Диспетчер Баранова
— Нам бы адвоката Петрова Андрея Аверьяновича…
У двери в нерешительности стояли трое мужчин: чуть впереди — маленький, с невыразительным личиком, за ним — рослые, плечистые; один — в спортивной фуражечке, с лаковым козырьком, другой — с непокрытой головой, светловолосый, с выгоревшими бровями.
— Я Петров, берите стулья, садитесь, — пригласил Андрей Аверьянович.
Посетители забрали стулья от соседних столов и сели в ряд против Петрова, одинаково сложив руки на коленях. Руки были сильные, мозолистые, с толстыми поломанными ногтями, с неистребимыми следами машинного масла.
— Давай. — Двое одновременно подтолкнули маленького.
Тот вздохнул, откашлялся в кулак.
— Вот какое у нас дело — с просьбой мы пришли… Шоферы мы, с автопарка. — Он назвал приморский город, где находился автопарк. — Пришли просить, чтобы вы взяли дело Барановой Клавдии.
— Судить ее будут, — вставил светловолосый.
— Стреляла она в одного типа, — добавил владелец спортивной фуражки. Он только что снял ее, обнажив круглую, с широкой лысиной голову.
— Не насмерть, — поспешно вставил маленький, — но повредила. Говорят, срок дадут на всю катушку.
— Мы от всех шоферов нашего автопарка пришли просить, — сказал светловолосый. — Там какая плата потребуется, мы все заплатим, даже аванс, если нужно…
— А почему шоферы так хлопочут об этой Барановой? — спросил Андрей Аверьянович.
— Человек хороший, — ответил светловолосый.
Маленький счел нужным подтвердить.
— Точно, хороший человек. Разобраться надо, по справедливости. Если уж она стреляла — значит, довели. Мы так считаем…
Андрею Аверьяновичу понравились шоферы, он любил приморский город, в котором они работали, и дело представилось не ординарным. Он оформил поручение и на другой день не без удовольствия оставил тесную контору с желтыми столами.
Перед Андреем Аверьяновичем сидела женщина лет сорока, с крупным лицом, которое с первого взгляда показалось грубым и угрюмым. Но по мере того как Андрей Аверьянович привыкал к этому лицу, первое впечатление стиралось. И уже не казалась Клавдия Баранова угрюмой, скорее была она печальной.
В свидетельских показаниях встречалось слово — «озлобленная», но не улавливал Андрей Аверьянович злых поток в ее речи, и глаза были не злые. Прошли перед следователем и другие свидетели, утверждавшие, что Баранова добра, отзывчива. Андрей Аверьянович скорее согласился бы с этой характеристикой, если б пришлось ему выбирать, чью принимать сторону. Но он пришел сюда не затем, чтобы с кем-то согласиться или не согласиться, а для того, чтобы узнать жизнь женщины, которая сидела перед ним в этой пустой, унылой комнате с зарешеченными окнами.
Андрей Аверьянович знал о ней уже немало: он не только изучил протоколы допросов и документы, находившиеся в деле, но и побывал за перевалом, на стройке, где Баранова работала диспетчером. И теперь, когда Клавдий рассказывала о тех или иных событиях, он не просто фиксировал факты, но и представлял себе картину происходящего.
…Шофер Карасиков сидел в кабине самосвала, приоткрыв дверцу, свесив ногу в резиновом сапоге. На Клавдию не смотрел.
— Не поеду, — твердил он. — Не поеду — и все.
— Ну как же ты не поедешь? — урезонивала его Клавдия. — Тебя же сюда работать прислали, а не баклуши бить.
— Под грунт не поеду. Сказал — и точка.
— А сейчас надо именно под грунт. Все машины заняты, а твоя свободна, кого же еще…
— Ты диспетчер, ты и думай — кого, а от меня отскочь. — И уже совсем издевательским тоном добавил: — Я сегодня машину помыл, поняла?
Клавдия повернулась и, не разбирая тропки, по развороченному чернозему пошла к приземистому бараку.
В барак не вошла — вбежала. Не спросясь у секретарши, рванула обитую клеенкой дверь с табличкой: «Начальник строительно-монтажного управления».
Кирилл Андреевич Буртовой сидел за письменным столом, склонив лобастую голову к левому плечу, и писал. Клавдия тихо прикрыла за собой дверь и остановилась у порога. Начальник быстро, исподлобья взглянул на нее и, не отрываясь от дела, спросил:
— Что у тебя?
— Не слушаются… Не выполняют моих распоряжений, — начала Клавдия.
— Кто не выполняет? — Буртовой воткнул авторучку в подставку и поднял голову.
— Шоферы. Направляю Карасикова под грунт, а он не едет. Не хочет.
Буртовой посмотрел в окно. За мутными стеклами виднелся лесистый склон, зимний, голый.
— Вот что, — вздохнув, сказал Буртовой, — если ты думаешь, что я за тебя шоферов буду уговаривать, ошибаешься. Не можешь — иди пыль с пряников сдувать. А тут надо авторитет иметь.
Клавдия больно закусила губу, чтобы не разреветься: уж очень обидно он все это сказал. Спиной она открыла дверь и услышала на прощание:
— Авторитет сам не придет к тебе, за него драться надо.
Секретарша осуждающе посмотрела Клавдии вслед: бешеная, туда — нахалом, оттуда — как угорелая.
А Клавдия, опять не разбирая дороги, меся кирзами густую грязь, бежала обратно к машине, в которой Карасиков, развалясь на сиденье, сосал сигаретку.
— Поезжай немедленно под грунт! — крикнула ему Клавдия, подбежав к самосвалу.
— Опять ты? — подосадовал шофер. — Иди-ка ты отсюда… — И дал такой адрес, что Клавдия задохнулась от негодования.
Он хотел захлопнуть дверцу кабины, но не успел: Клавдия, ступив на подножку, схватила ручку и рванула дверцу с такой силой, что Карасиков, как мешок, вывалился из кабины.
— Ах ты з-заморыш! — крикнула в лицо опешившему шоферу Клавдия. — Ты меня еще и посылаешь!..
Она ухватила его за лацканы пиджака одной рукой, а другой, широко размахнувшись, ударила по лицу. Рука у нее была тяжелая, а Карасиков мелковат в кости, и если бы Клавдия не удержала его за грудки, он, наверное, упал бы от такого удара. Но она держала и не дала ему упасть, размахнулась в другой раз, но ударить не смогла — руку перехватил Буртовой. Он шел за Клавдией, только не по дороге, а по тропке. К самому началу не успел.
— Не в прямом смысле драться я тебе советовал, — сказал он, не отпуская ее руки, — а в переносном.
Карасиков юркнул в кабину и уже оттуда торопливо проговорил:
— Я поеду, сейчас поеду…
— Отпустите руку, — сказала Клавдия тихо.
Буртовой отпустил.
— Путевку, — потребовал он у шофера.
— Товарищ начальник… — начал было Карасиков.
— Путевку!
Шофер сделал страдальческую гримасу и подал путевку. Положив ее на крыло машины, Буртовой крупно написал: «За грубость и пререкания с диспетчером от работы отстранен». Расписался и отдал путевку. Кивнул Клавдии: «Идем». И пошел по тропке, не оглядываясь. Клавдия, опустив голову, шагала за ним следом.
Войдя в кабинет, Буртовой указал Клавдии на стул:
— Садись.
И сам сел за стол, выдернул ручку из подставки и стал быстро писать, склонив голову к левому плечу. Было в нем сейчас что-то мальчишеское, и Клавдия не удивилась, если б начальник строительного управления, забывшись, как школьник, высунул кончик языка. Но он был не школьник и писал, не разжимая крупных губ.
— Вот, — сказал он, вкладывая написанное в конверт, — поедешь домой, зайди в автопарк и отдай Мирзоеву.
— Спасибо, — сказала Клавдия, вставая.
— За что благодаришь? Ты же не знаешь, что я написал.
— Догадываюсь.
Он промолчал и опять засмотрелся в окно.
— Мне можно идти? — спросила Клавдия.
— Да, да, иди. — Он оторвался от окна и кивнул ей. — Иди.
Директор автопарка Мирзоев повертел в волосатых пальцах конверт.
— Садись, что стоишь, — сказал он Клавдии.
Клавдия села на один из стульев, у стенки. Пока Мирзоев читал записку, она оглядывала его кабинет. Тут был обязательный сейф, обшарпанный, запертый висячим замком, шкаф, на котором лежал нарядно расписанный барабан. Стены кабинета сплошь заклеены автоплакатами.
Утром Мирзоев, наверное, брился, но к концу дня уже успел зарасти седой, с чернью, щетиной. И из расстегнутого ворота клетчатой рубашки выбивались у него седые волосы. Клавдия и раньше встречалась с директором автопарка, но пристально к нему не приглядывалась. А сейчас пригляделась — и к его кабинету, и к нему самому. Чудной, словно из какой-то детской книжки.
— Слушай, — сказал Мирзоев, — открой дверь, покричи ко мне Карасикова.
Клавдия открыла дверь и крикнула в гулкий сумрак гаража:
— Карасикова — к директору.
Пришел Карасиков. Стал у двери, настороженно косясь на Клавдию.
— Ты кто такой? — строго спросил Мирзоев. — Какой имеешь право диспетчера не слушать?
— Абукар Абукарыч… — начал Карасиков.
— Памальчи, — оборвал его Мирзоев. — Из-за твоя милость мне товарищ Буртовой, начальник СМУ, красивое письмо пишет. И мне его оч-чень приятно читать…
— Но, Абукар Абукарович…
— Памальчи. Пока не научишь с диспетчером жить в мире, ат машины атстраняю. Паработай в гараже. Памечтай, как дальше жить будешь.
— Но я… — еще раз попытался сказать свое шофер.
— С этим вопросом всо. — Мирзоев прихлопнул ладонью по столу. — Иди.
Карасиков вздохнул тяжело и вышел из кабинета.
— Скажи товарищу Буртовому, что шофера я наказал, — обратился директор к Клавдии. — Поддерживать тебя, понимаешь, будем, только имей в виду — одного шофера наказать можно, всех — нельзя. Сама справляйся.
— Я понимаю, — сказала Клавдия. — Спасибо.
— На здоровье, — покивал головой Мирзоев, давая понять, что разговор окончен.
У выхода из гаража Клавдию ждал Карасиков. Она прошла мимо, он догнал и поплелся рядом. Вышли за ворота. Клавдия шагала широко, он не отставал. Слева проблеснуло море, на берегу громоздились бетонные плиты. Сгущались сумерки, плиты рисовались силуэтами на фоне светлой воды.
— Чего тебе надо? — Клавдия остановилась, в упор глядя на Карасикова.
— Я ж разве что? — начал шофер. — Я ж не хотел… А теперь он меня будет в гараже держать…
— Сам виноват, — резко сказала Клавдия.
— Да я разве что? — бубнил Карасиков. — Не знаю, как оно так вышло… Утром с женой поругался, в гараж пришел — говорят, машина грязная, мыть заставили, как будто мне на парад ехать… Злой я был.
— Чего ты от меня-то хочешь? — спросила она у Карасикова.
— Пойди скажи Абукару Абукаровичу, что извинился он. Это я, значит. Что ты зла на меня не держишь и что пусть он, это я, значит, обратно на машине работает…
Просил Карасиков униженно, и Клавдии не то чтобы жалко его стало, но сердце у нее отмякло, и она действительно зла на него сейчас не держала.
— Ладно, завтра схожу к Мирзоеву, попрошу, чтобы тебя на машину вернули.
Клавдия шла по набережной, потом свернула в улицу, уходящую от моря вверх, на холмы, где громоздились новые дома. Был уже вечер, в окнах зажигались огни, на улицах прибавилось народу. По главной двигался вечерний людской поток — неторопливый, праздный.
Жила Клавдия в рабочем общежитии — пятиэтажный дом без архитектурных излишеств, даже балконов по фасаду не было. Второй этаж для семейных: длинные коридоры, куда выходят двери маленьких комнат. Одну из них дали Клавдии, хотя семьи у нее не было.
Соседки на первых порах смотрели на нее косо. В каштановых волосах у Клавдии и намека еще нет на седину, фигура молодая, стройная. Соседки опасались за своих мужей. Однако постепенно опасения их рассеялись — с мужчинами Клавдия вела себя строго, улыбалась редко. На кухне в разговоры она почти не вступала, подруг в соседках не искала, сама никого не трогала и себя задевать не позволяла. Однажды Тонька Галявкина, которую никто в доме не умел ни переспорить, ни перекричать, завелась было скандалить с Клавдией из-за места на плите. Клавдия послушала Тонькину трескотню с минуту, потом глянула на нее так, что у Тоньки язык присох к гортани.
И в общежитии, и на работе считалась Клавдия бабой с мужскими замашками, и это, наверное, сыграло свою роль, когда подбирали диспетчера в строительно-монтажное управление.
В строительном тресте Клавдия не первый день, что такое диспетчер СМУ знала: хлопотное дело, но живое, во всяком случае, интересней, чем сидеть сиднем в конторе. Шла на новое место с удовольствием, а взялась за работу и — носом в землю. Плиты не вовремя подвезли — диспетчер виноват, завод с раствором волынит — с диспетчера спрос. А тут еще этот зачуханный Карасиков. Он ее и обидел, и удивил: уж от шоферов-то она подлости не ожидала, считала их ребятами настоящими, трудягами. И тут, выходит, просчиталась…
Клавдия вошла в свою комнату, сняла плащ. Села на стул и, откинувшись на спинку, сидела минут пять, расслабясь: устала. Не хотелось двигаться, зажигать электричество. Свет от уличных фонарей проникал через окно, белели подушки, белела скатерть на столике, тускло отсвечивала металлическая рамка над кроватью. В коридоре тихо: малышня в красном уголке смотрит телевизор, взрослые разошлись по комнатам.
Тишина испугала Клавдию. Она встала и повернула выключатель. Комната наполнилась светом, чистая, опрятная, обжитая. Кровать, стол, два стула — все ее, такое, как ей хотелось. И картинка над кроватью, какая ей нравится: сидит под деревом девушка в простенькой блузке, с простым ясным лицом, просто причесанная. Руки сложила на коленях, отдыхает и улыбается, по-доброму, с грустинкой. А листва дерева пронизана солнцем, и солнечные блики лежат на лице девушки, на блузке, на руках. Клавдии кажется, что это она сама сидит, освещенная солнцем, молодая, счастливая, какой была до войны.
До войны жила она в тихом русском городке Белеве. Летом городок был зеленый, утопал в садах, зимой засыпало его снегом, и улицы, и крыши — все белым-бело. Сейчас уже кажется, что не она, Клавдия Баранова, жила в том маленьком городке, а другая девушка — вот та, что смотрит из металлической рамки, а Клавдия ту девушку знала — давным-давно, и уже многое забылось, затерялось в памяти. Только разрозненные картины выплывают из прошлого: осенью везут с базара воз картошки и капусты — делают заготовки на зиму. Отец идет по выщербленному каменному тротуару, а девушка сидит на телеге, рядом с хозяином воза. Дорога идет круто под гору, хозяин натягивает вожжи, лошадь приседает на задние ноги, и хомут налезает ей на уши. Клавдия склоняет голову набок, и кажется, что гора делается еще круче, улица встает дыбом, а голубое эмалевое небо, как стена, в которую вот-вот въедет лошаденка… Поздний вечер. Они сидят на лавочке у калитки. Та девушка и Костя Паньшин. Время от времени над ними пролетает легкий ветер, и тогда сады — и за спиной, и впереди, через дорогу — шелестят листвой: шу-шу-шу, шу-шу-шу. Она не разбирает слов, но все равно знает, что он хочет сказать. Не в словах дело. Что бы Костя ни говорил, она всегда чувствует — он ее любит. И ей приятно его слушать и ощущать свою власть над ним…
А потом — война. Бомбежки. Воронки в саду. Похоронная на отца, смерть матери. Клавдия ушла из городка с медсанбатом отступающей дивизии. Та девушка, что ехала на возу, слушала шелест ночного сада, сидела под деревом, освещенная солнцем, осталась за чертой сорок первого года. Себя Клавдия помнит уже на фронте…
Надев халатик и домашние туфли, Клавдия будто сбросила тяжесть минувшего дня. Не пришло еще внутреннее спокойствие, но уже заглохла досада. Клавдия любила свою комнату — собственный уголок, отгороженный от мира четырьмя чисто выбеленными стенами, убежище — ото всяких обид, от горьких воспоминаний. Ей пришлось долго жить в бараках, спать на нарах, а то и на голой земле месяцами не выдавалось случая побыть одной. Тут она могла побыть одна. Нехитрый гардероб ее умещается на вешалке, прибитой к двери, а чемодан занят свежим постельным бельем.
В дверь негромко постучали.
Клавдия помедлила: не хотелось ей принимать гостя. Стук повторился. Вздохнув, она сказала:
— Войдите.
Дверь приоткрылась настолько, чтобы пропустить плотного человека в ратиновом коричневом пальто и зеленой шляпе с авоськой в руке. Человек вдвинулся в комнату боком, прикрыл дверь, снял шляпу и наклонил голову с реденькими рыжими волосами на темени.
— Здравствуйте, Клавдия Максимовна.
— Здравствуйте, Никифор Кузьмич.
— Заработались вы сегодня, Клавдия Максимовна. Я давненько по улице марширую, окошко ваше караулю, света все нет и нет.
— Раздевайтесь, — оказала Клавдия, — сейчас поставлю чайник.
— Спасибо, от чаю не откажусь.
И Никифор Кузьмич стал снимать пальто. Клавдия ушла на кухню с чайником, а он аккуратно повесил пальто на гвоздик, вбитый в дверной косяк, пристроил в уголок авоську, в которой содержалось что-то громоздкое, завернутое в газету. Затем он достал из кармашка куцего пиджака расческу и прошелся по реденьким волосам ото лба к затылку.
С Никифором Кузьмичом Кашлаевым Клавдия познакомилась недавно — оказала ему услугу: он добивался разрешения распилить кубометр круглого леса, и его, как это иногда случается, гоняли от стола к столу за разрешением. До Клавдии дело дошло к обеденному перерыву, и она вполне могла бы сказать Кашлаеву, чтобы приходил через час. Обычно отставники не просили, а требовали сделать им что-то или выдать. Никифор Кузьмич просил, вежливо и даже вроде бы застенчиво, и Клавдия оформила его ордерок, прихватив пять минут обеденного перерыва. Оформила и забыла — подумаешь, великое дело сделала! А он не забыл. Через два дня, где-то разузнав адресок, явился к ней домой с коробкой зефиру в шоколаде.
Клавдия удивилась и рассердилась.
— Вы что это, взятку мне принесли? — спросила она смущенного визитера, стоявшего у двери с зеленой шляпой в одной руке, с зефиром — в другой.
— Что вы, Клавдия Максимовна, — возразил он, — просто зашел к вам от чистого сердца спасибо сказать за ваше доброе ко мне отношение.
— А это? — Клавдия ткнула пальцем в коробку.
— Ну какая же это взятка? Конфеты — рубль двадцать восемь за коробку, зефир в шоколаде называются, я их очень уважаю.
— А я, может, не уважаю.
— Простите, если не угадал. Скажите, какие вам по вкусу, я принесу.
— Еще чего! — фыркнула Клавдия. — Садитесь уж, если пришли, чаем угощу… с вашим зефиром.
Было в нем что-то наивное, не то чтобы располагающее, но не позволившее выставить сразу.
Чай он пил аккуратно, с ложечки, зефир откусывал маленькими кусочками.
— В наше время люди друг к другу нередко грубость и безразличие проявляют, а вы ко мне — со вниманием, душевно, — говорил Никифор Кузьмич, поглядывая на Клавдию.
— Нашли ангела, — ответила она. — У меня срок был: в колонии строгого режима.
Сказала и впилась глазами в Кашлаева — как отреагирует. Думала — отпрянет, в лице изменится. Но он ее слова принял спокойно, даже ложечка в руке не дрогнула.
— В наше время много встречается людей, которые срок имели, — сказал он, — были безвинно осуждены, а потом, по прошествии культа личности, реабилитированы.
— Я по уголовной статье сидела, — сказала Клавдия. — Культ здесь ни при чем.
И на этот раз он не проявил беспокойства, только пожал плечами, словно бы хотел сказать: «Я, мол, в ваше прошлое не вникаю».
