Я открыл дверь. Ее там не было. Из кухни донеслись хрипы и шорохи.

Признаки жизни.

Я не в состоянии больше пользоваться левой рукой. Кровь перестала брызгать оттуда, как из рваного бурдюка, но, хотя движение имеет свойство возвращать телу жизнь, моя левая рука оживать почему-то не хочет. Пришлось тащиться до кухни на одной правой. Кое-как дополз до конца коридора.

А там, как это сказать…

Моя жена лежит посреди кухни между двумя белыми прямоугольниками, где раньше стояли холодильник и посудомоечная машина. Она полумертва. Лежа она кажется еще огромнее. Кашалотиха, которую выбросило на льдину. Это не самое удачное сравнение, я понимаю, но ничего другого мне сейчас в голову не приходит.

Ее кроссовки порваны со всех сторон. Потому что сношены и потому что ногам в них уже не хватает места. Я подполз и узнал запах, который исходил от одной ноги. Такой же будет, если я открою рот. Значит, палец, который гниет у нее в спальне, ее собственный. Природа не смогла поправить ее грязное дело. У нее гангрена до щиколотки. Нога пропала, это видно.

Моя жена лежит на кухонном полу и потихоньку приходит в себя. Она шириной сантиметров шестьдесят со спины. Объем талии я даже прикинуть не берусь.

Мой скелет от ее туши и половины не займет.

Даже в темноте я забираюсь на нее с такой быстротой, что больше времени займет написать эти строки, и заглядываю ей в лицо.

Ее белые ручки, ее изящные ручки оказываются на моем теле, нелюбимом мною, которое вдруг становится таким прекрасным. Вы понимаете, о чем я говорю. Ручонки, которые касаются моей нечувствительной кожи, шершавой, как пемза, почти безжизненной. И вдруг, в одно мгновение, все это исчезает, а на его место приходит другое: нежность, ласка, тепло — чудо из чудес. И все — одним прикосновением этого пальчика, этой ручки, этого хрупкого изящного тела, слитого с вами воедино так, как будто оно и есть источник вашей собственной жизни.

Кому надо, тот понял.

Теперь эти руки лежат передо мной — вздутые, синие, испачканные в крови. Лежат плашмя на грязном ледяном кафеле нашего кухонного пола.

Но в один прекрасный день случается так, что машина горит, а сигнализация больше не срабатывает.

Столько любви и столько ненависти.

Столько всего.

Длинные ухоженные волосы раскинулись по подушке, как обещание иного мира, райской жизни. Вы понимаете, о чем я говорю. Обожаемое личико в обрамлении этих волос. Длинные, шелковистые, желанные, как неожиданная удача, они умеют напомнить вам былое.

Теперь они короткие и тоже в крови.

И в один прекрасный день ребенок посмотрит на вас.

Они помогают вам забыть все самое плохое — волосы, переливающиеся на солнце, рассыпанные по подушке, по смятым простыням, по софе, по креслу, старому, протертому до дыр креслу.

Какое-то время мы смотрим друг на друга — я и моя жена. Еще один способ остановить время, самый обычный.

Еще один способ ничего не решать, самый привычный.

Она первая принимает решение: она берет меня за руку, за мертвую, за парализованную, которая болтается вдоль тела безжизненной плетью. Она сжимает ее в своих ладонях, а потом кладет ее на лобок и ниже, на то самое место. Так что, если бы я захотел убрать свою руку оттуда, я бы не смог ничего сделать.

Моя рука больше мне не принадлежит.

Я сам себе больше не принадлежу.

Если бы я мог убрать руку оттуда, я бы не захотел ничего сделать.

А потом она заговорила. Она сказала, открой рот и покажи, что у тебя там. Я открыл и показал. Она сказала: так вот почему ты развивал в себе способность к бессловесному контакту, ты предвидел то, что происходит сейчас. Мое молчание было понятнее самой понятной речи. Конечно, родная, все так и было.

