В тот день, когда я упал, снег покрывал город, как вуаль новобрачной. Было очень красиво. А может, был не снег, а ветер, который сшибает с ног. Или вообще ничего не было. Какая разница — теперь это не важно.

Важно то, что в то утро я упал. Упал так, что до сих пор не могу подняться.

Важно то, что в тот день я пережил свой личный геноцид. Самого себя в единственном лице. Целую череду маленьких кончин одним махом, мгновенную смерть сотен вещей, в которых я был абсолютно уверен. Все это растоптано и уничтожено в одну секунду, навсегда стерто с лица земли, принесено в жертву невообразимому ужасу.

Крыша, которую мы осматривали в тот день, принадлежала районному спортивному залу. Внутри шел финал чемпионата по женскому баскетболу среди городских лицеев. Народу было полчеловека. Аплодировали вяло и все не к месту. А играли девочки, кстати, вполне на уровне. Все красивые, спортивные, с длинными бледными ногами, с побитыми, как водится, коленками. Не то о баскетбольное покрытие в зале, не то от подростковых полуночных свиданий на песке соседнего сквера.

Когда мы вошли, все рослые здоровые девчонки, как одна, оглянулись на нас, точнее будет сказать, на Владимира. Они замерли на мгновение, уронив руки вдоль тела, и мне показалось тогда, что передо мной стоят куклы-спортсменки в человеческий рост, готовые к тому, чтобы в них поиграл дурачок.

А дурачок, он же Владимир, тем временем отвернулся, чтобы попробовать догадаться, кого это они так гипнотизируют взглядом, эти великанши с длинными ногами.

Он, подпорка для пальм, как всегда, ничего не заметил! Но он сделал вид, что заметил на полу нечто сногсшибательное. Настолько, что было вполне оправданно прервать финальный матч по женскому баскетболу в городском первенстве среди лицеев.

Вот, собственно говоря, за что я так люблю этого парня, за которого мне жизнь отдать не жалко.

Мы продолжили дорогу на крышу без каких-либо соответствующих случаю комментариев. Это было последнее мгновение перед наступлением того, что мы из-за всегдашнего недостатка точных определений довольствуемся называть просто счастьем. Невинность этого парня, мое сознание его полной невинности, мое осязаемое очарование этим образчиком чистоты и искренности — все это напомнило мне одну давно забытую вещь.

Мою жену.

Хотите — верьте, хотите — нет, но на крыше все происходило по-другому. Вы даже представить себе не можете как.

Владимир складывал свою ношу — нашу аппаратуру — как обычно на расстоянии от края, которое он считал безопасным. Со своей субъективной точки зрения, естественно.

То есть на значительном удалении от края.

С помощью отвеса я замерял степень устойчивости парапета, защищающего всю крышу по периметру. По словам местного охранника, старикана, который в разговоре закрывал рот после каждого слова, чтобы не потерять свою вставную челюсть, желтую и скользкую, «куча бездельников ошивается здесь целыми вечерами, курят самокрутки и смотрят непонятно на что». Все показатели соответствовали нормам, установленным законом. И даже наоборот, парапет был на четыре сантиметра вне закона, выше нормы. Отличное дело. Ловушка для простофиль. Показуха для дурачков. Четыре сантиметра больше, четыре сантиметра меньше, разве это волнует того, кто собрался умереть? Кого они спасут эти четыре сантиметра! Потому что не надо строить иллюзий, ребятки. Мы с вами на крыше, а не в кино. С крыши падают только самоубийцы. За десять лет своей карьеры я не встретил ни одного трупа, на котором бы нашли следы насильственной смерти. Все это жалкие неудачники, до отчаяния разочарованные в себе, но еще достаточно любопытные, чтобы попытаться устроить себе незабываемые впечатления, перед тем как шлепнуться на тротуар.

Кто хочет броситься, тот бросится.

Пока я, писая кровью, в совершенном одиночестве с неимоверным усилием выводил эти строки, все это чудовищное лицемерие вселенских масштабов, именуемое общественной безопасностью, вдруг показалось мне невероятно ничтожным.

Я встал на карниз с твердым намерением вызвать очередное головокружение у Владимира, пощекотать его самолюбие, буквально прощупывая взглядом ясное небо — серое или белое, как нестираная простыня, я не помню, — в поисках того, что могло бы заставить его завыть от страха или бешено заорать. Мне так нравилось, как он выходит из себя. Он взрывался, как… бомба террориста. Без всякого предупреждения. Вдруг. Ни с того ни с сего и без каких-либо объяснимых причин.

