его.
– Вы не должны так говорить, – сказала Камилла, внезапно посерьезнев.
– Это же была всего лишь шутка: я пробовал его уже давно и часто, – ответил Орсини, продолжая шутить.
– Господин Орсини, я сказала, что вы не должны употреблять эти слова, – строго сказала Камилла.
Мы с Орсини смущенно переглянулись.
– Это слова из Священного Писания, – добавила Камилла, осознав, что, похоже, несколько перестаралась. – Я прошу вас не произносить их всуе.
– Я и подумать не мог, что обижу вас таким образом, – принялся оправдываться Орсини.
– Вы обижаете не меня, а Священное Писание. И нужны не предписания, а предвидение. Последнее – Божественный дар мудрости… однако извините меня, пожалуйста, нам нужно продолжать репетицию, – сказала она и, опустив голову, поспешила к своему месту перед оркестром – верный признак того, что перерыв окончен.
* * *
Вернувшись в монастырь, до смерти устав от волнений, которые принес этот день, мы вскоре уже лежали под одеялом. Клоридия уснула в моих объятиях, я же, несмотря на усталость, не мог сомкнуть глаз.
Тысячи вопросов проносились в моей голове, каждый переплетался с последующим, словно бусины загадочного ожерелья. Почему Камилла де Росси никогда не говорила нам, что она – подруга императора? Допустим, из-за скромности. Однако почему она отказывалась от платы за композиции? Почему она ушла в монастырь?
И потом: сегодня Камилла выглядела подавленной, но по какой причине? Я мог понять, что она, вопреки обыкновению, не захотела потратить полчаса на разговор с нами. Но почему она и словом не обмолвилась? А ведь ей было, что нам рассказать! В конце концов, Атто Мелани вчера вечером заходил в монастырь.
Камилла уже давно знала о том, что аббат приедет в Вену, как мне признался сам Атто. Но по его просьбе она хранила тайну; наверное, поэтому несколько дней назад она с улыбкой Сивиллы сказала, что нас ожидают «очень радостные часы». Что же было известно Камилле о намерениях, приведших Атто в столицу императора? Об этом аббат мне вообще ничего не сказал. Не должен ли был показаться хормейстеру странным визит старого кастрата, прибывшего, кроме всего прочего, из враждебной Франции? Знала ли она, что Мелани – профессиональный шпион?
Нет, наверное, не знала, сказал я себе. Атто просто рассказал ей красивую сказку. Возможно, он сказал ей, что хочет перед смертью поглядеть, что да как. Вероятно, он прибегнул к театральному тону, который так умело использовал в своих целях… А Камилла попалась на это.
Вопросы множились в моей голове, словно в зеркальном кабинете. Почему Атто не воспользовался Камиллой для того, чтобы передать императору письмо Евгения? Не знал, что хормейстер – подруга Иосифа? Вероятно, не знал. В противном случае он не вышел бы на Марианну Пальфи, вообще не упомянув Камиллу. Я сам ведь узнал о дружбе Иосифа с нашим хормейстером совершенно случайно, благодаря болтливости Гаэтано Орсини.
Что же мне делать? Передать эту драгоценную информацию Атто или умолчать? Для Камиллы будет легче легкого передать письмо Евгения Савойского императору. Но что случится, если Атто, как я подозревал, был заодно с турками? Разве не оказался бы тогда его императорское величество под ударом опасного заговора? Разве не могли меня обвинить в пособничестве?
Нет, лучше ничего не говорить Атто. Напротив, я буду тщательно следить за ним (что будет не так трудно, как когда-то, теперь, когда он совсем старик). Но в первую очередь я скрою от него, что связь с императором, которой он так желал, совсем рядом, за углом, точнее, в самом монастыре, где он квартирует.
Если бы Атто знал, как легко может встретиться с императором! Из болтовни своих собратьев по цеху, клиентов и посетителей трактиров и кофеен я узнал, хотя и был очень глубоко предан ему, что молодой император, невзирая на свои блестящие подвиги, носил в душе глубокие раны, зарубцевавшиеся и превратившиеся в нечто вроде наивности. Именно на этом мог сыграть аббат Мелани. Если бы ему удалось получить аудиенцию у императора через Камиллу, его наверняка выслушали бы и, вероятно, ему удалось бы достичь желаемого. И это было бы хорошо, если в намерения Атто действительно входит мир, как он утверждает. Но это было бы плохо, если на самом деле он заодно с турками и преследует их мутные цели.
Иосиф Победоносный родился с огнем, достоинством и душевным благородством истинного монарха. Он был способен на широкие жесты, мог увлечь нерешительного, тронуть бесчувственного. Он был нетерпелив, энергичен, скор на решения, пылкий импровизатор. Но прислушивался даже к ничтожным жалобам, давал обещания, далеко превосходящие его возможности, и никому ни в чем не мог отказать.