Она еще что-то добавляет, но… она отходит в мир иной. Поэтому я воздержусь от комментариев.

В любом случае я просто физически неспособен ни на какой комментарий. Вы возразите — и будете правы.

Я по-прежнему становлюсь гораздо болтливее, когда его закрываю. Ага. Так было и при покупке квартиры. И при поездке в Сахель. Такое у меня необыкновенное свойство.

Она хотела бы знать, какие еще ужасы я приготовил ей в наказание за то, что мы сейчас лежим вот так вместе на грязном полу, оба лишенные способности нормально передвигаться на своих двоих? Я только об этом и думаю, по ее мнению. Она в этом совершенно уверена. От нечего делать в своей камере-одиночке я, видите ли, приписал ей несчастное детство, наполнил ее юность всеми видами физического насилия, представил ее родителей и близких родственников садистами и палачами, выставил службу социальной помощи криминальной организацией, которая так и не сумела вовремя вырвать ее из лап дегенеративной семейки, в которой случались кровосмесительные отношения.

Она сказала, что я принадлежу к тому бездарному большинству, которое понимает ненависть исключительно как наследственную реакцию на грубость и унижение. Конечно, от несчастного детства многое зависит, и в большинстве случаев оно присутствует. Но оно так удобно нашему обществу, которое никак не хочет обойтись без самооправданий, оно его так устраивает. К сожалению, мало кто из нынешних проходимцев сознается вслух и вспоминает о теплом семейном очаге и детстве, залитом любовью, как солнцем. Их память, наоборот, как правило, услужливо напичкана ударами линеек, уроками, преподаваемыми кулаком, выговорами, похожими скорее на Страшный суд. Если бы Бог мог говорить на жаргоне сутенеров!

Бог и сутенер — любопытное сочетание. До чего мы дальше договоримся?

Никакой дядя ее сроду не насиловал, и никогда он не был алкоголиком. Ни родители, ни сестры, ни братья ни разу в жизни не подняли на нее руки, и никто из ее преподавателей и в мыслях не имел воспользоваться ее невинностью. Что касается безвременных смертей, которые произвели бы на нее неизгладимое впечатление, то она носила подобный траур только однажды, когда умер трехногий дог, который сам ее сильно недолюбливал.

Пока она рассказывает мне все это, я думаю о ее ранах и о жизни, которая медленно и безвозвратно утекает через них. Я смотрю на ее раны, на ее смертельно изуродованные члены, на ее страдающее тело, однако мне даже в голову не приходит воспрепятствовать этому тихому зову смерти. Мне не приходит в голову ей помочь.

Она не припомнит за всю свою жизнь ни одного серьезного разочарования или предательства от кого бы то ни было. Более того, с того момента, как она вообще себя помнит, жизнь никогда не была к ней жестока так, как она, быть может, жестока к большинству из нас. Просто речь идет о том, что не надо выдумывать трагедию там, где ее нет. Не надо выискивать драму во что бы то ни стало, чтобы оправдать ею все дальнейшие неудачи. Это был именно я, именно с ней, именно в тот день, именно там, и именно такое стечение обстоятельств привело именно к такой катастрофе. Как бывает, например, что от особой комбинации по отдельности совершенно безобидных веществ может в один прекрасный день взлететь на воздух целое посольство или общее собрание акционеров коммерческого банка. Анализ ситуаций только аккумулирует суеверия и предрассудки. На самом деле он не нужен. Нет ничего комфортнее, чем приписать своему прошлому вину за те заносы, пробуксовку и резкие повороты, которые не поддаются логическому объяснению. Разве несчастное детство снимает с вас вину за ваши преступления? Или вы от этого меньше виноваты? То, что парни тушили ей сигареты о плечи, разве делает ее автоматически достойной прощения за ее собственные преступления?

Я, наверное, совсем плохо выгляжу. Она спрашивает: нельзя ли как-нибудь спасти мой язык?

