В ту пору, дорогие мои внуки, наша родная Шотландия была еще более зеленой, чем теперь; ее реки, ручьи и озера были более чистыми, небо — более безоблачным, люди — более экономными, а юбочки горцев и знаменитая клетчатая ткань — шотландка — более дешевыми, да и качеством получше.
То были прекрасные времена короля Эдуарда, седьмого по счету , времена моей ранней юности.
В ту пору работящему парнишке, почитающему родителей, легче было выбиться в люди.
И все же мне пришлось попотеть…
Вы, наверное, знаете, что матушка моя умерла при моем рождении, нынешней осенью минет тому восемьдесят лет. (Как бежит время!) Так что знал я ее только понаслышке — по тому, что рассказывали о ней отец и самые старшие из моих двенадцати братьев и сестер.
Матушка завещала нам множество поговорок, в которых отразилась ее мудрость, и, в частности, самую главную, самую драгоценную из всех поговорок, потому что ею нас сподобил Господь наш Иисус Христос: «Довольно для каждого дня своей заботы». Матушка и в самом деле занималась мелочами повседневной жизни и ни о чем другом не беспокоилась. Превосходная была женщина, порой мне не терпится с ней встретиться… Как бы мне хотелось услышать наконец ее милый голос, который отзвучал для меня слишком рано!
Преждевременный уход из жизни матушки стал первым и самым большим из моих несчастий. Если верить тому, что говорили вокруг, после ее кончины все сразу переменилось. Кормилица меня забросила. У сестер подгорала овсяная каша, и они стали кокетками. Наш садик зарос сорняками. Собаку забывали покормить, и она стала злющей. А мой отец, наоборот, становился все более добрым — слишком добрым.
По-моему, я уже рассказывал вам, что батюшка был разнорабочим на большом винокуренном заводе на берегу реки Спей в графстве Мори, где доводится до совершенства самое бархатистое шотландское виски, «Роял хайлендер» — «Королевский горец». Обязанностью батюшки было перекатывать дубовые бочки, в которых виски потихоньку стареет, при случае переносить ящики с лучшими сортами солода, подметать, когда ожидались посетители… Мой дорогой отец был мастером на все руки! Все-то у него спорилось!
Но горе иногда плохой советчик. Оплакивая нашу матушку, отец начал пить. Чем больше он плакал, тем больше пил, чтобы подпитать источник слез. По утрам, до того как уйти на работу в предрассветную мглу, он был достойным, строгим человеком, который говорил громким и твердым голосом и по справедливости раздавал тумаки. Вечером, у теплого очага, он сажал нас по очереди к себе на колени и без разбору раздавал поцелуи, обливая горючими слезами свою черную бороду, и от нашего дорогого батюшки веяло славным запахом виски.
В тот день, когда мне исполнилось восемь лет, батюшка, борода которого к тому времени стала совсем седой, лишился работы. Из бедности мы сразу низверглись в нищету. Хлеба не хватало. И отец, безжалостно лишенный виски, умер горько разочарованным. Всю жизнь он едва сводил концы с концами, а теперь ему самому пришел конец. Да упокоит Господь его невинную душу, пропитанную ароматом «Роял хайлендер»!
Налейте-ка мне еще стаканчик… Слишком уж все это грустно.
Отец завещал мне одно рассуждение, в котором в то же время содержался совет, да такой разумный, что я думаю, уж не развился ли у батюшки дар предвидения. Бывало, сожмет он мои запястья своими мозолистыми руками и скажет, улыбаясь: «Ты родился тринадцатым, милый мой Джон. Кое-кто станет тебе говорить, что это несчастливая примета, другие, наоборот, что счастливая. Верь-ка лучше этим последним. Настоящий шотландец бывает суеверным только тогда, когда ему это выгодно».
Одна поговорка и одно рассуждение — вот все, что мне досталось в наследство от родителей. Что ж, пожалуй, я был побогаче многих других.
* * *
Судебный исполнитель с самым равнодушным видом описал наше имущество, и члены семьи разбрелись кто куда.
С тяжелым сердцем покинул я наш маленький дом на зеленых берегах Спей, комнатушку, которую я все эти годы делил со своими двумя братьями, кухоньку, где свадебная фотография моих родителей так долго взирала со стены на наши трапезы. Несмотря на свое малолетство, я догадывался, что бедным быть лучше у себя дома, нежели в доме ближнего.
Господин пастор был так добр, что подыскал мне работу у местного кузнеца, мистера Гринвуда, которому нужен был подмастерье и который славился своим необыкновенным милосердием. А мистер Гринвуд был так добр, что пристроил меня бесплатным учеником в ближайшую школу к мистеру Баунти, который славился милосердием почти столь же необыкновенным, хотя оно и не распространялось на одного из его учеников.