Причиной этой скрытой и коварной слабости была ирония судьбы: он был сыном человека, представлявшего собой его полную противоположность.
Отец Иосифа, Леопольд, был набожен, стеснителен и мелочен, он же – смел, безудержен, обходителен. Леопольд был осторожен, флегматичен, нерешителен и массивен; Иосиф искрился жизнерадостностью. Уже в двадцать четыре года он отправился в бой против французов, лично командовал войсками и захватил известную крепость Ландау. С тех пор его называли «победоносным». Отец же его, когда в 1683 году турки двигались к Вене, бежал сломя голову.
Молодой Иосиф – первенец, а значит, претендент на престол – изначально чувствовал себя призванным править. Он любил свой народ, а народ любил его. Но он требовал еще и повиновения от своих подданных, а потому выбрал себе латинский девиз «Timoré et amore». Он собирался использовать для правления «любовь и страх», два самых сильных чувства.
А его отец стал императором случайно: в молодости его готовили к монашеству, поскольку для трона был предназначен его старший брат. Когда же тот умер от болезни, правление стало для Леопольда тяжкой повинностью, с которой лучше всего было справляться с помощью терпения. Не случайно его девизом было «Consilio et industrie»: «Размышлением и усердием». Его воспитали могущественные иезуиты, завладевшие его легко управляемой душой. Вместо того чтобы позволить религии направлять себя, Леопольд использовал ее в качестве щита. Трусливый характер заставлял его колебаться в вопросах веры, он был одержим суевериями и колдовством, боялся магии. Убежденный в том, что должен быть терпеливым, он даже просителям позволял обращаться плохо по отношению к себе.
Иосиф был набожен, конечно, но презирал интриганов-иезуитов. Он поклялся себе, что прогонит их с королевского двора, как только взойдет на трон.
Из лени, а также чтобы не потерять своих лизоблюдов, отец Иосифа на протяжении десятилетий поддерживал двор и правительство как цветущий аппарат ненужных, праздных, склочных министров, которым к тому же еще и переплачивал. Иосиф не мог дождаться, когда наконец сможет выставить их всех за дверь и заменить молодыми, деятельными и знающими людьми, которым доверял. Министры знали об этом (Иосиф основал даже нечто вроде параллельного правительства, так называемый «молодой двор») и ненавидели его.
Постоянные нравоучения отца, попрекавшего его завоеваниями женских сердец, только ухудшали ситуацию. В итоге отец запретил ему заниматься государственными делами. Он не понимал и не выносил сына, который был так не похож на него и так похож на его величайшего врага, «короля-солнце»: тот тоже был выдающимся человеком с располагающим к себе характером, любимцем женщин. Леопольд предпочитал блестящим победителям заурядных людей, молодым – стариков, специалистам – неумех, бесстрашным – трусов. Как он мог любить своего первенца?
В действительности он любил Карла, своего младшего сына.
Карл был идеальным воплощением той заурядности, которую так ценил Леопольд. Иосиф был пылок, а Карл, воспитанник иезуитов, сдержан. Первый обладал привлекательной внешностью, второй выглядел всего лишь терпимо. Иосиф был скор на суждения, красноречив, Карл же колебался и поэтому молчал. Иосиф смеялся и заражал всех своим смехом, а Карл опасался, что смеяться будут над ним.
Они вышли из чрева одной матери, только первый родился правителем, второй – спутником. Карл, возможно, смог бы уживаться со своим братом без особых ссор, но зерно раздора посеял их собственный отец, поскольку никогда не скрывал, что предпочитает младшего. На смертном одре он поспешно добавил в завещание несколько пунктов не в пользу Иосифа, согласно которым именно в тот момент Карл был предпочтительнее, поскольку закон отказывал ему в престолонаследии.
Иосиф был смертельно оскорблен, а Карл ненавидел его, так как думал, что сам заслужил трон. Разве отец не говорил, что он – лучший? Младший сын, человек мрачного и злопамятного характера, воспитывался не как второй сын, а как будущий король: король Испании. И теперь он не мог смириться с судьбой, согласиться, что останется без короны на голове.
Оба брата не виделись вот уже восемь лет: Карл уехал в Испанию в 1 703 году, чтобы оспорить корону у Филиппа Анжуйского, внука Людовика XIV, и больше не вернулся в Вену. Слишком много было камней преткновения: сначала из-за владычества над Миланом и Финале, затем из-за управления Ломбардией, наконец, из-за Неаполя, где схлестнулись протеже обоих. Даже если братьев разделяли народы, войска, моря и горы, расположенные между Австрией и Испанией, Карл каждый день, каждый час, каждый миг с завистью думал о брате. Хорошенькое наследство оставил отец Иосифу, думал я: недоброжелательность министров, соперничество с братом и ту странную юношескую наивность, из-за которой он подвергался множеству опасностей, к примеру маневрам аббата Мелани.
