#img_8.jpeg

1

Ночью был получен приказ оставить плацдарм. До рассвета успели переправить всех, кроме одного взвода, который прикрывал переправу. Под утро немцы рассекли взвод на несколько частей, и практически плацдарм перестал существовать.

Четверо пластунов во главе со старшим сержантом Жежелем укрылись в каменном сарае, что одиноко стоял в сотне метров от крутого берега. Крыши на сарае не было, стену в двух местах пробили снаряды. Когда рассвело, сюда пришел парторг батальона младший лейтенант Поплавский. Он принес автомат и планшетку командира взвода. За парторгом прибежала большая рыжая собака с вислыми ушами.

Поплавский прислонил к стене автомат, пилоткой отер небритые, ввалившиеся щеки и высокий, с большими залысинами лоб. Жадно глянул на цигарку в руках старшего сержанта и, глотнув слюну, попросил:

— Дайте докурить.

Жежель вежливо оторвал мокрый кончик самокрутки и протянул Поплавскому.

Парторг взахлеб затянулся два раза, не выдохнув дыма, сказал:

— Лейтенант Губарев убит.

— А остальные где? — спросил старший сержант.

— Кто прорвался к берегу, вплавь на ту сторону пошел.

— А вы чего же вплавь не пошли? — В голосе Жежеля младшему лейтенанту почудилась неприязненная усмешка. «Не добром он меня поминает», — отметил про себя парторг. Ответил сухо и коротко:

— Не умею.

Из ноздрей у Поплавского шел дым. В двух шагах от него стояла рыжая собака и слегка помахивала большим хвостом.

— Это откуда? — опросил Жежель, косясь на собаку.

— Пристала в овраге, когда сюда пробирался… Иди ко мне, Жучка, — младший лейтенант причмокнули хлопнул себя по колену. Собака отчаянно закрутила хвостом и, припав на все четыре латы, подползла к Поплавскому.

— Ишь ты, — усмехнулся старший сержант, — на полусогнутых умеет. Жуч… тьфу, да это ж кобель, а вы его дамским именем окрестили.

Поплавский потрепал собаку по загривку и смущенно проговорил:

— Ну, пусть будет Рыжик. Хороший пес.

— Голодный, — Жежель полез в карман, достал кусок хлеба и бросил псу. Тот поймал хлеб на лету, лязгнув зубами. Проглотил и, не отрываясь, продолжал смотреть на руку старшего сержанта. А тот, уже не обращая внимания на собаку, озабоченно опросил: — Что делать будем, товарищ младший лейтенант?

— Надо продержаться дотемна. Ночью, думаю, пришлют за нами лодку.

— До ночи не продержимся.

Казак, стоявший у пробоины, крикнул:

— Немцы!

— К бою! — скомандовал Жежель.

Гитлеровцы, шли вдоль берега, чуть пригнувшись. В невысокой росной траве за ними оставались темные следы. Солдаты открыли огонь, и немцы залегли.

В это время от берега прибежал ефрейтор Косенков.

— Что там? — спросил Жежель.

— Под кручей есть площадка и пещера, там не достанут — зашептал Косенков, будто немцы могли его подслушать.

— Будем уходить под кручу, — Жежель повернул голову к Поплавскому. — Как смотрите, товарищ младший лейтенант?

Спросил так, для порядка, а решение уже принял.

Поплавский пожал плечами.

— Что ж, давайте уходить под кручу.

Пластуны по одному перебегали от сарая к обрыву и скрывались под кручей. Жежель был последним. По нему стреляли. Не добежав нескольких шагов до обрыва, он упал. Приподнялся, снова упал и на четвереньках пополз к обрыву. Тяжело, мешком свалился на тропу. Тут его подхватили казаки и повлекли вниз, к площадке перед входом в пещеру.

Немцы вышли к обрыву, но спускаться на тропу не рискнули, только стреляли из автоматов и кидали гранаты. Они рвались на каменном склоне, и в реку падали с громким плеском земля и осколки камня.

Старший сержант был ранен в грудь, хрипел, трудно дышал, и на губах у него вздувались розовые пузыри.

— Задето легкое, — сказал Поплавский. Он сам перебинтовал Жежеля и велел отнести его в пещеру, поглубже.

Немцы продвинулись вдоль обрыва и стали кидать гранаты так, что они ударялись о стену возле площадки.

