Голод и изобилие. История питания в Европе

Монтанари Массимо

ПЕРЕЛОМ

 

 

Вынужденный выбор

В 883 г. в инвентарной описи монастыря в Боббио — одного из самых богатых и влиятельных в Северной Италии — отмечены 32 новые усадьбы, сданные в аренду; в предшествующей описи 862 г. о них упоминания нет. Эти новые усадьбы расположены в лесной зоне, которую монахи лишь недавно решились возделывать. Знаменателен тон, в котором составлен документ; монастырские власти как будто пытаются оправдать произошедшее: «мы пошли на это по необходимости», вследствие того, что император Людовик II урезал основные владения обители. Только по необходимости (propter necessitatem) пришлось вырубить деревья и расширить площади возделываемых земель. В этих словах запечатлелось глубокое противоречие, присущее экономике Италии — да и всей Европы — начиная как раз с IX в.: с одной стороны, наличествует желание сохранить невозделанные пространства, чрезвычайно важные для повседневного поддержания жизни; с другой — возникает неизбежная необходимость лишиться их, когда демографическое давление превышает определенные пределы. «Зерновые или мясо: выбор зависит от количества людей». Этот афоризм Броделя основан на непреложной истине факта: один гектар леса может прокормить одну или двух свиней, один гектар луга — нескольких овец, один гектар пашни, даже учитывая смехотворные урожаи тех времен (вплоть до XIV в. они редко превышали сам-три), дает определенно больше. Уже не говоря о том, что зерно хранится легче и дольше, чем мясо (при оптимальных температуре и влажности просо можно хранить 20 лет), из него можно приготовить более разнообразную пищу. Таким образом, возделывание целинных земель — до определенной степени «вынужденный выбор» (В. Фумагалли), и он ощущается как таковой, особенно в начале, когда происходит ломка традиционных моделей экономики.

Дело в том, что интеграция между двумя секторами производства (аграрным и основанным на лесных выпасах) не осуществилась до конца: земледелие и животноводство сосуществовали повсюду, но тяглового скота было мало, и навоз оставался в лесах; скорее всего, по этой причине урожайность оставалась низкой, что заставляло расширять посевные площади; луга сводились к необходимому минимуму, а вместе с ними сокращалось и стойловое животноводство, которое могло бы обеспечить большее число голов тяглового скота и большее количество навоза: складывался порочный круг, и выхода из него не предвиделось. Пока демографическое давление не ощущалось, система работала, но малейший прирост населения опрокидывал шаткое равновесие, на котором она основывалась. Экстенсивный характер производства не находил иного выхода, как только расширение возделываемых площадей и разрушение природной среды.

Вначале это осуществляли с великой осмотрительностью. Лес, который, согласно договорам землепользования IX в., необходимо вырубить, определяется как «неплодородный» — по отношению, надо понимать, к пастбищному хозяйству: то есть лес, который не производит желудей и другого корма для скота. В X в. ритм преобразований замедлился, может быть, потому, что был достигнут какой-то результат; но с середины XI в. стал еще более интенсивным и оставался таковым до последних десятилетий XIII в. В большинстве случаев это была медленная, неуклонная, чуть ли не робкая (так и хочется сказать: почтительная) эрозия; только в отдельных областях колонизация приобрела поистине разрушительный характер. Так или иначе, но перелом, вне всякого сомнения, свершился: упоминания о только что распаханных целинных землях — novalia или гипса — в документах после 1050 г. множатся с огромной скоростью.

Эрозия леса (или в некоторых случаях полная его вырубка) — не единственный результат усиления аграрного сектора в экономике. Сам лес окультуривается, «приручается»: именно в этот период во многих областях Центральной и Южной Европы отмечается наибольшее распространение плодовых каштанов, выведенных из дикорастущих видов и часто посаженных на месте прежних дубовых рощ. Причина такого выбора очевидна: каштаны можно смолоть в муку, их роль в питании подобна роли зерновых. Не зря же каштан называют «хлебным деревом».

Основные этапы процесса колонизации (первая волна в IX в., настоящий потоп — между XI и XIII вв.), по-видимому, тесно связаны с теми кризисами производства и потребления пищи, о которых нам известно. Если не считать локальных неурожаев — а о них нельзя забывать в эпоху, когда потребление в огромной степени зависело от местного производства, — источники сохранили память о 29 общеевропейских неурожаях между 750 и 1100 гг.: в среднем по кризису на каждые 12 лет. Но наблюдается (как заметил П. Боннасси, который и произвел эти подсчеты) значительный хронологический разброд: похоже, неурожаи наиболее часто случаются во второй половине VIII в. (6 лет) и в IX в. (12 лет); становятся реже в X в. (всего 3 года, в первой половине века) и снова свирепствуют в XI в. (8 лет). Аналогичные результаты получаются при исследовании неурожаев на региональном или национальном уровне: в любом случае получается, что на XI век пришлось больше всего бедствий. Для Франции перечень, составленный в XVIII в. (к этим данным, конечно, следует относиться с осторожностью, но общая картина вряд ли слишком искажена), насчитывает в XI в. 26 неурожаев: ни в одном столетии за всю историю страны они не достигают такой цифры (только в XVIII в., в течение которого случилось 16 неурожаев, можно наблюдать подобную драматическую картину). Не случайно одно из самых мрачных описаний голода в европейской литературе, принадлежащее известному хронисту Раулю Глаберу, относится именно к этому периоду.

В 1032 и 1033 гг., рассказывает Рауль, «голод распространился по всем частям света, угрожая гибелью чуть ли не всему роду человеческому. Погода стояла такая переменчивая, что никак нельзя было выбрать времени ни для посева, ни для жатвы, особенно по причине наводнений… Из-за беспрерывных дождей земля так размокла, что три года подряд нельзя было пропахать ни единой борозды, куда опустить семена. Ко времени жатвы сорняки и вредоносные плевелы покрывали поля. Где урожай был наилучшим, из модия зерна выходил четверик [то есть зерна собирали меньше, чем было посеяно], а из четверика едва выходила горсточка зерен. Этот злостный неурожай имел начало на Востоке; опустошив греческие земли, он явился в Италию, потом перекинулся в Галлию и наконец поразил все области Англии. Все слои населения страдали от недостатка пищи; богатые и зажиточные люди чахли от голода, как и бедняки; притеснения, творимые власть имущими, прекратились перед лицом всеобщего бедствия. Если на продажу выставлялось немного еды, продавец мог заломить цену, какую хотел, и на нее соглашались… Тем временем, истребив и четвероногих, и птиц, люди, терзаемые голодом, стали употреблять в пищу всякое мясо, даже падаль и прочую дрянь. Иные, дабы избежать смерти, поедали дикие коренья и водоросли, но тщетно: никто не избежит гнева Господня». А вот печально знаменитые сцены антропофагии: «В те времена — о горе! — неистовый голод принудил людей к тому, чтобы пожирать человеческое мясо, что крайне редко, по слухам, случалось в прежние времена. Те, кто был посильнее, сбивались в ватаги, хватали прохожих, расчленяли их, варили мясо на огне и поедали. Многие из тех, кто переходил с места на место в поисках пищи, бывали зарезаны ночью в домах, где находили приют, и становились пищей хозяев. Очень многие подзывали детей, показывая какой-нибудь плод или яичко, заманивали в укромное место, разрезали на мелкие кусочки и пожирали. Не счесть мест, где и трупы вырывали из могил, дабы утолить ими голод. Так распространилось это безумие, что даже скоту было безопаснее бродить без присмотра, нежели человеку. Как будто стало уже обычным делом есть человеческое мясо, некто явился с кусками его на рынок в Турню и выставил их на продажу, словно обыкновенное мясо животных. Этот человек, когда его задержали, и не отрицал вины; его тут же крепко связали и сожгли на костре. Мясо зарыли в землю, но другой человек вырыл его ночью и съел; его сожгли тоже». И это только начало жутких описаний, которые мы не можем считать просто художественными преувеличениями, цитатами из литературных источников или местными слухами.

