Бедняку и погоревать некогда. Об этой истине нам напомнил мой крёстный Бордач на следующий же день после похорон.

— Ладно, хватит плакать-рыдать, кума, — сказал этот добродей. — Бедного Мартона нам всё равно не воскресить. И нечего по нему блеять, как овечке по отбившимся ягнятам. Хочу знать, кума, что собираешься ты дальше делать?

Бедная матушка только запахнула на груди концы шали да головой покачала, уставившись невидящими глазами в одну точку. Что может делать ветка срубленного дерева?

— Неправильно это, — пожурил её крёстный. — О сыночке тоже подумать следует.

Нашёл дядюшка Бордач то самое слово, которое способно было вернуть матушку к жизни. Она прижала меня к груди и сквозь рыдания шептала:

— Единственное своё чадо никому на свете не отдам!

— Не плачь, говорю тебе, — утешал её крёстный. — Вроде бы никто и не отбирает его у тебя. Слишком добрым человеком надо быть, чтобы такое ярмо по нынешней-то жизни себе на шею надевать. Или ты, кума, так рассчитала, что сам король-император твоего Гергё в наследные принцы пригласит?

— Да об этом я ещё даже и не думала, — отвечала мама так, словно считала бы в порядке вещей, если бы король и в самом деле прислал золотую карету за её единственным сыночком. — Лучше всего будет ему здесь, со мной рядом…

— Это уж точно. Здесь он вернее всего с голодухи зубы на полку кинет, — насмешливо согласился Бордач. — Хорошо, кума, ежели ты себя саму на тех двух-трёх пядях земли, что у вас есть, прокормишь, и то хорошо. А вот на два рта хлеба с неё ты едва ли соберёшь.

— Было б ему того малого довольно. А я и без еды сыта буду.

— Так, может, лучше, если то малое тебе одной останется? А ему то, что побольше? Взял бы я, кума, к себе твоего мальчонку-то да хозяина из него вырастил бы, человека. Как я сам.

Предложение крёстного мне не показалось чересчур заманчивым, потому как писаным красавцем назвать его было бы трудно. В длину он, правда, вытянулся, как поздняя морковка, да таким тощим и остался. А голова — меньше солонки.

— У меня, кума, тоже больших богатств не имеется. Но живём — с голодухи зубами не щёлкаем. И сынок твой Гергё под моим присмотром, даст бог, таким хозяином вырастет, что и по будням пряниками будет лакомиться.

Перед такими соблазнами я не устоял, заулыбался, а моя улыбка перебежала и на матушкины уста, будто зайчик солнечный по водной глади.

— Ну, хочешь? — спросила она меня.

— Хочу, — кивнул я, застенчиво потупив глаза.

Тут мама снова разрыдалась, но меня уже крепко держал за руку крёстный.

Долго колебалась бедная маменька, отпускать меня или нет. Но, в конце концов, сказала своё слово:

— Что ж, дорогой мой стебелёк, иди с богом. Ведь по воскресеньям ко мне будешь приходить. Значит, снова моим будешь!

Так и договорились, что воскресные дни я у себя дома, на мельнице, проводить буду. После целой недели будничных пряников хорошо хоть на праздник отдых зубам дать, чёрного хлеба пожевать.

Надел я свою новую шубенку и отправился «в люди». Рад был я, конечно, в скорости хозяином стать. Но крёстный на всякий случай будто клещами вцепился в мою ручонку. Ведь я как только увидел, что мама горючими слезами обливается, сразу же захотел от крёстнинского богатства прочь убежать.

Не очень далеко от нас жил крёстный Бордач, к обеду уже добрались мы до его дома. Крепкий был у него дом — под черепичной крышей.

А на большой веранде нас уже крёстная поджидала. Увидев, заохала, запричитала, что обед-то она и не варила: не знала точно, придём ли.

— Так что могу тебя только горбушкой хлеба попотчевать, сыночек мой.

— И на том спасибо, — горько улыбнулся я. Не таким представлял я себе обед у богатого хозяина.

Но тут уж и крёстный рассердился на жену и сказал:

— И ни к чему совсем это обжорство! Бедняжка в таком горе, разве ему сейчас кусок в горло полезет? А потом мы с Гергё сегодня ещё на виноградник собирались, а сытое брюхо к работе глухо, сама знаешь. Правда, Гергё? — спросил крёстный и так посмотрел на меня, что я поспешил подтвердить его правоту.

Тут Бордач полюбопытствовал: умею ли я лазать по деревьям?

— Как белка, — сверкнув обрадованно глазами, заверил я.

— Вот и хорошо, — весело посмеиваясь, похлопал меня по плечу хозяин Бордач. — А груши любишь?

— Как дрозд, — с ещё большей радостью подтвердил я.

— Ну и дурак! — вдруг вскипел хозяин и грубо пихнул меня. — Никогда ещё не видел такого ненасытного ребёнка. Только о жратве и думает.

Но пока он запрягал ослика в двуколку, настроение у хозяина снова исправилось, и он, посмеиваясь, постукал меня кнутовищем по плечу:

— Что ж, коли ты дрозд, тогда порхай!

Я хотел было вспорхнуть на двуколку, но оказалось, что я снова уже больше не дрозд.

— Ишь ты, дурашка! — захохотал старый хозяин, — Не тут-то было! Я на тебя со своим осликом об заклад побился, что ты проворней его. Вот и посмотрим теперь, кто из вас лучше съеденный обед отработает: Гергё-ослик или Вихрь-ослик?