Размышляя таким образом, я встал с кровати и на цыпочках пошел к своим старым бумагам. Поскольку сон полностью оставил меня, мне захотелось продолжить чтение тех брошюр о моем дорогом Иосифе, которые я несколько дней назад собирался прочесть как можно скорее.
Однако теперь я не искал ответов на вопросы по поводу Места Без Имени. Нет, теперь, когда аббат Мелани планировал с моей помощью передать Иосифу I доказательства измены Савойского, сам император завладел моими мыслями больше, чем раньше.
Я принялся перелистывать бумаги на немецком языке. В руки мне попало сообщение о его свадьбе:
Пышный въезд в город Его Королевского Величества Иосифа, короля Рима и короля Венгрии/ и т. д. с Ее Величеством Вильгельминой Амалией, королевой Рима /супругой Его Величества/ и т. д. 24 февраля 1699 года между 4-м и 5-м часом.
Пробегая глазами по строкам, по обычаю тевтонских газет изобиловавшим скучными подробностями, я вспоминал другие голоса, которые слышал в городе по поводу Иосифа. Сколько милого прямодушия было в его поведении, сколько юношеской непосредственности, сколько благородных мыслей! Для хитрого аббата Мелани было бы легче легкого завоевать доверие молодого владыки, если бы он говорил на чистом итальянском языке и умолчал, что является французским посланником. Но если Атто все же заодно с турками?
Только после того, как Иосиф сочетался браком (он женился на немецкой принцессе Вильгельмине Амалии Брауншвейг-Люнебургской), Леопольд позволил ему снова заниматься государственными делами. Но молодой человек уже успел снискать ненависть отцовских министров.
5 мая 1705 года Леопольд почил после полувекового правления. Ситуация в империи была крайне серьезной: бушевала ужасная война против Франции и ее союзников, целые армии были готовы в любой миг вторгнуться на австрийские земли. Система налогообложения практически уничтожена, финансовое положение шаткое, императорская сокровищница стояла пуста. В войсках царила сумятица, солдаты были плохо вооружены, недисциплинированны. Императорские территории (восставшая Венгрия, неспокойные регионы Италии, вечно враждебная Богемия) угрожали отколоться.
Во время поминок по Леопольду один иезуит, придворный проповедник, отважился предостеречь Иосифа: только принц, воспитанный иезуитами, может надеяться править успешно и счастливо.
Иосиф не позволил запугать себя: он изгнал иезуита из страны и приказал изъять две сотни печатных экземпляров его речи. Остальным иезуитам, оставшимся при дворе, он объявил, что отныне они не имеют права голоса в вопросах политики. После этого уволил одного за другим бездарных министров и государственных деятелей, которые были столь дороги его отцу, и призвал новых молодых людей, желавших служить ему. Единственным, кто не был отправлен домой, был Евгений Савойский. Новые министры, которых выбрал Иосиф, не были невинными ягнятами. Были меж ними ссоры и соперничество. Но благодаря своему воздействию он справлялся с ними и разрешал все споры.
Молодой император вскоре принялся за скучную и сложную задачу лечения государственных финансов, впрочем, не забыв о тех реформах, которые могли улучшить, пусть и незначительно, жизнь его подданных. Начиная с Вены, он ввел, наряду с множеством других инициатив, регулярную уборку улиц; заложил сеть канализации; распространил предписание каждый день записывать умерших в городе и в пригородах и приказал построить неподалеку от Каринтийских ворот театр для народа, где ставились старые добрые венские комедии, черпавшие в свою очередь вдохновение в еще более старых комедиях итальянского искусства. Наконец, он приказал вывезти сто восемьдесят турецких пушек, оставшихся в городском арсенале после осады 1683 года в качестве военного трофея: литейные цеха должны были переплавить их в новый роскошный колокол для собора Святого Стефана, самый красивый и большой колокол, который когда-либо видели в Вене, столице и резиденции императора; и работа должна была быть представлена и торжественно освящена в июле 1711 года, к тридцать третьему дню рождения Иосифа Победоносного.
Затем я добрался до «Прототипического каббалистического прогностикона», иными словами, гороскопа Иосифа: Horoscopus gloriae, felicitates, et perennitatis, Josephi Primi, Romanorum Impe ratoris, semper Augusti, Germaniae, Bohemiae, Hungariae, с. с Regis. [48]Предсказание славы, счастья и долголетия Иосифа Первого, императора Священной Римской империи, короля Германии, Богемии, Венгрии (лат.).