— Все в пещеру, — скомандовал Поплавский.

И вовремя: едва успели они углубиться в темное чрево пещеры, как на площадке разорвалась граната.

2

Михаил Семенович Поплавский до войны был режиссером в одном из киевских драматических театров. Когда началась война, он пошел в армию добровольцем, окончил краткосрочные курсы политсостава и получил назначение — парторгом госпиталя. С госпиталем отступал, с ним и эвакуировался в Среднюю Азию. Но там ему не сиделось: стал энергично проситься на фронт. Дело дошло до начальника Политического управления округа.

Полковник вызвал Поплавского, оглядел его невоинственную округлую фигуру и пожал плечами.

— Я не удивляюсь, когда молодежь рвется на фронт, — сказал полковник, — горячие головы жаждут подвига. Но вы же не мальчик и должны понимать, что можно и нужно быть полезным на любом месте.

— Я это понимаю, — подтвердил Поплавский.

— Почему же так упрямо проситесь на фронт?

— Видите ли, — начал младший лейтенант, — я режиссер…

— Тем более непонятно, — перебил полковник. — Здесь мы скорее можем определить вас по специальности.

— Я не хочу по специальности, — Поплавский смутился и покраснел. — Я люблю театр, свое дело, но именно поэтому не хочу, как вы сказали, устраиваться «по специальности». После войны будет написано много пьес о войне. Мне придется их ставить. Как же я это сделаю, если ни разу не был в окопах, не видел настоящего блиндажа? Я должен как можно больше видеть, знать, чувствовать…

На этот раз полковник не перебивал его. Когда Поплавский кончил, он встал и, больше не задавая вопросов, сказал:

— Я вас понял, товарищ младший лейтенант. Буду ходатайствовать о переводе, — протянул руку и серьезно, без улыбки, закончил: — Надеюсь, после войны увижу поставленный вами спектакль о войне. Уверен, что это будет хороший спектакль.

Полковник сдержал слово, и через два месяца Поплавский принимал дела в одном из пластунских батальонов. Тут его встретили не то чтобы неприязненно, однако и без восторгов. Полк, в который входил батальон, был заслуженный, боевой, люди в нем подобрались крепкие, бывалые. Суровый военный быт наложил на них свой отпечаток, и это сказалось не только на характерах, но и на внешности. Люди тут были серьезные, с обветренными мужественными лицами, выносливые, физически сильные и грубоватые. А Поплавский имел деликатные манеры, розовые щеки и далеко не осиную талию, на которой офицерский ремень держался не очень крепко. Он не умел говорить «ты» незнакомым людям и смущался, когда старшие по званию обращались с ним фамильярно.

Батальон почти не выходил из боя, и Поплавскому пришлось знакомиться с личным составом и обстановкой под огнем. Это и затрудняло и в то же время упрощало дело: в некоторые подразделения парторг не мог попасть в течение нескольких дней, зато уж там, куда ему удавалось добраться, он сходился с людьми быстро и прочно. И люди ему и он им под огнем являлись безо всякой шелухи, без церемоний и хитрых извилин.

Новый парторг показал себя неплохо — под обстрелом не трусил, держался просто и естественно, умел вежливо пошутить и над соседом и над собой. Особого доверия и расположения Поплавский на первых порах не завоевал, восторгов не заслужил, однако в боевой коллектив вошел и возражений ни у кого не вызвал. Комбат, на вид суровый, громадного роста майор, как-то при нем спросил у замполита:

— Как наш новый парторг?

Замполит поскреб ногтем подбородок с легкомысленной ямочкой и ответил:

— Ничего, привыкает.

Ответ, видимо, удовлетворил комбата, и он по-приятельски положил на плечо Поплавскому свою тяжелую ладонь.

— Добро, — изрек он, — пусть привыкает.

И улыбнулся, отчего угрюмое лицо майора стало доверчивым и юным.

Прошло несколько дней, и они встретились снова при других обстоятельствах.

Поплавский обнаружил в батальонных тылах вместо одной, положенной по штату, две походные кухни. Спросил у повара:

— Зачем вторая?

Повар ответил уклончиво.

— Так, на всякий случай.