Она права. Они, лягавые, будут изгаляться потом, когда все будет кончено. Они всегда цепляются к тому, что не имеет никакого отношения к делу, но ни под каким видом не допускают, что не все в жизни решается, как простая задачка по арифметике.

Я должен буду передать им всем, что она их посылает куда надо и подальше.

Кивком головы я официально подтверждаю, что ее последняя воля будет соблюдена. Кровь течет из уголков ее побелевшего рта, по ее кривым губам, по окривевшему рту. И Жак, волшебная горошина, появившийся бог знает откуда, вытирает кровь губкой с круглыми краями, которая заменяет ему голову.

«Ты им еще обязательно скажи, что я плевала на них. Ты можешь передать им мои чувства своими собственными словами. Я доверяю тебе, как себе. Я разрешаю».

По правде сказать, ее запас ругательств мне прекрасно подходит. Он всегда меня устраивал. Слова, которые летают сейчас, как и куча других расхожих мелких грубостей и непотребств, в узком пространстве между двумя нашими лицами, — это все, что было запрещено цензурой в течение двенадцати лет нашей семейной жизни.

«Ты передашь своей мамочке, что я не хочу оскорблять ее своими извинениями. Своему папочке ты уже ничего не скажешь: бедняга скончался год назад».

Моя рука, которая все это время была зажата ее бескрайними бедрами в горячей промежности, мой потерянный рай, моя неосуществимая мечта, моя жизнь… моя рука, которая покоилась там, вдруг легонько зашевелилась. Горох всхлипнул, или мои уши решили со мной шутки шутить. Горох просто-напросто соображает быстрее меня. Он раньше понял.

Он умер от горя, видя, как разум моей матушки с каждым днем угасает все больше. С тех пор как я исчез, ее мозг уже начал подавать первые признаки разложения, так что на момент моего исчезновения ситуация была уже нестабильной. Ее разум был уже не настолько прочен, чтобы поставить ее перед фактом моего загадочного исчезновения, лицом к лицу с реальностью. Того, что она сказала отцу и жене, было достаточно, чтобы сделать их несчастными до конца жизни. Она сказала, что как-то утром я предупредил ее в очень спокойном тоне голосом судебного исполнителя, с уже отсутствующим взглядом, что я скоро уйду. В добрый путь, сказал я ей. Еще я сказал якобы, что никогда не любил ни ее, ни нашу семью и даже мне случалось частенько их ненавидеть и желать им всем смерти. А поскольку я не из тех, кто будет сам руки пачкать, я предпочитаю стереть их с лица земли своим исчезновением. Разом и навсегда. И чтобы они даже не надеялись меня когда-нибудь увидеть снова ни за что и никогда! Она сказала, что я наконец сказал это и она наконец сказала, что я сказал. Таким образом, она, потрясенная и довольная, приписала мне все подобные зверства так, что никто не сомневался в ее словах. Они сидели тогда вдвоем на маминой модернизированной кухне, вцепившись в кухонный стол, чтобы не упасть, с глазами, полными ужаса. Вот уж никогда не мечтала попасть в число избранных, которым выпадет честь быть свидетелями такого ужаса, добавила моя жена. Еще она вспомнила, что при этом матушка так рьяно соскребала лак у себя с ногтей, что расцарапала кожу, и кровь красивыми красными капельками стекала на зеленую клеенку цвета спелого аниса.

Жак. Я не видел, как он вошел, молча сел возле меня, как настоящий друг, и я знаю, что он готов так же молча вытирать мне слезы, если понадобится. Он еще не знает, что я уже нахожусь в таком состоянии, в котором слез нет вообще. А все, что может вытечь из вас, уже давно вытекло. Теперь оно сводится к спасительному небытию, к пустоте, которая поглотила меня, чтобы защитить от всего немыслимого, что творится на земле.