Попив чаю, Кашлаев вежливо распрощался и ушел. Через два дня пришел опять, хотя Клавдия его и не приглашала. На этот раз в руках у него был кулечек с пирожными. И опять пили чай, и Никифор Кузьмич не торопясь рассказывал о себе. Клавдия узнала, что во время войны был он заместителем командира полка по тылу, имел ранение. Потом его назначили начальником квартирно-эксплуатационной части, где он служил до конца войны и после войны и откуда ушел в отставку в чине полковника.
Поколесив несколько лет по стране, Кашлаев осел у моря, выхлопотал участок, поставил времянку и «стягивался», как он выразился, на дом.
— Почему же вы здесь решили обосноваться? — спросила Клавдия. — Город не курортный, отставники в других селятся, поюжнее.
— То и хорошо, что город не курортный, — ответил Никифор Кузьмич. — Я суеты, праздности не уважаю. Я лично, например, без дела не могу сидеть и как другие бездельничают — видеть не могу.
Клавдия слушала Никифора Кузьмича, приглядывалась к нему. То ли в ней любопытство проснулось, то ли очень уж вокруг все было пусто, а только не прогоняла она Кашлаева, разрешила ему приходить иногда. Он бы готов каждый вечер являться, но Клавдия ограничила его, сказав как-то с усмешкой: «Часто не ходите, а то соседи незнамо что подумают». На соседей-то ей было наплевать, но Никифор Кузьмич иронии не уловил и, приняв слова ее за чистую монету, ограничил визиты свои двумя в неделю — по средам и субботам. Он уже немало рассказал о себе: Клавдия ничего не рассказывала о своем прошлом. Он даже не знал, за что она отбывала срок в колонии строгого режима. Если б стал расспрашивать, Клавдия скорее всего нагрубила бы и выставила, но он не расспрашивал. Иногда она сама удивлялась — что ей в нем? Случись встретиться хотя бы год назад, летел бы этот Кашлаев от нее пулей, а сейчас вот распивает она с ним чай, слушает, поддерживает беседу…
Пока возилась Клавдия на кухне, Никифор Кузьмич извлек из авоськи сверток, распеленал его, и появился на свет аккуратный ящичек с застекленной матовым стеклом дверкой, с резным наличником и петельками, чтобы можно было повесить его на гвоздики.
— Что это? — удивилась, входя с чайником, Клавдия.
— Шкафчик вам сделал, — ответил Никифор Кузьмич.
— Зачем он мне?
— Пригодится. Лекарства в нем держать, всякие там баночки-скляночки. Он с полочками. — Кашлаев распахнул дверцу и показал полочки. — И место ему есть, вот здесь. — И приложил ящичек к стене.
Клавдия подумала, что место шкафчика и в самом деле удобное и выглядит он не так уж плохо — с резным наличником, блестит, как отполированный.
— Это вы что же, сами делали? — спросила она, чтобы оттянуть время и решить — брать этот шкафчик или не брать.
— Собственноручно, — не без гордости сказал Никифор Кузьмич, — специально для вас.
— Что ж, спасибо, — решилась Клавдия. — Только у меня ни молотка, ни гвоздей нет, чтобы его повесить.
— Это предусмотрено.
Никифор Кузьмич достал из кармана пальто аккуратный молоточек и бумажку с гвоздями. Ловко забил в стену два гвоздя и повесил шкафчик. Полюбовался делом рук своих и спрятал молоток и гвозди на прежнее место.
Тем временем Клавдия достала баночку с вареньем, разлила чай, и они сели за крохотный столик.
— Нравится мне у вас, Клавдия Максимовна, — прихлебывая чай с ложечки, говорил Никифор Кузьмич, — чистота, уют. Наш брат, мужчины, как бы ни старались, так не могут. Я лично свою времянку в полном порядке содержу, а все не то. Все как-то не то без женских рук.
Навещать Кашлаева на его участке Клавдия не собиралась, разговор на эту тему не поддерживала и, как только он выпил свой чай, выпроводила его. Устала она сегодня — и от Карасикова, и от Кашлаева, и ото всего на свете.
На первых порах рассказывала Клавдия трудно, с длинными паузами, словно подолгу вглядывалась в прошлое. Но потом, когда попривыкла к Андрею Аверьяновичу, скованность прошла. Слушать он умел заинтересованно и сочувственно, и появилась у Клавдии интонация доверительная.
…В тресте Клавдия редко оставалась на собрания, разве уж очень уговаривали. Здесь сама осталась, несмотря на то что повестка дня ничего особенного не обещала. Итоги и задачи — обычная повестка дня. Но доклад делал начальник управления Буртовой, и Клавдия решила, что нельзя обижать своим отсутствием хорошего человека.
Собирались в красном уголке — длинной комнате с длинными, покрытыми пыльным кумачом столами. Столы вынесли, оставив один — для президиума. Заставили комнату стульями и скамьями. Народу пришло много, даже в коридоре толпились, у открытой двери.
Клавдия забилась в дальний угол, смотрела, слушала. Ей нравилось, как говорил Буртовой. Доклад у него, видимо, был написан — стопка отпечатанных на машинке листков лежала перед ним на столе, — но он не заглядывал в них, только изредка, когда нужно было привести цифры, ворошил стопку, выбирал листок и читал с него. Клавдия уже достаточно освоилась в этом строительном управлении, чтобы понимать — дело говорит докладчик или ходит вокруг да около. Буртовой говорил дело, слушать его было интересно. А когда он упомянул фамилии Тертышного и Белоглазова, Клавдия даже дыхание затаила, чтобы не пропустить ни одного слова.
Белоглазов пришел на эту стройку немногим раньше Клавдии. Угрюмоватый, настороженный парень лет двадцати восьми, может, и постарше — возраст его определить по внешнему виду было не просто: лицо молодое, а в шевелюре седые волосы. Сидел в колонии — за воровство. Возвращаться к прежней жизни не хотел. Клавдия верила — этот не врет, будет работать: у нее глаз наметанный.
И вдруг — шум на все управление: Белоглазов украл у жены мастера Тертышного кошелек с деньгами. Денег-то было — трояк рублями и мелочи копеек на семьдесят. Но дело не в том — сколько, а в том, что украл. Случилось это в автобусе, рядом ехали они из города, жена мастера — у окошка, Белоглазов — с краю. Когда сели в автобус, кошелек при ней был. Тертышная это твердо помнила, потому что из того кошелька оплачивала проезд. Когда на место приехала, хватилась (не сразу, через час, наверное) — нет кошелька. Решила, что, кроме Белоглазова, украсть некому — он всю дорогу сидел рядом.
Мастер вызвал Белоглазова, тот не признался. Твердил одно — не брал и не брал. Тертышный топал ногами, кричал, грозил отправить парня обратно, откуда приехал. Белоглазов все равно не признавался, и мастер обозвал его рецидивистом и лагерником.
После этого разговора Белоглазов сел на попутный самосвал и поехал в общежитие, собрал свой сундучок и отбыл в неизвестном направлении. Тут уж все решили — значит, он вор и есть. Чего б ему иначе бежать из общежития? А на другой день в управление позвонили из автобусного парка и сообщили, что найден кошелек с деньгами — три рубля шестьдесят семь копеек — и справкой на имя Тертышной, работающей в бухгалтерии строительного управления. Кошелек был обнаружен во время уборки салона одного из автобусов.
Вот эту историю припомнил, Буртовой в своем докладе. Говорил он о том, что нельзя обижать людей недоверием и оскорблять подозрением.
— У тебя, — выговаривал он Тертышному, — устроенный дом, семья, живешь ты в тепле и уюте, а Белоглазов только-только к месту начал прилепляться, и ты его — по голове. Где он сейчас? Куда голову приклонит? Ты коммунист, Тертышный, должен бы стать опорой Белоглазову, учителем, а ты… — Буртовой махнул рукой. Вздохнул, отпил воды из стакана и обвел взглядом сидящих в красном уголке. Клавдии показалось, что на ней он задержал взгляд, словно бы внушая: «И для тебя это говорю — не робей, в обиду не дадим…» У нее защипало в носу, к горлу подкатил ком — вот-вот заплачет, растроганная словами Буртового. Какой человек! За таким пошла бы она в огонь и в воду, сделала бы для него что угодно. И когда начальник сел на место, закончив доклад, Клавдия изо всех сил захлопала в ладоши, так громко, что на нее стали оглядываться.
Тертышный выступал на всех собраниях: распекал и призывал. Сегодня сидел, помалкивал, подпирал тяжелым плечом стенку. И когда выходили после собрания, был он насуплен и молчалив. Зато жена его старалась за двоих.
— Вот уж с больной головы на здоровую. — Она поворачивала крашеную голову в мелких завитках то к кассирше Ветохиной, то к бухгалтеру Шумейко. — Из-за какого-то уголовника сколько шуму. А что ему сделали? Ничего же. Только поговорили… Если невиновен, чего же убегать? Значит, что-то за ним есть, раз скрылся…
— Распустили их, этих бандитов, — поддержал Шумейко. Он нес свой тугой живот уверенно, как несет барабанщик барабан. Говорил, не поворачивая головы. А если поворачивался, то всем туловищем.
И кассирша Ветохина была с ним согласна. У кассирши прямые волосы до плеч, желтенькие, тонкие, высокая грудь и голубые глаза. «Ангельской красоты женщина, — определял бухгалтер. Он не однажды говорил это при Ветохиной, и та делала вид, что смущается: «Ах, что вы, Павел Григорьевич, какая уж там красота». Но смущение было притворное: смущаться Лидия Михайловна Ветохина давно разучилась.
Клавдия шла следом за этой троицей из бухгалтерии и слышала разговор. Не хотела связываться, но, обгоняя их, не удержалась:
— Вас бы на место Белоглазова, посмотрела б я, как вы запели.
Сказала негромко, но зло. Лидия Михайловна в страхе отшатнулась, толкнув Тертышную. Та качнулась и передала толчок Шумейко. Павел Григорьевич на ногах стоял твердо, и не так-то просто было его пошатнуть. Как истинный кавалер, он поддержал Тертышную под локоть и, полуобернувшись всем корпусом, произнес:
— Хамка!
Адресовалось это Клавдии.
И Тертышная тотчас нашлась, добавила:
— Лагерница.
Ветохина тоже не смолчала:
— И зачем только таких выпускают?
Если бы они промолчали, не обругали ее, она бы, может, и пожалела, что влезла в разговор. Сейчас сожаления не было.
Кассирша Ветохина невзлюбила Клавдию едва ли не с первого ее появления в конторе. Как и Тертышную, Ветохину возмущали прямота Клавдии и резкость, ее манеры. Не могли они простить Клавдии и то, что была она в колонии, побаивались и остерегались ее, хотя это не мешало им говорить колкости, вроде бы и негромко, но так, чтобы до ее ушей дошло.
Бухгалтер Шумейко не шарахался от Клавдии, не выказывал к ней откровенной неприязни, на первых порах даже пытался принять с ней снисходительно-покровительственный тон, за которым угадывалось мужское любопытство. Как-то в коридоре, когда поблизости никого не было, Павел Григорьевич обнял Клавдию за талию и прижал к своему тугому животу — вроде бы мимоходом, но со значением. И крайне удивился, когда Клавдия резко отбросила его руку и, отступив на шаг, яростно прошипела:
— Не лапай!
Он так и замер, ошеломленный, а Клавдия, натыкаясь на углы, выбежала из коридора на улицу. Простоволосая, без ватника, она стояла под моросящим дождиком, не замечая холода. Поостыв, вернулась к своему столу, села и стала бесцельно перебирать наряды, стараясь унять дрожь в руках. А дрожь долго не унималась, и потянулась цепочка длинная, далеко. Напомнил бухгалтер того инспектора из санупра — жестом, что ли, осанкой…
Дивизия стояла в обороне, вела бои местного значения. Главные удары противник наносил то севернее, то южнее, небо полыхало пожарами то справа, то слева, а на участке дивизии было сравнительно тихо. Медсанбат располагался в лесу, жили в землянках и в больших палатках с двойными стенами. На полянах была уже весна — обнажалась земля, на взгорке лезла изжелта-зеленая трава. А в лесу еще лежал снег, днем по тропкам текли ручьи, раскисало, а ночью под ногами хрустел ледок.
Клавдия не покидала этот медсанбат с тех пор, как ушла из родного города. Смышленая, ловкая, она работала лучше иных дипломированных медицинских сестер. Ей присвоили звание — старшего сержанта медицинской службы. Раненые ее любили, слушались, как врача. Начальник медсанбата майор Перцхулава, стройный красавец с гордо посаженной головой, встречая Клавдию, улыбался и говорил:
— Молодец, товарищ Баранова, успехи делаешь, скоро ведущим хирургом у нас будешь.
Клавдия краснела и спешила уйти: майор был сказочно красив, и рядом с ним она чувствовала себя ничтожной девчонкой, не знала, куда девать руки, и вообще терялась. Она бы, наверное, без памяти влюбилась в майора, если б не чувство долга. Тогда еще жив был Костя Паньшин, изредка от него приходили письма, и Клавдия считала себя невестой и хранила ему верность.
Однажды в медсанбат приехал инспектор из медсанупра фронта. Судя по тому, как вел себя Перцхулава, начальство большое. Майор так стремительно летал по территории санбата, так тянулся перед инспектором, как не летал и не тянулся перед армейским начальником, иногда навещавшим дивизию.
Он был очень важный, этот инспектор. Ходил неторопливо, откинувшись назад, словно бы уравновешивая тугой круглый живот. Расположился он в землянке начальника, Перцхулава перенес свой спальный мешок на собачьем меху в штабную.
Вечером Клавдию вызвали в землянку начальника.
Подойдя к двери землянки, она поглубже вздохнула, привычно расправила гимнастерку под ремнем, поправила шапку и постучалась. Услышала приглашающее «войдите» и толкнула дверь.
Прежде всего увидела Клавдия стол, уставленный закусками. Бросился в глаза, затмив все остальное, большой кусок сливочного масла на тарелке. Кусок был свежий, с острыми углами, на полированных гранях его выступали прозрачные, как слезы, капли.
За столом сидел инспектор, Перцхулава и хирург Анна Васильевна, женщина мужского хладнокровия, в чем Клавдия не однажды убеждалась, помогая ей во время операций.
Выслушав уставной доклад, который Клавдия отбарабанила без запинки, — инспектор усмехнулся и сказал:
— Вольно, садись к столу.
Клавдия сняла шапку, села на краешек табурета.
— Хвалит тебя, Баранова, твое начальство. Да я и сам вижу хорошего работника, у меня глаз наметанный. Награды у тебя есть?
— Представляли, — ответила Клавдия, — к медали «За отвагу», но пока ничего нет.
— Проверим, — пообещал инспектор. Он взял со стола обшитую сукном немецкую флягу и налил в стакан. Один подвинул Клавдии. Она опасливо покосилась на стакан.
— Разбавлено, не опасайся, — сказал инспектор. — Ну, давайте выпьем за победу над фашистами, за нашу дружбу, которая куется в горниле войны против оголтелых захватчиков.
Перцхулава, не морщась, выпил свою порцию. Анна Васильевна сделала глоток и поставила стакан. Клавдия сидела на краешке табурета, положив руки на колени.
— Давай, давай, — поторопил ее инспектор, — не задерживай движение.
— Я не пью.
— Ну-ну, не стесняйся. Сейчас тут перед тобой не начальники, а старшие товарищи.
Клавдия робко взяла стакан и держала обеими руками, не решаясь поднести ко рту.
— Давай, давай, — повторил инспектор. — Смотри, как это делается. — И в два глотка выпил полстакана спирту. Крякнул, понюхал хлеба и кинул в рот кусок мяса.
Клавдии очень не хотелось обижать старших товарищей, особенно этого веселого инспектора, и она отхлебнула из своего стакана. Спирт был крепкий, обжег гортань и выбил слезу.
— Пей до дна, — приказал инспектор.
Клавдия покрутила головой, поставила стакан и ладонями отерла слезы.
— Взыскание наложу на Перцхулаву за то, что не научил пить подчиненных. — Инспектор насупил брови, а глаза были веселые. — Закусывай.
Клавдия взяла кусок хлеба и колбасы.
В дверь постучали, и не успел Перцхулава сказать «войдите», как просунулась в землянку голова дежурного.
— Раненых привезли, товарищ майор.
Голова скрылась. Анна Васильевна молча встала и пошла к выходу. И Перцхулава встал. Сказал:
— Пойду посмотрю.
— Иди, — разрешил инспектор. — А ты не спеши, — это он сказал Клавдии, — если понадобишься, — вызовут.
Хирург и Перцхулава вышли. Инспектор налил себе еще.
— Ты ешь, ешь. — Он подвинул масло, консервы. — Я с друзьями — друг, ты это запомни. Служба — службой, а за столом — без чинов и званий. — Он поднял стакан. — За твое здоровье… Тебя как зовут-то?
— Клавдией.
— Хорошее имя. За наше с тобой здоровье, Клавочка,
Закусив, он встал, прошелся по землянке. Остановился над Клавдией. Она тоже встала, вытянула руки по швам.
— Ну, ну, — добродушно усмехнулся инспектор, — ты передо мной не тянись, зачем это, — взял ее за плечи и решительно усадил на топчан. — Мы с тобой будем друзьями, Клавочка, — говорил он проникновенно, садясь рядом, — в управление тебя заберу. Пойдешь к нам в управление?
Он хотел обнять ее, но Клавдия резко откинулась назад, сжалась в комочек — даже ноги подобрала, и когда инспектор потянулся к ней, оттолкнула его ногами, изо всех сил, отчаянно.
Хрустнула под грузным телом табуретка, что-то звякнуло на столе, что-то тяжело упало с деревянным стуком. Клавдия вскочила. У ног ее, головой к порогу, лежал инспектор. Он пытался приподняться и не мог, глаза у него закатывались, по щеке, из-под жиденьких белесых волос стекала темная струйка. Клавдия не боялась крови, но эта темная струйка на белой щеке повергла ее в ужас. Зажмурив глаза, она перешагнула через распростертого инспектора, рванула дверь и выскользнула из землянки. Не соображая, куда и зачем, Клавдия побежала. Ноги сами принесли к палатке, где стояла ее раскладушка. Она схватила с вешалки шинель, упала на постель и укрылась с головой. Ее бил озноб, и она рукой зажала рот, чтобы не стучали зубы.
Клавдия была уверена, что убила инспектора. Ей отчетливо представлялось, как струйка крови превращается в лужу, как стекленеют мертвеющие глаза… Воображение рисовало картины одну страшнее другой: вот ее ведут со связанными назад руками, вот шеренга солдат наводит на нее дула автоматов — черные точки в ослепительных, сияющих на солнце, ободках… Ее, конечно, расстреляют. Надо что-то сделать, куда-то бежать… Но сделать она ничего не могла, не было сил, не хватало духу приподнять шинель, выглянуть из-под нее.
За двойными стенами палатки слышался какой-то шум, голоса. Тело уже, наверное, нашли, и весь санбат на ногах — разыскивают убийцу… Взревел мотор. Это, вероятно, начальник санбата поехал лично докладывать о случившемся. А может быть, уже приехали из особого отдела. Сейчас войдут, скомандуют: «Встать!» и, связав руки за спиной, поведут…
Но никто в палатку не заходил, шум за стенами затих. Клавдия угрелась, озноб прошел, и она уснула.
Инспектор остался жив, только поранил голову, упав неаккуратно. Когда его перевязали, он заявил, что передумал и ночевать не останется. После его отъезда Перцхулава, мрачный, как черная туча, надолго затворился в своей землянке. Что ему сказал инспектор на прощание, никто не знал, только на другой день майор вызвал Клавдию и, не глядя на нее, сообщил, что с сего числа она поступает в распоряжение полкового врача 11-ского стрелкового полка.
Когда она прибыла к новому месту службы, ей там уже была уготована должность — санитарным инструктором в третьей роте первого батальона.
…Мысль эта не давала ей покоя едва ли не с первых дней работы диспетчером, но все не решалась она заговорить с начальником СМУ Буртовым. После собрания решилась. Стоял он возле недостроенного резервуара один, о чем-то думал. Клавдия подошла и начала без предисловий:
— Кирилл Андреевич, а почему бы и рабочих не возить автобусом?
— Куда возить? — не сразу понял Буртовой.