На лоснящейся физиономии повара мерцала блудливая улыбочка. Поплавский насторожился. Ему не хотелось совать нос в кухонные дела, однако приходилось. Младший лейтенант полагал, что парторг должен знать все. Проявив некоторую настойчивость, он раскрыл тайну второй кухни. Оказалось, что таскали ее за батальоном не просто так, ради «всякого случая». Котел второй кухни доверху был налит спиртом. Комбат сам следил за уровнем драгоценной жидкости и пользовался ею довольно часто.

Разговор с майором не сулил Поплавскому приятных минут, но избежать разговора он не видел возможности. Посоветовался с замполитом. Тот о второй кухне знал.

— Говорил я с комбатом, — сказал замполит.

— И что?

— А ничего. Отшучивается. Ничего ты ему не докажешь.

Поплавский все-таки решил поговорить с комбатом. Замполит ему не препятствовал, но и не одобрял — считал пустой затеей.

Когда парторг явился к майору, тот брился. Точнее, его брили. Маленький, с пухлыми ручками солдат, наверное в гражданской жизни парикмахер, священнодействовал над щеками комбата, покрытыми облакоподобной мыльной пеной. Ординарец, долговязый парень с могучими плечами, разогревал на трофейной спиртовке воду.

— А-а, парторг, зачем пожаловал? — спросил комбат, скосив красивые, в длинных ресницах глаза.

— Дело есть, товарищ майор, — садясь на ящик, сказал Поплавский.

— Давай, выкладывай.

— Хотелось бы наедине, товарищ майор.

— Что, партийная тайна? — усмехнулся комбат.

— Тайна не тайна, а надо наедине.

— Если так, подожди, — вздохнул майор. — Обедал?

— Нет еще.

— Вася, сооруди-ка парторгу закусить. Печенки ему жареной под луковым соусом. Ох и мастер же наш повар по соусам…

— С предисловием? — спросил ординарец, доставая откуда-то из-под Поплавского тарелку, вилку и котелок с жареной печенкой.

— Валяй с предисловием, — разрешил комбат.

Вася отстегнул от пояса трофейную флягу, обшитую сукном, как фокусник, чуть ли не из рукава достал серебряный стаканчик и налил спирту. Спросил у Поплавского:

— Как употребляете, товарищ младший лейтенант, разбавленный или водичкой запиваете?

Поплавскому вдруг мучительно захотелось выпить. Он не питал пристрастия к алкоголю. В компании не отказывался от рюмки водки или бокала вина, но никогда не жаждал спиртного. А тут ощутил острое желание выпить под эту печенку, от которой раздражающе пахло жареным луком. Он разозлился на себя, проглотил голодную слюну и зло ответил:

— Никак не употребляю.

Вася завинтил флягу и повесил ее на пояс. Комбат молчал. Так они и сидели молча все время, пока солдат с пухлыми ручками брил майора.

Когда он ушел, комбат, приняв от Васи флакон одеколона, плеснул в пригоршню, обдал лицо жгучей жидкостью и, вернув флакон, сказал ординарцу:

— Пойди погуляй.

Ординарец вышел. Майор повернулся к Поплавскому и сурово спросил:

— В чем дело?

— Насчет второй кухни…

Комбат сверлил парторга глазами.

— Сдать ее надо, — твердо выговорил Поплавский, — а то нехорошо получается.

— Что же вы тут увидели нехорошего? — комбат достал портсигар, закурил, зло щелкнул крышкой зажигалки.

— Спирт, — коротко ответил Поплавский. — Котел спирту.

Майор усмехнулся, спросил язвительно:

— Ты к нам из Ташкента приехал?

— А хотя бы из Ташкента, — Поплавский встал. — Откуда я приехал, значения не имеет.

— Имеет, — комбат тоже встал. — На фронте без году неделю, а туда же, мне выговора делать хочешь. Мне! — он подбросил и поймал зажигалку. — Вы там в Ташкенте думаете, что воюют в белых перчатках, парадным строем? О-ши-баетесь. Да, я вожу кухню со спиртом. Ну и что? В таких переплетах бываем, что нельзя не пить. Понимаешь, нельзя! И кто ты в конце концов такой, что мне этой кухней в нос тычешь?

Поплавский, маленький и взъерошенный, сжал кулаки и шагнул к огромному комбату.