Мистер Гринвуд отвел мне место для спанья на мешках из-под картошки в углу своей кузницы. Зимними ночами кузнечный горн затухал слишком рано, а летними — слишком поздно. Воспитывали меня ударами палок, но зато на Рождество мне причитались три шиллинга — две трети этой суммы мистер Гринвуд откладывал в сберегательный банк Элгина до моего совершеннолетия.
Когда мне не приходилось бороться с кузнечными мехами, я бежал к мистеру Баунти, который бил меня по пальцам или по щиколоткам длинной линейкой, жесткой, как несправедливость, и черной, как грех. Но зато накануне каникул мне причитался альбом за четыре пенса , потому что я всегда успевал лучше всех в своем классе.
Товарищи мне завидовали, их родители злились, так что мои способности доставляли мне только еще горшие мучения.
Я тогда еще не знал, что, если хочешь отличиться, надо сначала разбогатеть. А я был сиротой, да притом нищим, меня пригрели и обучали из милости — и, конечно, я стал для всех козлом отпущения. В целой Шотландии не было другого такого заброшенного и несчастного ребенка — так во всяком случае полагал я по скудости воображения.
После четырех лет такого прозябания я стал тощим, как щепка, и подвижным, как хорек; я умел читать, писать и подковывать лошадей, знал наизусть отрывки из Шекспира и Священного Писания. Но при этом мало-помалу дошел до самого мрачного отчаяния. Детское отчаяние ужасно. Ребенок ведь не сознает, сколько жизней он в себе носит, сколько нового и интересного может с ним приключиться на его веку. Время течет для него медленнее, чем для взрослых, и потому он страдает вдвойне…
Как-то вечером в январе, когда на улице стоял трескучий мороз, в дверь кузницы постучала беззубая старуха и сказала, что за тарелку жидкого супа готова нам погадать. Предсказав мистеру Гринвуду, потом его жене миссис Гринвуд и трем их лодырям-сыновьям благополучие, такое же жиденькое, как суп, которым ее угостили, колдунья внимательно поглядела на мою правую ладонь слезящимися от пламени очага глазами и сказала:
— А ты, дружок, создан для жизни в замке. Боже мой, сколько же больших замков уместилось на этой ладошке!
Члены семейства Гринвудов прыснули. Мистер Гринвуд шутливо заметил, что уж, верно, мне предстоит стать выездным лакеем в замке Блэр Атол или Инверэйре. А может, у Виктора-Александра Брюса, девятого графа Элгина. А не то и в Балморале у самого короля. И все захохотали еще пуще.
— Нет, — уточнила колдунья, обшаривая взглядом мою ладонь. — Не быть ему ни слугой, ни гостем, ни хозяином.
— А что же ему тогда остается? — скрипучим голосом осведомилась миссис Гринвуд. — Может, Джон станет в этих пресловутых замках борзой, попугаем, павлином или ослом?
— Ни человеком, ни ангелом, ни животным. А сказать больше я не имею права и потому молчу.
Месяц за месяцем перебирал я в памяти странные слова старухиного предсказания, и это придавало мне духу и в кузнице, и в школе, несмотря на то что меня, как нетрудно догадаться, осыпали насмешками.
Но 1 мая 1906 года норовистая лошадь ловким ударом копыта сломала мне левую ногу сразу в двух местах. Поскольку покалечила меня лошадь, мистер Гринвуд вызвал ко мне ветеринара, услуги которого стоили дешевле, чем услуги врача. Кости срослись кривовато, и я стал прихрамывать.
Это прискорбное происшествие оказалось последней каплей, переполнившей чашу моих горестей. Я решил бежать, чего бы мне это ни стоило и как бы это ни было опасно. Мысль о бегстве поддерживала меня, суля надежду стать пастухом на высокогорье соседнего графства Инвернесс — кто станет меня там разыскивать? И вообще, не лучше ли водить компанию с овцами, чем с людьми?
Нога моя вскоре перестала болеть. Лето было в разгаре. Но я все еще колебался.
Однако 4 августа мистер Гринвуд ловким ударом заступа убил единственного моего друга, безымянную кошку, кривую на один глаз и очень ко мне привязанную, убил под тем предлогом, что она черная, а это дурная примета. И я больше не колебался.
В ночь с субботы 4 августа на воскресенье 5 августа я убежал в горы, оставив, однако, на столе в общей комнате записку, чтобы все домочадцы прочитали ее, прежде чем пойдут в церковь слушать пастора:
«Дорогой мистер Гринвуд!
По своему милосердию вы плохо кормили меня и плохо одевали. Я по своему милосердию хорошо работал на вас без всякой платы. Вы у меня в долгу, но я откланиваюсь. Ухожу, чтобы начать жизнь в замке. Джон».
Последнюю фразу я добавил нарочно, чтобы мистер Гринвуд совсем уж полез на стенку. Я был не таким дураком, чтобы позволить задурить себе голову.
Весь мой багаж состоял из узелка, в который я положил немного латаного белья, а все мое богатство хранилось в карманах — это был ножик, коробок спичек да немного мелочи, которую мне давали на чай — водки я не пил и чаевые не пропил. Мой багаж стоил моего богатства. А от роду мне было двенадцать лет и тринадцать дней.