Аналогичные рассказы встречаются во многих других источниках. Адам Бременский пишет, что с 1066 по 1072 г. голод воцарился в его городе «и многие бедняки умирали прямо на площадях». В 1083 г. в той же Германии «множество детей и стариков погибло от голода». Высокая смертность наблюдалась и в 1094 г., когда, как уверяет хроника Космы, немецкие епископы, возвращаясь после синода в Майнце, не смогли войти в приходскую церковь в Амберге, поскольку великое множество трупов громоздилось на мостовой. Это лишь немногие примеры, которые легко можно продолжить: голод, недоедание, болезни, эпидемии — частые гости на страницах европейских хроник тех времен. Все сильней становится зависимость от урожаев, все более серьезными последствиями грозят погодные условия, неблагоприятные для земледелия, по мере того как выбор, сделанный в пользу выращивания зерновых, ставит свои условия растущему населению. Период установления этой новой реальности в производстве и питании — именно XI в. — особенно отмечен напряженностью и разрывом связей: речь идет о том, чтобы создать новое равновесие, по-настоящему заложить основы аграрной культуры, которая в предшествующие века только начала формироваться. Отсюда и трудности, и провалы, и успехи, и трагедии неурожайных лет, распространение новых болезней, связанных со злоупотреблением зерном. Например, в X и XI вв. в Европе свирепствуют эпидемии эрготизма (кожного заболевания, вызванного употреблением «рогатой», то есть пораженной токсичным грибком, спорыньей, ржи), особенно ярко выраженные в 1042, 1076, 1089, 1094 гг. Потом приходит время успехов: начиная с XII в. частотность и интенсивность неурожаев снижается, ситуация с продовольствием улучшается (но не будем забывать и об опасностях — о них мы еще поговорим).

Таким образом, начало аграрной экспансии совпадает — в XI в., как это было в меньших масштабах в IX в., а потом повторится в XVI и XVIII вв. — с периодом возрастающих продовольственных затруднений, непреодолимых в рамках сложившегося равновесия разных отраслей производства. Можно ли заключить из этого, что экспансия земледелия — ответ на нехватку еды? Вспомним инвентарную опись из Боббио: «Мы пошли на это по необходимости».

 

Позиция силы

С этого момента европейская экономика приобретает все более ярко выраженный аграрный характер. И все-таки произошедшего сдвига было бы недостаточно для того, чтобы внести — во всяком случае, сразу, за короткое время — значительные изменения в режим питания большинства, если бы не произошли коренные перемены социального характера. Хотя площади лесов и сокращались, они все же не исчезли совершенно, кое-где крупные массивы сохранялись многие века, иные существуют и поныне. Зато происходило вот что: повсеместно урезались права пользования лесами. По мере демографического роста и сокращения невозделанных земель все более яростной становилась борьба за использование этих последних; социальная напряженность возрастала, и все четче определялись привилегии, связанные с прерогативами власти: методами более или менее жесткими, с большей или меньшей исключительностью право пользования лесными ресурсами перешло к наиболее сильным социальным слоям, а более слабые оказались обделенными. В странах, где существовала сильная единоличная власть, таких как Франция или Англия, контроль за использованием лесов сосредоточился в руках короля и связанной с ним аристократии. В других краях лакомым куском завладели те, кто осуществлял власть на местах: владельцы замков, епископы, аббаты, даже города — там, где экономические и общественные условия способствовали их развитию.

Первые стычки из-за пользования лесными ресурсами происходили еще в VIII–IX вв.: мы видели, как монастыри подчиняли местных жителей своей власти, добиваясь контроля над этими пространствами, лишая доступа к ним сельские общины. В X–XI вв. на сцену в основном выступают светские сеньоры: в этот период складывается аристократическая олигархия, подчиняющая людей и земли своей власти, не только держащая под надзором администрацию и суд, но и присваивающая себе контроль над производственной деятельностью. Отношения с крестьянами становятся все более напряженными: сеньоры требуют больше, чем прежде, уже не только в частном порядке (как землевладельцы), но и взимая подати от имени властных структур. Даже церковное и монастырское имущество (люди, земли, скот, съестные припасы) подвергается насильственному разграблению. Дикая жажда власти — сходная с голодом крестьян — обуревает мир знати. Это беспокойство тоже вызвано нуждой, необходимостью урвать свой кусок богатства и власти (и среди знати ощущался демографический рост).

В эти-то смутные времена сеньоры и присваивают себе права на пользование невозделанными землями. Повсюду множатся заказники, в которых деревенским жителям охотиться запрещено, — охота возводится в ранг привилегии: с тех самых пор браконьеры приравниваются к классовым врагам и преследуются с особой жестокостью. Выпас скота тоже строго регламентируется: право на траву и на желуди (то есть использование травы для выпаса овец и желудей для откармливания свиней) обставляется различными условиями и ограничивается; то же относится и к праву на сбор колосьев — прежде после сбора урожая на стерню можно было свободно выгонять скот. В XIII–XIV вв. подобные права «практически исчезли на большей части холмов и равнин Центральной и Северной Италии» (Ф. Джонс), как и в других европейских странах, в районах, наиболее пригодных для земледелия. Они сохранились (и надолго) в окраинных областях, но нигде уже не играли такой решающей роли, как в прежние времена. Города, которые кое-где в Европе, например в Центральной и Северной Италии, успешно оспаривали у земельной аристократии права на владение территорией, тоже приняли участие в этой всеобщей экспроприации, предоставив целые лесные массивы в исключительное пользование cives.

Крестьяне относились к этим событиям с вполне понятным неудовольствием. В пределах возможного они пытались противостоять переменам, как показывают судебные документы начиная с IX в.: бесконечная череда жалоб, тяжб, унижений. Иногда им удавалось защитить свои права, как-то договориться с сеньорами (так, некоторые сельские общины в Северной Италии в XII в. завоевали (или отвоевали) право на охоту на общественных землях). Но чаще эти права грубо и окончательно отбирались. Во всяком случае, права на пользование невозделанными землями очень долго, несмотря ни на что, пребывали в центре внимания крестьян. На них останавливается Вильям де Жумьеж, хронист XI в., рассказывая о крестьянском восстании, залившем кровью герцогство Нормандию в 996 г.: «Единственное внятное проявление самосознания, упомянутое хронистом, — ярко выраженное желание крестьян пользоваться по своему усмотрению лесами и водами» (Р. Хилтон). Восстание было подавлено с чрезвычайной жестокостью Раулем, графом Эвре, дядей герцога Ричарда II. Особую жесткость в защите привилегий знати мы находим в Англии, где король оставляет за собой право на «большую» охоту (олени и прочие крупные животные), а местные сеньоры довольствуются монополией на охоту малую. Имея в виду сложившуюся ситуацию, «легко представить себе, — это опять Хилтон, — что популярность красочных легенд о таких героях, как Робин Гуд, отражает не только притягательность жизни, полной приключений, протекающей вдали от цивилизации, но и утопическую картину мира, в котором можно свободно пойти на охоту и добыть мяса». Доступ к природным ресурсам останется основным требованием крестьян и в последующие века: это проявится и в английском восстании 1381 г., и в 1521 г. в Германии.