— Я парторг, — произнес он негромко, но с такой силой, что майор не решился перебить его. — Партийный организатор. Вот кто я такой. А вы коммунист, член партийной организации. И будьте добры на меня не кричать, — младший лейтенант сделал еще один шаг вперед, и комбат попятился. — Я знаю, что воюют не в белых перчатках. Но и не под спиртными парами, по крайней мере в нашей армии. И, уж если на то пошло, должен сказать, что барские замашки советскому комбату не к лицу. А они у вас есть.

Нахлобучив пилотку, Поплавский козырнул и шагнул к двери. Прежде чем выйти, обернулся и сказал:

— Этот разговор можете считать партийной тайной. Что касается лишней кухни, то ее надо сдать, иначе передам дело на парткомиссию.

Через два дня лишней кухни в батальоне не было: сдали. Замполит удивился:

— Как же ты его убедил?

— Убедил, — уклончиво ответил Поплавский.

— Ну, ну, — замполит почесал подбородок с ямочкой и не без любопытства посмотрел на младшего лейтенанта.

3

В пещере было темно и безветренно. Зажигалка горела ровно: язычок пламени стоял, как нарисованный, желтый, с голубоватым обводом. Света от него хватало, чтобы рассмотреть ладонь. Лица людей, стены и потолок терялись во мраке.

Второй день сидели пластуны в пещере. Гитлеровцы спустились на площадку, постреляли из автоматов. Пули беззвучно уходили в глиняные срезы, изредка рикошетили, басовито жужжа. Немецкие автоматчики сложили костер из плавника и подожгли. В пещеру дым не пошел.

— Если б сквозная была, протянуло бы, — заключил Косенков. — Значит, другого выхода нет. Сидим, как в бутылке.

Одна из стен пещеры была влажная. Косенков ножом выдолбил желоб, и в нем стала скапливаться вода. Ее бережно собирали в котелок.

Жежель на шинелях лежал в углу, за валуном. Около него дежурили по очереди. За входом в пещеру круглосуточно следил часовой. Гитлеровцы не пробовали войти, только покричали: «Рус, сдавайс». Не получив ответа, замолкли и больше никаких видимых мер не принимали.

Сколько придется тут сидеть, Поплавский не знал. Командование, конечно, не отказалось от намерения форсировать реку. Офицерам полка было известно, что на протяжении ста километров в течение нескольких дней создали три плацдарма. Два из трех, видимо, отвлекающие, один — основной, там — направление главного удара. Как складываются дела на главном направлении? Об этом Поплавский мог только гадать. Может быть, если дела пойдут успешно, наши будут здесь через несколько дней, а может быть…

Все может быть. Поплавский собрал в одном месте продукты, какими располагали солдаты, и определил суточный рацион, на неделю растянув запасы. Паек вышел такой скудный, что в первые же два дня пришлось подтягивать пояса до самых последних дырок.

Вместе с солдатами в пещеру пошла и собака. Рыжик все время держался около Поплавского. Если он сидел, собака лежала рядом, опустив длинную морду на вытянутые лапы. Он вставал, и Рыжик поднимался. Из своего скудного пайка младший лейтенант выделял какие-то крохи Рыжику, и тот аккуратно слизывал с ладони хлебные крошки и тонкие волокна тушенки.

В пещере было темно, свет из узкой входной горловины почти не проникал, но зрение у солдат настолько обострилось, что они передвигались, брали и клали на место предметы безошибочно.

Лица людей в пещерном сумраке не различить, но Поплавский почти всех ясно представлял себе и понимал даже лучше, чем там, на поверхности земли. Скуластый, узкоглазый ефрейтор Косенков был его первым помощником. Он выполнял тяжелую и безрадостную обязанность начпрода, сменял часовых, сам, никому не доверяя, кормил старшего сержанта Жежеля.

Большой симпатией проникся парторг к братьям Семеновым. Старший — Вячеслав — был молчалив и медлителен, носил пышные усы, и если не спал и не ел, то тихо напевал какие-то простые мелодии без слов.

— Что это вы все время напеваете? — спросил у него Поплавский.

— А так, — ответил Вячеслав, — что в голову приходит.

— В нем музыка с детства живет, — пояснил младший Семенов — Константин. — Всегда что-нибудь поет. У нас на фабрике руководитель хорового кружка даже записывал его песни. Талант, говорил, у Вячеслава музыку сочинять.