Из осторожности я решил идти к Инвернессу не берегом Спей — эти места были густо населены, и мне мог повстречаться полицейский патруль; я двинулся через сонные горные деревушки, провожаемый ворчаньем цепных собак, которое не сулило ничего доброго. Чем выше поднимался я по ухабистым тропинкам, тем заметнее хмельная отвага, охватившая меня в минуту бегства, сменялась усталостью и даже страхом: ночь была светлой как раз настолько, чтобы в каждом сучке, каждой ветке мне чудилась смутная угроза… Когда я дошел уже до границ Инвернесса, перед самым рассветом над долиной пронеслась вдруг стая летучих мышей, которых я принял за вампиров и так перепугался, что спрятался на мельнице, где меня сморил сон.
Летний зной выкурил меня с мельницы, и тут я обнаружил, что вокруг, насколько хватает глаз, тянутся высокогорные пастбища, там и сям расцвеченные пятнышками коров или овец. Но прежде всего я обнаружил, что умираю от голода и жажды.
Целую неделю бродил я по горам и долинам Хайленда, пил воду из ручейков, выпрашивал кусок хлеба и немного сыра на фермах, спал под открытым небом или на каком-нибудь гумне и напрасно предлагал себя в услужение: я был слишком мал, да и рекомендаций у меня не было. Надежда навсегда избавиться от адской жизни у мистера Гринвуда гнала меня все дальше. Но даже если я не попадусь полицейским, избегну порки, кузницы и ударов линейки, что со мной станет? Не сменил ли я надежность рабства на свободу бездомной собаки?
В воскресенье, 12 августа, я оказался в долине, по которой тянулись леса и хлебные поля и где, казалось, живут люди более зажиточные, чем в окрестных горах, и здесь меня, совершенно обессиленного и павшего духом, застиг ливень с грозой.
Проходя берегом довольно обширного озера, я увидел девочку с зонтиком, которая пасла небольшое стадо коз, — я спросил у нее, далеко ли до ближайшего города.
— Миль двенадцать, — сказала девочка. — Но если ты ищешь, где укрыться, тут совсем рядом замок Малвенор. Видишь справа среди деревьев башню и высокие ворота?
Я поспешил в ту сторону. Замок был построен на полуострове, соединенном с берегом узкой полоской земли, которую перегораживала стена высотой в четыре моих роста. На первый взгляд казалось, что тюрьма и та гостеприимней, чем это сооружение. Но вокруг раскинулся парк, и в его ограде были и в самом деле прорублены ворота — они были широко распахнуты, а за ними открывалась величественная аллея, которая вела прямо к замку. Столетние деревья по обе стороны аллеи сплетали свои ветви, тянувшиеся ко мне словно руки. Когда-то я любовался такими лиственными навесами на опушках сказочных замков, изображенных на картинках в альбомах за четыре пенса, которыми награждал меня мистер Баунти.
Я хотел было укрыться под деревьями, но привратник из своей будочки устремил на меня пристальный взгляд. Тогда я решил прошмыгнуть мимо, ускорил шаги, но он вдруг поощрительно крикнул мне:
— Поторопитесь, молодой человек! Скоро шесть часов вечера: начинается последняя экскурсия…
Можно подумать, меня здесь ждали! Но как бы там ни было, под крышей уж, наверное, лучше, чем под открытым небом…
Итак, я зашагал к замку Малвенор, серая масса которого проглядывала сквозь пелену дождя в просвете зеленого туннеля. Замок становился все ближе, и, наконец, в конце аллеи за просторной лужайкой, которая отделяла его от тенистого парка, я увидел простое прямоугольное здание, по четырем углам которого высились башни, с виду более старинные, чем оно само. Три из этих башен, заросшие плющом, казалось, вот-вот рухнут. Но четвертая, правая башня, подножия которой мне не было видно, сохранила свою островерхую крышу и вознеслась высоко над всей остальной постройкой.
Замок был окружен широким рвом, вода в который наверняка поступала из озера. Но вместо средневекового подъемного моста от середины фасада через ров был переброшен каменный мост.
Описать Малвенор более подробно я не сумею, дорогие мои внуки, — по прихоти судьбы мне больше ни разу не пришлось любоваться замком снаружи. Стоя под проливным дождем, я разглядывал свою будущую тюрьму в первый и последний раз.
Подойдя к мосту, я в нерешительности остановился, хотя громадная, обитая гвоздями двустворчатая дверь была приоткрыта и словно приглашала меня войти. Но слева перед конюшнями стояла в ожидании дюжина господских карет с более или менее роскошной упряжью, а под навесом, где укрылись кучера, сгрудились велосипеды — похоже было, что замок открыт для людей разных сословий.
Налетел очередной ливневый шквал. Дождь припустил, и, подгоняемый им, я юркнул в приоткрытую дверь…