Ограничение или отмена прав на пользование невозделанными землями представляет собой не только важную главу в социальной и экономической истории, но и решающее событие в истории питания. От него берет начало существенное расхождение режимов питания: социальная дифференциация пищи (всегда имевшая место, но скорее в количественном отношении) теперь приобретает ярко выраженный качественный характер. Питание низших слоев с этого времени основывается преимущественно на продуктах растительного происхождения (зерновых и овощах), а потребление мяса (особенно дичи, особенно свежего мяса, но и мяса вообще) становится привилегией и все более воспринимается как status-symbol. В каком-то смысле можно сказать, что былое противопоставление животной и растительной пищи, указывающее на отношение к питанию разных цивилизаций, возникает снова, выражая на этот раз социальные отношения. Возникает новый язык питания, на котором европейцы заговорили с XI в. и далее продолжали говорить на нем все более ясно и осознанно.

Эти изменения, конечно, произошли не вдруг, хотя были моменты (тот же XI в.), когда они проходили в особенно ускоренном темпе. В одних местах перемены окончательно свершились, в других лишь наметилась тенденция. Вообще же следует признать, что в рационе питания европейских крестьян, особенно по сравнению с другими эпохами или другими цивилизациями, — а в эти столетия аграрные преобразования проходили наиболее бурно как в культурном, так и в экономическом плане, — в XII–XIII вв. все еще остается достаточное количество мяса. Около 1130 г., адресуя дорогой Элоизе и ее монашенкам в Параклете письмо, полное советов по поводу того, как организовать материальную и духовную жизнь сестер, Пьер Абеляр объясняет, каким образом обязательное воздержание от мяса, столь яро пропагандируемое традиционным монашеством, может само по себе привести к греху чревоугодия: в самом деле, мясо — распространенный продукт, каждый может достать его без особых хлопот; это — гораздо более «обычная» еда, чем рыба, которой монахи привыкли его заменять; рыба «тем дороже, чем реже встречается по сравнению с мясом, так что беднякам и вовсе недоступна; к тому же она менее питательна»; одним словом, рыба — лакомство для изысканных вкусов и тугих кошельков. Более смиренным — по существу, если не по форме — будет поведение того, кто, не кичась отказом от мяса, изберет поистине умеренный и простой образ питания; пусть даже бы он и ел мясо «трижды в неделю», советует Абеляр. Таким образом он будет поддерживать себя более обычной едой, гораздо менее соблазнительной, чем рыба или птица, хотя и птицу «Благословенный отнюдь не запрещает есть».

Роль мяса как сугубо питательного продукта, считавшегося тогда (позже это мнение изменится) необходимым дополнением к рациону бедняков, освещается во многих других памятниках эпохи. В XIII в. первая «Битва Поста и Карнавала» — тема, которой суждена славная судьба в европейской литературе последующих веков, — еще может завершиться победой мясной пищи над постной, победой, которая обосновывается прежде всего тем, что беднякам необходимо мясо: Пост чересчур жесток, он поражает только смиренных, а богатым никто не возбраняет отыскивать другие лакомства. Абеляр говорит о том же самом.

Остается, однако же, тот факт, что крестьянин XII–XIII вв. становится все более и более замкнут и изолирован в своей усадьбе. Доступ к лесу теперь затруднен, охота и выпас скота уже не играют такой решающей роли, как в предыдущие века. Количество мяса в натуральном хозяйстве сокращается: меньше дичи, меньше свинины. На домашнюю птицу всегда можно рассчитывать, но знаменательно, что в литературе эпохи курятина всегда представлена как роскошная еда, во всяком случае предназначенная для праздничных дней. Нужно добавить, что внутри крестьянского мира тоже происходит расслоение: возрождение торговли и денежного оборота наряду с постоянным ростом производства продуктов питания приводит к изменениям в первое время едва заметным: рядом с богатыми крестьянами, которые сумели воспользоваться случаем и отвоевать себе место в рыночной экономике, многие другие живут по старинке, погруженные в традиционное натуральное хозяйство; между тем растет число поденщиков, и этот сельский пролетариат особенно уязвим во времена продовольственных кризисов.

 

Хлеб наш насущный…

Начиная с XI в. хлеб приобретает решающее значение в рационе простонародья. Все остальное начинает восприниматься как дополнение, как некий гарнир, «сопровождающий» хлеб: распространение слова companatico в языках романского ареала (где наиболее ярко выражена культура хлеба) — наилучшее тому доказательство. Точка зрения коренным образом изменилась, произошел подлинный переворот во взглядах с тех пор, как в VII в. Исидор Севильский писал, что хлеб, pane, называется так потому, что «добавляется к прочей еде»: «panis dictus, quod cum omni cibo adponatur». Теперь к хлебу добавляется все остальное.

Упоминания о хлебе в документах слишком часты, почти назойливы. В сельскохозяйственных договорах поля называются «хлебными землями». Урожай с этих полей становится, по аналогии, «сбором хлеба». Долю «хлеба» требуют в качестве арендной платы или десятины. Из хлеба, точнее зерна или муки, состоят запасы крестьянских семей, обозначенные в инвентарных описях имущества. Среди домашней утвари важнейшим предметом является квашня: в ней хранят хлеб, в ней замешивают тесто. Семья, общность людей, которые едят и спят под одной крышей, тоже определяется через хлеб: «они едят один хлеб» (и пьют одно вино). Когда хлеба нет, начинается голод. Используя другие продукты, можно какое-то время прожить, но отсутствие хлеба — знак беды. Привычка к хлебу, глубоко укоренившийся обычай ежедневно готовить и употреблять этот продукт питания, заставляет производить его во что бы то ни стало, используя — в периоды продовольственных кризисов — какие угодно ингредиенты.

Здесь нет ничего нового, нечто похожее мы наблюдали в VI в. (вспомним Григория Турского); нетрудно было бы найти и другие цитаты: «хлеб неурожая» (замешенный даже с землей, как у французских крестьян в 843 г.) — явление, хорошо известное и часто встречающееся в истории голодовок. Во время голода 1032–1033 гг., рассказывает Рауль Глабер, «была сделана проба, какой, как нам кажется, никто нигде и никогда не делал. Многие выкапывали белый песок, похожий на тонкую глину, и, смешивая его с малым количеством муки и отрубей, выпекали булочки, стараясь таким образом обмануть голод». К сожалению, «старания были напрасны: лица у всех побледнели, щеки запали; у многих раздулись животы и натянулась кожа; говорили они тоненькими голосами, похожими на писк умирающей птицы». Но, несмотря на плачевные последствия, это все-таки был наиболее «рациональный» (П. Боннасси) способ бороться с голодом; только испробовав его, люди переходят — в самых тяжелых, трагических обстоятельствах — к другим формам поведения (едят, «будто скот», траву и прочие «негодные» вещи). Выпекать хлеб из песка — акт отчаяния, но отчаяния еще сдерживаемого, находящегося под контролем. Голодающие поколение за поколением разрабатывали технику выживания, передавали из уст в уста различные рецепты: «как то принято у бедняков, они смешивали травы с горсточкой муки», пишется в одной хронике по поводу голода, случившегося в Швабии в 1099 г. Даже ученые занимались этим: подробные указания о том, как приготовить «хлеб неурожая», мы находим в трактатах по агрономии, написанных в мусульманской Испании. «В момент европейской аграрной экспансии в них с опорой на весь комплекс научных знаний вырабатываются основы повседневного питания» (Л. Боленс); знания эти унаследованы от агрономии, фармакологии и диететики греков и римлян. Начиная с зерновых, овощей и кормовых культур, зелени и садовых плодов и кончая дикорастущими травами, орехами и лекарственными растениями, эти рецепты все более и более отклоняются от нормы: «обращение к фармакопее становится все более важным по мере того, как растение, из которого производится хлеб, отдаляется от ботанических признаков, которые позволили бы сделать из него огородную культуру». Например, Ибн-аль-Аввам пишет, что «если плод несъедобен, следует очистить его природный вкус, устранить его различными способами; когда же вкус исчезнет, плод высушивают, перемалывают и пекут из него хлеб». Незнание определенных правил, спешка, ошибка в выборе трав или в способе их приготовления могли привести к роковым последствиям. «Среди собранных трав оказалась одна ядовитая, называемая шейкой, и многие умерли», — читаем в хронике, посвященной недороду в Германии в 1099 г.