Константин тоже носил усы, но закручивал их колечками вверх. И весь он был словно подкрученный — франтоватый, шустрый, говорил торопливо, с шуточками и сам первый своим шуткам смеялся. Константин и в пещере не унывал и голодный шутил и смеялся.

Казак Козюркин как-то недовольно сказал ему:

— И чего смеешься? Сидим в мышеловке, с голоду подыхаем, а ты все хи-хи-хи да ха-ха-ха.

— И ты смейся, — посоветовал Семенов, — полезно: в смехе есть витамины.

И сам засмеялся своей шутке.

Козюркин был тот самый парикмахер, что брил комбата, когда Поплавский пришел разговаривать о сверхштатной кухне. Младший лейтенант накрепко запомнил его пухлые ручки с остроконечными пальцами, а вот лицо вызвать в своем воображении не мог. Не запомнилось оно, вылетело из памяти, будто человек вовсе не имел лица.

У обитателей пещеры было много, чересчур много свободного времени, и Поплавский всячески старался занять его, чтобы пореже оставались пластуны наедине со своими мыслями.

В этой глухой темной пещере Поплавский, пожалуй, впервые так ясно и отчетливо понял, что парторг — это не должность, а нечто большее, и для того, чтобы им быть, надо иметь моральное право. Не парить над людьми, а жить с ними, не повелевать, а убеждать — силой правды, которая дает самую непререкаемую и неколебимую власть — власть над человеческими сердцами.

Михаил Поплавский никогда не чурался людей, но и не испытывал острой потребности постоянного общения с ними. Он даже любил побыть наедине с самим собой, подумать, не торопясь, в тишине. Были люди, которых он называл друзьями, но если обстоятельства разлучали их, не томился, не тосковал и вполне мог жить без этих своих друзей. До войны судьба не подвергала Поплавского серьезным испытаниям. Учился в институте, работал в театре, окруженный людьми симпатичными и умными. Его уважали, считали способным, принципиальным режиссером, имеющим свои взгляды на театр, на искусство. И он проводил в жизнь эти свои взгляды, которые как-то не расходились со взглядами других признанных мастеров. Поплавскому не приходилось драться за свои взгляды, за него это раньше сделали другие.

Долгими ночами в пещере, кутаясь в шинель от знобящей сырости, младший лейтенант перебирал в памяти прошлую свою жизнь и удивлялся, как она бедна событиями, которые подготовили бы его к тем деяниям, какие выпали ему на долю сейчас. И в то же время он не мог сказать, что не готов к ним. Бремя ответственности за людей, за их души и совесть не согнуло его, наоборот, вызвало к жизни такие силы, каких Поплавский в себе и не подозревал. Он не боялся гитлеровцев, тех, что стерегли выход из пещеры. У него не было страха за свою жизнь. Но об тревожился за людей и постоянно думал о них, об их судьбе. Пластуны чувствовали это, и ему, как никогда раньше, легко было с ними разговаривать.

Поплавский прилично знал немецкий язык и, чтобы занять время, предложил заниматься языком. Сначала предложение это вызвало недоумение даже у Косенкова.

— Зачем нам ихний язык-то, — сказал ефрейтор, — договариваться нам с ними не о чем.

— Нам он и так досконально известен, — присоединился Семенов-младший, — «хальт», «цурюк», «шнель-шнель». Вот и весь их язык. Ну еще там «хенде хох» для ясности.

А Козюркин высказался в том смысле, что, может, завтра всем будет крышка и незачем голову забивать какими-то еще занятиями.

Поплавский выслушал солдат и не согласился с ними.

— Михаила Васильевича Фрунзе, — начал он, — царский суд за революционную работу приговорил к смертной казни. И вот, приговоренный к смерти, не зная, сколько ему осталось жить — день или месяц, Фрунзе нашел в себе силы заниматься в тюрьме английским языком. Язык этот ему еще пригодился в жизни… Немцы нас тоже вроде бы приговорили к смерти в этой пещере. Не знаю, как вы, товарищи, а я с этим приговором не согласен и надеюсь, что привести его в исполнение гитлеровцам не удастся. А немецкий язык… Думаю, что нам он очень пригодится, когда придем в Германию.

— В Германии мы с них по-русски спросим, — сказал свое слово Семенов-старший. Однако предложение парторга поддержал.