— На работу, с работы. А то нехорошо как-то получается — начальство в мягком автобусе, а работяги — навалом в кузове.
— Там же лавочки поделаны.
— Что ж, что лавочки. Сидеть не удобно, в теплую пору жарко, зимой — холодно.
— Ты-то на чем ездишь?
— Я не о себе.
— О ком же?
— О людях. — Клавдия нахмурилась: неужели не понимает, о чем она? Или не хочет понимать?
Буртовой усмехнулся, словно бы прочел ее мысли.
— Начальству положено в мягком автобусе ездить — на то оно и начальство. — Посерьезнел, загасил усмешку. — Инженеры и служащие на работу в чистых костюмах ездят, их на бортовую загонять неудобно, а рабочие в спецовках…
— Но это… — начала Клавдия.
Буртовой перебил.
— Но это не главный резон. Автобусов нет. Ни в тресте, ни у Мирзоева.
— В городском автохозяйстве потребовать.
— Просить можем, требовать… — Буртовой развел руками.
— А вы просили?
— Вот ты и попроси.
— Кто я такая, чтобы просить?
— Ты — диспетчер. Тоже начальство. Сочини бумагу в горисполком, товарищу Розанову…
— Это я не умею, бумаги сочинять.
— Я тоже, знаешь ли, не мастак. — Клавдия посмотрела на него с сомнением, но Буртовой даже не улыбнулся. — В самом деле. Тут особый стиль нужен. Я тебе совет дам: пойди к Паршину, он — депутат горсовета, попроси, чтобы руку приложил. Потом мне принесешь, я тоже подпишу.
— Думаете, выйдет?
— Попытка не пытка.
— Ладно, разыщу Паршина. Я ведь не первый день об этом думала, только поговорить с вами как-то случая не было, не решалась.
— Него же тут решаться? Не фигли-мигли какие-нибудь, о деле разговор.
Он стоял перед Клавдией, большой, лобастый, смотрел на нее прямо, слегка улыбался — не насмешливо, добро. И тут ее словно толкнул кто, она выпалила:
— Я вам спасибо хочу сказать. — Буртовой удивленно поднял брови. — За Белоглазова. Ни за что же человека оскорбили. И не понимают этого, не хотят понимать.
— Меня тут благодарить не за что. — Буртовой нахмурился. — Между прочим, когда я о Белоглазове говорил, тебя тоже имел в виду. Люди, они разные. И такие есть, что не постесняются прошлым попрекнуть. Близко к сердцу не принимай, в панику не бросайся.
— А я так и поняла, — обрадовалась Клавдия.
— Ну и хорошо, если поняла… В общем, проконсультируйся с Паршиным. — Буртовой кивнул, давая понять, что разговор окончен, и пошел от резервуара.
Когда фигура Буртового скрылась за штабелями железобетонных плит, она отправилась разыскивать бригадира монтажников Паршина.
Ей сказали, что бригадир — в одном из готовых резервуаров.
Клавдия по вертикальной лесенке поднялась на крышу, заглянула в люк. На нее пахнуло керосиновым духом.
— Паршин здесь? — крикнула Клавдия в гулкий мрак.
Оттуда глухо ответили:
— Здесь.
Теперь — по скользкой железной лестнице вниз в темноту.
Клавдия видела, как собирают и накрывают, пеленают в проволочную сетку и бетонируют огромные емкости, но ни разу не была внутри готового резервуара. Тот, в который она спускалась, уже испытывали — заливали нефть, замеряли суточную убыль. Она оказалась на какие-то доли миллиметра выше нормы, и Паршин теперь искал щель, в которую утекли эти недопустимые доли.
Ступив на пол, Клавдия огляделась. Глаз постепенно привыкал, и она с интересом рассматривала огромный зал с колоннами, подпиравшими кровлю.
Пол был устлан стальными листами, там, где на них падал свет, они маслянисто поблескивали. В прогибах стояли черные лужицы. У одной стены на высокой стремянке сидел парень с лампой-переноской и вглядывался в бетонный шов. На полу, возле приземистой колонки с кранами, сидел другой. Он посветил на Клавдию фонарем, спросил:
— Ты ко мне?
Это и был бригадир Паршин. Клавдия, скользя на стальных листах, как на льду, подошла, поздоровалась. Паршина она знала — его на стройке все знали. Невысокий, худощавый, очень проворный, он был из тех бригадиров, которые за любую работу берутся сами, меньше указывают, больше делают. Считался он «профессором» по резервуарам — строил их уже второй год, начал с самого первого. Другие робели за первый браться, а он рискнул.
— Вот, — сказал бригадир, глядя на Клавдию снизу вверх, — коньяк зарабатываю, — и усмехнулся, блеснув зубами.
— Какой коньяк? — удивилась Клавдия.
— Буртовой обещал. Если сегодня найду, где утечка, две бутылки коньяку ставит.
— Такая махина, ее за сутки не осмотришь.
— Весь зачем же осматривать? Есть уязвимые точки. А ты пошто ко мне?
Клавдия объяснила.
— Все-таки у депутата больше веса.
— Это смотря на чьих весах. Но насчет автобусов стоит написать. Ты сочини петицию, а я подпишу.
— Не умею я сочинять-то, — взмолилась Клавдия. — Уж ты сам сочини.
— Чего там не умеешь? Прямо так и напиши: рабочим, мол, тяжело ездить в бортовых машинах на работу и с работы. Все-таки двадцать километров — туда, двадцать — обратно, через перевал, на ветру… В таком разрезе.
Так и пришлось Клавдии самой писать заявление товарищу Розанову. Она сочиняла его на работе, сидя за своим диспетчерским столом. Потом переписывала и переделывала дома. И все казалось ей, что написано не так, как нужно. Когда явился на очередное чаепитие Кашлаев, Клавдия даже обрадовалась: все-таки помощник.
Никифор Кузьмич, вздев очки на нос в светлой роговой оправе, внимательно прочел заявление.
— Что ж, — сказал он, сняв очки, — суть дела ясна, однако длинновато. Начальство не любит длинных заявлений, читает только первую страницу. Чем больше начальство, тем короче надо писать.
Он достал из внутреннего кармана пиджака авторучку.
— Разрешите я попробую?
— Пожалуйста, — тотчас согласилась Клавдия. И положила перед Кашлаевым чистый лист бумаги.
Никифор Кузьмич уселся поудобней и принялся за дело. Трудился он долго — писал, вычеркивал, морщил лоб, почесывал ручкой за ухом, беззвучно шевеля губами. Уже и чайник вскипел и успел остыть, а он все писал. Наконец заявление было готово, и Кашлаев с чувством прочел его. Получилось убедительно и коротко — на одной страничке.
— Хорошо, — похвалила Клавдия. — Вот не думала, что вы так ловко напишете. Где это вы научились?
— Невелика премудрость, — улыбнулся Никифор Кузьмич, — лишние слова отбросил, только и всего. В наше время много лишних слов употребляется. Не проясняют они смысла, а запутывают… — Кашлаев вздохнул. — Да… у каждого своя беда, своя забота. И у вас, Клавдия Максимовна, и у меня…
— Это какая же у меня беда?
— Такая же, как и у меня — одиночество.
— С чего это вы взяли? Я за компанией не гонюсь. Даже люблю одна побыть. Если хотите знать, все время на людях жить, когда ни на минуту одна не остаешься, ни днем, ни ночью, — вот что страшно. Уж я-то знаю, испытала.
— Согласен с вами, — мягко проговорил Кашлаев. — Только я другое имел в виду. Можно и в компании, находясь среди людей, быть одиноким. И даже среди очень знакомых и среди родственников. Я вот про что хотел сказать.
— У меня нет родственников, — сказала Клавдия и пошла на кухню подогревать чайник.
Когда она вернулась и разлила чай, Никифор Кузьмич попробовал стакан пальцами, убедился, что горячо, и продолжал свое:
— Родственники по крови — не всегда близкие люди, я лично на себе испытал. Если не возражаете, расскажу.
Клавдия не возражала, и Никифор Кузьмич, отпив немного из стакана, стал рассказывать:
— Женился я в тысяча девятьсот тридцать третьем году. Жена у меня была красивая, видная, хозяйка хорошая. Родился у нас ребенок — девочка. Маечкой назвали. Жить бы нам и дальше в любви и согласии, ан нет. Стал я замечать, что жена ко мне вроде бы холодна. И раньше не очень-то была горяча, а теперь и совсем остыла. В дочке души не чает, обмирает над дочкой, а я словно бы в тягость ей. Переживал я. Обижался, сердился, подозрение имел, что она другого полюбила… Ну, другого у нее не оказалось, в этом я убедился. Никого ей и не нужно было, кроме дочери. Среди женщин встречаются такие — даже не редко, — что ради мужчины детей забывают. Оказывается, и наоборот случается, на собственном опыте убедился.
Никифор Кузьмич допил чай. Клавдия налила еще. Он опять потрогал стакан пальцами.
— В общем, жить совместно стало нам тяжело. Перевели меня в другой город, и я уехал один. Так до самой войны и жили врозь. Я им, жене и дочери, аттестат выправил, навещал изредка. Надо бы новую семью создавать, но я все надеялся, что наладится у нас жизнь. Любил я жену, вот и надеялся. А как началась война, тут уж не до семейных дел стало… После войны я еще восемь лет в армии служил, потом, как в отставку вышел, попробовал в семью вернуться. Думал: уже не молодые мы люди, дочь у нас на выданье, будем жить вместе, внуков нянчить. Ну, приехал. Они в Ростове-на-Дону проживали. Город красивый, большой. У меня там и знакомые остались с довоенного времени, и жена с дочерью будто не возражали — живи, места хватит. Если рассудить, моего в их доме немало — по аттестату они всю войну получали, после войны деньги им слал регулярно. Приехал опять же не с пустыми руками, не на их иждивение. Жена работала — бухгалтером-экономистом на обувной фабрике, тысячу триста рублей, старыми деньгами, получала, а у меня пенсия без малого вдвое больше. Одним словом, не было резону им не принять меня. Приняли. Прожил я у них одиннадцать месяцев, больше не смог. Не скандалили, не орали друг на друга, только уж лучше бы орать, чем так…
Кашлаев помолчал, отхлебнул чаю. Клавдия не поторопила его, не попросила рассказывать дальше, она словно бы присматривалась к нему. Не таким казался ей Кашлаев при первом знакомстве, а сейчас в нем что-то приоткрывалось, и у Клавдии зарождалось сочувствие к этому человеку.
Поставив стакан, Кашлаев вздохнул и продолжал:
— Жил я у них, Клавдия Максимовна, будто квартирант, чужой человек. Жена какой была, такой и осталась. На фабрике в пример ставили ее моральный облик. Еще бы! Никто не мог сказать, что с кем-то она гуляла, шашни водила: чиста, как стеклышко, непорочна, как сама дева Мария. Женщина она видная, опрятная, охотники поухаживать находились, но никто к ней так и не прилепился, потому что никто ей не был нужен, я-то уж знаю. Нужна ей была только дочка. Мать любит свою дочь — что тут удивительного? Редкая мать не любит своего ребенка. Но тут была даже и не любовь, а какое-то обмирание. Пошла девушка в кино с подругами, мать дежурит у подъезда, ждет ее возвращения. Задержалась дочь в институте (она поступила в институт железнодорожного транспорта), мать себе места не находит. Сама щеголяет в старом, перешитом, перелицованном, у дочери — полный шифоньер костюмов, платьев и других разных носильных вещей. За столом дочери — лучший кусок, живет на всем готовом, тарелки за собой не вымоет. «Маечке нужно заниматься… Маечка у нас слабенькая… Маечка еще на своем веку наработается…» А Маечка все это принимает как должное и растет себялюбкой, которой ни до кого дела нет… Меня Маечка едва замечала. И стало со мной твориться что-то неладное. Внушаю себе: «Это же твоя дочь, плоть от плоти твоей, что называется, ты любить ее должен». А любви нет. Сначала думал, может, оттого, что не на моих глазах росла, не привыкли друг к другу. Раздумаюсь — не в том дело. Тогда в чем же? Пробовал с матерью говорить, доказывал: неумеренной любовью, мол, портишь дочку. Куда там! Как в стенку горох — все отскакивает…
Никифор Кузьмич помолчал, задумавшись.
— Чай остыл, — напомнила Клавдия.
Он поднял голову и торопливо возразил:
— Нет, нет, в самый раз. — Отхлебнул и подтвердил: — В самый раз.
Выпив чай, Никифор Кузьмич перехватил взгляд Клавдии и накрыл стакан ладонью.
— Спасибо, больше не буду… Так вот, поразмыслил я и решил, что лучше мне уехать, а то возненавижу я их. А уж страшней того, что может быть? В общем, собрал я чемоданчик и уехал. Несколько лет из города в город кочевал, осесть нигде не мог: оттого, наверное, что все мне тогда не мило сделалось. Прямо хоть в пустыню беги…
— Грехи замаливать? — усмехнулась Клавдия.
— Я лично думаю, что немногие шли в пустыню затем, чтобы грехи замаливать. Большинство уходило от суеты. К старости устает человек от житейских бурь, хочется тишины, покоя. Наедине с собой хочется побыть.
— Так вы решили дом строить? Только почему же в городе? Строили б в пустыне, как полагается отшельникам.
— В наше время, если кто хочет грехи искупить, в самый раз дом строить: дело это не простое. — Никифор Кузьмич усмехнулся. — А отшельником и среди людей можно жить. Только тяжело это. Счастливый человек тот, который родную душу отыскал…
Кашлаев вскорости откланялся и ушел Клавдия вымыла посуду и легла. Уличный фонарь подсвечивал потолок, если прищурить глаза, он казался голубым и высоким, как небо. Клавдия думала о том, что наговорил сегодня Кашлаев. Родная душа? А у нее есть в этом мире родная душа? Пожалуй, и нет. Но одиночество не тяготило. И уснула она легко.
…Заявление с резолюцией товарища Розанова выглядело совсем не так, как раньше, без резолюции. Клавдия уважительно рассматривала размашистую, пересекающую заявление по диагонали, надпись: «Тов. Гусельникову. Изыскать три пассажирских автобуса для доставки рабочих на строительство резервуарного парка…» Подпись крупная, разборчивая. На последней точке перо проткнуло бумагу и слегка брызнуло, пустив чернильные лучики. Твердая подпись, энергичная точка внушали доверие, и Клавдия не сомневалась, что автобусы будут, дело за небольшим — поехать в город и положить на стол начальнику городского автохозяйства Гусельникову бумагу с резолюцией товарища Розанова.
Клавдия выбралась на асфальт и остановила порожний самосвал. Дверь кабины широко распахнулась, и Карасиков пригласил:
— Прошу.
— В город? — спросила Клавдия.
— Так точно.
Клавдия села, и шофер, перегнувшись, сам захлопнул дверцу.
После той трагикомической истории они с Карасиковым не виделись. Клавдия ходила к директору автопарка просить за него. Мирзоев поломался для виду, но потом дал себя уговорить, наверное, потому, что шоферов у него не хватало.
Сейчас они поглядывали друг на друга не без настороженности. Молчали. Наконец Клавдия спросила:
— Как жизнь молодая?
— Живем, — ответил Карасиков. — А у тебя как?
— Нормально.
Клавдия улыбнулась. И шофер скупо улыбнулся. Лед был сломан. Сейчас Карасиков даже показался ей симпатичным, остролицый, быстроглазый малый.
Утро выдалось тихое, неяркое. Над горными склонами висела сизая наволочь. Начав подъем к перевалу, машина погрузилась в туман: ближние повороты путались в дымке, а дальних вовсе не было видно. Чем ближе к перевалу, тем светлей и прозрачней делался туман, он искрился, играл серебристыми бликами, а дорога стала влажной и неярко поблескивала.
— Красиво, — сказала Клавдия.
— Ага, — согласился Карасиков. — Хороший будет сегодня день, солнечный.
И вдруг самосвал вышел из тумана, как из озера. Впереди, совсем близко, была седловина перевала, освещенная ярким солнцем. Позади осталась зыбкая пелена. Чем дальше уходила от нее машина, тем плотнее она казалась. И не было позади ни горных склонов, покрытых голым зимним лесом, ни влажной асфальтовой дороги — только туман, на глазах превращавшийся в облака, лежавшие снежной равниной до горизонта.
— Постой, — попросила Клавдия.
Карасиков быстро взглянул на нее и остановил машину.
— Давай постоим немного. — Клавдия открыла дверцу и стала на подножку. — Очень уж хорошо тут.
И шофер открыл дверцу и высунулся из кабины. Повертел головой, усмехнулся.
— А и в самом деле красиво. Ездишь тут в день по нескольку раз и ни черта не видишь. Почему это так, скажи?
— Некогда смотреть. — Клавдия села в кабину.
— Скажи ты, — Карасиков взялся за баранку, отпустил тормоза, — смотришь на эту красоту и как-то весело делается, легко… Хорошо делается. — И спросил доверчиво: — И у тебя так?
— И у меня так.
— Вот бы здесь собрания проводить, — усмехнулся Карасиков, — не ругались бы, не лаяли друг на друга, говорили бы только ласковые слова, а?
— Ну, ты придумаешь?
— А что?
Им стало весело, и оба легко рассмеялись.
За перевалом были такие же облака, скрывшие от глаз море, ломаную полоску берега, длинные пирсы нефтегавани. Дорога круто, так, что пришлось держаться за поручни, чтобы не упасть на ветровое стекло, пошла вниз, и скоро опять машина нырнула в искрящийся, пронизанный солнцем туман. Чем дальше от перепала, тем меньше света оставалось в этом тумане, он угасал с каждой минутой, и когда машина вышла на прибрежное шоссе, глазам Клавдии открылось море без горизонта, причалы в дымке — серенькое утро, не тронутое солнцем.
— Кончилось кино, — вздохнул Карасиков. — Тебе куда?
— В центр. Я здесь сойду.
Когда она выходила, Карасиков сказал:
— Спасибо тебе.
— За что? — Клавдия оглянулась.
— Ну, за все… За то, что к Мирзоеву тогда ходила… И вообще.
Клавдия еще не придумала, что ответить, а Карасиков захлопнул дверцу и дал газ. Она посмотрела вслед машине, потом, улыбаясь неизвестно чему, польза к автобусной остановке. Пока ехала, все вспоминала перевал, искрящийся, пронизанный солнцем туман, и было такое ощущение, будто ехала она с праздника.
Ей повезло — товарищ Гусельников сидел в своем кабинете и принял Клавдию без проволочек. Был он сух, желт лицом. Бумагу с резолюцией взял двумя пальцами, пробежал глазами и уронил на стол, точно стала она ему жечь руки.
— Автобусов нет, — сказал он, глядя мимо Клавдии.
— Как это нет? Там же резолюция товарища Розанова. Вы прочли?
— На резолюции рабочих не повезешь. — Он по-прежнему не смотрел на Клавдию. Она оглянулась — на что это он так пристально воззрился. В углу стояла вешалка, на ней — светлый макинтош и зеленая шляпа. Только и всего.
— Как же быть? — спросила Клавдия.
— Возить на бортовых, как вы это делали раньше. — Гусельников двумя пальцами поднял заявление и, чуть подавшись вперед, протянул его Клавдии. — Возьмите. Свободных автобусов у меня нет, а план — есть, и товарищ Розанов не будет его за меня выполнять.
Клавдия не брала заявление. Тогда Гусельников уронил его на зеленое сукно и одним пальцем подвинул на край стола. Нажал кнопку звонка и, когда в кабинет заглянула секретарша, спросил:
— Есть там еще ко мне?
Клавдия взяла заявление, и не попрощавшись, вышла. На улице она постояла в раздумье. Прохожие обходили ее, кто-то толкнул плечом. Она медленно пошла к морю. Возвращаться в управление она не собиралась. «Не можешь, иди пыль с пряников сдувать…» — второй раз услышать это от Буртового ей не хотелось…
И она решилась. Широко шагая, направилась Клавдия в горисполком. Вошла в вестибюль и стала подниматься по широкой мраморной лестнице. Но чем выше поднималась, тем нерешительней делались шаги. К кому обратиться? Кто ей тут поможет?
По лестнице неторопливо, с достоинством неся крупное тело, спускался мужчина в коротком темном пальто, в дорогой шляпе, досиня выбритый. Увидев, как замедлила шаги и в замешательстве остановилась Клавдия, он спросил:
— Вы к кому?