В любом случае очевидно, что с течением веков всякая попытка преодолеть продовольственный кризис, прибегая к альтернативным зерновым (или к невероятным суррогатам), все с большей определенностью обрекается на провал. Сообщение, относящееся к 779 г., когда — рассказывается в «Житии» святого Бенедикта Аньянского — толпа голодных бедняков скопилась у ворот монастыря, домогаясь еды, и их кормили ежедневно, вплоть до нового урожая, «бараниной, и говядиной, и овечьим молоком», несколько веков спустя было бы просто немыслимо. Мало-помалу люди свыкались с мыслью о том, что «без земледелия прожить трудно» (так сказано в одном агиографическом сочинении, повествующем о недороде, который случился в 1095 г. на территории современной Бельгии), и вот тогда-то нехватка хлеба — penuria panis, exiguitas panis, inopia panis, упоминающиеся в хрониках, — становится поистине нестерпимой.

На самом деле имеется в виду не только «хлеб». Мы уже говорили, что это наименование многое вбирает в себя; в нем получает символическое отражение вся пища, получаемая в результате обработки полей. Надо сказать, что в XI–XIII вв. в европейском земледелии заметно расширились площади, отведенные под пшеницу, которая стала понемногу вытеснять второстепенные зерновые культуры; потребление хлеба — именно белого хлеба — возросло. Но это явление коснулось почти исключительно двух немногочисленных категорий потребителей, порой совпадающих: землевладельцев, которые требовали от крестьян оброк пшеницей, пренебрегая другим зерном (и частично потребляли ее сами, частично предназначали для продажи), и горожан, которые, не владея землями, все же могли приобретать пшеницу на рынке. А крестьяне, которые посещали рынок лишь время от времени и в основном чтобы продать какие-то излишки, в большинстве случаев довольствовались продуктами, выращенными на собственной земле, которые оставались после того, как землевладелец получал причитающуюся ему часть. Поэтому их рацион по-прежнему в большой степени базировался на второстепенных зерновых и на овощах, а иногда, как мы уже видели, на каштанах; таким образом, он состоял из черного хлеба, каш, похлебок. «Обильный урожай каштанов, проса и фасоли, — утверждает миланский писатель XIII в. Бонвезино далла Рива, — зачастую может прокормить огромное количество людей, вместо хлеба»: panis loco. Только кое-где крестьяне, кажется, тоже начинают употреблять (но не раньше XIII в.) пшеничную крупу и белый хлеб: так было, например, в Тоскане, между Сиеной и Флоренцией, где город оказывал такое сильное влияние на сельскую экономику, что деревенские жители стали подражать городским моделям потребления. Или в Южной Италии, где сохранилась еще римская модель производства, основанная на паре пшеница — ячмень; но и там пшеница в основном была предназначена для продажи, ее отправляли в богатые северные города или, морем, в другие страны; важную часть рациона местных крестьян составлял ячмень (похлебки, лепешки и низкосортный «хлеб») и овощи.

Итак, за редкими исключениями, белый хлеб оставался роскошью, недоступной большинству. В XII в. в одном из стихотворений Гильома Аквитанского он поставлен в один ряд с перцем (крайне дорогостоящим продуктом!) и выдержанным вином: «белый хлеб, доброе вино и перец в изобилии». А Умберто ди Романс в проповеди новообращенным цистерцианцам рассказывает — или придумывает, это все равно — крайне знаменательную историю: «Люди часто приходят в наш орден из бедного состояния, привлеченные надеждой улучшить свою участь. Случилось однажды, что человек, привыкший у себя дома есть черный хлеб, решил вступить в наш орден, чтобы попробовать белого. В день пострига, когда простерся он перед аббатом, его спросили: „Чего ты желаешь?“ И он ответил: „Белого хлеба, да почаще!“». Что же до того, как воспринимали обитатели городов «эту деревенщину», процитируем новеллу Джованни Серкамби: «Что они там думают, эти крестьянки, — говорит один из персонажей знатной флорентийке, — будто можно из скверной муки испечь добрый хлеб; но неужели им самим просяной хлеб кажется не хуже пшеничного?»

Таким образом, в XII–XIII вв. обозначается новое противопоставление моделей питания, которое долго продержится в европейской культуре: противопоставление города и деревни.

 

Чревоугодие города

«Ты, что держишь под началом снабжение продовольствием, не минуешь городов, а окажешь предпочтение им, их вящему чревоугодию». Направляя это официальное письмо префектам, ведавшим продовольствием, Кассиодор затрагивал жизненно важный пункт римской государственной организации (в VI в. ею уже распоряжался Теодорих, «варвар», который, однако, с уважением относился к традиционным политическим моделям). Город играл главную роль в координации управления; он был осью, вокруг которой вращалась не только политическая, но и экономическая жизнь всего государства, местом, куда стекались сельскохозяйственные продукты и всяческие виды продовольствия; они скапливались на складах крупнейших собственников, но большей частью поступали на рынок. «Продовольственная» политика (руководство снабжением городов и контроль над поставками) была важнейшей составляющей общественной деятельности, которой руководили особые лица. Затем, когда распались (по крайней мере, на Западе) политические и общественные связи былой империи, европейская деревня долгое время жила, имея в виду другие ориентиры: сельскую общину, дворы сеньоров, местные аббатства и церкви. Может быть, еще и потому, что не стало давящего, жадного государственного аппарата, сельская община смогла перестроиться на новых основах и выработать различные формы хозяйствования и снабжения, в основном направленные на внутреннее потребление. Аграрный подъем IX–XI вв. сопровождался новым расцветом рыночной торговли, в основном локальной: деревни, замки, монастыри стали центрами возобновившегося обмена. Местные сеньоры не замедлили присвоить себе вновь появившиеся излишки. В некоторых районах, например в Италии и Фландрии, это явление приобрело ярко выраженный урбанистический характер, и «сеньорами» как раз стали города, вокруг которых вновь начала выстраиваться сельская экономика. Новая форма городского империализма распространилась на прилегающую территорию, ресурсы которой стали оцениваться главным образом с точки зрения рынка и городского потребления. Продуманная до мелочей (хотя иногда и импровизированная) продовольственная политика была сосредоточена на одной-единственной цели: в достаточной мере обеспечить город, удовлетворить, как сказал бы Кассиодор, его чревоугодие.