Я шел по парапету, держа равновесие. Я не успел измерить его ширину, но он показался мне слишком тоненьким, гораздо уже размера, положенного по регламенту. Я смотрел, как мои ботинки скребут по цементному краю, который, я хочу вам сказать, тоже оказался в состоянии, далеком от нормы. Ни дать ни взять бесплатный каток. Пожалуй, парнишкам небезопасно валять здесь дурака. Надо будет это дело им запретить, пока не поздно. Несчастные случаи, как я уже говорил, в моей практике редки, но со дня на день случайное падение могло разбить жизнь чьей-то семьи, а сторожа вместе с его челюстью, ксенофобией и еще парой-тройкой некомпетентных чиновников-муниципалов подвести под суд. Признаться, участь семьи беспокоила меня гораздо сильнее, чем участь чиновников.

Я ставил ногу за ногу, как на подиуме, и продвигался вперед, раскинув руки для равновесия, как подвыпивший канатоходец, изредка почесывая затылок, чтобы сделать эту пытку еще более невыносимой для моего русского друга. Владимир уже начал подавать первые признаки протеста. Мне было приятно ощущать, что кто-то боится за меня больше, чем за самого себя.

Я все шел вперед, периодически бросая взгляд себе под ноги. Я все-таки не сумасшедший. Мне жизнь дорога. Мои ноги были обуты по регламенту в ботинки с шипами, из тех, что и альпиниста не подведут. Из тех, что не только не скользят, но еще и собирают мне всякую всячину на подошвы и таскают ее за мною целый день так, что я этого не замечаю. Короче, небывалое сцепление с поверхностью гарантировано. Я шел, паясничая, словно шут гороховый, пытаясь достичь совершенства в искусстве психологической пытки, как вдруг заметил на шипе моего левого ботинка клочок белой бумаги. Я наклонился, чтобы его снять, потому что он показался мне слишком чистым для уличной бумажки. Подозрительно чистым. Я сделал это без всякой задней мысли, поверьте. И не надо впутывать перст судьбы там, где сработали лишь банальное подсознание да здоровый рефлекс. Бесполезно теперь кого-либо в чем-либо обвинять, упрекать, сваливать на кого-то вину, потому что все есть, как оно есть. И третьего не дано.

А в жизни все как в жизни. И этот жалкий клочок бумаги сделал из меня то, что я есть.

Я выдрал клочок из-под подошвы. Он был в осьмушку тетрадного листа и обшарпан по краям, как будто его долго носили в кармане. Он был сложен вчетверо и еще пополам. Я развернул его и прочел: «…съешь еще суши, я пожну его со всеми бесконечными годами…» Это была только первая строчка, конец фразы. Вторая строчка была также оборвана, но у нее не было ни начала, ни конца. Она гласила: «…опять врать и трахаться до потери сознания, трахаться и врать до потери сознания…» Третья строчка была нечитабельна. Единственные буквы, которые можно было бы расшифровать, были те, у которых есть надстрочная закорючка, знак или хвостик.

А вы и не сомневались. И правильно. Это была записка моей жены. Ее почерк.

Мое падение было спровоцировано не столько содержанием записки, сколько подбором слов и выражений. В жизни она была любительницей отточенного слога, который я часто пародировал. Меня это забавляло.

Забавно. Если бы я узнал в этих словах свою обожаемую женушку, женщину, которую я боготворил, я просто-напросто скомкал бы эту бумажку и бросил ее в пустоту, счастливый тем, что я еще способен прозреть и поглядеть правде в глаза. И я стоял бы себе дальше на краю как ни в чем не бывало. Забавно, не правда ли?

Но в тот день не я, а правда поглядела мне в глаза.

Двойник моей женушки посмотрел мне в лицо на крыше спортивного зала в спальном районе на окраине города. Двойник, который, похоже, не выдавал себя за чистую монету, потому что он ею и был.

Стоя на карнизе, я не чувствовал больше ничего у себя под ногами. И пустота, которая разверзлась у меня по правую руку, прекрасно понимала, о чем я говорю. Не просите меня описать вам в подробностях небытие, которое распахнуло передо мной свои двери. Если я скажу вам, что я на это в принципе способен, это будет ложь чистой воды.

Хорошо, хорошо. Одно слово по этому поводу: закройте глаза и представьте, что вы падаете в черный колодец без дна.

Нет! Не так. Не то. Не совсем.

Лучше так: вспомните лучше свои худшие кошмары, свои самые безумные страхи, свои детские ужасы.

Мы все равно еще бесконечно далеки от того, что чувствует человек, стоящий на карнизе, от того смертного ужаса, который заползает ему под одежду погожим майским, а может, ноябрьским, а может, непогожим, ветреным или снежным деньком.