— Не знаю, — откровенно сказала Клавдия. — К кому-нибудь, кто поглавней товарища Розанова.
— Зачем же это вам?
— Пожаловаться.
— На товарища Розанова?
— И на него.
Начальственный мужчина едва заметно усмехнулся.
— Пойдемте. — Он стал подниматься по лестнице.
Они прошли через длинный полутемный коридор, в котором запомнились Клавдии медные надраенные дверные ручки, через светлую приемную с двумя, обитыми дерматином, дверями, мимо секретарши, которая подняла голову от машинки, но ничего не сказала. Мужчина повернул ключ в одной из дверей и вошел. Придержал дверь, пропуская Клавдию.
— Садитесь, — предложил он. Снял шляпу, небрежно кинул ее на крючок вешалки. — Чем же провинился перед вами товарищ Розанов?
— Пишет резолюции, чтобы только отделаться, а их не выполняют, — Клавдия протянула заявление. — Вот, полюбуйтесь.
Мужчина прочитал заявление.
— Вы были у товарища Гусельникова?
— Вот он-то и не хочет выполнять. — И Клавдия слово в слово пересказала свой разговор с начальником автохозяйства.
— М-да, — выслушав, произнес начальственный мужчина. Он обошел большой письменный стол и поднял трубку с одного из трех телефонов, стоявших на специальном столике. Набрал помер и ждал, встряхивая бумагу, которая норовила сложиться на сгибе.
Клавдия оглядела кабинет, светлый, просторный. В таком сидит скорее всего немалый начальник. Что ж, чем больше, тем лучше.
На том конце провода взяли трубку.
— Товарищ Гусельников? Что же это вы, товарищ Гусельников, подводите меня? Я пишу резолюции, а вы на них ноль внимания.
«Так это Розанов и есть», — догадалась Клавдия.
Начальник автохозяйства, видимо, пытался что-то доказывать. Но Розанов не расположен был его слушать.
— Вот что, товарищ Гусельников, — сказал он категорически, — автобусы нужно выделить, и вы их выделите… И план выполнять надо… До свидания.
— Придется вам еще раз обратиться к товарищу Гусельникову, — сказал Розанов, положив трубку.
— А он опять меня не завернет?
— Нет, не завернет.
— Тогда спасибо, — Клавдия встала.
— Не за что. — Розанов улыбнулся и, обойдя стол, протянул руку. — Всего хорошего. Извините, что так получилось.
Клавдия широко шагала по улице, предвкушая, как будет разговаривать с товарищем Гусельниковым. Но на этот раз начальник автохозяйства не захотел ее видеть. Секретарша сказала, что его нет и сегодня скорее всего не будет. Бумагу с резолюцией он просил оставить. Клавдия не поверила секретарше, она чувствовала, что Гусельников здесь, никуда не уходил. Сначала хотела подойти к двери и, распахнув ее, заглянуть в кабинет, но передумала. «Ладно, пусть отсиживается за своим столом, — решила Клавдия, — не буду его сегодня трогать». И про себя посмеялась над Гусельниковым, который от нее прятался.
Клавдию включили в делегацию, которая отправлялась проверять выполнение социалистических обязательств у морских строителей.
— Растешь, — сказал ей бухгалтер Шумейко: он тоже ехал на проверку.
Клавдия в ответ пожала плечами — она не знала, что ей делать в той делегации.
Ее послали к строителям нового пирса с заданием не очень определенным: «Посмотри, как они там рабочее время берегут, ну, и диспетчерскую службу погляди».
Новый пирс сооружали в западной части гавани, под прикрытием бетонного мола. Здесь всегда было тихо, самый сильный шторм не мог пробиться в этот угол.
В этот день должны были погружать колонны-оболочки — опоры для пирса. Клавдия еще ни разу не видела, как их погружают — эти полые железобетонные цилиндры, которые теперь заменяли сваи.
К полудню от восточного мола пришел плавучий копер с бригадой монтажников. Вслед за ним пришвартовался стотонный кран, свесил над недостроенным пирсом громадные крюки. К нему притерся плавучий кондуктор-понтон с направляющими стволами для колонн-оболочек. На воде вокруг пирса сделалось тесно, шумно: гремели цепями лебедки, раздавались громкие команды, посудины терлись бортами, всплескивала между ними вода.
Длинное, смолянистое тело колонны-оболочки захлестнули стальной петлей, и кран легко поднял ее, понес над водой к понтону-кондуктору. Там монтажники поймали колонну, подвели к направляющему отверстию, и очередная опора ушла в воду, стала на дно. Захлестнувший ее трос ослаб, рывками сполз и упал на палубу кондуктора. А колонна еще некоторое время погружалась — собственная тяжесть вгоняла ее в грунт.
На копре тем временем закрепили вибропогружатель. Все было готово, но вибропогружатель мертв: не подошла плавучая электростанция. Монтажники сидели на палубе копра, «травили баланду», покуривали. Клавдия походила по пирсу, поговорила с поварихой на плавучем кране, перешла на копер.
— Милости просим, инспектор, — бригадир обмахнул ладошкой табурет и подал Клавдии.
— Я не инспектор, — сказала Клавдия. — Мы тут соцсоревнование проверяем.
— Это нам известно.
Бригадир говорил серьезно, а глаза смеялись. Был он высок, широкоплеч, голова увенчана шапкой пепельных вьющихся волос, на затылке чудом держался синий беретик.
— И часто у вас так вот? — Клавдия кивнула в сторону безмолвного вибропогружателя.
— Как? — бригадир сделал вид, что не понял.
— Такие вот заминки?
— Бывает, — неопределенно ответил бригадир.
— Что же вы в таких случаях делаете?
— Пишем письмо турецкому султану, — ответил румяный, с острыми бачками, парень.
— Обсуждаем международное положение, — вставил другой, узколицый, востроносый.
— Хорошие вы ребята, веселые, — Клавдия улыбнулась, — только женам я вашим не завидую.
— При чем здесь жены? — удивился узколицый.
— За письма турецкому султану вы как получаете, сдельно или повременно? — спросила у него Клавдия.
— То мы на общественных началах, — ответил парень с бачками.
— Половину зарплаты вы пропьете, а половину не заработаете, — усмехнулась Клавдия. — Жены в получку от радости с ума сходят.
— Это мы-то не заработаем? — взвился узколицый. — Да наш экипаж гремит на весь трест. Бригадир, скажи!
— Тетя шутит, — успокоил бригадир, — бьет по нашему самолюбию. — Он отогнул обшлаг стеганки и посмотрел на часы. — Ладно, пойду-ка я поинтересуюсь, в чем там дело.
Клавдия пошла с бригадиром. Идти далеко не пришлось: сойдя с нового пирса, они пересекли двор с кучами песка, с бетономешалкой и штабелями железобетонных плит и очутились у стенки, о которую терлась баржа с надстройками. В одной из них копались в машине два чумазых парня.
— Какого же вы. — Бригадир оглянулся на Клавдию и, сделав многозначительную паузу, начал в другом ключе: — Какого же вы черта копаетесь?
— Не заводится, — сказал один из чумазых.
— Не заводится, — обернулся бригадир к Клавдии. — У них не заводится.
— Наряд вы получили с утра, где же вы раньше были? — Клавдия обращалась к чумазым механикам. Те не отвечали.
— Не будьте невежами, — сказал бригадир. — Товарищ… Извиняюсь, как ваша фамилия? (Это относилось к Клавдии.)
— Баранова моя фамилия.
— …Товарищ Баранова проверяет соцсоревнование. Она спрашивает, где вы были раньше?
— Где были, там нет, — ответил механик.
— За двадцать минут заведете? — спросил бригадир.
— Заведем, — заверили механики.
А Клавдия, выслушав одним ухом этот диалог, направилась к диспетчеру. Тот сидел в длинной, унылой комнате, за столом, покрытым грязной бумагой. В комнате было неуютно, сумеречно.
На голове у диспетчера — большая морская фуражка с лакированным козырьком. Из-под козырька пронзительно смотрели маленькие круглые глаза. И личико у него маленькое, с узкими скулами, заросшими седой щетиной.
— Главное в нашем деле — не волноваться, — сказал он. — Что волнуешься, что нет — результат один.
— Может, они заранее не знали, где им работать, эти механики?
— Знали, — спокойно сказал диспетчер. — Распоряжение отдано еще вчера. Утром, на планерке, начальство ничего не меняло.
— Так что же вы… — начала Клавдия.
— А что же я? — перехватил диспетчер. — Я, знаете ли, не бог, не царь и даже не герой соцтруда. Что мне положено, я делаю, за других работать — не могу и не желаю.
Клавдию злил этот седоскулый дядька под флотской фуражкой, похожий на черный гриб. Она не сразу нашлась, что ответить, а он, не дождавшись возражения, продолжал:
— Вы, голубушка, наверное, и растворчик ездите выколачивать, и со всякими судподрядчиками лаетесь, хотя это не ваша обязанность.
— Если надо, то и лаюсь.
— Если надо! — воскликнул он. — А надо ли? — Клавдия собиралась ответить, но он предупредил ее ответ:
— Наперед знаю, что вы мне можете сказать. Равнодушен к делу, не болею за стройку, не горю на работе — вот что вы мне собирались сказать. И будете неправы, если скажете. Почему? А потому, что многие у нас исполняют свои, подчеркиваю — свои, — обязанности спустя рукава. Привыкли, чтобы их подгоняли, подстегивали, чтобы кто-то ликвидировал их огрехи, натягивал шкурку на то место, которое они оставили голеньким. И ликвидируют, и натягивают друг за друга второпях, кое-как, на скорую руку. А я не хочу. За меня тут никто не работает, я сам свое дело исполняю. Пусть и другие постараются. Ни за этих механиков, ни за прорабов, ни за кого я работать не желаю. И подгонять не собираюсь: у них свои головы на плечах.
— Разные бывают головы, — сказала Клавдия.
— Разные, — согласился диспетчер, — но мера ответственности для всех должна быть единой. Как все должны быть равны перед законом. — Он выставил тонкий указательный палец пистолетом. — Не завелась вовремя электростанция, во-первых, потому, что принявшие смену механики халатно отнеслись к своему делу: с утра надо было начинать ее заводить. Почему с утра? А потому, что она требует капитального ремонта, однако запасных частей нет. Это уже во-вторых.
«Чокнутый», — подумала Клавдия. Вздохнула и молча вышла. Наверное, он в чем-то прав, этот диспетчер, только вот еще бы сам пошевелился. «…Что волнуешься, что нет — результат один…» С этим Клавдия соглашаться не хотела.
Еще издали она увидела, что плавучая электростанция швартуется возле копра. Обрадовалась: «Значит, завелась». Выходит, не зря она волновалась.
Клавдия пошла к стенке, у которой недавно стояла электростанция. Сейчас тут было пустынно и тихо. Она села на широкую чугунную тумбу. Глухо доносился дробный стук вибропогружателя. Клавдия захватила горсть мелкой гальки и кидала камешки в воду. Падали они с чуть слышным всплеском, оставляя на воде едва заметные круги. «…В нашем деле главное — не волноваться…» — вспомнила Клавдия. Хорошо бы, конечно, не волноваться, но у нее так не получается. И раньше не получалось…
…От строителей возвращались по железной дороге. Клавдия попала в один вагон с Шумейко. Он прошел вперед, она поотстала: не хотелось сидеть с ним в одном отделении.
Народу ехало не очень много. Клавдия села в уголок, поглядывая в окно. Серые скалы с ржавыми потеками, густая колючка — унылый вид. С другой стороны — зимнее море, неспокойное, серо-зеленое. На боковых скамьях сидят пожилой мужчина в железнодорожной фуражке и коренастая, укрытая шалью поверх ватной стеганки, старуха. Она остроноса, глаза прячутся в припухлых веках. Старуха гадает железнодорожнику, выкладывая замусоленные карты на откидной столик.
— И все твои недруги теперь ничего не сделают, — приговаривает старуха. — Они хотели, но у них не выходит… И жизнь твоя пойдет на хорошую перемену… У них все будет неудача, а тебе — удача…
Железнодорожник молча смотрит на гадалку, не мигая. Глаза у него светло-голубые, размытые, в таких густых и длинных ресницах, что кажутся мохнатыми.
— Хорошо гадаешь, спасибо, — говорит он с кавказским акцентом.
— И-и, милой, я по картам наскрозь все вижу. Цыганка одна меня научила, за деньги. Три рубля ей отдала и кофту, почти не надеванную. Не лезла на меня кофта-то. Давно это было, еще до войны.
— А сейчас тебе сколько лет? — спрашивает сидящая против Клавдии бабка с побитым оспой суровым лицом.
— Шестьдесят второй год пошел, — охотно отвечает гадалка. Она складывает карты, заворачивает их в тряпицу и прячет в карман стеганки. — А еду я по телеграмме, к дочери. В телеграмме отписано — лежит она на операции, наступил кризис… Поди, брешут. Нужна я им зачем-то, вот и отбили телеграмму, знаю я их. Ну, если зря вызвали, я им устрою… кризис.
Рябая бабка, железнодорожник с мохнатыми глазами внимательно слушают старуху. И из соседнего отделения пассажиры подвигаются к проходу — тоже интересуются. Старуха, видя такое внимание, усаживается, чтобы всем было слышно, и продолжает свой рассказ:
— Я раньше с ними жила. Дочь-то замужем. Мужик у нее ничего, зарабатывает хорошо, не пьяница. По воскресеньям четвертинку в обед выпьет — и все. А она сама — у-у-у. — Старуха помотала головой. — Дрались мы с ней. Убивала она меня чуть не до смерти. И деньги брали. Отдавали, конечно, только не все. Нет того, чтобы мне давать, еще и у меня брали. Когда уехали, я перекрестилась три раза…
Старуха откинула шаль на плечи, заправила под серенький платок седые космы. Слушатели молчали, наверное, ждали, что она еще расскажет.
Клавдия тоже глядела на старуху. Как будто ничего особенного, обыкновенная старушенция.
— Живу я теперь в Донбассе, — продолжала рассказывать старуха, — в рабочем поселке. Домик у меня свой, огородик, курей развожу… Куры у меня хорошие — несушки. Яичек соберу — и на базар. Цыплят в инкубаторе беру, которые повзрослее. Подкормлю — и на базар. Своим курам не даю на яйца садиться — возись потом с цыплятами. Как заквохчет какая курушка, голову ей долой — и на базар. А то уток выкормила. Хорошие деньги за них взяла. — Старуха глубоко вздохнула и обиженно поджала губы. — Жить бы можно, да соседи поганые, чистые изверги: так и гляди за ними, не то отравят или удушат. Я уж и потайной дымоход сделала. На всякий случай. — Глаза старухи сузились, сверкнули остренько. — Я теперь никому не доверяю.
— Ну, бабка, и стерва же ты, — сказала Клавдия.
Она вроде и не собиралась это говорить, само сказалось.
— Это почему же ты меня стервишь? — Лицо у старухи окаменело. — Что я тебе такого сделала?
Клавдия вышла в тамбур, открыла дверь и долго остывала на ветерке. В вагон она так и не вернулась, простояла в тамбуре до своей станции. На перроне ее догнал бухгалтер Шумейко.
— Удивляюсь я тебе, Баранова, — сказал он, идя рядом, — ну, зачем ты с этой старухой связалась? Не трогала она тебя, не задевала, нет, надо было ее облаять, оскорбить. Неловко за тебя, честное слово.
Клавдия молчала. Они вышли на привокзальную площадь.
— Я тебе как старший товарищ советую. — Шумейко старался говорить задушевно и сам, кажется, умилялся своим словам. — От чистого сердца. Переделывать тебе нужно свой характер.
— По-вашему, эта старуха святая, молиться на нее?
Павел Григорьевич досадливо поморщился:
— Не святая она, конечно, дрянь старуха, что там говорить.
— Так почему же и не сказать ей, что она дрянь?
— Ну, знаешь, если мы друг другу начнем так прямо высказывать, что думаем…
— А почему не высказать? Не за спиной — шу-шу-шу, а прямо?
Шумейко снисходительно усмехнулся:
— Ты меня или разыгрываешь, или в самом деле не понимаешь?
— Нет, не понимаю.
— Пора бы понимать, не маленькая.
— Переросток, — сказала Клавдия.
Павел Григорьевич посмотрел на Клавдию строго:
— Я с тобой серьезно хотел поговорить, а ты дурака валяешь. Дело твое, только потом пеняй на себя.
— Ладно, на вас пенять не буду.
Шумейко, не прощаясь, пошел к своему автобусу.
— Советчик! — вслед ему сказала Клавдия. — Поучи свою маму щи варить…
Павел Григорьевич не обернулся — то ли не слышал, то ли сделал вид, что не слышит.
— …Я, наверное, очень длинно рассказываю, — остановилась Клавдия, — и много лишнего.
— Все это не лишнее, — заверил Андрей Аверьянович, — это подробности, без них не обойтись.
В жизни человек совершает много опрометчивых поступков, говорит много лишних слов, но если пересмотреть, обдумать его жизнь, стараясь понять человека, окажется — все им сказанное и содеянное не случайно, идет от характера и проясняет характер, особенно то, что с точки зрения «здравого смысла» кажется лишним и опрометчивым.
Клавдия ничего не скрывала и не подправляла в своем прошлом. Чем больше слушал ее Андрей Аверьянович, тем крепче в том убеждался. Нет, она не фантазировала. Чего стоит этот диспетчер из плавотряда со своей доморощенной философией! Такого не сочинишь.
— А я было думала, что не то говорю, — смущенно улыбнулась Клавдия.
…В тресте, когда отчитывались о поездке к морским строителям, Шумейко промолчал, а у себя в рабочкоме заявил, что Баранова к важному делу отнеслась халатно: по документам диспетчера плавстройотряда и то видно, что у них простой, рабочее время не уплотнено, а Баранова это должным образом вскрыть не сумела. Зато успела поругаться с монтажниками и механиками на плавучей электростанции.
— Надо учесть печальный опыт и в следующий раз серьезнее подходить к подбору состава делегации, — заключил Павел Григорьевич.
Клавдия о нем скоро забыла: поступила команда — обеспечить самосвалы под бетон. Бригада Паршина приступала к заливке днища под новый резервуар, бетон должен идти непрерывно.
В восемнадцать ноль-ноль первый самосвал примет раствор на заводе, а дальше машины в течение суток пойдут одна за другой, цепочкой. К восемнадцати надо собрать шоферов, а в распоряжении диспетчера оказался только один автобус, который после работы должен еще отвезти в город служащих управления.
Клавдия села рядом с шофером. В зеркальце над ветровым стеклом ей виден был салон. Не торопясь входили пассажиры. Тяжело поднялась по ступенькам и села, заняв почти весь двухместный диванчик, Тертышная; бочком, держа руку на отлете, как фехтовальщица, скользнула меж сиденьями Ветохина. Кто-то курил возле автобуса.
— Погуди, — сказала Клавдия шоферу, — тянутся, как неживые.
Шофер нажал на кнопку, клаксон рявкнул басовито. Курильщик вздрогнул, Тертышная недовольно поморщилась.
Мелко семеня короткими ножками, последним подбежал к автобусу бухгалтер Шумейко. В левой руке он держал увесистую клеенчатую сумку, в правой — большое ведро с крышкой, помои с кухни. Павел Григорьевич откармливал к Новому году свинью.
— Трогай, — скомандовала Клавдия, когда Шумейко стал на первую ступеньку. Дверь за его спиной с треском закрылась, и машина сразу взяла хороший разбег.
— Тихо, — в сердцах крикнул Шумейко, — не дрова везешь, людей!
— За помои болеет, — сказала Клавдия, не оборачиваясь. — Давай, гони, у меня времени — в обрез.
Машина ходко бежала в гору, петляя меж мокрыми стволами деревьев, и вдруг — чих-пых — засбоила, затряслась мелко. Подсосав горючее, шофер выправил дело, по ненадолго: через пятьсот метров опять — чих-пых. Машина стала, шофер вылез из кабины и, выставив к хмурому небу заплаты на комбинезоне, стал копаться в моторе.