Законодательное вмешательство городских властей (единичные предписания, официальные статуты) распространяется на все этапы производственного процесса: производится надзор над полями, выносятся распоряжения, направленные на повышение плодородия почв; контролируется крестьянский труд, кропотливо расписанный по месяцам и дням; контролируются процессы переработки продуктов, разрабатываются некие нормативы, прежде всего для мельниц и печей; рынок контролируется за счет варьирования таможенных пошлин — они понижаются или повышаются в зависимости от намерения поощрить импорт или экспорт. Эти законы, принятые городскими властями, находят отражение и в договорах, которые землевладельцы в частном порядке заключают с окрестными крестьянами. Неудивительно, что мы находим там те же интересы, даже те же слова: разве владельцы земель — не те же самые люди, которые заправляют в городе? Защищая свои частные интересы, они заботятся и о городском рынке; защищая свои права, обеспечивают достойный уровень потребления в городе. Подробно расписываются полевые работы: сколько раз и в какое время пахать поле; каким количеством навоза удобрить поле; какие культуры возделывать (особое внимание уделяется пшенице, поскольку горожане не хотят другого зерна). Меняется взгляд на крестьянина, он уже не только подневольный человек, объект угнетения (таким его понимала традиционная знать), но и человек трудящийся, способный больше производить и больше зарабатывать: взгляд на вещи через призму выгоды — новый аспект европейской культуры, утверждающийся с XI–XII вв. в «буржуазных» слоях, которые представляют собой сложную социальную реальность, включающую не только буржуазию в узком смысле, но и мелкую и среднюю городскую знать.

Трактаты по агрономии, которые начинают появляться на Западе после многовекового перерыва (исключением является арабская наука в Испании, о которой мы упоминали), отражают эту новую городскую реальность и явно защищают интересы городов. Например, знаменательно, что Паганино Бонафеде, болонский землевладелец и агроном XIV в., останавливается только на выращивании пшеницы, опуская такие культуры, как просо и сорго, поскольку «чуть ли не каждый знает, когда их следует сеять». Фуражное зерно (так именовались в Италии второстепенные злаки) способен возделывать каждый, а вот пшеницу — нет, возделыванию пшеницы людей надо учить. Точно так же все внимание сосредоточено на пшенице и в английских трактатах XIII–XIV вв., в частности в известном труде Уолтера из Хенли: в них не столь явно защищаются интересы городов, но отчетливо видна ориентация на денежную экономику и рынок. Именно в этом контексте мы должны оценивать феномен нового обращения к пшенице, характерный для сельского хозяйства Европы и проявившийся более или менее отчетливо в разных ее частях в XII–XIII вв. Пшеница стала самой важной зерновой культурой как для городских жителей, так и для владельцев земельных угодий; притом деревенские жители продолжали питаться «фуражом».

По правде говоря, в хлеб горожан тоже проникают второстепенные зерновые (а также бобовые и каштаны). Приведем один пример из множества — Болонское уложение 1288 г. различает три основных типа муки: чистая пшеничная (за ее помол берут налог в 4 денария за корзину), «смешанная» (2 денария) и мука из бобов и пшеницы (ее, очевидно, считали смесью высокого качества, поскольку за помол платили по 3 денария). Понятно, что это касалось только низших слоев городского населения, да и то не всегда: от пшеницы и от белого хлеба, которые сделались чем-то вроде status-symbol в городском режиме питания и образе жизни, отказывались лишь по необходимости. Сила закона, дипломатии, оружия — не счесть случаев, когда городские власти, используя эти средства, проводили реквизицию зерна в деревнях — защищала город и превращала его, так сказать, в островок искусственно созданного изобилия. Из близких ли, из дальних ли краев, но пшеницу доставляли любыми средствами, хоть бы и ради поддержания общественного порядка: прибегнуть к фуражу для горожан означало унизиться, вернуться к «деревенским» условиям жизни; когда их к этому вынуждали, они протестовали и во всем обвиняли власти.

Для городских слоев голодные времена означали carum tempus, «времена дороговизны», и эта зависимость от рынка, которая обычно гарантировала более высокий и разнообразный уровень потребления, чем в деревнях, в трудные моменты делала положение горожан более опасным по сравнению с крестьянами, предоставленными самим себе, но непосредственно связанными со средствами производства. Достаточно примеров, когда вследствие крайней скудости припасов становится трудно удовлетворить нужды бедняков — и тогда привилегиям наступает конец, городские ворота закрываются, и не только деревенские жители не могут попасть внутрь, но и городскую бедноту выгоняют вон. «Однажды в Генуе была страшная дороговизна, и скопилось в ней множество бездельников, более чем в какой-либо другой земле», тогда власти снарядили корабли и пустили по улицам глашатаев, которые кричали, «пусть, мол, бедняки отправятся на берег, там будут раздавать казенный хлеб»; огромная толпа скопилась на пристани, не только городские бедняки, но и чужие «бездельники». Представители коммуны сделали вид, будто хотят разделить их: пусть горожане взойдут на один корабль, а чужаки — на другой. Все поднялись на борт. И тут же весла были спущены на воду, и всех бедняков (настоящих и мнимых) отвезли на Сардинию. «И там их оставили, как и следовало поступить, и в Генуе кончилась дороговизна». Об этом мы читаем в «Новеллино», сборнике рассказов, побасенок и апологов, написанных в конце XIII в. Допустим, что этот эпизод вымышлен, — все же знаменательно, что воображение современников способно было его породить. В последующие века не будет недостатка в аналогичных примерах, описанных в хрониках и предписанных законом, — примерах «буржуазной жестокости», по определению Фернана Броделя.

 

Есть много, есть хорошо

Не без напряженности, противоречий и контрастов европейское общество, по-видимому, достигло в первой половине XIII в. уровня достаточно распространенного, хотя и не всеобщего благосостояния: экономический рост, пусть ценой эмаргинации и усугубления социального неравенства, какие ведет за собой всякий прогресс, все-таки благотворно сказался на положении дел как в городе, так и в деревне. Равновесие между численностью населения и количеством ресурсов остается хрупким, нестабильным; продолжающаяся раскорчевка лесов и аграрная колонизация, знак возрастающей и не находящей удовлетворения потребности в пище, — наилучшее тому доказательство. Но как следствие — накапливаются богатства, более широкие слои населения получают такие возможности потребления, даже роскоши, какие в предыдущие века доставались очень немногим. Около 1250 г. Европа достигает высшей точки этого расцвета, начавшегося примерно столетием раньше; расцвета частичного, социально ограниченного, но все-таки вполне ощутимого. К тому же нельзя сказать, чтобы низшим слоям на этом пиру уж совсем ничего не перепало: количество и частотность голодовок в XII–XIII вв. значительно сокращаются. И разве не увеличение производительности труда крестьян (ведь нельзя же все приписать улучшению погодных условий) позволило сеньорам и горожанам взимать с них налоги и богатеть? В 1255 г. святой Бонавентура может написать в своем трактате, что проблема голода осталась в прошлом, и порадоваться достатку, который выпал на долю его поколения. Разумеется, не стоит обобщать (какие-то три года спустя Матфей Парижский уверяет, что в Англии умерли от голода 15 тысяч человек), и все-таки оптимистические высказывания отражают социальный и культурный климат.

Мы уже говорили, что этот феномен касается главным образом городов. Риккобальдо из Феррары в конце XIII в., полстолетия спустя, описывает эпоху императора Фридриха II как время, когда «обычаи и нравы итальянцев отличались грубостью»; тогда «пища была скудная, и горожане ели свежее мясо всего трижды в неделю. В обед они варили мясо с овощами, а на ужин подавали то же мясо холодным». Обратим внимание прежде всего на количественный аспект: для горожанина XIII в. есть свежее мясо трижды в неделю — признак нищеты и скудости (а к этому «малому» количеству мяса следует прибавить, по крайней мере, ветчину). Не так уж это и мало, но Риккобальдо (и горожанам, его современникам) такое количество не кажется достаточным. Можно также переставить акцент на качество: раньше ели невкусную пищу, плохо приправленную овощную похлебку и остывшее мясо. Так или иначе, поскольку сожаление о счастливом прошлом, кажется, всегда было присуще человеку, этот неожиданный переворот в ценностях — признак общества сильного, уверенного в себе.