Он был составлен с помощью арифметических расчетов на основании Священного Писания, причем в 1709 году доктором saluberrimae medicinae [49]Исцеляющей медицины (лат.).
из Падуи Иосефом Валлихом, olim Хертцваллих, на еврейском, латыни, греческом, халдейском, сирийском, каббалистическом, раввинском, иерусалимском, польском, итальянском, французском и немецком языках и с великолепнейшей ясностью сообщал:
Пророчество было просто в точку. В этом, 1711 году, похоже, окончательно закончилась анафема иезуита Видеманна. Экономическая и военная ситуация заметно улучшилась. Народ боялся и любил Иосифа, как он того и хотел: timoré et amore. Теперь, когда фигура отца исчезла из его жизни, он чувствовал себя властелином империи. Но за кулисами нового курса осталась не смягчившаяся ненависть прежних министров, мечтавших о мести. И не менее ядовито, словно живое существо, пульсировала враждебность брата: змея, давно питавшаяся неутомимо тлеющей ненавистью.
Вот она снова, подумал я: ненависть, та же самая ужасная страсть, отметившая судьбу Места Без Имени и его строителя, равно как и предшественников покойного императора. Может быть, здесь и крылся ответ на мои вопросы: Иосиф Победоносный привык преодолевать препятствия – он оставлял только одному себе право внушать страх: timoré et amore…
В конце прошлого года, однако, опять случилось кое-что, внушившее беспокойство верным подданным. Альманах «Энглишер Варзагер» объявил свои рифмованные предсказания на грядущий 1711 год:
Мрачное пророчество распространилось по городу подобно пожару. Едва прибыв в Вену, я уже слышал, что говорят по этому поводу мои соотечественники. Альманах «Энглишер Варзагер» предупреждал о «падении» императора, которое причинит много страданий и ввергнет цветущий народ в пучину зла – кто не опасался бы за двор Габсбургов и felix Austria, как называли приютившую меня страну? К счастью, вскоре после этого вышел «Варшауер Календер», чтобы остановить пессимизм «Энглишер Варзагер» и страх народа своим четким и ясным пророчеством:
И страх вскоре забылся. Но перед первыми апрельскими днями наблюдался странный атмосферный феномен: иногда солнце вставало не обычного, золотого цвета, а окрашенное в кроваво-красный. По дороге на работу я тоже неоднократно наблюдал это непонятное явление. Некоторые приписывали это естественным причинам, но венцы бормотали, покачивая головами, что это предвещает несчастье: невинная кровь прольется в эрцгерцогстве Австрийском.
Мало того, венчало опасения еще одно необычное происшествие.
Император находился в церкви, где был похоронен его дорогой друг, князь Ламберг, всегда сопровождавший его на охоту и иногда сводивший с молодой любовницей. Иосиф I спросил одного из присутствующих министров, в каком месте находится камень с гробницей Ламберга, и министр ответил: «Ваше Величество, прямо у вас под ногами». Молодой император расценил это как знак, что вскоре последует за своим другом.
С того самого дня в Вене говорили об этом печальном эпизоде, и некоторые сравнивали его с Praesagium Josephipropriae mortis, то есть с историей из книги Бытия, когда отец Иосиф, предвидя свою собственную смерть и утрату любимых, говорит своим братьям:
– Я должен умереть. Господь примет вас и поведет из этой страны в ту, которую клятвенно обещал Аврааму, Исааку и Иакову.
А еще вспоминали о том, что император Фердинанд I во сне предсказал, что умрет в день святого Иакова. Так тянулась цепочка мрачных воспоминаний об известных предсказаниях смерти из Библии, истории или из легенд, передававшихся из уст в уста.
Я вернулся обратно в постель, размышляя о словах хормейстера. Предвидение, сказала она, Божественный дар мудрых.
23 часа, когда в Вене спят (а в Риме совершаются самые страшные злодеяния)
Я наконец уснул и вдруг услышал легкий стук в дверь.
– Кто там? Кому я понадобился? – крикнул я по-немецки и вскочил с постели. Мне приснилось, что я сижу на уроке немецкого у Оллендорфа, и от испуга и внезапного пробуждения я как попугай повторил слова, которые он мне втолковывал.
– Господин мастер, это я.
Симонис: я совершенно забыл о нашей договоренности на полночь с Данило Даниловичем, его товарищем из Понтеведро.