Клавдия нервничала. Она поглядывала на часы в машине, сверяла их со своими ручными, а сама думала, что же делать? Даже если бы машина не остановилась, она едва ли успела б развезти служащих по домам и собрать шоферов к восемнадцати ноль-ноль. А машина стояла, и шофер сверкал замусоленными заплатами. Наконец он выпрямился и захлопнул капот. Сел на свое место и виновато глянул на Клавдию.
— Барахлит, — сказал он, — засаривается. Бензин ни к черту.
«Водитель ты ни к черту», — подумала Клавдия, но говорить ничего не стала — тут словами делу не поможешь.
Мотор чихнул пару раз и заработал. Медленней, чем раньше, но без остановок, автобус пошел к перевалу.
Вот он наконец и перевал: впереди стеной стоит заштилевшее море, врезаны в него черточки пирсов. В ущельях уже копятся сумерки, а здесь, наверху, еще светло.
Машина прибавила скорость.
— Ну, милая, — обрадовался шофер, — теперь сама пойдет.
Клавдия в эти минуты соображала, как быть.
Когда автобус подкатил к развилке у нижней дороги, она сказала шоферу:
— Останови.
Он остановил.
— Открой двери.
Вышла из кабины и, подойдя к открытым дверям, скомандовала:
— Вылезайте.
— То есть как? — удивилась Тертышная.
— А так. Мне шоферов надо собирать к восемнадцати ноль-ноль.
— А мы как же? — спросил Шумейко.
— А вы городским автобусом доедете, — и показала на павильончик, где стояла рейсовая машина.
— Это самоуправство, — повысил голос бухгалтер. — Машина обязана развезти нас по домам, она в нашем распоряжении.
— Машина в моем распоряжении, — отрезала Клавдия. — Вас доставили к городскому транспорту, дальше валяйте по своему усмотрению. Не задерживайте. — Она быстро поднялась по ступенькам, подхватила ведро с помоями и вынесла его из автобуса.
Шумейко опешил.
— Ты за это ответить, — произнес он, обретя способность говорить.
— Отвечу, — сказала Клавдия. — Вылезайте поживей.
Шумейко вылез к своему ведру. За ним потянулись остальные. Тертышная сидела, не шевелясь. Все вышли, а она сидела. Клавдия молча забралась в автобус.
— Поехали.
С костяным стуком закрылись двери, машина тронулась, поворачивая в сторону поселка цементников. Тертышная поднялась и забарабанила в стекло, отделявшее салон от кабины.
— Высади, — приказала Клавдия.
Тертышная едва успела ступить на землю, как двери захлопнулись и автобус тронулся.
— Каторжная! — услышала Клавдия высокий голос.
Усмехнулась и сказала, не глядя на шофера:
— Гони!
Быстро сгущались сумерки, и когда ехали обратно, вовсе стемнело. Свет фар выхватывал на поворотах то темный ствол, то кусок скалы, то куст, на котором искрились капли. Иногда на обочине возникали яркие зеленые огоньки — дикий кот завороженно смотрел на свет. Вот такой же дорогой ехали они с комбатом Метневым в сорок пятом году. Он сам вел машину — левой рукой, а правой обнимал Клавдию…
Илья Метнев пришел в армию из запаса, по мобилизации. Через два с половиной года был он уже майором и командовал батальоном. Хорошо командовал. Был майор Метнев смел и удачлив, часто писали о нем в армейских газетах, пропагандировали опыт его батальона, который отличался и в уличных боях, и при форсировании рек.
Когда бывал майор в роте, Клавдия не спускала с него глаз. Невысокий, но очень плотный и широкоплечий, он твердо стоял на кривоватых, как у кавалериста, ногах. И голова у него была крупная, с буйной шевелюрой, и лицо крупной выделки, с крепким подбородком, с прямым хрящеватым носом, с глубоко врубленными складками у рта. Мужское лицо.
А он Клавдию не замечал. До того дня, когда немцы попытались прощупать левый фланг батальона. Какая-то странная, не по немецким правилам, была атака — на рассвете, после короткого огневого налета. То ли была то разведка боем, то ли несостоятельная попытка улучшить позиции — никто толком не разобрал. Противника отбросили, хотя кое-где немецкие автоматчики добрались до наших траншей. Бой был скоротечный, лихорадочный, и в том бою комбата ранило: пуля прошла касательно над левым ухом, сорвав клок кожи вместе с волосами. Возьми немецкий автоматчик на сантиметр левее — лежал бы майор Метнев в присыпанной первым снежком лощинке, вместе с шестью солдатами, которым рыли в промерзшей земле братскую могилу.
Но немецкий автоматчик промахнулся, и майор Метнев после боя сидел в землянке ротного командира, и Клавдия бинтовала ему голову. Обработав рану, она сказала:
— Надо в санбат, товарищ майор.
— Тс-с… — Он приложил палец к губам. — Я этого не слышал, ты не говорила.
— Рана может загноиться, это же голова, товарищ майор.
— Голова? — усмехнулся комбат. — Спасибо, что разъяснила.
Вошел командир роты.
— Я сейчас пойду к себе, — сказал комбат. — Следи за немцами в оба. При первых признаках активности сообщай немедленно.
— Дойдете? — спросил командир роты, посмотрев на перевитую бинтами голову майора.
— Старший сержант проводит. Не возражаете?
Командир роты не возражал, и Клавдия отправилась с комбатом.
Майор Метнев жил в добротном блиндаже под четырьмя накатами сосновых бревен. Стены обшиты фанерой, стол под цветной бумагой, широкие нары застелены двумя армейскими одеялами, на подушке — чистая наволочка.
Ординарец комбата, сержант, которого Метнев звал Колей, принес чаю в термосе и бесшумно исчез. Комбат лег на топчан, осторожно положил голову на подушку и попросил:
— Налей мне. И сама пей. Сахар в ящике под столом.
Приподнявшись на локоть, он пил чай и рассматривал Клавдию. Под его изучающим взглядом чувствовала она себя неуютно, отводила глаза, обжигалась и давилась чаем.
— Сколько тебе лет? — спросил комбат.
Клавдия сказала.
— К нам откуда пришла?
— Из санбата.
Он поставил стакан на стол, лег и закрыл глаза. Скулы, заросшие темной щетиной, остро выдавались, под глазами залегли синие круги. Клавдии стало жаль его и страшно сделалось — а вдруг рана опаснее, чем она думает.
— Вам плохо? — спросила она.
— Ничего, — ответил он, не открывая глаз, — пройдет.
— В санбат бы надо.
— В санбат не надо. Ты побудь здесь. На всякий случай.
— Я же не врач.
— А мне врача и не нужно. Посиди.
Он задремал, а она сидела за столом, слушала, как он постанывал во сне. На переднем крае было тихо, никто не звонил, не спрашивал комбата. Днем заглянул в блиндаж старший адъютант, молодой, с гвардейскими усами, капитан. Комбат открыл глаза.
— Все в порядке, товарищ майор, — сказал капитан. — Что требовали, передал в полк.
Когда он ушел, Клавдия спросила:
— Мне можно идти?
— Не спеши, — ответил комбат. — У меня вроде температура поднимается.
Клавдия потрогала его лоб — горячий. Посчитала пульс — девяносто.
— Могу аспирина дать, больше ничего нет.
— Давай аспирин. — Майор сел, пошарил под матрасом и достал флягу.
— Нельзя, — строго сказала Клавдия.
— А я тебе и не предлагаю, — усмехнулся комбат.
— При ранении в голову спиртное нельзя, — настаивала Клавдия. — Вам нельзя.
Майор выплеснул из стакана остатки чая и налил из фляги.
— Давай аспирин.
Проглотил таблетку, запил спиртом. И опять лег.
— А ты еще посиди. Можешь завести на меня историю болезни. — Закрыл глаза, помолчал. — А можешь и не заводить.
Сержант Коля принес обед, в котелках.
— Ешь, — не открывая глаз, велел майор, — я не хочу. Клавдия пообедала, убрала посуду и, положив голову на руки, уснула за столом. Приснилось ей, будто идет она по снеговому полю, а из-под снега растут яркие, как маки, цветы, она рвет их, уже целая охапка цветов у нее в руках, и вдруг слышит голос комбата. «Зачем тебе столько?» — спрашивает он недовольно…
Клавдия открыла глаза и увидела майора с телефонной трубкой в руке.
— Зачем тебе столько? — спрашивал он недовольным голосом. — Ночью подвезут, да, да, я сам проверю.
Положил трубку и улыбнулся.
— Разбудил тебя?
— Я нечаянно. — Клавдия встала.
— Сиди, сиди, сейчас ужинать будем.
Сержант принес ужин. Они поели.
— Вам лучше? — спросила Клавдия.
— Лучше, — сказал майор. — Но ты не уходи. Я передал в роту, что ты здесь задержишься. Ночью вместе пойдем. А сейчас ложись-ка поспи.
Клавдия двинулась к двери.
— Я лучше пойду.
— Не валяй дурака. — Комбат встал и набросил на плечи шинель. — Я выйду, а ты ложись.
Он вышел, а Клавдия осталась в блиндаже. Ей тоже надо бы уйти, но не нашла она в себе сил сделать это. Она села на топчан, сияла сапоги и легла с краю, укрывшись шинелью.
Вернулся комбат, плотно прикрыл дверь и, перешагнув через Клавдию, лег к стене. Потом положил свою тяжелую руку ей на шею. Ладонь его была сухая и горячая, и Клавдия, затаив дыхание, слушала, как жар от этой ладони расходится по ее телу…
В три часа майор встал и налил из термоса стакан чаю. Клавдия села, спустив ноги с топчана.
— Ты лежи, — сказал майор. — Я пойду с Колей, а ты спи.
— Но мне надо в роту, — возразила Клавдия.
— Успеешь. Пока тихо, без тебя там обойдутся, — отхлебнул чаю и усмехнулся. — Вот не ожидал. — Клавдия смотрела настороженно. — …Не ожидал, что и ты девушка.
Она вздохнула, как всхлипнула.
— Но, но, не надо, не в укор тебе говорю, наоборот, Удивляться надо, как удержалась.
Клавдия стала обуваться.
— Спи, говорю, отдыхай. — В голосе майора были ласковые нотки.
— Нет уж, пойду. — Клавдия обулась, поправила волосы и надела шинель.
— Ладно, пойдем, — согласился майор.
И они пошли в роту. Шагали по закаменевшей от ночного мороза тропке, спускались по песчаному склону. Время от времени майор поддерживал Клавдию. Ей было и неловко, и приятно, что он заботится о ней.
За ними, отстав на несколько шагов, как тень, бесшумно шел сержант Коля.
Два дня Клавдия майора не видела. На третий, к вечеру, пришел сержант Коля, доложил ротному: «Старшего сержанта Баранову требует комбат».
Майор Метнев сидел на топчане. Клавдия по-уставному доложила о прибытии. Майор встал, слушая ее доклад. Потом скомандовал:
— Вольно, — и кивнул на табурет. — Садись.
Клавдия села.
— Будем ужинать, — сказал майор и достал флягу. — Выпьешь?
Клавдия отказалась. Он налил себе полстакана, подержал в руке и поставил.
— Соскучился я без тебя, старший сержант Клава, — сказал майор. — Как ты на это смотришь?
Клавдия пожала плечами, не зная, что ответить.
— Ночевать останешься? — спросил майор.
Клавдия не поднимала глаз от тарелки. Эти дни она все время думала о нем. Днем и ночью. Шла к нему — сердце замирало от каких-то радостных предчувствий. Но вот так прямо сказать «да» у нее язык не поворачивался. И он, наверное, понял ее состояние.
— Не то спросил я, — сказал майор. — Ты обо мне думала?
— Думала, — тотчас ответила Клавдия.
— И я о тебе думал. Скучал без тебя. Потому и позвал. Ты, конечно, не могла не прийти, раз комбат вызывает, но уйти можешь по своей воле.
Клавдия подняла голову, и глаза их встретились.
— Значит, остаешься? — спросил майор, и в голосе у него была мальчишеская радость.
Клавдия кивнула — остаюсь.
Он немного отлил в ее стакан из своего.
— Давай выпьем за нас с тобой.
…А потом началось большое наступление с плацдарма за Вислой, и они виделись редко. Лихая была пора — бои, бои, редкие передышки; много раненых, много могил в стылой земле; короткий салют из автоматов — треск, будто рвут крепкое полотно, и остается темный холмик, пирамидка с красной звездочкой, — и опять вперед на запад. Горечь потерь и восторг от этого непрерывного «вперед и вперед» смешались, и осталось в памяти ощущение, как от полета во сне — и жутко, и хорошо.
За Одером полк вывели на пару дней во второй эшелон. Батальон стоял на окраине города в аристократическом квартале: особняки с аккуратными садиками, с теннисными кортами. В особняках — ни души, все бежали с немецкой армией.
Майор Метнев занимал двухэтажный дом с отбитым углом: снаряд вырвал половину комнаты, с улицы видны были картины на уцелевшей стене, в углу стояли тахта, столик, на столике — журналы. Как макет в разрезе.
Майор входил в дом через пробоину. Клавдии нравилось пройти через сад и открыть дверь в прихожую, постоять в огромном холле, покрутиться перед зеркалом, занимавшем целую стену. В зеркале отражалась поджарая девчонка в пилотке на пышных волосах. Щеки у девчонки, ввалились, большие глаза запали — спать приходилось мало, ела на бегу.
Тут у Клавдии с майором случилась первая размолвка.
Жили они в большой комнате, обставленной посудными шкафами с наборами фужеров, рюмок, чашек, Дверцы шкафов были покрыты черным стеклом, у стола — глубокие кресла, вдоль стен — диваны. Спали на этих диванах, покрыв их простынями тончайшего голландского полотна.
Над диваном висело несколько пейзажей в золоченых рамах и большая, отлично выполненная фотография — поясной портрет обнаженной женщины: стояла она так, что видна была ее спина, прямая, стройная, плечо с плавным изгибом груди и красивая голова на высокой шее.
Расторопный сержант Коля сообщил, что это портрет первой жены хозяина дома. А хозяин — крупный ювелир и золотых дел мастер, и у него есть вторая жена, с которой он, не дожидаясь прихода советских войск, бежал на запад.
— Откуда ты все это знаешь? — спросила Клавдия.
Сержант Коля объяснил: прислуга в этих домах была из окрестных чешских деревень. Сейчас они возвращаются с тележками и вывозят утварь, мебель и вообще все, что можно из брошенных домов вывезти. Просили разрешения у пана майора пошарить и в этом доме.
— Когда мы уйдем, — сказал комбат. — Пусть потерпят. — Внимательно посмотрел на фотографию и высказался: — Хороша. Я бы такую не бросил.
— Почему вы думаете, что он ее бросил, — возразила Клавдия, — может быть, она его?
— Что она, дура, из такого дома уходить? — Комбат посмотрел на сержанта Колю и приказал: — Ступай за обедом.
Клавдии нравилась эта женщина с фотографии, и ей хотелось, чтобы она была гордая и самостоятельная.
— Разве в доме счастье? — вздохнула она. — Разлюбила, вот и ушла.
— Значит, стерва, если разлюбила, — категорически заявил майор.
И Клавдия уловила в тоне его нотки раздражения, странные для всегда спокойного и ровного Метнева.
— Почему же — стерва? — не сдалась Клавдия. — Сердцу не прикажешь.
— Сердце! — Он усмехнулся. — Бабы — народ бессердечный, они во всем выгоду ищут.
— Это вы зря. — Клавдия нахмурилась.
— Ничего не зря, знаю, что говорю. — Он был явно на в духе. — И чего ты мне все выкаешь? Сколько просил — говори мне «ты», называй по имени.
— Но тут был сержант…
— Будто он не знает, какие у нас отношения. Все знают, так зачем шило в мешке прятать.
— Я не о себе беспокоюсь…
— Обо мне? Ну, спасибо, добрая душа. До чего же все мы любим туману напускать, любовь к ближнему проявлять. А ее нет ни у кого, любви к ближнему, одна видимость. Каждый только о себе думает, о себе печется.
— Так уж и все?
— Все, все… И ты, и я, все мы раньше всего о своей шкуре заботимся…
— Перестань! — крикнула Клавдия. — Неправда это, неправда!
— Нет правда. — Майор встал и пошел из комнаты. В дверях остановился. — Только правды мы не любим; и боимся.
Оставшись одна, Клавдия долго сидела, забившись в угол дивана. Горько недоумевала: «Что с ним?» Раньше ничего подобного от майора Метнева она не слышала. А когда слышать-то? Видятся урывками, поговорить толком некогда. Что она знает о своем комбате? То же, что и все, не больше. Нет, она еще знает, что есть у него жена и дочь, где-то под Рязанью, но он с ними и до войны не жил, только деньги посылал. И сейчас получают они по аттестату… Горько, наверное, было той женщине с дочкой, когда уехал от них Илья Метнев. Если от нее, от Клавдии, он уедет или скажет — уходи, каково ей будет? Плохо! Нет уж, лучше самой уйти, как та молодая женщина, что смотрела с портрета. В том, что она сама ушла, Клавдия не сомневалась.
Сержант Коля принес обед.
— Где майор? — спросила Клавдия.
— Вызвали в полк.
— Зачем?
— Задачу получать, — шепотом сказал всезнающий сержант Коля.
Через два часа батальон построился и покинул город. Клавдия и сержант Коля остались ждать комбата. Он приехал уже в сумерках, на трофейной машине с откинутым верхом.
Майор был оживлен, весел. Посмотрел на Клавдию.
— Ты что хмуришься? Обиделась?
— Н-нет, — сказала она.
— Не обращай внимания, зло меня взяло, не на тебя, нет, — говоря, он сел в машину, за руль. Клавдия заняла место рядом, сержант Коля расположился на заднем сиденье. — Утром узнал, — продолжал майор, — что наш хозяин задерживает мое представление на очередное звание. Все сроки прошли, а он держит. «Пока мне, говорит, полковника не присвоят, Метневу звания не видать». Вот какой он добрый человек… Ну, Метнева на такой козе не объедешь: на совещании в полку начподив был, я ему сказал, он на нашего хозяина надавит. Пошлет представление, никуда не денется…
Он обнял Клавдию и вел машину одной рукой. Дорога бежала под колеса серой лентой. Въехали в лес, здесь было сумеречно, а потом стало совсем темно. Комбат включил фары, они выхватывали темные стволы деревьев, два раза сверкнули с обочины зеленые глаза затаившегося зверя. Клавдия вдруг почувствовала себя легко, тревожные мысли отлетели. Она догоняла батальон, который стал для нее родным домом, рядом сидел мужчина, которого она любила. И война уже шла к концу, они ехали по чужой земле в трофейной машине, фары горели полным светом: они никого не боялись…
Андрей Аверьянович шел в гостиницу медленно, обдумывая то, что услышал от Клавдии Барановой. Он свернул на набережную, постоял у парапета. Бегали по широкой бухте катера; тяжело оседая в воду, стояли у причалов огромные корабли; длинная, невысокая волна время от времени пробегала вдоль их натруженных бортов, и казалось, что корабли вздыхают, устало привалясь к пирсам.
Летний день клонился к закату, набережную заполняла гуляющая публика, на берегу и на кораблях зажглись и бледно отразились в воде огни. Андрей Аверьянович зашел в магазин, купил бутылку холодного чешского пива и отправился в свой номер.
Сняв пиджак и рубашку, Андрей Аверьянович сел в кресло и с наслаждением залпом выпил стакан «Будвара».
В дверь постучали.
Прежде чем посетитель назвал себя, Андрей Аверьянович его узнал: на скулах — седая, с чернью, щетина, из распахнутого ворота клетчатой рубашки лезут седые волосы — таким он себе и представлял по описанию Клавдии Барановой директора автопарка.
Мирзоев сел в предложенное кресло, достал аккуратно сложенный свежий носовой платок и промокнул им, не разворачивая, лоб, шею.
— Нехорошо, панимаешь, получилось с Барановой. Не она одна виновата, все мы виноваты: не вмешались вовремя, не дали по рукам склочникам.
— А она жаловалась на своих сослуживцев?
— В том-то и дело, что не жаловалась. Как теперь ей помочь? Что от нас требуется? Скажите — сделаем. Затем пришел.
— Ничего определенного сказать вам не могу, — проговорил Андрей Аверьянович, — я только знакомлюсь с делом.
— С делом! — сокрушенно повторил Мирзоев. — Папки с бумажками, за ними человека не увидишь. Шоферы ее оч-чень уважали.