Даже крестьяне — те из них, кто, воспользовавшись возможностями, какие предоставляет особо динамичная фаза развития экономики, сумел разжиться землей и деньгами, — стремятся питаться лучше, сравняться в образе жизни с сеньорами и горожанами. В Германии XIII в. старый крестьянин Хельмбрехт (герой одноименной повести в стихах Вернера Садовника) советует сыну придерживаться «подобающего ему» мучного рациона, утверждая, что мясо и рыба предназначены для господ: «Ты должен жить тем, чем живу я, тем, что твоя мать тебе дает. Пей воду, дорогой мой сын, вместо того чтобы красть деньги на вино… Неделя за неделей твоя мать варит тебе пре красную пшенную кашу: ею ты должен наедаться досыта, а не отдавать за гуся краденого скакуна… Лучше, сын, смешивать просо с овсом, чем есть рыбу, покрыв себя позором». Но сын не согласен: «Сам пей воду, отец мой, а я хочу пить вино; сам ешь свою кашу, а я хочу жареной курицы».

Богачи — как всегда происходит в подобных случаях — еще выше поднимают планку социальных различий. В мире, где изобилие распространяется все шире (хотя и не становится всеобщим), есть много, как привыкли европейские правящие классы, уже недостаточно. Это, конечно, остается важной отличительной чертой знати: у героя рыцарских романов всегда могучий аппетит. В «Песни о Гийоме» герой, позорно покинув поле битвы, утешается лопаткой вепря, жареным индюком, караваем хлеба и двумя большими сладкими пирогами; видя это, Гибур, жена героя, упрекает его: ведь тот, кто в силах столько съесть, не должен был бесчестить свой род бегством от врага. Еще раньше та же самая Гибур подала примерно такую же еду племяннику Гийома, Жирару, который, в точности как дядя, поглотил все в один присест; видя такой аппетит, Гибур сказала себе, что это наверняка отважный воин, а мужу заметила: «Сразу видно, что он из вашего рода».

Но наряду с повторением традиционных культурных моделей и стилей жизни, связанных чуть ли не с животными образами силы и мужества знатного человека, встречаются отрывки, где «куртуазный» герой — или автор, заставляющий его говорить и действовать, — выказывает умеренность в еде или даже полное к ней невнимание; картина была бы неполной, если бы мы истолковали эту меру, эту сдержанность просто как приобщение к религиозной морали, к новому образу «христианского» воина, образу, который как раз в эти века утверждается и получает воплощение. В романах XII–XIII вв. пищевые аспекты жизни благородного сословия зачастую едва затронуты: автор «заботится лишь о том, чтобы развеять малейшее подозрение в бедности или скупости, уверяя, что у всех было еды вдосталь» (Мартеллотти — Дуранте). «Ужин ему подали знатный, а подробно рассказывать я не хочу», — обрывает на полуслове Кретьен де Труа свой рассказ о королевской трапезе Артура в «Эреке и Эниде»: мы узнаем только, что там были птица, дичь, фрукты и драгоценные вина. Даже описание обеда, которым торжественно завершается коронация Эрека, разочарует тех, кто хотел бы восстановить меню и очередность подачи блюд: «Тысяча рыцарей разносят хлеб, еще тысяча разливают вино, а еще тысяча раскладывают прочую еду»; и «о разных блюдах, которые подали к столу, я мог бы дать вам подробный отчет, но не стану этого делать, потому что должен заняться другим». Еще более ясно выражается Гартманн фон Ауэ, переводчик Кретьена на немецкий язык, который завершает описание такой сентенцией: «Я не хочу рассказывать вам, что они ели, ибо они заботились скорей не о том, чтобы много есть, но о том, чтобы вести себя благородно».

Значит, речь идет не только о христианской умеренности и даже не преимущественно о ней. За видимым невниманием этих героев к еде, за уклонением авторов от слишком подробных описаний на самом деле скрывается живейшее пристрастие к «благородному поведению» и всему тому, что теперь считается необходимым дополнением к приему пищи: красоте стола, скатертей и посуды; хорошему обществу и приятной беседе; музыке, зрелищам, изысканности манер. Мы присутствуем при рождении «хороших манер», застольного ритуала, основанного скорее на изяществе, чем на силе; скорее на форме, чем на содержании (и в плане еды тоже). Именно в куртуазной среде XII–XIII вв. такие «манеры» начинают определяться как знак социальных различий, и упор делается уже не на количестве потребляемого (или не только на нем), но на качестве и способах потребления.

Но не только «дополнение» к еде, то есть атмосфера застолья, привлекает внимание этой новой аристократической культуры. Еду тоже предпочитают более изысканную, тщательно приготовленную, радующую вкусом, запахом, цветом. Не столько аппетит (обладание которым все же остается важнейшим свойством знатного человека), сколько способность выбирать, отличать хорошую еду от плохой станет знаком достойного вхождения в куртуазную жизнь: когда граф-отшельник из «Тиранта Белого» (знаменитого романа Жоанота Мартореля) отказывается наконец от суровых лишений и возвращается к жизни дворянина, его подвергают различным испытаниям; вот одно из самых существенных: «…много блюд поставили перед ним на стол, и он, человек опытный и мудрый, ел только хорошую еду, а к другой не прикасался». Так же точно с большого золотого блюда, на котором были поданы сласти, он взял только засахаренные фрукты.

Теперь нас не удивляет, что в XIII в. в Европе появляются первые образцы поваренных книг, жанра, следы которого затерялись после позднеримского пособия, приписываемого Апицию. Это — самое явное и ощутимое проявление вновь проснувшегося интереса к еде как удовольствию.

 

Гастрономия и голод

В начале XIII в. папа Иннокентий III в своей обличительной речи «О мирской суете» («De contemptu mundi») не пощадил грех чревоугодия и новые формы обжорства, плоды безумных человеческих страстей. Недостаточно уже вина, пива, сидра: «производятся новые эмульсии, новые сиропы»; недостаточно вкусной еды, которая приходит к нам с деревьев, с земли, с моря, с неба: «все требуют, все покупают пряности и ароматы». И, пробуя любое блюдо, доверяются ухищрениям поваров.

На самом деле речь не идет о нововведении в полном смысле этого слова. Обильное употребление специй было с давних пор распространено в европейской кухне (изысканной, разумеется): уже в IX–X вв. наблюдается значительный приток специй на западные рынки, в Италию и Францию, и документы показывают растущий интерес к таким продуктам, как имбирь, корица, галанга, гвоздика, которыми римская кухня пользовалась мало или вовсе не пользовалась, ограничиваясь почти исключительно перцем (о чем свидетельствует поваренная книга Апиция). Другие пряности сперва появляются в трактатах по диететике в основном как целебные средства: так, в VI в. Анфим в своем послании «Наставления о пище» предписывает употребление имбиря, неизвестного Апицию. Из медицинской сферы специи мало-помалу переходят в сферу гастрономическую — такой переход обнаруживается часто, так происходит со многими продуктами. Когда в XI в. походы и завоевания крестоносцев делают контакты с Востоком более тесными, приток специй становится еще обильнее и находит благоприятную почву для распространения в Европе, которая уже начинает жаждать новых ароматов и вкусов. Особенно повезло венецианским купцам, которые долго заправляли этой сферой торговли.