Через несколько минут мы были уже на улице. Из-за усталости я сильнее чувствовал холод, и больше всего мне хотелось вернуться в свою теплую мягкую постель. К счастью, в переулке стояла карета, призванная облегчить тяготы полуночной вылазки. На самом деле это была открытая повозка, или, проще говоря, коляска. Скромное средство передвижения, предназначенное для перевозки людей на небольшие от города расстояния. На козлах сидел Пеничек, с которым я поздоровался удивленно и в то же время весело. Когда мы устроились в коляске, Симонис пояснил мне его неожиданное присутствие.
– Наш Пеничек подрабатывает кучером, чтобы оплачивать занятия.
Тут я припомнил, что нищие студенты из-за изданного деканом эдикта могли попасть в темницу университета, если их заставали за попрошайничеством без месячного разрешения, которое было довольно сложно получить.
Симонис добавил, что коляска, в которой мы ехали, была экземпляром старой «зашиты от мух», то есть открытой каретой с сеткой от насекомых.
– Значит, твой Пеничек работает на кого-то, у кого есть лицензия, как и ты?
– Нет, господин мастер, не всегда удается найти постоянное место, как то, которое вы были так добры предоставить мне. Скажем так, Пеничек… не связан обязательствами.
– Что ты хочешь этим сказать? У него нет разрешения перевозить людей или товары? – обеспокоенно спросил я.
– М-м, официально – нет.
– Незаконно работает? Как это возможно? Я знаю, что каждого, кто водит в Вене транспортное средство, проверяют строжайшим образом. Все кучера подлежат контролю и даже обязаны записывать данные всех людей, которых перевозят!
– Да, к сожалению, это так, – согласился младшекурсник, – моим ремеслом занимается множество шпионов, но есть инспекторы, которые, скажем так… толерантны! – закончил он, заговорщицки подмигивая нам.
– Пеничека, – добавил Симонис, – власти терпят, как и других. Достаточно заплатить небольшой «вклад»… и вот уже такого рода деятельность обретает целый ряд преимуществ. Поясни ему, младшекурсник.
– О да, конечно, господин мастер, – подтвердил Пеничек, пока коляска ехала по пустынным улицам города. – В первую очередь, не нужно платить налоги, поскольку мы не относимся ни к мелким перевозчикам, которые перевозят по нескольку пассажиров, ни к грузоперевозчикам, которые перевозят тяжелые предметы. Кроме того, коляску и лошадь у меня не отнимут для путешествия придворных или для транспортировки пушек, когда начнется война. Я не обязан принимать участия в расчистке улиц от отходов или, когда настает зима, уборке снега. Если я не хочу, я даже могу не возить уголь и не мучиться перевозками между Веной и Линцем. Я езжу между городом и пригородами, мне этого вполне достаточно. С недавнего времени грузо-перевозчики обязаны иметь по меньшей мере восемь лошадей и четыре кареты. В прошлом году гильдия прокатчиков лошадей объединилась с гильдией мелких перевозчиков. Так что теперь нужно решить, чьи правила будут действовать. Все становится настолько запутанным, зачем мне в это вмешиваться? У меня есть моя лошадка, четыре колеса и каретный сарай в районе Россау. Все это стоило мне недорого. Если я захочу покончить с этим, то просто снова все продам. Конечно, нужно быть начеку: если со мной что-то случится и кто-то обнаружит, что я был пьян, с меня сдерут хороший штраф и у меня возникнут серьезные трудности. Всегда нужно держать ухо востро.
Несмотря на его подобострастные манеры, подумал я, похоже, этот Пеничек умеет здорово лавировать по жизни.
– Симонис, – снова обратился я к своему помощнику, – ты поступил ко мне на службу, чтобы заработать немного денег. Пеничек работает кучером. А учебу Даниловича, поскольку он граф, наверное, оплачивает его семья, или как?
– Да, он граф, происходит из одной из самых известных в Понтеведро семей, но это маленькое государство – полный банкрот. Чтобы поправить дела своего народа, Данило даже пытался подцепить себе здесь богатую вдову, но его постигла неудача.
– Сплошные святоши! – покачал головой Пеничек, натягивая поводья. – В Париже можно было бы попытаться, там есть веселые вдовушки…
– Но тут проклятая война все ему испортила, – пояснил грек. – И чтобы как-то прожить, он вынужден унизиться до того, чтобы заняться не слишком почетным ремеслом: он шпион.
Я вздрогнул: после Атто – опять тайный агент?
– Не такой, как вы опасаетесь, – тут же добавил Симонис, – он легальный шпион, так сказать, уполномоченный.
Он пояснил мне, что прошлый император Леопольд, отец Иосифа I, был набожным и справедливым человеком. Он страшился каких бы то ни было эксцессов и в высшей степени ценил осторожность, терпение и бережливость. И поскольку Австрию, как мне было, наверное, известно, поцеловала богиня изобилия, и даже последний подданный обладал достаточным имуществом для того, чтобы жить как король, Леопольд, дабы не путать дворянина с поденщиком, князя со столяром, даму со служанкой, разделил общество на пять классов. И каждому подробно расписал, сколько ему роскоши положено и что запрещено. В классификацию не входили только дворяне и кавалеры орденов, поскольку обладали особыми привилегиями.