— Всегда? — спросил Андрей Аверьянович.
— Всегда, — не колеблясь, ответил Мирзоев.
— А история с Карасиковым?
— Вах! — Мирзоев вскинул обе руки. — Кто старое помянет, тому глаз вон. Кто это помнит? Спроси Карасикова — он за Баранову глотку перегрызет… С Барановой легко было работать. Организовать умела, заботилась о людях, душевная, панимаешь, не подведет шофера, не обманет… Когда Васканян погиб, кто больше всех переживал, кто больше всех хлопотал? Баранова…
— Про Васканяна она ничего не рассказывала.
— Что она рассказывала?! — опять взмах руками. — Не умеет жить тихо, не умеет оправдаться. Я расскажу…
Андрей Аверьянович выслушал историю гибели шофера Васканяна, поблагодарил Мирзоева за его хлопоты о Барановой.
— Не за что меня благодарить, — сказал директор автопарка, прощаясь. — Люди должны помогать друг другу, а не палки в колеса тыкать. Хорошего человека нельзя в обиду давать, панимаешь. Шоферы оч-чень просят хорошо защищать Баранову.
И ложась спать на скрипучую деревянную кровать, и утром, глотая кефир и сардельки в буфете, Андрей Аверьянович вспоминал рассказ Мирзоева и его напутствие «хорошо защищать» Баранову. А он еще не решил, как это делать, не было еще никакого плана защиты, пока что он накапливал факты, стараясь отобрать наиболее важное, сложить характер.
Когда они снова встретились, Андрей Аверьянович отметил, что Клавдия за ночь постарела, осунулась.
— Вы нездоровы? — спросил он.
— Здорова, — ответила Клавдия. — Спала плохо: разбередила себя, прошлое лезло в голову.
— Давайте пока оставим прошлое в покое, — предложил Андрей Аверьянович, — вернемся к настоящему.
— Тоже не мед. — Клавдия кивнула на зарешеченное окно. — А деваться некуда, надо рассказывать. О чем сегодня?
— О том, как погиб шофер Васканян.
Клавдия посмотрела на Андрея Аверьяновича.
— А он тут при чем?
— Тут, — Андрей Аверьянович нажал на первое слово, — все важно.
— Кто вам сказал?
— Мирзоев. Он вчера был у меня. Шоферы за вас тревожатся. Это, по-моему, настоящие ваши друзья.
Клавдия прижала к щекам ладони, будто щеки у нее пылали, но Андрей Аверьянович видел, что лицо ее оставалось бледным. Посидев так с минуту, она сразу, безо всякого вступления, начала рассказывать о том, как погиб шофер Васканян.
…Как только Клавдия узнала, что на дороге авария, она вскочила в первый попавшийся самосвал и велела шоферу гнать за перевал.
В тот день с утра шел дождь, асфальт был скользким, во многих местах на нем появились глиняные мазки, на которых колеса пробуксовывали.
Место аварии обозначилось шпалерами из машин, стоявших на обочинах по обе стороны дороги. Клавдия выпрыгнула из кабины и побежала вниз, по скользкой тропке.
Самосвал Васканяна лежал поперек ручья с каменистым дном. Сорвавшись с дороги, он пролетел метров сорок, кувыркаясь на крутом склоне. Кабина его разбита и сдвинута набок, будто по ней стукнули огромной кувалдой.
Васканяна уже увезли. Возле разбитой машины стояло несколько шоферов, ползали по ней, что-то разглядывая, милицейские в защитных плащах. Здесь же был и Мирзоев, с непокрытой головой, в заляпанной глиной болонье.
— Наповал, — сказал он Клавдии, когда та подошла к нему, — такое вот несчастье, панимаешь.
Обычно со стройплощадки в город машины идут порожняком. Васканян вез несколько катушек кабеля и трос — метростроевцы, бившие под горой туннель, попросили перевезти через перевал. Когда стал спускаться, отказали тормоза. Не то чтобы совсем отказали. Шоферы, свидетели происшествия, утверждали, что они, видимо, плохо прихватывали, и машина, набрав скорость на крутом склоне, уже перестала подчиняться и на скользкой дороге пошла юзом.
Навстречу Васканяну поднимались самосвалы с бетонам, автобусы с людьми, а его, как снаряд в несколько тонн весом, несло вниз со страшной скоростью. Он с трудом вывернул на одном изгибе дороги, приближался другой, за которым он наверняка снес бы несколько встречных машин. Васканян попытался прижать свою к скальной стенке справа, рассчитывая погасить скорость, но скала отбросила самосвал, и он, крутнувшись на асфальте, вылетел на бровку, сбил несколько оградительных столбиков и рухнул с обрыва.
— Почему не выпрыгнул? — спросил Мирзоев у шоферов, видевших, как упала машина. — Мог он выпрыгнуть?
— Мог, — ответил один из шоферов, — только тогда его самосвал нарубил бы дров на дороге. Он на это не решился.
— Какой нерешительный человек! — горько усмехнулся Мирзоев. И стиснул зубы так, что скулы стали серыми, под цвет щетины. Он повернулся к Клавдии и, просительно заглядывая ей в глаза, сказал: — Умолять тебя буду — поезжай к Васканяну домой, жене его скажи. Помягче, панимаешь, скажи, чтобы она не того… у нее ребенок грудной, ей волноваться вредно… — И сорвался на крик: — Ну, что я тебе объясняю, ты сама все панимаешь. Бери любую машину, поезжай.
В отделе кадров автопарка Клавдия узнала адрес Васканяна, имя его жены — звали ее Людмилой. Пока ехали к ней, Клавдия все думала, как сказать о гибели Васканяна, какими словами. Так и не придумала.
Жили Васканяны в новом доме на пятом этаже. Квартира двухкомнатная, занимают ее две семьи. На звонок открыла Людмила.
Клавдия сразу поняла, что это она — курносенькая, в халатике на хрупких плечах. Кормящая мать.
— Будем знакомы, — сказала Клавдия. — Диспетчер я, Баранова.
Прошла в комнату. В деревянной кроватке, распеленатый, сучил ножками розовый мальчишка. Глаза у него были черные, как у отца, и волосики черные курчавились на темени.
Клавдия отвела взгляд от младенца, перевела дыхание и сказала:
— Ваш муж…
Людмила стала бледнеть.
— Что с ним?
— Разбился. На перевале.
Людмила надломилась и стала падать. Клавдия подхватила ее и посадила на стул. Взяла за плечи, крепко встряхнула.
— У тебя сын! — И повторила, как заклинание: — У тебя сын!
Мальчонка захныкал, и Людмила поднялась, словно слепая, пошла к кроватке, наклонилась к младенцу.
— Возьми-ка его, — буднично, спокойно сказала Клавдия, — пеленочку сменить надо. Где у тебя пеленки?
Она доставала пеленки и косила глазом на Людмилу. Та стояла с сыном на руках, прижимая к себе маленькое тельце, будто кто-то его хотел отнять…
Двое суток Клавдия не отходила от Людмилы, — спала здесь же, вполглаза. Людмила слушалась ее беспрекословно, делала все, как она велела. И только когда приехала из станицы мать Людмилы, Клавдия вернулась домой.
В те же дни Буртового перевели в другое строительное управление, в другой город. Он еще работал, а конторские служащие с ним еле здоровались — бывший начальник. И уже новый приехал на «Волге», а Буртовой — в кабине самосвала.
С тех пор как он помог ей призвать к порядку шофера Карасикова, Буртовой в работу Клавдии не вмешивался, но она всегда чувствовала, что может на него положиться, может обратиться к нему, он поддержит. И вот Буртовой уезжает. Не будет рядом хорошего человека. С работой она и сама теперь справляется, но разве только в работе дело?
Буртовой пришел проститься. Клавдии сказал:
— Ты тут не тушуйся.
Она покивала головой и невпопад ответила:
— Спасибо.
Клавдия видела в окно, как садился он в кабину самосвала, как захлопнул дверцу и — уехал.
В тот день шел дождь. Клавдия стояла у окна и думала: «Смоет дождем его следы, и ничего здесь от него не останется». Сердце сжималось от тоски.
Подошла кассирша Ветохина.
— Не горюй, Клавдия, новый тоже, говорят, хороший человек. — В голосе Ветохиной была издевочка.
Клавдия повернулась к ней:
— Уйди!
Ветохина попятилась: страшны были в эту минуту глаза у Клавдии.
Новый начальник был невысок ростом, лицом смугл, черноглаз. Звали его чаще по фамилии — Хабаров. Поначалу. видимо, чтобы утвердить авторитет, ездил он на «Волге», потом пересел на мотоцикл и гонял по объектам на этом огненно-красном чудовище. В машину садился, только если ехал в город по вызову начальства.
При Хабарове «конторские», как называла Клавдия своих недругов, почувствовали себя вольготней. В получку кассирша Ветохина недодала ей двадцать рублей.
— В чем дело? — спросила Клавдия.
— Ты же брала.
— Когда?
— Неделю назад.
— Не брала.
— Короткая у тебя память, товарищ Баранова. — Ветохина достала ведомостичку, показала.
Клавдия увидела свою подпись, и сердце покатилось куда-то вниз: неужели брала и забыла? Не может этого быть, она еще в здравом уме, память у нее хорошая, не могла забыть.
— Не моя подпись, — сказала Клавдия.
Она вырвала у Ветохиной ведомостичку и, хлопнув дверью, выбежала из комнаты. Быстрым шагом пошла Клавдия к новому начальнику.
Странно было видеть на месте Буртового этого человека с цыганским лицом. На минуту показалось, что вот он сейчас скажет: «А начальника еще нет, подожди немного». И уйдет из-за чужого стола.
Но он не ушел, посмотрел на Клавдию и, не предложив сесть, спросил:
— Чего тебе?
Клавдия сказала, что подделали ее подпись и недодали в получку двадцать рублей. Хабаров поморщился. Клавдия знала, конечно, что дел у нового начальника выше головы, что заниматься этой историей у него нет времени, но отступать ей было некуда, и она стояла, не опуская глаз.
— И чего же ты от меня хочешь? — спросил Хабаров.
— Отправьте ведомость на экспертизу.
— Ладно, разберемся. Иди.
Клавдия ушла. В коридоре постояла, прижавшись лбом к холодной стенке. Бесило ее, что не верят. Ну, не получала же она эти двадцать рублей! Кто это ей подстроил? Ветохина? Шумейко? А скорее всего, они вместе состряпали эту ведомостичку.
В коридор вышла и, четко отстукивая каблучками, направилась к начальнику кассирша Ветохина. Видимо, шла объясняться по поводу ведомостички. Клавдия заступила ей дорогу, сгребла в пятерню нейлоновую грудку.
— Ах ты… — хотела сказать крепкое словечко, но увидела перед собой побелевшее личико с дрожащими губами, и стало ей противно. Отодвинула от себя это жалкое личико так, что кассирша стукнулась о стену.
Теперь Ветохина побежала к начальнику жаловаться, что Баранова хотела ее убить.
Кто их знает, этих конторских, — то ли они хотели поизмываться над Клавдией и расписались за нее в одной из ведомостичек, то ли по недоразумению появилась против ее фамилии чужая подпись, — Хабаров вникать в эту историю не собирался: пусть сами разбираются. Но после визита Ветохиной передумал и в самом деле отправил ведомость на экспертизу, решив разрубить этот склочный узел.
…Придя вечером на очередное чаепитие, Никифор Кузьмич Кашлаев застал хозяйку в мрачном настроении.
— А у нас опять неприятности? — спросил он, заглядывая в лицо Клавдии.
— Опять, — подтвердила Клавдия и рассказала историю с двадцатью рублями.
— М-да, больней всего, когда человеку не верят, — проговорил Никифор Кузьмич.
— В том-то и дело, — горячо подхватила Клавдия. — Черт с ними, с двадцатью рублями, не в них главное.
— Ну, двадцать рублей тоже на полу не валяются, — возразил Никифор Кузьмич. — Вы не миллионер, Клавдия Максимовна, чтобы легко деньгами бросаться. Тут, я лично думаю, ваши неприятели двойной урон хотели вам нанести: двадцати рублей лишить и обманщицей выставить. И расчет у них был на то, что вы неправды перенести не сумеете — такой уж у вас характер — и наделаете, извините, глупостей. Хорошо еще, что не наделали.
— Уже.
— Что уже?
— Я же вам не все рассказала. В коридоре кассиршу поймала, ну, и…
— Прибили?
— Нет, припугнула.
— Ох, а я перепугался. Если б вы ее ударили, она в суд могла подать, а вам еще суда не хватало.
Говорил Никифор Кузьмич с полным доброжелательством, неподдельно переживал за Клавдию, и ей от сочувствия стало вроде бы полегче: все-таки рядом была живая, казалось, понимающая душа. Сегодня она не торопилась его выпроводить, и он, чувствуя это, неспешно пил чай со своим любимым зефиром и рассуждал:
— В том-то и беда, что зло рождает зло, а потом уже ни начала, ни конца не найдешь. Я лично не разделяю мнения Льва Толстого насчет непротивления злу насилием. Злу надо противиться. Но выявить и обезопасить зло нельзя одним злом, без добра и без любви.
— Это как же понимать? — спросила Клавдия. — Чтобы Ветохину разоблачить, я ей в любви должна объясниться?
— Острый у вас язык, Клавдия Максимовна. — Никифор Кузьмич покачал головой. — В любви объясняться не надо, но и стукать кассиршу головой об стенку тоже не следовало.
— Тут я с вами согласна, не следовало. Но — не удержалась.
— А ведь вы не злой человек.
— Для кого как, — усмехнулась Клавдия. — Плохо вы меня знаете, пыли от меня не видали.
— Не могу согласиться. Больше того, скажу, что вы сами себя плохо знаете.
— Даже так? — удивилась Клавдия.
— Вот так, — решительно подтвердил Никифор Кузьмич. — Должен вам сказать, что такое неведение насчет своей доброты вообще русскому человеку свойственно. На примере постараюсь вам доказать. Вот была большая и очень жестокая война. Каких только бесчинств на нашей земле не творили фашисты — жгли, грабили, вешали, насиловали — все было. И народ наш ожесточился. И в газетах, помните, и на плакатах были жестокие призывы: убей, отомсти! Вошли мы в Германию. Объявились и такие, что кинулись было и жечь и насиловать, но их быстро окоротили. Приказы были на этот счет строгие, они, конечно, роль сыграли. Но никакие, самые суровые приказы не возымели бы действия, если бы сами солдаты, огромным большинством своим, этим бесчинствам не воспрепятствовали. Собственными глазами видел, как мародерам били морду их же товарищи, как солдат, у которого семья погибла в оккупации, совал немецкому ребенку кусок сахару… Вы думаете, почему фашистам не удалось организовать партизанское движение, когда наши войска вошли в Германию? Народ у них не трусливый. Пространства маловато, это верно, но не только в пространстве дело. Суть еще и в том, что русский солдат даже в такой жестокой войне не убил в себе доброты, и эта его доброта помогла выявить и обезопасить фашистское зло. Так я понимаю.
Клавдия вспомнила военные дороги, солдат в батальоне — хороших ребят, открытых, смелых, от которых на войне, кажется, отлетело все мелкое и грязное, и вспомнились они ей сейчас высветленные расстоянием.
— Может, вы и правы, — сказала она Никифору Кузьмичу, — наверное, не стоило из-за этой Ветохиной психовать.
Получив заключение экспертизы, Хабаров вызвал к себе Клавдию, Ветохину и бухгалтера.
— Садитесь, — пригласил начальник. Достал из стола бумагу и прочитал: — «…Подпись от имени К. М. Барановой исполнена не Барановой, а другим лицом с подражанием подлинным подписям». — Помолчал, глядя на собравшихся, добавил: — Не сошлось. Что отсюда следует? — И сам ответил: — Отсюда следует, что кассир Ветохина сейчас пойдет и выдаст К. М. Барановой двадцать рублей, которые по недоразумению с нее удержала. А бухгалтер Шумейко разберется, как это могло случиться, и мне доложит. Все, можете идти.
Конторские притихли. Что и как докладывал бухгалтер Хабарову, Клавдия не знала, только на доске объявлений вскоре увидела приказ, в котором кассирше Ветохиной за невнимательность объявлялся выговор.
Клавдию вроде бы оставили в покое, даже сторонились ее и разговаривали только по делу. Это ее не очень тревожило: дружбы с конторскими она не искала.
Прошло две недели. Клавдия дежурила во вторую смену. Выдалось свободных полчаса, и она села на скамеечку возле дверей. Вечер был тихий, теплый. Густела синева над головой, а за перевалом еще догорала вечерняя заря.
Прозрачную тишину разрушил треск мотоцикла. Красная машина вылетела из-за поворота, вильнула на мостик через кювет и остановилась у скамьи. Хабаров сошел с мотоцикла и тяжело опустился рядом с Клавдией. Лицо у начальника было землисто-серое.
— Вам плохо? — Клавдия тревожно смотрела на него.
— Сердце что-то барахлит, — ответил Хабаров.
Клавдия побежала в контору, достала из аптечки валидол. Хабаров сунул таблетку под язык, закрыл глаза. Клавдия принесла полотенце, помахала над ним, отерла выступивший на лбу пот.
Он открыл глаза, криво усмехнулся, хотел встать.
— Сидите, — решительно остановила его Клавдия, — не как за начальником ухаживаю, а как за больным. Отдышитесь.
Он опять закрыл глаза. Минут через десять сказал:
— Приглядываюсь я к тебе, Баранова, и не пойму, что ты за человек. Работаешь вроде неплохо, душа человеческая в тебе не усохла, но какой-то склочный бес в тебе сидит. Ну, скажи на милость, зачем ты моей жене звонила?
— Я? — опешила Клавдия. — Когда?
— Не хуже моего знаешь!
— Ничего я не знаю. Не звонила.
— Как не звонила, если звонила. Третьего дня, когда у нас партсобрание было. Сообщила, что я под предлогом, будто у нас собрание, уехал к девкам на восемнадцатый километр. Два дня дома доказывал, что ни к каким девкам не ездил, что действительно сидел на партсобрании.
— А почему ваша жена решила, что это я звонила?
— Она спросила, кто говорит. Ответили: «Диспетчер Баранова».
— И вы поверили?
— Что — я? Она поверила.
— Ладно, — спокойно сказала Клавдия, — сейчас не время спорить и доказывать — поберегу ваше сердце.
Начальник посидел еще немного и уехал.
Через два дня, улучив минуту, когда Хабаров был один, Клавдия вошла к нему в кабинет, поздоровалась и, не спрашивая разрешения, сняла телефонную трубку. Набрала номер и, когда к телефону подошла жена Хабарова, сказала:
— Пять дней назад какая-то сволочь звонила вам, назвавшись диспетчером Барановой, лила грязь на вашего мужа. Я — диспетчер Баранова. Настоящая. Подтвердите, что звонила не я, — и сунула трубку Хабарову.
Тот послушал, морщась, с силой положил трубку на рычажки. Сказал, усмехнувшись.
— Ну, ты сильна.
— Что она сказала?
— Голос, говорит, не тот.
— До свидания. — Клавдия повернулась, как солдат, через левое плечо, и вышла.
Возвращалась в город после работы она в кабине самосвала.
Опустила до отказа стекло и смотрела на дорогу, на зеленые склоны. Пробегали мимо деревья, одетые молодой листвой, как тогда, в Татрах, когда возвращались они домой после окончания войны…
…Удивительное было время. Победа! Кто пережил это майское ликование, никогда не забудет. Кто не пережил, тому не передать, что чувствовали наши солдаты.
В один из майских дней, когда полк готовился к маршу на восток, на родину, Клавдия сказала Метневу, что она беременна.
Метнев был уже подполковником, исполнял обязанности командира полка: прежнего командира тяжело ранило за несколько дней до конца войны. Стояли они тогда в аккуратном чешском городке, Метнев занимал чистенький домик с окнами, прикрытыми жалюзи. Клавдию он держал при себе.
Он сидел за столом и разбирал бумаги, Клавдия стала за его спиной, положила руки на спинку кресла.
Услышав, что ему сказала Клавдия, Метнев, не оборачиваясь, крепко потер шею ладонью.
— Что же мне делать? — спросила Клавдия. — Рожать или сделать аборт?
— Это уж ты смотри сама, — ответил Метнев. — Как хочешь.
Клавдия заплакала. Он обернулся.