Она требует, чтобы я трахнул ее на прощание здесь и сейчас. Нет, не то, я неправильно понял. Ее словечки, эти маленькие порхающие гнусности, слишком быстро выскакивают у нее изо рта и долетают до моих ушей в таком беспорядке, что немудрено, что я их не понимаю. Нет, она хочет, чтобы я еще раз показал ей свой рот. Вот теперь я все понял как надо. Она говорит, что оно двигается там как-то странно и было бы неплохо установить причину этой непонятно чьей деятельности как можно скорее.

Некоторые вещи не стоит откладывать в долгий ящик. В этом я с ней совершенно согласен.

Питер Пен, которому я, помнится, недавно безжалостно свернул шею, жмется и присаживается рядом с Жаком. Он тоже совершенно согласен со всем вышесказанным. Он энергично кивает, поддерживая главные пункты обвинения. Тут только я отдаю себе отчет в неестественном повороте его головы. В самом деле, в то время как тело смотрит на нас в фас, там, где должно быть лицо, возвышается развороченный затылок и виден череп, покрытый каштановыми волосами. Хм, я действительно свернул ему шею. Сам виноват, маленький кретин.

Она просит меня не менять положения и, главное, не убирать руку. Она говорит, что ей уже недолго осталось.

Когда она увидела меня, я показался ей инвалидом, которого незаслуженно лишили инвалидности. Если бы она увидела меня в автобусе, она бы уступила мне место. Общее впечатление от меня таково, что мне как будто не хватает чего-то главного, без чего невозможно быть таким, как все. Тот день, когда я упал, чтобы больше никогда не подняться, она помнит до мельчайших подробностей. Снежная пелена покрывала город, как фата новобрачной. Было очень красиво. А может, был не снег, а ветер, который сшибал с ног. Или вообще ничего не было, какая разница. Теперь это не важно.

А важно то, что в тот день я упал. Упал так, что до сих пор не могу подняться. Важно, что моя несостоятельность, которая ускользала от меня все это время, была наконец официально дарована мне судьбой.

Вот что говорит мне эта телка, пока мы купаемся оба в ее крови. Питер Пен рвет на себе волосы, слушая этот бред сивой кобылы касательно того факта, что я не держусь на ногах, который и делает из меня конченого человека.

В один прекрасный день она столкнулась на нашей улице с соседом из дома напротив. Он познакомил ее с Билли, своим кактусом, который он выгуливал каждое утро. Кактус давно засох — это было видно невооруженным глазом. Его пожелтевший, чахлый и скрюченный вид не оставлял никаких сомнений. Но она не могла из соображений благопристойности разбить ему сердце горькой правдой вот так, прямо посреди дороги. Она послала ему анонимное письмо с разоблачением истины, а через два дня малый сиганул с крыши, которую, по ее словам, я когда-то тоже досматривал, только очень давно. Она не винит себя ни в чем. Днем раньше, днем позже, бедняга все равно дошел бы до ручки. Ему лучше было умереть от любви к раку, чем от сгнившего кактуса. То есть она хотела сказать, лучше уж сдохнуть от любви к кактусу, чем сгнить от рака.

Она спрашивает меня, способен ли я еще торчать.

Жак тут же затыкает уши указательными пальцами. Питер Пен немедля отправляет руку к себе в штаны и начинает теребить их. Вот маленький извращенец! Что касается меня, то я со своей стороны делаю все возможное, чтобы удовлетворить свою жену и как можно конкретнее ответить на поставленный вопрос. Я моргаю и хлопаю ресницами как сумасшедший, чтобы дать ей понять, что да, я еще торчу. В дополнение я подмигиваю ей всеми известными мне способами на случай, если моя феноменальная способность общаться без слов подкачает при передаче желания, которое уже давно распирает мне низ живота. Я выкручиваюсь за счет тех же ресниц, чтобы намекнуть ей: если я еще торчу, то потому, что я думаю о ней.

Она приказывает мне освободить ей грудь. Под одеждой я обнаруживаю, что кожа полопалась и покрылась багровыми растяжками, длинными и широкими, как пиявки.

Ее груди похожи на два клубка змей.