– Действительно, я слышал об этих пяти классах. Однако с тех пор, как я здесь, никто никогда не спрашивал, к какому из них я принадлежу, – вставил я.
– Может быть, потому, что вы – чужестранец и никто не подумал о том, что вас нужно контролировать. А для венцев это очень серьезный вопрос.
Симонис кратко описал мне пять классов. К первому принадлежали уважаемые императорские и княжеские чиновники: вицедоны, придворные и военные казначеи, императорский управитель соляного ведомства, главный лесничий и управитель железного ведомства, придворные квартирмейстеры etc. Второй класс охватывал представителей несколько более скромных занятий: советников бухгалтерии, придворных музыкантов, контролеров, гардеробщиков, цирюльников, поваров и так далее. В третьем мы спускались еще ниже: бухгалтеры, канцеляристы, управляющие винными погребами, обойщики. К четвертому классу принадлежали сокольничьи, охотники, носильщики, сторожа, школьные учителя, повара и низшие служащие. К пятому, последнему классу относился простой народ помощников и поденщиков.
Для каждого класса было точно установлено, сколько денег можно тратить на то, чтобы одеться, поесть, выйти в свет, жениться и даже умереть.
Граждане первого класса и их родственники, к примеру, не могли носить украшения из золота и серебра, настоящего и фальшивого жемчуга, броши, кнопки с украшениями, позументы, пряжки, кинжалы и мечи, парчовые ткани, кружева, меха горностая, рыси, лисы или бобра, страусиные перья и парики. Запрещены были также духи. Рукава: без крылышек. Женщинам: ни локонов, ни юбок или платьев изысканного покроя. Было запрещено пользоваться элегантными каретами, сани тоже должны были быть скромными, без излишней резьбы. На улице только мужчин мог сопровождать слуга, при этом не более одного. Даже дома граждане первого класса не могли чувствовать себя свободно: были запрещены красивые столовые приборы, обивка мебели, скатерти, стулья, дорогие шторы и предметы из красного дерева. Даже ткани балдахина, скрывавшего интим супружеского ложа от посторонних глаз, должны были быть простыми. Во время свадьбы нельзя было потратить более сотни гульденов на банкет, вино, цветы и музыку, если же речь шла об обычном ужине с гостями, то не более двадцати. Даже к лошадям и похоронам граждан первого класса предъявлялись строгие требования: не слишком дорогая повозка, для мертвецов – двенадцать подсвечников с белыми свечами и ничего более.
Излишним будет упоминать, что представителям второго класса было запрещено еще множество других вещей, третьего – еще больше и так далее, так что то, что бедным гражданам пятого класса было разрешено дышать, граничило с чудом.
– Я не понимаю: кто же следит за тем, чтобы все эти запреты не нарушались?
– Но это же ясно как божий день: сами жители Вены. И в первую очередь студенты.
Леопольд организовал что-то вроде полиции нравов: отряд шпионов, тайно присутствующих на свадьбах, праздниках и даже в частных домах, для слежки за тем, чтобы никто из граждан не нарушал закон. Данило Данилович был одним из них.
– Студенты, всегда стесненные в средствах и обладающие острым умом, самые лучшие шпионы, – заметил Симонис.
Уполномоченным шпионам причиталась треть штрафа, который платили нарушители закона, поэтому можно было предположить, что они очень тщательно выполняли свой долг. Впрочем, это было не всегда легко: откуда им, к примеру, было знать, стоит платье тридцать, пятьдесят или двести гульденов? Поэтому портных, меховщиков и вышивальщиц заставляли (под угрозой того, что им самим придется платить штраф) доносить на клиентов, которые заказывали платья, не соответствующие их классу. Аналогично были наняты легионы поваров и поварят (которых называли «надсмотрщиками за кастрюлями»), чтобы они доносили на излишне прожорливых хозяев. Столяры сообщали о заказах роскошной мебели, торговцы тканями уведомляли о покупке дорогих тканей, а художники доносили властям на клиентов, которые заказывали слишком большой портрет. За доносы об излишней роскоши в каретах заботились извозчики, кучера и ямщики.