И стали они заниматься немецким языком. Лингвистические способности у пластунов были вполне удовлетворительные, только Козюркин никак не мог правильно выговорить немецкое «дэр». Вместо твердого «э» у него выговаривалось мягкое «е». Зато он оказался ужасно дотошным в толкованиях слов. Слова удивляли его, рождали сравнения.

— Интересно, — рассуждал Козюркин, — по-нашему хлеб, а по-ихнему — брот. Вроде как брат. Оно так и есть на самом деле: земля человеку мать-кормилица, а хлебушек-то брат родной.

4

К злополучной кухне со спиртом имел отношение и старший сержант Жежель. Он тогда был при батальонных тылах в должности старшины, о незаконных запасах спирта знал и нес за это большую ответственность, чем повар.

Окрыленный своей победой в столкновении с грозным комбатом, Поплавский решил серьезно побеседовать и с Жежелем. Разговор этот представлялся ему простым и коротким. Парторг мог бы вызвать к себе коммуниста Жежеля и пробрать с песочком. Но, во-первых, ему некуда было вызывать старшего сержанта — кабинетов Поплавский себе не заводил. Во-вторых, предпочитал он бывать в подразделениях сам — выходило вернее.

Беседа с Жежелем прошла не так гладко, как предполагал Поплавский. Старший сержант слушал молча, внешне вежливо, но безучастно. Поплавский сбивался с тона, раздражался, взывал к сознательности, задавал риторические вопросы, которых сам терпеть не мог. Жежель, когда его вынуждал парторг, односложно и монотонно отвечал: «Так», «Оно конечно», «Само собой». За этими ответами слышалось Поплавскому каменное равнодушие к его проповеди.

— Вы, кажется, считаете, что комбат прав и я напрасно шум поднимаю? — наконец прямо спросил младший лейтенант. Он не скрывал своего раздражения и недовольства.

Жежель мучительно, как от физической боли, поморщился и, кажется, первый раз поднял на младшего лейтенанта глаза. Были они нестерпимо синие. «Как у врубелевского Пана», — подумал Поплавский.

— Я комбату не судья, — медленно произнес Жежель, — устав не позволяет мне его обсуждать.

Сказал так, что Поплавскому стало совершенно ясно — не только не судья, но — защитник.

Расстались они холодно. Потом, на партийном собрании, младший лейтенант сильно покритиковал Жежеля. Комбата не имел права критиковать, а старшего сержанта мог, и предстал Жежель перед коммунистами батальона в невыгодном свете. Вскоре после того оказался он в строю — на должности помощника командира взвода. Комбат хотел за него заступиться, но старший сержант сам не пожелал оставаться при штабе батальона.

С тех пор Поплавский виделся со старшим сержантом редко и мельком. Теперь боевая судьба снова притерла их друг к другу вплотную. Жежель ничем не напомнил парторгу о том, что между ними было, но младшему лейтенанту иногда казалось, что поглядывает Жежель на него неприязненно, и ему делалось не по себе. Сейчас ему было жаль старшего сержанта, он ничего, кроме этой жалости и беспокойства за его здоровье, не испытывал. Сейчас многое, казавшееся раньше значительным, выглядело мелко, на многое смотрел Поплавский иными глазами.

5

Два дня языком занимались с интересом. Но потом интерес потух. Голод брал свое. Люди все время думали о еде. Упоминание о пище раздражало и вызывало болезненные спазмы в желудке.

Поплавский ослаб, его все время знобило, в ушах не умолкал легкий звон. Ночью к нему под шинель заполз Рыжик, и они грели друг друга, тесно прижав тело к телу.

Утром Козюркин подошел к младшему лейтенанту и шепотом, словно боялся, что пес его услышит, сказал:

— Кобеля-то надо того… мясо все-таки, товарищ парторг.

Поплавский хотел было резко ответить, но не смог. Помолчал и позвал негромко:

— Косенков.

— Я, — тотчас откликнулся ефрейтор. Он был рядом.

— Вы слышали, что Козюркин предлагает?

— Слышал.

— Ну и как?

— Согласен я с ним, — Косенков вздохнул. — Жалко собаку, а что делать…

— Ладно, — сказал Поплавский. Достал наган из кобуры и, сцепив зубы, выдавил: — Рыжик, пойди сюда.