— Ну, чего ты? Я же тебя не неволю. — Встал и обнял ее. — Перестань.
Она затихла и напряглась, собрала всю себя в комок, чтобы не повиснуть у него на шее и не разреветься. В эту минуту она все уже про себя решила.
Через два дня Клавдию отвезли в медсанбат с сильным кровотечением. А еще через пару дней был получен приказ на марш. Клавдия упросила, чтобы ее устроили в санитарной повозке. Знакомые девчата набросали ей сена, соорудили мягкую постель, и она, осунувшаяся, бледная от потери крови, лежала в повозке и смотрела в небо, по которому плыли чистые летние облачка, на кроны деревьев, нависавшие над дорогой.
Солдаты радовались, возвращаясь домой. Шли весело, то и дело в колоннах вспыхивали песни. С нетерпением ждали, когда ступят на родную землю. И Клавдия ждала этого часа: казалось, что на родной земле станет ей легче, пройдет гнетущая тоска, сжимавшая сердце.
Метнев несколько раз приезжал на трофейной машине. Машина ехала сзади, а он забирался в повозку, сидел рядом с ездовым, спиной к лошади, смотрел на Клавдию, когда она встречала его взгляд, отводил глаза. А ей все было безразлично, есть он тут или нет его.
И вот наконец подошли к нашей границе. Клавдия уже ходила, но числилась еще за медсанбатом. Был митинг, она видела, как солдаты целовали родную землю, и по щекам у нее текли слезы. Приехал в медсанбат Метив в, чисто выбритый, крепко стоял рядом на своих коротких ногах. Сердце у Клавдии дрогнуло, и, когда он сказал: «Хватит тут киснуть, поедем домой», — она быстро собралась и укатила в полк.
Потом жили они в большой станице. Полк стоял в полуразрушенном военном городке, было и холодно, и голодно, и неуютно. Казалось, что май сорок пятого был когда-то очень давно, в какой-то иной жизни. А может, и не было его, и он приснился усталым солдатам.
Клавдия работала медицинской сестрой, носила погоны старшего сержанта. Сержант Коля, когда находил на него веселый стих, тянулся перед ней и говорил: «Разрешите обратиться?» Старших возрастов солдаты ушли из армии, а такие, как Коля, остались служить. Отломали они четыре года войны, и надо бы их тоже отпустить домой, но заменить было некем.
Из-за сержанта Коли у Клавдии с Метневым вышел крупный разговор.
— Отправил бы его на учебу, — сказала она как-то, — а то жалко смотреть, как он с котелками бегает.
— Я к нему привык, — ответил Метнев, — другого такого не скоро найдешь.
— И ко мне ты привык.
— И к тебе привык. А что, и ты на учебу захотела?
— Поздно мне на учебу, — вздохнула Клавдия. — О других ты ничего не знаешь, потому что знать не хочешь.
— Ошибаешься, тебя, например, насквозь вижу.
— И что же ты видишь?
— Ладно, ладно. — Он не хотел обострять разговор. — Что вижу, то меня устраивает.
Ее бесил этот снисходительный тон, и в эти минуты она ненавидела Метнева, а расстаться не хватало сил. Приласкает, скажет доброе слово — а ведь знал и добрые слова — и нет ненависти, и полна любви к нему.
Однажды, когда Клавдия возвращалась домой из батальона, стоявшего на отшибе, у входа в городок встретили ее девчата с пищеблока и, отведя от проходной подальше, сообщили шепотом:
— Жена к подполковнику приехала, с дочкой… Ты только не волнуйся…
Клавдия не волновалась. Она стояла как вкопанная. Сначала в отчаянии подумала: «Вот и все!» Потом вдруг пришло чувство освобождения: «Вот и все наконец!» А еще через минуту ей хотелось реветь от обиды. Но она сдержалась, не заплакала. Широко шагая, направилась к штабному зданию.
Без стука вошла она в кабинет командира полка. Метнев, увидев ее, вздохнул, откинулся на спинку стула. Клавдия медленно села у стола. Спросила:
— Где они?
— Отправил, — ответил Метнев.
— Куда отправил?
— На вокзал.
— Как это?
— А так. Нечего им тут делать.
С минуту Клавдия сидела молча, оглушенная. Потом ее словно подбросило, она выбежала из кабинета, бегом пересекла двор и только на дороге за проходной остановилась, тяжело дыша. На попутной машине доехала до вокзала. У входа в сарай, заменявший разбитый вокзал, немного постояла и решительно шатнула через порог.
В грязном, полутемном сарае на деревянных лавках сидели закутанные в платки женщины, неопределенного возраста. Небритые мужики дымили самокрутки. У их ног лежали разнокалиберные мешки. В углу у тусклого, из кусочков стекла собранного окна сидели женщина и девочка лет десяти. Клавдия их сразу увидела и узнала. И пошла к ним медленно, с напряжением, будто и не хотела идти, а ее тянули на веревке.
Женщина была крупная, кареглазая, с ярко подкрашенными губами, девочка — худенькая, бледная, с недетскими морщинками на лбу. Волосы девочки заплетены в две тонкие косички с белыми бантами на кончиках. Банты мятые, давно не стиранные.
У Клавдии комок подкатил к горлу — от жалости к этой девочки с грязными бантами в тощих косичках. С трудом перевела она дыхание.
— Здравствуйте.
— Здравствуйте, — тихо ответила девочка. Женщина промолчала.
— Почему же вы… уезжаете? — спросила Клавдия. В голове пронеслось: «Что же это я, какие глупые вопросы задаю?» — но ничего другого придумать она не могла и стояла, просительно заглядывая женщине в глаза. А та отводила взгляд, и Клавдия понимала, что она все знает и не хочет с ней, с Клавдией, разговаривать. А девочка смотрела со страхом.
Клавдия собиралась сказать им: «Останьтесь. Я не хочу разлучать вас с отцом и мужем», — но не успела, подошел сержант Коля, оторопело, не зная, что и подумать, поглядел на Клавдию.
— Вот билеты, — сказал он вроде бы всем троим одновременно. — Поезд будет через десять минут, пойдемте на перрон.
Женщина встала и взяла за руку девочку. Сержант Коля подхватил их нехитрый багаж — старенький саквояж и рюкзак, — и они обошли Клавдию, как столб.
Клавдия вышла из сарая. По-осеннему тяжелые тучи плыли низко над ронявшими листву тополями. Дорога лежала серая, неряшливая. «Зачем я сюда приехала? — спрашивала себя Клавдия. — Что я могла изменить? Ничего. Как захочет Метнев, так и будет. Эта женщина лучше меня знает — надо делать так, как велит Метнев…» А перед глазами стояли грязные банты в жалких косичках. Не забыть их теперь, сниться будут. И как жить дальше с такой дурацкой памятью?
Она стояла, наверное, долго: поезд пришел и ушел, сержант Коля появился рядом. С облегчением сказал:
— Посадил. А ты-то зачем приехала?
Клавдия не ответила. Она сама спросила:
— Коля, что же он за человек, подполковник Метнев?
Сержант Коля пожал плечами.
— Ну, ты вопросики задаешь! Тебе лучше знать.
— Мне лучше знать, — согласилась она.
— Поедем, что ли?
— Поедем, — покорно сказала Клавдия. И пошла следом за сержантом Колей, думая свою думу.
Когда она вернулась, Метнев был уже дома. Занимали они две комнаты в стандартном щитовом доме. Еще в двух жил начальник штаба с женой. Временное жилье. Как могла, Клавдия создала здесь уют: повесила занавесочки на окна, все, что можно застелить, застелила скатертями. Мебель была казенная, грубая и неуклюжая.
Вошла Клавдия, оглядела это свое пристанище, прощаясь с ним. Метнев в брюках и нательной рубахе лежал на кожаном диване, курил, читал газету.
— Что же ты за человек, подполковник Метнев? — спросила Клавдия.
Метнев опустил газету, посмотрел на нее с прищуром,
— Как же мог ты своего ребенка от себя услать?
— Дура ты, — спокойно сказал Метнев. — Тебя-то не услал, оставил.
— Меня оставил, — согласилась Клавдия, — только я с тобой не останусь. — И потянулась к чемодану, стоявшему между диваном и стенкой.
— Не валяй дурака. — Метнев сел и перехватил ее руку.
Клавдия попыталась вырваться, но он держал крепко. Злость захлестнула ее, и, не соображая, что делает, она закричала ему прямо в лицо:
— Ненавижу тебя, изверг ты, а не человек!.. Ненавижу!.. Ненавижу!..
Оп резко дернул ее за руку и отпустил. Клавдия потеряла равновесие и, больно ударившись об угол стола, упала.
— Психопатка, сказал Метнев. И не было в голосе его злости, а только превосходство сильного над слабым.
Все в Клавдии взбунтовалось — против этого снисходительного пренебрежения, против той его власти над ней, от которой она столько раз хотела освободиться и не могла. Это было, как взрыв, оглушивший ее, лишивший способности рассуждать.
Над головой у Клавдии болталась на ремне кобура с пистолетом. Она резко села, вырвала из кобуры пистолет и передернула затвор.
Метнев медленно встал. Лицо его закаменело.
— Брось пистолет, — хрипло сказал он. — Сейчас же!..
И столько было в этом приказании воли и власти, что Клавдия почувствовала слабость и едва не выронила пистолет. Чтобы удержать его, она сжала рукоятку изо всех сил и встала. В эти секунды не прошлое — со всем, что было у них с Метневым, а будущее пронеслось у нее в голове. И ничего доброго не увиделось ей в этом будущем. Она поднесла пистолет к виску, но Метнев перехватил руку.
— Пусти! — неистово выкрикнула она. Рванула руку изо всех сил, почти теряя сознание от боли и отчаяния.
Выстрел ударил глухо, будто и не в комнате.
Метнев медленно осел на пол и опрокинулся навзничь. Она услышала, как стукнулась о доски его голова.
Клавдия словно окаменела. Так и застали ее с пистолетом в руке над распростертым телом вбежавшие в комнату соседи.
…Метнев выжил, по вышел из госпиталя инвалидом. Его демобилизовали, и он уехал к жене и дочери.
А Клавдию увезли отбывать срок.
Когда Андрей Аверьянович брал ключ у дежурной по этажу, со стула в вестибюле поднялся плотный человек с редкими рыжими волосами на темени.
— А я вас поджидаю, — сказал он, подходя к Андрею Аверьяновичу. — Моя фамилия Кашлаев, звать Никифор Кузьмич.
— Прошу. — Андрей Аверьянович пропустил гостя вперед, указал на полумягкое кресло возле стола. — С вашего разрешения я сниму пиджак.
— Вы меня, пожалуйста, не стесняйтесь. — Кашлаев приложил ладонь к груди. — Вы меня извиняйте за то, что вторгся в такое время.
Андрей Аверьянович достал из портфеля бутылку «Будвара», открыл и разлил по стаканам.
— Промочим горло, — и выпил холодное пиво залпом.
Кашлаев отхлебнул деликатно и поставил стакан на стол.
— Я хотел прийти к вам в первый же день, но не пришел, решил подождать пока вы ознакомитесь с делом. Скажите, что грозит Клавдии Максимовне?
— Тюремное заключение, — ответил Андрей Аверьянович.
— На какой срок?
— Это решит суд.
— В каких пределах хотя бы?
— На первых порах следствие склонялось к тому, чтобы квалифицировать ее действие как покушение на убийство.
— Даже так?
— Она сама дала к тому повод. На вопрос следователя: «Вы не предполагали, что можете убить человека, когда поднимали на него ружье?» она ответила: «А мне все равно. Если б и убила — не пожалела бы».
— Язык ее — враг ее. — Кашлаев расстроился.
— Но на сто вторую статью следствие не вытянуло, — продолжал Андрей Аверьянович, — остановились в конце концов на сто девятой: умышленное менее тяжкое телесное повреждение при отягчающих обстоятельствах.
— И что же считают отягчающими обстоятельствами?
— Вы же знаете, что Баранова однажды уже отбывала наказание?
— Знаю.
— И знаете — за что?
— В общих чертах. Клавдия Максимовна очень скупо о себе рассказывала, а расспрашивать в подробностях я не считал себя вправе. Знаю, что ранила она командира полка, который ее оскорбил. То есть она не говорила, что он ее оскорбил, но я так понимаю, что надо было жестоко оскорбить Клавдию Максимовну, чтобы она подняла оружие на человека, которого любила.
— Она сама сказала, что любила подполковника Метнева?
— Я это понял из того, как она говорила о нем… И что же предусматривает эта сто девятая статья?
— Лишение свободы на срок до пяти лет.
— Да-а, — протянул Кашлаев, — ужасная история. Но что-то можно сделать, чтобы уменьшить наказание? Хотя бы уменьшить.
— Будем пытаться.
— Я вас очень прошу. Если какие расходы…
— Я взялся за это дело, — прервал Андрей Аверьянович, — значит, обязан защищать Баранову. Не о доходах и расходах сейчас речь, а о судьбе человека.
— Извините меня. — Кашлаев обе руки прижал к груди. — И не поймите превратно. Я лично как бы несу ответственность за случившееся: произошло это прискорбное событие у меня в доме. И потом… — Кашлаев замялся. — Судьба Клавдии Максимовны мне далеко не безразлична… Вам я скажу. Вы должны знать… Я полюбил Клавдию Максимовну.
— Ей вы говорили об этом?
— Нет, не решался.
— А если она не примет вашу любовь? Она женщина резкая и, я бы сказал, своевольная.
— Она женщина одинокая, потому что не умеет приноравливаться. Если видит несправедливость, бросается на нее очертя голову, не раздумывая. — Кашлаев помолчал, словно собирался с мыслями. — Какой бы ей срок ни дали, я буду ждать ее. Вы это скажите ей. Так просто говорить не надо, а при случае, если увидите, что это может поддержать, ободрить. Это уж вы сами решите, когда сказать…
Из рассказов Клавдии вставал перед мысленным взором Андрея Аверьяновича этакий отставничок с причудами. Сейчас он видел перед собой человека, чьи чувства и душевный настрой вызывали симпатию и желание помочь.
— Я скажу Клавдии Максимовне, что вы будете ее ждать, — пообещал Андрей Аверьянович. — При случае.
— Спасибо, — горячо поблагодарил Кашлаев.
— Не за что.
— Нет, не скажите. Сочувствие — дело великое, а вы мне посочувствовали, я это понял.
— Вы правильно поняли. Но дело не только в сочувствии. Обвиняемая действительно одинока, вы у нее самый близкий человек.
Кашлаев поднял руку, будто собирался возразить.
— Близкий, — уточнил Андрей Аверьянович, — в смысле самый заинтересованный в ее судьбе. И раз уж вы ко мне пришли, хочу спросить у вас совета… Этакая легкая взрываемость Клавдии Максимовны, безоглядность и безотчетность в поступках в момент душевного волнения наводят на мысль о необходимости медицинской экспертизы.
— Медицинской? — насторожился Кашлаев. — Это значит, насчет ее умственных способностей?
— Для определения ее вменяемости. От этого будет зависеть и мера ответственности.
Лицо Кашлаева сморщилось, дернулась левая щека, будто он испытал сильную боль.
— Не надо этого делать, — сказал он умоляюще. — Клавдия Максимовна гордый человек, и такая экспертиза будет для нее тяжелым ударом.
— Но мы обязаны сделать все для облегчения участи обвиняемой. Может быть, в данном случае как раз…
— Нет, нет и нет, — перебил Кашлаев. — Я вас очень прошу, не обижайте ее даже таким предложением. Она откажется наотрез, я же ее знаю. Клавдия Максимовна психически нормальный человек, только очень вспыльчивый, нетерпимый к подлости. Это беда ее, но не болезнь,
Андрей Аверьянович, успевший узнать характер своей подзащитной, в душе был с Кашлаевым согласен, но считал себя обязанным привести все доводы в пользу экспертизы. Это в интересах подзащитной, если понимать эти интересы не формально, а по-человечески.
Кашлаев распрощался и ушел. Андрей Аверьянович долго стоял у раскрытого окна. Выходило оно во двор, и видны были стены с темными и освещенными окнами, мусорные баки на асфальте. То приглушенно, то словно прорываясь сквозь стену, звучал ресторанный оркестр. Кусок темного неба над головой усеяли звезды, и странно было думать, что они висят и над этим двором с мусорными баками, и над портом с многопалубными кораблями, и над открытым морем, которому нет ни конца, ни края.
Андрей Аверьянович перебирал в памяти разговор с Кашлаевым, вспоминал последнюю встречу с Клавдией Барановой и рассказ о том злополучном дне, который привел ее в следственную тюрьму.
Бухгалтер Шумейко имел «руку» в тресте, у мастера Тертышного тоже было немало полезных знакомых в разных инстанциях, и Хабаров, человек в тресте новый, почел за лучшее отношений с ними не обострять. В один прекрасный день он вызвал Клавдию и, указав на стул, сказал:
— Садитесь, поговорим.
Клавдия села.
— Как работается? — спросил Хабаров.
— Ничего.
— А отношения с сослуживцами?
— С кем именно?
— С конторскими.
— Жалуются?
Хабаров поморщился.
— Я и сам кое-что вижу. Вооруженный нейтралитет с подсиживанием, вот какие у вас там отношения. Не обижайся на меня и дурного не думай, буду тебя просить: подавай по собственному желанию. Не будет у вас там дела, вот-вот опять что-нибудь выпрыгнет и взорвется.
— Они — сволочи, а я — уходи но собственному желанию?
— Не приказываю, прошу, — Хабаров посмотрел на Клавдию усталыми глазами. — Без работы не останешься, прямо с места на место перейдешь. Ты мне веришь?
— Ладно, я подумаю. — Клавдия встала. — Можно идти?
— Иди. На заводе железобетонных изделий свободно место диспетчера, если согласишься, завтра же с директором договорюсь.
— Как же вы меня рекомендовать будете? — не удержалась Клавдия.
— Да уж как-нибудь отрекомендую. Ты на меня не обижайся, ты меня пойми.
«Черт с ними, — решила Клавдия, выйдя от начальника, — подам по собственному». С утра она была настроена миролюбиво, ни с кем не хотелось связываться и спорить, какое-то спокойствие сошло на нее, и конторские дрязги казались вовсе противными, так что и думать о них нечего.
Тут же в приемной Хабарова, взяв лист бумаги у секретарши, она написала заявление начальнику строительного управления — всего пять слов: «Прошу уволить но собственному желанию».
— Конверт есть? — спросила у секретарши.
— Есть, — сказала та, не без опаски глядя на Клавдию.
— Дай.
Вложила заявление в конверт, заклеила его — чтобы эта трепушка с подведенными глазами не радовалась раньше времени.
— Передайте начальнику.
Положила конверт перед секретаршей и вышла. Она хотела сейчас же уехать домой, но, постояв у порога и поостыв, решила, что не стоит этого делать — она же еще не уволена. А конторских видеть очень не хотелось, и Клавдия поехала в автопарк — были кое-какие претензии к Абукару Абукаровичу.
Прошли те времена, когда она робко входила в застекленную клетушку директора автопарка, теперь все здесь было знакомо и просто.
Мирзоев сидел за столом в неизменной клетчатой рубашке с расстегнутым воротом, заросший за день черной, с проседью, щетиной. Протянул Клавдии широкую ладонь, крепко тряхнул руку.
— Садись.
Клавдия села и с грустью оглядела красочные плакаты на стенах, пестрый барабан на шкафу, мирзоевский стол, заваленный бумагами. Ей расхотелось говорить о делах, и когда Абукар Абукарович спросил, зачем она пришла, Клавдия ответила:
— Давно не была, соскучилась.
— Вах, соскучилась, — Мирзоев взмахнул рукой. — Ты эти подходы брось, говори, что нужно.
Клавдия рассмеялась:
— Ничего не нужно, так зашла. Нельзя разве так зайти?
— Пачему нелзя, можно. — Мирзоев беспомощно оглянулся. — Только угощать тебя, панимаешь, нечем.
— А и не надо.
И тут она вспомнила, что у нее сегодня день рождения. С утра помнила, потом, после разговора с Хабаровым, из головы вылетело. А сейчас вспомнила. Сказать Мирзоеву или не сказать? Решила не говорить. Она никому не говорила. Зачем? Тридцать девять лет, жизнь позади, а она еще словно и не жила, ни к какому берегу не причалила.