Со временем в Вене не осталось ни одного места, где за прохожими не наблюдал бы шпион: их сапоги (не слишком ли высокие каблуки?), их лица (французская пудра?) или мушки у дам (слишком много на левой щеке?). Из-за большого количества шпионов в кухнях царило недоверие, в портняжных мастерских люди быстро оглядывались, в карете изучали ямщика, словно ожидая от него ножа под ребра. Тот, на кого доносили (и кто, конечно же, мстил, донося в свою очередь), вынужден был запирать кладовую, чтобы скрыть лишнего поросенка, обитые кресла прятать в подвале, а золотое колечко младшей дочери закапывать в саду. Но кто мог упомнить все запреты? В праздничные дни украшения и прически не должны были стоить более шести сотен гульденов в первом, трех сотен во втором, двадцати-тридцати в третьем, пятнадцати-двадцати в четвертом и четырех крейцеров в пятом классе. Бедный поденщик и безграмотный человек из пятого класса должен был следить за тем, чтобы у него не было платков на более чем один гульден и тридцать крейцеров, ботинки и шляпы не стоили бы более одного гульдена и чтобы он не заказывал блюда или банкеты за цену более пятнадцати или, если они предназначались для детей, пяти гульденов. Выходит, каждому в жизни нужно было заводить заполненную цифрами книжечку и отрываться от нее только затем, чтобы проконтролировать соседа.
Жизнь превратилась в ад, что, конечно же, не входило в планы Леопольда. Однако жители Вены, обладавшие природной мудростью и ценившие мирную жизнь, скоро сами поняли: то, что они зарабатывают шпионажем, стоит гораздо меньше, чем утерянная свобода. Тем более что дворяне, министры и высшее духовенство, которых не касались запреты Леопольда, продолжали кутить, праздновать и наряжаться, как им угодно. В их среде стало модным иметь животик (знак уважения и зажиточности), на который спадали любимые тогда алонжевые парики, придавая власть имущим неповторимое сходство с грушей.
– Как же ты тогда объяснишь, – вставил я, – что в домах крестьян, где мы с тобой чистим камины, на столе лежат столовые приборы из резной слоновой кости, можно увидеть тарелки из чудеснейшей керамики, гардины и скатерти с великолепными кружевами, красивые бокалы, мягкие кресла и причудливо украшенные печи? Даже в домах за городом кладовые всегда полны, а из кухни доносится аромат, от которого слюнки текут?
– Обстоятельства с тех пор очень сильно улучшились, – сказал Симонис.
Утомившись от вечного шпионажа, жители Вены наконец начали закрывать глаза на нарушение законов соседями. Леопольд, издавший первое предписание в 1659 году, вынужден был повторить его в 1671, 1686, 1687, да и потом тоже, потому что жители временами словно глохли и многие хитрецы находили пути, чтобы обходить предписания, продавая предметы роскоши под названием скромных товаров.
– Поэтому вы наверняка поймете, господин мастер, что жители Вены вздохнули с облегчением, когда старый император Леопольд умер, после пятидесяти лет правления. А шпионы, такие как Данило, зарабатывают меньше, чем раньше, поскольку толерантность таки пробила себе дорогу, особенно с учетом Иосифа, который представляет собой полную противоположность своего отца. Он любит роскошь, красоту и помпезность.
– Откуда же ты знаешь, что Данило – шпион? Разве это не должно быть тайным занятием?
– Господин мастер, от тренированного взгляда студента не ускользнет ничего. И нас, товарищей Данило, слишком много, чтобы он мог заниматься этим у нас под носом незаметно.
– То, чем занимается Данило Данилович, не делает студенту чести; тем более графу, путь даже он и нищий.
– Но Данило – граф из Понтеведро, господин мастер, а Понтеведро расположен посреди полу-Азии, помните? – ответил он мне с заговорщицкой улыбкой. – Точно так же, как и эта бестия, мой младшекурсник. Ведь правда же, Пеничек, что ты – полуазиатская бестия? Кивни, младшекурсник!
Бедный Пеничек повернулся и кивнул.
– Еще, младшекурсник! И покажи, что ты доволен, – упрекнул его грек.
Пеничек повиновался, несколько раз кивнул головой в знак согласия и глупо улыбнулся.
– Да, Симонис, я припоминаю, что на церемонии снятия ты что-то говорил мне о полу-Азии, – сказал я, без удовольствия наблюдая за этой сценой, впрочем, не желая вмешиваться, поскольку речь шла о студенческих обычаях. – Ты говорил, что страны на границе Азии, такие как вот это Понтеведро, в корне отличаются от наших.
– В них встречаются европейское образование и азиатское варварство, – ответил Симонис, внезапно посерьезнев, – западное стремление вперед и восточная инертность, европейская гуманность и дикий, жестокий раздор между народами и религиями, господин мастер, которые должны казаться нам с вами, поскольку мы – европейцы, не просто чуждыми, а неслыханными. Этих людей нужно остерегаться. Но теперь нам следует прерваться, господин мастер: мы на месте.