Кулинарные книги XIII–XIV вв. представляют собой первую письменную кодификацию как этой, так и других гастрономических программ. Так чем же все-таки вызвано пристрастие к пряностям?

Чтобы ответить на этот вопрос, следует вначале, так сказать, расчистить поле, опровергнув ложное представление, которому повсеместно верят, хотя ученые с фактами в руках доказали его полную несостоятельность. Имеется в виду представление о том, что широкое употребление специй (или злоупотребление, согласно этим поспешным и кичливым суждениям) было вызвано необходимостью скрыть, замаскировать, «закамуфлировать» специфический привкус продуктов (в особенности мяса, с которым преимущественно и ассоциируются пряности), слишком часто плохо сохранившихся, если не вконец испорченных. До сих пор еще считается, будто специи служили для хранения мяса — но и то и другое представление ни на чем не основаны. Во-первых, богатые люди (а речь идет о них и только о них, коль скоро дело касается таких экзотических и дорогостоящих продуктов, как пряности) потребляли свежайшее мясо, по возможности дичь, убитую в тот же день (вспомним, как Карлу Великому ежедневно готовили жаркое из дичи на вертеле), или мясо, купленное на рынке, но также очень свежее, поскольку тогда скот забивали ежедневно, по требованию клиентов: животных пригоняли в город живыми. То же самое касалось рыбы — ее либо ловили в реках, либо покупали на рынке; некоторые разновидности, например угри или миноги (они пользовались наибольшим спросом), доставлялись живыми от места, где их вылавливали, к месту продажи. К тому же в поваренных книгах ясно сказано, что специи следует добавлять после варки, «как можно позже», читаем мы в «Ménager de Paris» XIV в. Не выдерживает критики и утверждение о том, что с помощью специй продукты «консервировали»: в ходу были другие способы продлить век мясу и рыбе. Этому служили техники соления (прежде всего), сушки, копчения. И специи тут были ни при чем, хотя бы потому, что потребление солонины было типичным прежде всего для питания бедняков, социального слоя, который специй не видел в глаза. Не то чтобы богачи совсем ничего не знали о мясе, обработанном для длительного хранения, но в общем и целом мы должны признать, что социальный слой потребителей специй в основном совпадает со слоем потребителей свежего мяса лучшего качества.

Другое объяснение снова уводит нас к диететическим представлениям того времени: все врачи признавали, что «теплота» специй благоприятствует перевариванию пищи, ее «варке» в желудке. Недаром их стали употреблять не только как приправу к еде, но и в форме конфет в конце трапезы, за столом или в собственной комнате, перед сном. Такие «комнатные пряности» должны были обязательно находиться рядом с постелью короля: в XIV в. в «Предписаниях» («Ordinacions») Педро III Арагонского они перечисляются среди немногих действительно необходимых вещей (вода и вино для питья, свечи и факелы для света). Мы хорошо знаем, сколь многим обязаны разные гастрономические нововведения, начиная с тех же самых конфет, фармацевтической науке и практике; знаем также, что соображения здоровья играли важнейшую роль в выборе пищи. Однако верно и другое: как в прошлом, так и сегодня те, кто стремится к новизне (потреблению новых продуктов, экспериментам с новыми вкусами), любят тешить себя научными обоснованиями, отыскивать рациональную мотивацию, которая могла бы оправдать их безумные прихоти.

«Пряное безумие» — определение Броделя попадает в точку. «Попробуйте-ка, — пишет Дж. Ребора, — переварить причитающуюся вам часть бульона или соуса „на XII персон“, в котором сварены [согласно рецепту из одной итальянской поваренной книги XIII в.] 26 граммов гвоздики, 3 мускатных ореха, перец, имбирь, корица и шафран; унции гвоздики хватит, чтобы приготовить сильное обезболивающее, а мускатный орех в чрезмерных количествах вызывает отравление». Трудно понять такие излишества, руководствуясь разумными соображениями, — их диктуют прихоти и фантазии. А еще необходимость выставлять роскошь напоказ: цена пряностей, недоступная для большинства, уже достаточная причина для того, чтобы они стали объектом вожделения. Почему мы хотим икры или копченой семги? Недаром в кулинарных книгах, адресованных городской буржуазии (например, в книгах, выпущенных в Тоскане в XIII–XIV вв.), предписывается еще более обильное употребление специй, чем в кулинарных книгах, бытующих в придворно-аристократической среде (при дворе Анжуйской династии в Неаполе или, еще раньше, во Франции). Буржуа более, чем вельможа, испытывает необходимость в том, чтобы подчеркнуть свое богатство, показать всем, как высоко он поднялся по социальной лестнице. Кроме того, если бы речь не шла прежде всего о роскоши, был бы не вполне понятен смысл моральных обличений, которые то и дело звучат в XII и XIII вв.; вспомним инвективы папы Иннокентия. Употреблением пряностей в вине (pigmentorum respersa pulveribus) укорял клюнийских монахов Бернард Клервоский; Петр Достопочтенный в своих «Статутах» вовсе запретил его. Это не помешало использовать специи в фармакологии и медицине: в аптечном шкафу больницы в Клюни — предписывал «Устав» Ульриха — всегда должны присутствовать перец, корица, имбирь и другие «полезные корни». Так что нельзя недооценивать силы тогдашних медико-диететических убеждений; но не только в этом, даже не преимущественно в этом, кроются причины «бума» пряностей в европейской гастрономии XIII в. Потом привычка к пряностям глубоко укоренится в «структурах вкуса» (как их любит называть Ж.-Л. Фландрен). Обильно приправленная специями еда станет казаться вкусной. У каждого обнаружатся собственные предпочтения: европейские поваренные книги (после Италии и Франции они появляются в Каталонии, Англии, Германии) единодушны в своем пристрастии к пряностям, однако значительно расходятся в выборе той или иной приправы. А во многих случаях рецепт ограничивается общим указанием на то, что следует добавить «добрых специй» в уже готовое блюдо: не то чтобы автор кулинарной книги пренебрегал деталями, он просто предоставлял повару свободу поступать как ему вздумается, даже использовать смесь пряностей, что, кажется, было в порядке вещей. Вот пример из итальянской поваренной книги: «Возьми унцию перца, унцию корицы и унцию имбиря, полчетверти гвоздики и четверть шафрана». Такая смесь подойдет «ко всякому блюду».

Образный ряд, вызываемый пряностями, этим не ограничивается. Ими хвастаются, они являются знаком социальной выделенности — но они же олицетворяют ценности грез и фантазий, те самые ценности, какие проецируются на Восток, таинственную и далекую землю, «онирический горизонт» (Ж. Ле Гофф), к которому жители Запада обращают самые разные устремления, где прозревают утопии. Согласно тогдашним картографическим представлениям, Восток граничил с земным Раем, и люди воображали, будто такое соседство накладывает отпечаток на всю часть света: там простираются миры изобилия и счастья, а главное — вечной жизни. Старцы, живущие многие сотни лет, вечнозеленые деревья и возрождающаяся из пепла птица феникс населяют эти земли; там же рождаются специи. Мало того — они являются прямо из Парадиза: Жуанвиль описывает, как нильские рыбаки вытаскивают сети, «полные добра, которое та земля производит, а именно имбиря, ревеня, сандалового дерева и корицы, и говорят, будто все это приходит прямо из земного Рая»; ветер стряхивает драгоценные вещества в реку с деревьев Эдема. «Говорят» — невозможно узнать сейчас, до какой степени наш автор и его читатели верили в легенду. «Так или иначе, но для современников Тэйевана пряности, несомненно, обладали вкусом — и ароматом — вечности» (Б. Лорие).