Пес лежал у его ног. Услышав голос Поплавского, он поднялся и лизнул руку с наганом.

— Я, кажется, не могу, — Поплавский оперся о плечо Косенкова.

— Давайте я, давайте, товарищ парторг, — зашептал Козюркин, скользнул студенистой ладошкой по руке Поплавского и взял наган. Поплавский брезгливо отдернул руку. В ту же секунду раздался выстрел.

Два дня питались мясом Рыжика. Сначала Поплавский не мог его есть, но потом все-таки обгрыз одну кость, натерев солью, благо, у хозяйственного Косенкова щепотка соли всегда имелась в запасе.

Даже в самых ужасных и безнадежных обстоятельствах люди умеют радоваться, если судьба дарит им радость. Жежелю стало лучше. Жар утих, в груди перестало булькать, и дыхание сделалось ровней. Он уснул, спал долго и спокойно. И у всех в пещере от этого поднялось настроение. Поплавский почувствовал такое облегчение, будто в себе переломил тяжкую болезнь. Вечером он стал рассказывать солдатам о театре, о великих актерах, которые умеют потрясать сердца, о мучительном счастье перевоплощения. Он видел на сцене Москвина и Качалова, Щукина и Хмелева и рассказывал о них так, что солдаты слушали, затаив дыхание. И сам он будто вновь переживал то удивительное волнение, ту высокую радость, какие давала ему игра этих изумительных мастеров. Он говорил, а слезы текли по его заросшим щетиной щекам, и никто не видел этих слез, и он сам их не чувствовал, только на запекшихся губах ощущал теплую солоноватую влагу.

На другой день Косенков выдал только по чашке воды. Больше выдавать было нечего. Оставалась еще последняя горсть сухарных крошек, но ефрейтор берег ее для раненого.

Люди вовсе ослабели, двигались медленно, словно нехотя.

— Продовольствие кончилось, — подсев к Поплавскому, начал Косенков.

— Кончилось, — согласился парторг. — Надо что-то предпринимать. Что? Ваше мнение?

— Прорываться, — оказал ефрейтор. — Пока еще на ногах держимся. Прорываться к воде и — на ту сторону.

— Вы как думаете? — обратился Поплавский к братьям Семеновым.

— Надо попробовать, — высказался Вячеслав.

— Обязательно надо, — поддержал Константин. — Авось проскочим.

— М-да, — протянул младший лейтенант. — Ну, а если проскочим, сумеем ли переправить на тот берег старшего сержанта?

— Сумеем, — заверил Косенков. — Одного всегда переправим.

Младший лейтенант подумал, что переправлять надо не только старшего сержанта и об этом следует сейчас сказать, но язык не поворачивался. Может быть, это последняя возможность спастись. Даже наверное — последняя, а он станет возражать только потому, что сам не умеет плавать.

Выручил Жежель. Негромко, но так, что все услышали, он сказал:

— Слаб я еще вплавь идти. Надо повременить.

— Дотащим! — обнадежил Косенков. — Мы же все хорошо плаваем.

— Не все, — отрезал старший сержант.

— А кто же… — начал было Косенков. И не договорил, понял, о ком речь. Самым бодрым тоном, на какой он только был сейчас способен, заключил: — Тогда отставить. Повременим.

Поплавский оценил и мужество, и душевную тонкость этих людей. Ему хотелось всем им сказать спасибо, горячо пожать руки и вообще как-то проявить свою благодарность. Но он сдержался. Покашлял, скрывая волнение, и предложил:

— Ночью надо прощупать немцев: как они за нами смотрят — в оба или вполглаза. Я попробую выбраться на площадку перед входом.

— Прощупать надо, — согласился Жежель, — только пойдет кто-нибудь из хлопцев, они и помоложе и половчей.

Решили, что пойдет Семенов-младший.

Козюркин стоял на посту у выхода и узнал об этом решении позже. И сам вызвался постоять еще смену — за Константина, которому надо получше отдохнуть перед рискованной операцией.

Гитлеровцы весь день не подавали признаков жизни. Это было подозрительно, тем более, что прошлую ночь на площадке у входа в пещеру часовой за полночь отметил некоторое оживление и даже разбудил младшего лейтенанта. Поплавский долго сидел возле часового, вслушивался и всматривался в темный коридор. К утру все стихло, и он вернулся в глубь пещеры.