Так ничего и не сказала Мирзоеву, посидела немного в его клетушке и вышла в гараж. Это было длинное, и сейчас, когда дневной свет мешался с электрическим, мрачноватое помещение, заставленное самосвалами и трехтонками, автобусами без колес и легковушками с задранными капотами.
Клавдия ступила на эту знакомую улицу из машин, и вдруг почти над ухом у нее рявкнул клаксон самосвала. Другой, напротив, отозвался. Она невольно прибавила шаг, но клаксоны не умолкали, к ним присоединялись новые, и она шла через их вскрики и вопли, через эти нарастающие гудки, недоумевая и оглядываясь. А навстречу ей — Клавдия не сразу его увидела — медленно, со всей торжественностью, на какую был способен, вышагивал шофер Карасиков с букетом в одной руке и свертком в другой.
Они медленно сходились и, когда их разделяло не более метра, Карасиков протянул Клавдии букет и сверток. Клаксоны рявкнули дружно и умолкли.
Позади Клавдия услышала голос Абукара Абукаровича:
— Что такой, пачему кричишь?
— Поздравляем Клавдию! — крикнул Карасиков. — Поздравляем тебя, Клавдия! — И сунул ей в руки букет и сверток.
Она взяла, прижала к груди. Спросила:
— Откуда вы знаете?
— В отделе кадров был, твое личное дело видел, — ответил Карасиков. — Решили отметить.
— Спасибо. — В горле у нее пересохло, она беспомощно оглянулась. Шоферы улыбались ей от машин.
Ей хотелось крикнуть им вслед: «Спасибо, милые вы мои, дорогие ребята!» Но крикнуть она не могла, не было голоса. Только переложила мягкий пакет под мышку и освободившейся рукой обняла Карасикова, поцеловала его в губы.
И горько, и радостно было на душе у Клавдии, когда она шла домой. Сжилась, сработалась она с этими грубоватыми, своенравными парнями, не чужие они ей, и она для них свой, нужный человек — вот же как поздравили ее, до слез приятно. А она уходит от них. Работать бы и работать, а надо уходить. Из-за каких-то мерзавцев, с которыми ей не жить в одной конторе. Мелькнула мысль: «А может, все это ерунда? Может, вернуться и забрать заявление?» Но эта мысль недолго держалась. Клавдия понимала, что пути назад ей нет.
Дома ждал Клавдию еще один сюрприз. Издали заметила она Кашлаева — Никифор Кузьмич прогулочным шагом прохаживался под окнами.
— Вас поджидаю, — сказал он, здороваясь. Как фокусник, вытянул из-за спины букетик алых гвоздик. — Поздравить пришел.
Клавдия вдруг поняла, что, если б сегодня Кашлаев не пришел с цветочками, ей было бы больно.
— Такой день, — продолжал между тем Кашлаев, — надо бы посидеть за столом, бутылочку шампанского открыть. Если вы, Клавдия Максимовна, дома гостей не принимаете, прошу ко мне, я на всякий случай стол накрыл и шампанское в холодильнике держу… Почему ко мне? — стал он сразу объяснять, предупреждая возражения. — Да потому, что вы давно обещали навестить мою обитель, и когда же, как не сегодня… Если, конечно, вы гостей не пригласили. Тогда можно все сделать по-другому.
— Не приглашала я гостей, — сказала Клавдия, — поедемте.
— Может, зайдете домой переоденетесь?
— Переоденусь, — согласилась она.
— Я подожду.
Он остался на тротуаре под окнами, она пошла переодеваться. Надела свое лучшее платье стального цвета, приталенное, с глубоким вырезом на груди, причесалась. Глянула в зеркало и усмехнулась: «Вроде еще ничего, шея молодая, грудь высокая». Глаза блестели, давно она такими глазами не смотрела на себя в зеркало.
Кашлаев жил на окраинной улице, застроенной вперемежку старыми и новыми домами. Старые были неказисты, с маленькими окошками, со ставенками на железных болтах. Новые радовали глаз добротной кирпичной кладкой, широкими окнами.
На участке Кашлаева дома еще не было, только фундамент заложен да аккуратные стопки кирпичей дожидались своего срока под толевым навесом. В глубине молодого сада стояла просторная времянка, покрашенная в веселенький яично-желтый цвет.
— Заходите, будьте как дома, — отпирая дверь, пригласил Кашлаев.
Клавдия вошла. В маленькой комнате было чисто прибрано, на крашеном полу выделялся квадрат люка с литым кольцом.
— Тут у меня обширный подвал, — пояснил Кашлаев, перехватив взгляд Клавдии. — Картошечку можно хранить, соленья всякие. А тут, — и он толкнул дверь в стене, — жилая горница.
Сквозь открытую дверь Клавдия увидела квадратный стол под белой скатертью, тарелки и фужеры, горку помидоров и огурцов, аккуратно нарезанные ветчину, копченую колбасу, сыр, маслины в хрустальной вазочке.
— Входите, входите, Клавдия Максимовна.
Она перешагнула порог. Все тут блистало чистотой, окно до блеска промыто, кровать застелена пикейным одеялом по-солдатски — без единой складочки. Над кроватью висят охотничье ружье и патронташ.
— Вы еще и охотник? — удивилась Клавдия.
— Нет, этой страсти не подвержен. Ружье дорого, как память — в награду за службу получил еще до войны. Единственное, что и увез из имущества, когда покидал родственников,
— Значит, так просто висит — и все?
— Не совсем так. В стволах патроны, заряженные солью.
— Собственность бережете, в мальчишек пуляете?
— Что вы, с мальчишками у меня уговор, вроде бы конвенция: в двух местах для них лазы в заборе проделаны, разрешается им вроде бы тайно проникать в сад, с одним условием — деревьев и кустарников не ломать. А соль — от скворцов. По углам моего сада стоят две черешни, большие уже, до меня посажены. Так вот, когда ягоды созревают, скворцы, случается, налетают тучей, — за два налета, ежели их не пугать, могут все дочиста обобрать.
Говоря это, Никифор Кузьмич открыл холодильник, стоявший в углу за кроватью, извлек графинчик с водкой, бутылку вина «Черные глаза» и бутылку шампанского. Поставил все на стол и, довольный, оглядел дело рук своих.
— Можно сесть и закусить, — потер он руки. — Есть у меня и горячая закуска, но мы ее потом, не возражаете?
Клавдия не возражала. Они стали усаживаться за стол, и в это время она услышала за спиной голос, заставивший ее резко обернуться. В дверь заглядывал бухгалтер Шумейко.
— А я уже в третий раз наведываюсь, все нет и нет… — Увидев Клавдию, Шумейко словно бы поперхнулся.
— Это мой сосед, Павел Григорьевич, — представил гостя Кашлаев.
— Мы знакомы, — сказала Клавдия, не подавая руки.
— В одном СМУ работаем, — поспешно добавил Шумейко.
— Вот как хорошо, — обрадовался Кашлаев, — милости прошу к столу.
— Да я на минутку, дрель одолжить.
— Что вы, что вы, не отпущу, пока за здоровье Клавдии Максимовны не выпьете стопочку. Прошу. — Взяв Шумейко за локоток, Кашлаев довел его к столу. — Садитесь. А я узрел изъян на столе — грибки маринованные отсутствуют. Но — далеко за ними не ходить. Садитесь, я мигом.
Кашлаев пошел в первую комнату и загремел кольцом, поднимая крышку люка.
— Значит, подала заявление? — спросил Шумейко.
«Уже знают, гады», — подумала Клавдия. Коротко ответила:
— Значит, подала.
— Фанаберии в тебе много. Была бы поумней да помягче, никто б тебя с места не сдвинул, работала бы себе…
— С кем это помягче, с вами?
Клавдии хотелось плюнуть в сальную рожу Павла Григорьевича. А тот словно бы и не замечал, как она накаляется.
— А хотя бы и со мной. — Он прижал ее тугим животом к столу. — Я ведь поначалу с добром к тебе… G этим-то, — Шумейко кивнул на дверь, — давно… знакома?
В глазах у Клавдии стало темнеть от злости. Павел Григорьевич, кажется, заметил, что она сердится, и сказал не без яда:
— Ишь ты, недотрога…
— Ух, ненавижу, — выдохнула Клавдия и резко толкнула Шумейко. Оглянулась, ища, что бы тяжелое взять в руку. Взгляд упал на ружье, висевшее над кроватью. Шагнула к нему, сорвала со стены и взвела оба курка.
— Ты что?! Ты с ума сошла?! — хрипло выкрикнул Шумейко.
Оп попятился, налетел на стул и, не удержавшись, упал. Не вставая, быстро побежал на четвереньках к двери.
Клавдия, не поднимая приклада к плечу, из обоих стволов ударила в крутой зад Павла Григорьевича, закрывший дверной проем во всю его ширину.
Суд несколько раз откладывали: Андрей Аверьяиович настаивал на привлечении новых свидетелей. Он добился, что на судебное заседание были приглашены и морские строители, к которым ездила Клавдия проверять договор соцсоревнования, и еще несколько шоферов автопарка, и бригадир монтажников Паршин. Была даже послана повестка Илье Ивановичу Метневу, но он не приехал. Андрей Аверьяиович и не рассчитывал, что он приедет, но до последнего дня не терял надежды, что Метнев хотя бы ответит на письмо, которое он ему отправил. Во время допроса свидетелей Андрей Аверьянович терпеливо накапливал факты, примеры, которые подкрепили бы, сделали неопровержимо достоверной историю жизни Клавдии Барановой.
Павел Григорьевич Шумейко, пострадавший, сидел на передней скамье, прямо против судейского стола. Он похудел, сидел бочком, с опаской, подкладывая подушечку в темной наволочке: соль в патронах была крупная и так называемые мягкие ткани попортила изрядно.
Андрей Аверьянович несколько раз в ходе допроса свидетелей и подсудимой задавал бухгалтеру Шумейко вопрос, какие у него были отношения с Барановой. Павел Григорьевич сначала ответил, что не было никаких отношений, потом сказал, что обыкновенные, служебные, в третий раз сорвался и заявил: «Какие могли быть с ней отношения, если это черт в юбке».
Показания свидетелей обвинения — кассирши Ветохиной, Тертышной и самого Шумейко — очень многое потеряли от того, что они вразумительно не сумели объяснить, как это получилось, что в одной из выплатных ведомостей появилась поддельная подпись Барановой. Заключение экспертизы в деле было, и Андрей Аверьянович не упускал случая задать свидетелям вопрос насчет этой злополучной подписи.
И пришло все-таки письмо от Ильи Ивановича Метнева. Было оно адресовано адвокату, но в конце Метнев писал, что, если товарищ Петров найдет нужным, пусть использует его, как свидетельское показание, на этот случай Илья Иванович нотариально заверил свою подпись.
Сделав выписки для защитительной речи, Андрей Аверьянович попросил суд приобщить письмо Метнева к делу. Оно, письмо это, стало последним звеном в цепи доказательств, которыми Андрей Аверьяиович собирался оперировать. Теперь мог он утверждать, что Клавдия и говоря о случившемся два месяца назад, и рассказывая о событиях двадцатилетней давности, не фантазировала, не пыталась выгородить себя. Более того, и на том следствии, которое велось двадцать лет назад, и сейчас была к себе одинаково беспощадна, скорее оговаривала, чем оправдывалась.
С этого и начал Андрей Аверьянович свою защитительную речь.
— Мы имеем дело с характером незаурядным, — говорил он, — с характером, который надо понять, чтобы судить о поступках, им продиктованных. Мне могут возразить: закон один — для холериков и флегматиков, для людей замкнутых и открытых, скупых и щедрых. Но тот же закон требует от нас тщательно разобраться в мотивах преступления, а здесь без анализа характера подсудимого не обойтись…
— Двадцать лет назад, — продолжал Андрей Аверьянович, — Клавдию Баранову судили за неосторожный выстрел в своего командира. Трибунал вынес суровый приговор. Нельзя сказать, что на том суде вовсе не обратили внимания на то обстоятельство, что Баранова и Метнев были близки. Обратили. Но ведь они были не просто близки, фактически это были муж и жена, и подполковник Метнев заявил об этом законной супруге, когда она приехала к нему. И отослал ее, а Клавдию Баранову оставил, и взяла в руки пистолет она не потому, что он ее соблазнил и покинул, вовсе нет… Позволю себе привести некоторые места из письма Ильи Ивановича Метнева, которое он прислал в ответ на мою просьбу приехать и выступить свидетелем по делу Барановой.
«…Не могу судить, насколько она виновата сегодня, — пишет товарищ Метнев, — но за то, что случилось двадцать лет назад, винить ее не могу. Я не имел возможности выступить тогда на суде, а если бы имел, сказал бы, что вина моя. Клавдия Баранова принадлежит к числу тех людей, которые всегда, при любых обстоятельствах, восстают против несправедливости — и в большом, и в малом. Дерутся, не думая о себе и о том, чем та драка кончится. Уж я-то ее знал, но в острую минуту оказался не на высоте. Двадцать лет об этом думаю, оправдания себе не нахожу…»
— Да, — говорил Андрей Аверьянович, — Илья Иванович Метнев хорошо знал Баранову. Но и мы, выслушав ее саму, свидетелей, которые помогли нам воссоздать ее жизнь, тоже знаем ее теперь неплохо. И тоже можем сказать, что это человек, которой не может пройти мимо несправедливости, мимо подлости, перетерпеть, перемолчать, то есть человек настоящий, с теми драгоценными качествами, какие воспитывало, воспитывает и будет впредь воспитывать Советское государство у своих граждан. Тем более прискорбно видеть такого человека на скамье подсудимых… Однако вернемся к нашему конкретному случаю. Что сказал Барановой бухгалтер Шумейко во время их последней встречи? Он утверждает — ничего особенного не говорил. Не отрицает — спросил, правда ли, что подала она заявление об уходе. Но не может вспомнить, как иронически назвал ее «недотрогой» и сказал, что не пришлось ей бы увольняться, будь она с ним, Павлом Григорьевичем Шумейко, «помягче». Свидетелей этого разговора нет. Подсудимая за все время разбирательства ни разу не дала нам повода усомниться в ее искренности и правдивости, можно бы один раз поверить ей на слово. Но даже если и поверим, окажется вроде бы слишком незначительным повод для того, чтобы так вскипеть и взорваться, как взорвалась Баранова… Да, окажется незначительным, если изолировать этот последний разговор Шумейко и Клавдии Барановой от того, что происходило на протяжении многих месяцев в конторе строительно-монтажного управления. Но мы не имеем права рассматривать факты изолированно; только в цепи событий, в связи они открываются в истинном свете.
Что же происходило в конторе, где работала Баранова?
А там шла неравная длительная борьба. Шумейко, Тертышная, Ветохина активно не приняли Баранову, невзлюбили. Моя обязанность отстаивать права Барановой, защищать ее. Я считаю необходимым делать это, не затушевывая и не скрывая того, что моя подзащитная вовсе не ангел. Характер Барановой не легкий, она крута, несдержанна и нередко сама давала повод для обострения отношений с сослуживцами. С ней было трудно. Допускаю, что она вызывала раздражение и неприязнь. Но это не оправдывает той травли Барановой, которую разрешали себе ее недоброжелатели. Они приклеили ей кличку «лагерница», восстанавливали против нее начальника строительного управления способами, скажем мягко, неблаговидными, наконец, подделали подпись Барановой в ведомости, чтобы выставить мошенницей. Трудно ей было. И унизительно — оправдываться, доказывать, что не совершала подлостей, ей приписываемых, что не виновата в том, в чем ее обвиняют. И она срывалась, говорила резкости, а однажды в коридоре потрясла Лидию Михайловну Ветохину за кофточку. Отпустим ей этот грех? Нет, не отпустим, но постараемся понять, почему она грех этот взяла на душу… Обвинитель в своей речи сказал: самая тяжкая вина подсудимой в том, дескать, что она противопоставила себя коллективу. Да, противопоставить себя коллективу — это и вина, и беда для любого советского человека, тут я полностью согласен с обвинителем. Только вот что надо уточнить: люди, идущие на подлог, действующие теми способами, какие позволяли себе Шумейко, Тертышная, Ветохина, едва ли имеют право называться коллективом, тут уместнее другое название…
— Если мы будем все это иметь в виду, — продолжал Андрей Аверьянович, — то не покажется такой неожиданной и необъяснимой реакция Барановой на издевательский тон бухгалтера Шумейко во время той последней, скажем, роковой для обоих встречи… И еще я хочу обратить внимание на одно обстоятельство. В тот день Клавдия Баранова была в гараже автопарка, и шоферы, узнавшие, что это день ее рождения, устроили Барановой трогательную встречу, преподнесли подарки. Поначалу трудно складывались у диспетчера Барановой отношения с шоферами, с тем же Карасиковым, который выступал здесь свидетелем. Но потом Баранова сумела завоевать доверие и авторитет у рабочих, ей с ними легко работалось, и они ее, что опять-таки видно из свидетельских показаний, уважали — за честность, прямоту и открытость, за готовность по-человечески помочь в трудную минуту, то есть за те качества, которые у ее конторских сослуживцев вызывали неприязнь и даже ненависть. Можете себе представить, как это неожиданное чествование в гараже растрогало Баранову и потрясло. И подумала она, не могла не подумать о том, что из-за нескольких недобросовестных, озлобленных против нее людей, она должна уйти от этого большого, доброго, в данном случае именно коллектива, должна бросить работу, которую научилась делать хорошо (а работала она хорошо, никто из свидетелей этого не отрицал). В общем, горько ей было и обидно, и уж никак не хотела она встречаться в тот час с человеком, который был одним из виновников и причин ее болей и унижений… Как видите, были у Барановой достаточно веские основания для того, чтобы от слов Шумейко взволноваться — и очень сильно. И если измерять случившееся мерой истинной справедливости, то надо признать, что этот злополучный выстрел был спровоцирован бухгалтером Шумейко и его сообщниками по травле Клавдии Барановой.
Суд совещался долго. Андрей Аверьянович смотрел на Клавдию, сидевшую за деревянной загородкой, пытаясь угадать, о чем она думает. И не смог: Клавдия, казалось, ко всему была безучастна — крупное лицо неподвижно, глаза полуприкрыты набрякшими веками.
А Никифор Кузьмич Кашлаев волновался за двоих, это было написано на его лице, сквозило в жестах: он ерзал на скамье, часто вытирал клетчатым платком губы и лоб.
Наконец вошли в зал судья и заседатели. Все встали. С минуту была в зале тишина.
Когда председательствующий, читая приговор, дошел до меры наказания и назвал срок — два года, — по залу пронесся шумок, будто бы вздохнуло сразу много людей, и отметил Андрей Аверьянович — вздох тот выражал не облегчение, а сочувствие и горечь: публика симпатизировала подсудимой.
Но приговор на том не кончился. Далее в нем говорилось и о характеристиках, которые представляли подсудимую человеком добросовестным, и о той нездоровой обстановке в конторе, которая поставила Клавдию Баранову в тяжелое положение… Когда председатель суда наконец сказала, что суд нашел возможным приговор считать условным, в зале раздались аплодисменты.
Все еще стояли, а Клавдия тяжело опустилась на табурет и заплакала, горько, по-бабьи.
Они ждали Андрея Аверьяновича возле здания суда, Кашлаев и Клавдия. Никифор Кузьмич принялся благодарить.
Андрей Аверьяиович отмахнулся:
— Суд благодарите: вняли, разобрались.
Кашлаев предложил:
— Поедемте ко мне. Шампанское с того самого дня стоит в холодильнике, самая пора его выпить.
Сославшись на дела, Андрей Аверьянович отказался.
— Я к вам как-нибудь загляну, — сказал он, прощаясь, — я же тут часто бываю. Вот тогда посидим, шампанского выпьем.
Пожимая ему руку, Клавдия тоже поблагодарила, коротко, одним словом:
— Спасибо.
— К вашим услугам, — улыбнулся Андрей Аверьянович. — Только лучше будет, если вам не придется больше прибегать к моей помощи.
На углу он оглянулся. Кашлаев и Клавдия шли рядом: мешковатый, с широкой спиной мужчина в зеленой шляпе и женщина, прямая, чуть напряженная.
Они тоже оглянулись, будто почувствовали на себе взгляд Андрея Аверьяновича. Он прощально махнул им рукой и завернул за угол.