Мы уже указали на две социальные сферы (буржуазия/знать, город/двор), в которых на рубеже XIII в. появляются кулинарные книги. В обоих случаях ясно и недвусмысленно указывается, для кого они предназначены: «подай сеньору», «поднеси сеньору», читаем мы в придворных рецептариях, например, Анжуйской династии; тосканские книги, наоборот, предполагают небольшое общество «богатых» сотрапезников (такой эпитет обычно не прилагался к родовитой знати): «XX богатых и благородных господ», «XII богатых весельчаков» и так далее. И все же не они являются прямыми адресатами подобных произведений. Сборники рецептов, очевидно, обращены к профессионалам: поварам на службе у сеньора или «богача» либо содержателям таверн. К ним обращены рекомендации и советы: пирог с угрями «немного остуди, иначе богатые обожгут рты»; равиоли «делай в очень тонком тесте, иначе богатым не понравится». Им советуют не переварить нарезанную кусками миногу, «чтобы куски не развалились», и не слишком сильно ее солить, так как она от природы соленая. Им предоставляется право по своей воле разнообразить вкусы и ингредиенты блюд, в зависимости от того, что предлагает рынок и что требуется в данную минуту. «Относительно вышесказанного, — читаем в одной итальянской книге XIV в., — умелый повар может решать по своему усмотрению, что-то изменять в блюдах или окрашивать их как ему вздумается». А вот немецкая поваренная книга: «По этому рецепту можно приготовить и другие продукты». Даже отсутствие указания на количество ингредиентов, характерное для многих европейских сборников рецептов, по-видимому, связано с тем, что они адресованы профессионалам: повара знают, что приготовление пищи — искусство сугубо творческое и экспериментальное и что установленные «дозы» нужны прежде всего дилетантам и начинающим. И не случайно, что те немногие справочники, в которых такие указания имеются, принадлежат — по крайней мере, в Италии — к «буржуазному» разделу подобной литературы. Может быть, причина в том, что «богатые весельчаки» пристально следили за биржей и предпочитали учитывать расходы. А может быть, в городе кулинарные книги находили более разнообразный и потенциально более широкий круг читателей, выходивший за рамки чисто профессионального, в который входили — читаем в новелле Джованни Серкамби — «такие мастера поваренного искусства, какие с помощью книг и собственного умения изобретают столь лакомые блюда, что их заведения дают большой доход и процветают». К ним следует прибавить еще и любопытствующих, и любящих полакомиться, как священник Меоччо, герой новеллы Джентиле Сермини, который прятал под требником свою любимую кулинарную книгу: «Там полно было рецептов разных поваров, объяснявших, как приготовить то или иное лакомое блюдо, как нужно его варить, и с какими приправами, и в какое время года; и речь в той книге шла о еде, ни о чем другом».

Разумеется, то была кухня не на каждый день, а главное, кухня не для всех: качество ингредиентов (начиная с пряностей) и сложность приготовления отсылают нас, без всякого сомнения, к элитарной гастрономии. Но среди элиты описанная кухня становилась реальностью. «В этот день, — рассказывает Салимбене Пармский о визите короля Людовика IX в монастырь миноритов в Сансе, — мы сначала ели черешни и самый белый хлеб. Потом мы ели молодые бобы, сваренные в молоке, рыбу, раков, паштет из угрей, молочную рисовую кашу с миндалем и корицей, жареных угрей под великолепным соусом, и пироги, и творог, и фрукты по сезону, поданные как подобает и в большом изобилии». Это — строго постный обед, не слишком роскошный; но блюда более или менее такие же, какие мы находим в сборниках рецептов, начиная с «белого яства», «бланманже», блю́да, возможно, арабского происхождения, в состав которого входят только ингредиенты белого цвета (рис, миндальное молоко и т. д.). Европейские поваренные книги предлагают многочисленнейшие его варианты, как скоромные (с куриной грудкой), так и постные (с рыбой или, как в данном случае, только с растительными ингредиентами). Несмотря на то, что каждый раз предлагаются разные ингредиенты (проанализировав 37 рецептов «бланманже», содержащихся в английских, французских, итальянских и каталонских поваренных книгах, Ж.-Л. Фландрен не нашел ни одного повторяющегося), можно все-таки сказать, что в этом случае, как и во многих других, речь идет об «интернациональном» блюде, входящем в то гастрономическое койне, какое европейская культура, похоже, выработала между XIII и XV вв. И то и другое представляется бесспорным: общие черты, повторяющиеся продукты и приправы, обмен между различными территориями и вклад каждого в общеевропейскую кухню, с одной стороны; с другой — местные особенности, региональные или национальные, которые наводят на мысль о ранней дифференциации кухонь разных стран: «разница во вкусах и способах приготовления — обильные свидетельства которой появляются с начала XVI в. в трактатах по диететике, в работах, посвященных еде, и в путевых заметках — возникла, не дожидаясь Возрождения и Реформации» (Фландрен). Сами современники это осознавали, как то показывают названия многих блюд (возможно, случайные или фантастические, но все же знаменательные): «бульон по-английски», «бульон по-немецки», «бланманже по-каталонски»…

Среди характерных блюд «новой» европейской кухни следует, конечно, назвать пироги, мода на которые широко распространилась во всех странах и практически не имеет аналогов в античной традиции. Особенно пироги с начинкой, крайне разнообразные по составу и носящие самые разные названия (pastello, pastero, enpanada, crosta, altocreas и т. д.), имели, по-видимому, необычайный успех: мясо, рыбу, сыр, яйца, зелень… все можно туда положить слоями, или кусочками, или однородной массой в виде паштета, а потом прикрыть корочкой из теста. Такую гастрономию определяет или, по меньшей мере, поощряет доступность печи, а значит, подобная кухня тяготеет к выходу за пределы дома; ее естественная среда — это главным образом город с его сетью пекарен, тех самых печей, в которых, согласно источникам (статутам, новеллам), горожане постоянно готовили себе пищу. Хватало и закусочных, и «поварен», где пироги (и другие блюда) можно было купить готовыми. «Обычно я не приглашаю гостей, — утверждает пизанский ремесленник в новелле Джованни Серкамби, — а если кто и явится ко мне на ужин, то я пошлю к повару за вареной курицей». Но тем самым вырисовывается некая спираль, объединяющая высокую кухню с кухней народной: блюда, предназначенные для знати или для богатой буржуазии, часто проходили через «фильтр» домашних поваров или городских трактирщиков и булочников, которые явно не принадлежали к высоким слоям общества; ежедневно происходил обмен опытом и знаниями, возможно, «при посредстве» поваренных книг, на которых мы останавливались. Одним словом, «кухня — не изобретение господствующих классов, а их потребность, которую удовлетворяет искусство народа» (Дж. Ребора); ничего удивительного в том, что «часть рецептов, предназначенных для знати и богатой буржуазии, сделалась всеобщим достоянием, возможно, в менее дорогостоящем варианте»: например, кладется меньше специй или их заменяют душистыми травами, настоящими «пряностями бедняков», в изобилии растущими в каждом огороде.

Было ли то элитарным новшеством, широко распространившимся в народной среде, или же народным изобретением, перешедшим в элитную гастрономию, но пироги стали в середине XIII в. характернейшей чертой европейской кухни — во всяком случае, городской. Даже во время голода 1246 г., когда хлеб пекли из льняного семени и «находили его очень вкусным», жители Пармы не пожелали отказываться от пирогов, правда готовили их почти без начинки, лишь с небольшим количеством трав и корешков, накладывая один на другой полупустые слои теста: et fiebant turtae in duabus crustis, quatuor, et quinque…