Мы вышли из коляски Пеничека, поднялись по каменной лестнице и оказались на открытом пространстве, на краю кольца стен, откуда открывался вид на гласис – широкую равнину вокруг города, которая отделяет его от пригорода Жозефина.
– Мы часто встречались здесь, все товарищи Данило и… странно, но я его еще не вижу. – Симонис огляделся по сторонам. – Обычно он очень пунктуален. Подождите, я пойду поищу его.
Данило Данилович выбрал в качестве места встречи очень отдаленную часть городских бастионов. К укрепленным стенам почти всюду можно было подойти, однако из-за темных сделок, совершавшихся здесь ночью, они были слишком известны. Солдаты городского гарнизона пользовались именно темнотой, чтобы втайне торговать вином и развлекаться с девушками, молодыми красотками, во множестве предлагавшими свои тела на бастионах. Однако в этот вечер из-за холода и ледяного ветра, безжалостно проносившегося над бастионом, не было видно ни солдат, ни проституток.
Симонис исчез вот уже добрых четверть часа назад. Что, черт возьми, произошло? Я собирался пойти поискать его, когда увидел, как из темноты вынырнула его тень.
– Господин мастер! Господин мастер, бегите, скорее! – прошептал он сдавленным голосом.
Я побежал со своим помощником на террасу расположенного неподалеку бруствера, где лежал черный ком непонятных очертаний.
– О боже мой, – простонал я, разглядев в этом коме человеческое тело и увидев лицо крупного, сильного человека: Данило Даниловича.
– Что с ним случилось? – спросил я, с трудом переводя дух.
– Его закололи, господин мастер, вот, смотрите, – сказал Симонис и распахнул его пелерину, – все в крови. Они нанесли по меньшей мере двадцать ударов.
– О боже мой, мы должны увезти его отсюда… Но что ты делаешь?
Симонис вынул из кармана ампулу с какой-то жидкостью и поднес ее к носу Данило.
– Я проверяю, не чихнет ли он. Это сок руты: если он чихнет, то раны не смертельны, если не отреагирует, то уже ничего не поделаешь.
Молодой гражданин Понтеведро не шевелился.
– О, мой бог, – всхлипнул я.
– Чш-ш-ш! – перебил меня грек.
Данило хотел что-то сказать. То был тихий хрип, и с дыханием, вырывавшимся из его рта из-за холода белыми облачками, казалось, уходила его душа.
– Zivio… Zivio… – прошептал он.
– Это он здоровается по-понтеведрийски, – пояснил Симонис, – он бредит.
– Яблоко, Золотое яблоко… сорок тысяч Касыма… – бормотал студент.
– Кто на тебя напал, Данило? – спросил я.
– Пусть говорит, господин мастер, – снова перебил меня Симонис.
– …крик сорока тысяч мучеников… – продолжал бормотать Данило.
Мы с Симонисом озадаченно переглянулись. Похоже было на то, что жить Данило оставалось считанные мгновения.
– Яблоко… Симонис, Золотое яблоко… о Вене и папе… Мы увидимся снова у Золотого яблока…
Это звучало совсем похоже на прощание.
Тут грек обрушился на умирающего:
– Данило, послушай! Держись, проклятье! С кем ты говорил по поводу Золотого яблока? И кто эти сорок тысяч Касыма?
Он не ответил. Дыхание его внезапно ускорилось.
– Крик… сорока тысяч, каждую пятницу… Золотое яблоко в Константинополе… в Вене… в Риме… Айууб нашел его.
Затем дыхание его прервалось. Он поднял голову и открыл глаза, словно его посетило видение. Наконец он задрожал, и голова, которую я поддерживал ему скорее из милосердия, чем из практической необходимости, запрокинулась назад. Симонис благоговейно закрыл ему глаза.
– О боже мой, – застонал я, – как же мы унесем его отсюда?
– Мы оставим его здесь, господин мастер. Если мы возьмем его с собой, нас задержит стража и тогда у нас будут большие неприятности. – Симонис поднялся.
– Но мы не можем… его похороны… – в ужасе запротестовал я.
– Завтра гарнизон позаботится об этом, господин мастер. Студенты много пьют по ночам и вызывают друг друга на дуэли. Часто бывает, что утром находят трупы, – сказал Симонис, оттягивая меня за рукав. Ветер на защитных сооружениях стал сильнее и буквально завывал в ушах.
– Но нужно сообщить родственникам…
– У него их не было, господин мастер. Данило мертв, и никто больше ничего не может для него сделать, – сказал Симонис. Пока он подталкивал меня вниз по лестнице, которая вела прочь от бастиона, то, что только что было ветром, превратилось в шторм, и внезапно на всю Вену начало падать белое благословение снега.