Владимир еле сдерживался, чтобы не сорваться, нервно топая ногой. Я был неподвижен, глух и почти так же бледен, как он. Наверное, я покачнулся несколько раз, и это было опасно, потому что Владимир вдруг заголосил, как малый ребенок.

В этот самый момент я и упал.

На крышу, я имею в виду.

На крышу спортивного зала, само собой разумеется.

Иначе я был бы уже мертв. Здание было слишком высоким. Так, наверное, было бы даже лучше. Но угол падения не выбирают.

Это зияющая пустота моей жизни ударила меня кулаком в сердце. Это от этого удара у меня закружилась голова, и я погиб. Не от той настоящей пропасти, глубина которой равнялась высоте здания, не от той реальной пустоты, что зияла у меня по правую руку. Это тот, другой, вы понимаете, о ком я говорю. Мы претендуем на то, что знаем его как облупленного. Этого прелестного предателя, который перепахивает нам содержимое черепа, чтобы подсадить туда… да нет, так ничего, к слову пришлось.

Мародер человеческих чувств.

Вор-карманник, настигающий в момент растерянности.

С тех самых пор я могу жить только в горизонтальном положении. Ни в каком другом.

У меня опять кружится голова.

Суровая штука это головокружение. В моем тогдашнем положении особенно.

Потому что у Владимира оно тут же прошло. Оно рассеялось в мгновение ока, сменившись нежным материнским состраданием, с которым он, презрев сотню километров пустоты в непосредственной близости от себя, утопил в слезах и упреках мое неподвижное тело, растянувшееся на гудроне. Только безответная тишина и бесконечная пустота, которые переполняли мои глаза, заставили его протянуть руку к чужой записке, зажатой в моей безжизненной руке. Я сжимал ее, как солдат после смерти еще долго сжимает в руке оружие, которое его не спасло, или фотографию невесты, на которой он не женится никогда. Так сжимают на фронте последнее письмо от любимой девчонки. Потому что это война. И война так захотела. И если бы не то счастливое будущее, которое они защищали, они не отдались бы ей ни за что.

Войне, я имею в виду, не невесте.

Владимир сразу все понял. Догадаться было нетрудно.

А дальше все было еще забавнее, потому что это он вместо меня скатал шарик из моего смертного приговора и он, маниакальный трусишка, паникер, вскарабкался на узкий и скользкий парапет своей боли, чтобы забросить как можно дальше в пространство бумажный комочек смертоносной ненависти.

Если бы в тот момент моя жена была на крыше, к количеству самозваных трупов в моей профессиональной практике прибавилось бы одно настоящее убийство.

Владимир угрожал врачам «скорой», что он подошлет к ним на разборку пять, шесть, десять своих братков, если они без анестезии переложат меня на носилки на высоту одного метра над землей.

Когда я очнулся, Владимир был рядом. По левую руку. По правую руку сидела моя жена.

Пустота сидела у меня по правую руку.

А вот я уже в собственной квартире, в комнате, которую я занимаю четвертый год, в моем бывшем кабинете, куда приволокли, к случаю, пыльный матрас. Они правильно рассудили, что приход в сознание на высоте супружеского ложа вызвал бы только дополнительные проблемы.

Это все Владимир, это он догадался.

Как хороша была моя жена, склоненная надо мной и с наигранным беспокойством блестяще изображавшая трепетную тревогу. Ее губы дрожали.

Боже мой, ее губы дрожали!

Владимир, перед тем как ему пришлось удалиться по велению своего природного такта, успел послать мне дружеский упреждающий взгляд. Он правильно понял, в чем дело. Нас на мякине не проведешь.

Это был последний раз, когда я его видел.

Тогда наедине с женой я почувствовал себя еще более одиноким, чем придурок Робинзон на своем необитаемом острове. А надо было говорить, надо было заговорить с этой адской бездной, которая изрыгала мне в лицо подлые слова любви.

Чтоб она знала, проститутка.

— Чтоб ты знала, грязная шлюха.

Чтоб она проваливала отсюда, потому что она не любит меня.

— Вали отсюда. Ты мне отвратительна.

— О чем ты, любовь моя!

— Я говорю тебе, я все знаю. И про суши, и про лошадей, и про обман… ты самая красивая шлюха из всех, какие только бывают на земле.

— Спасибо.

— Всегда рад помочь, мадам.

Она встала, гордая, как разоблаченная преступница, и сказала как выдохнула:

— Браво. Ловкий муженек.

Очень ловкий, на уровне плинтуса.

Вот и все. Именно так все это и произошло до мельчайших подробностей. Клянусь своей мамочкой.

Ну, конечно, сугубо с моей точки зрения.