Для разведки выбрали вечернее время. Издавна повелось, что самой удобной для всяческих диверсий и разведывательных операций считается вторая половина ночи с предрассветной мглой и прочими традиционными маскировочными средствами. Поплавский и его товарищи решили нарушить традицию и начать разведку в сумерки, пока противник не успел расстаться с дневной беспечностью.

Константин Семенов еще собирался с помощью брата и ефрейтора Косенкова, а младший лейтенант уже направился к часовому, чтобы понаблюдать за входом в пещеру.

Часовой обычно стоял в самом узком месте тоннеля, ведущего из пещеры к площадке над рекой. Тут было надежное укрытие с естественной бойницей.

В тоннель еще брезжил слабый свет. Глаза Поплавского, привыкшие к пещерному мраку, даже в этом смутном свете видели хорошо. На обычном месте, возле бойницы, часового не оказалось. Младший лейтенант огляделся и тихо позвал:

— Козюркин. Где вы тут, Козюркин?

Ответа не было. Обостренный слух Поплавского уловил слабый шорох осыпающейся земли. Звук шел из тоннеля. Младший лейтенант, крадучись, пригибаясь, двинулся вдоль стены.

Тоннель плавно поворачивал влево, и, как только открылся низкий, дугообразный вход в пещеру, младший лейтенант увидел Козюркина. Он крался к выходу, так же как Поплавский, правой рукой касаясь стены. Их разделяло шагов двадцать, не больше, но Поплавский крикнул громко, как только мог:

— Козюркин, вы куда?

Тот выпрямился, точно его ударили между лопаток, и сейчас же присел, стремительно, низко, по-заячьи втянув голову в плечи. Это движение не оставляло сомнений, и Поплавский все понял.

— Назад! — крикнул он, забыв об осторожности. Вырвал наган из кобуры и еще раз крикнул: — Назад!

Козюркин не послушался. Он метнулся к другой стене, упал, вскочил и, петляя, побежал от Поплавского. Младший лейтенант поднял наган и выстрелил. Козюркин упал, извернулся и ответил из автомата.

Осколок камня ударил Поплавского в щеку. Он зажмурился от боли, но тотчас открыл глаза. Козюркин, уже не петляя, бежал к выходу. Поплавский выругался и поднял наган. Выстрелить он не успел: из-под ног Козюркина полыхнул белый огонь, взрывная волна жарко дохнула младшему лейтенанту в лицо и бросила его на камни.

Братья Семеновы, поставив Поплавского на ноги, долго не решались отпустить его: младший лейтенант пошатывался и клонился набок.

— Вас ранило? — опрашивал Косенков, вглядываясь в окровавленное лицо парторга.

— К-кажется, нет, — наконец отозвался Поплавский. — Эт-то меня камнем задело.

От входа в пещеру слепка тянуло пороховым дымом. На воле быстро темнело, и дугообразную арку словно закладывало густым туманом.

— Заминировали выход, — сказал Семенов-старший. — Вот гады!

— Наверное, ушли, потому и заминировали, — предположил Косенков.

Они медленно двинулись к выходу, держа автоматы наготове.

Козюркин лежал ничком у стены. Его присыпало сухой глиной и камнями, видны были только сапоги со стоптанными каблуками и неживая, белая рука с неестественно вывернутой ладонью.

С великой осторожностью, ощупывая каждый выступ, выбрался наружу Косенков. За ним, след в след, вышли остальные.

На востоке, за рекой, густела летняя ночь, а на западе вполнеба полыхало зарево и глухо били орудия.

— Значит, двинули немцев, — облегченно вздохнул Семенов-старший.

У Поплавского от свежего воздуха отчаянно кружилась голова, он еле держался на ногах. А Косенков точно живой воды хлебнул — не вошел, взлетел на кручу, осмотрелся и, сбежав на площадку, доложил:

— Немцев не обнаружено!

Пластуны ушли в пещеру за раненым. Поплавский не позволил себе сесть, только привалился к выступу скалы. Стоял и с нетерпением ждал, когда они вернутся. Заслышав их шаги, он ощутил острую радость — это шли его, друзья, с которыми жизнь так сблизила его, что Поплавский уже не мог без них обойтись.