Пришлось мне наперегонки с Вихрем бежать, а крёстный катил себе на двуколке да посмеивался. Мне, правда, повезло, что бордачевский ослик только по прозванию был Вихрем. А на самом деле ходил он медленно, степенно, и кости у него громыхали громче, чем колёса у тележки. Правду, видно, говорят люди, что у скупого хозяина осёл и бурьяном сыт.

Пока мы добрались, у меня уже и дух вон: едва дождался, когда наконец хозяин выпряжет Вихря и на обочину канавы попастись пустит. Тут-то, наверное, и я свой корм получу.

Получил, как бы не так.

— Э, братец, да, я вижу, с осликом тягаться у тебя ещё кишка тонка! Посмотрим, можешь ли ты хотя бы с дроздом состязаться.

Мигом вспорхнул я на дерево, хозяин же подал мне корзину — велел её грушами доверху наполнить.

— Выбирай только самые хорошие, Гергё!

Я и выбирал только самые лучшие из золотистых царских груш. Но когда одну кругленькую сам захотел отведать, хозяин закричал мне сердито снизу:

— А ты свисти, дроздок, свисти! Какой же из тебя дрозд, ежели ты даже свистеть не умеешь?

Наверное, ещё ни один дрозд не пел так печально, как я на винограднике хозяина Бордача. Но пришлось свистеть, пока корзина не наполнилась.

Стоило мне и на миг остановиться, дать губам отдохнуть, как хозяин, думая, что я груши его ем, принимался кричать снизу:

— Свисти, дроздок, свисти! Порадуй меня, старого, своей песней!

Так и не пришлось мне ни одной груши укусить. Правда, хозяин и сам ни одной не съел.

— Днём груши вредно есть, — пояснил он, ставя корзину в двуколку. — От них зубы выпадают. Пусть ест их шмель, а нам подавай щавель!

Дикий щавель действительно рос в изобилии вдоль просёлка — зелёный, сочный. Я сжевал один листок, другой. По крайней мере жажду утолил.

— А ведь вкусный у меня щавель, а, Гергё? — запрягая Вихря, спрашивал меня Бордач и с гордостью самого доброго хозяина посмотрел на своего приёмного сынка.

— Со сметаной он ещё вкуснее, — скромно изрёк я.

Хозяин обрадованно всплеснул руками:

— А ведь это мысль, сынок! Но я тебе так скажу: любишь груши, щавель не кушай. Давай-ка лучше набьём мы двуколку щавелём. За него на базаре знаешь сколько денежек отвалят! Вот увидишь, Гергё!

Принялись мы с крёстным щавель рвать; набили им кошеву двуколки доверху. Мягче ехать домой будем, думал я. И впрямь, крёстный отец весьма удобно расселся в тележке, мне же он сказал:

— После еды полагается пройтись. Где песок глубокий, помогай Вихрю. Он будет тянуть, а ты сзади толкай двуколку. Если какая груша выпадет из корзины, подберёшь. Дома отчитаешься.

Пока добрались мы до дому, я и язык высунул от усталости. Крёстная горбушку хлеба мне дать хотела, но крёстный и тут остановил её:

— Что ты к бедняге всё время со своей едой пристаёшь? Вишь как он устал! Наигрался, натешился вдоволь на винограднике. Стели ему поскорее постель, мать!

Постелить постель было делом недолгим: одну старую солдатскую шинель кинула хозяйка на сундук и, ласково потрепав меня по волосам, сказала:

— Ну, тогда спи, малыш! Баюшки-баю!

Сбросил я с себя шубейку и сладко растянулся на старой шинели. Да тут же охнул: целая дюжина медных её пуговиц безжалостно впилась в мои бока. Потекли у меня из глаз слёзы в два ручья, как я вспомнил свою тёплую, мягкую лежанку дома, на мельнице. А ещё обиднее мне стало, когда в другом конце хозяйской горницы увидел я две красивые, расписанные тюльпанами кровати с горой цветных подушек до самого потолка.

"Конечно, на них они сами спят», — объяснил я себе, глядя на добрых своих приёмных родителей, как они хлопотали ещё некоторое время в комнате: до блеска протёрли все груши, разложили их по маленьким лукошкам, готовились в воскресенье чуть свет на базар ехать.

Наконец крёстный говорит жене:

— Задуй лампу-то, старая, и так от луны светло. Да и ложись: скоро уж рассвет забрезжит.

Вижу, крёстная спать ложится, но не в постели, а на пол земляной; кинула на пол старый полушубок, чистой простынёй накрыла его, под голову положила пару истрёпанных кофточек — вот и вся её постель. А крёстный ещё посидел, трубку покурил, а потом и говорит:

— А ведь хорошо мы это дельце с мальчонкой-то обтяпали. Как я погляжу, парень он покладистый.

— И батрака не придётся нанимать, — поддакнула из темноты крёстная.

— Ясное дело, — подтвердил мой добродей. — Боюсь только, прожорлив он больно. Ты, старая, не приучай его к разносолам-то.

Я как услышал, так и залился слезами. Но тут снова хозяйкин голос из темноты раздался:

— А за шубейку его красивую нам могут тоже хорошие денежки отвалить. Ему-то, несмышлёнышу, она всё одно ни к чему. Это всё покойник Мартон, вечная ему память, — он и звёзды с неба готов был для сынка достать.

Я сразу плакать перестал, разозлился: ну уж дудки, шубейки своей я никому не отдам!

Лежал я не шевелясь, пока мои добрые приёмные родители не засопели дружно носами. Тут сполз я потихоньку с сундука, надел свой полушубочек — и шмыг за дверь. И полдня мне хватило на выучку, как сделаться богатым хозяином.

Светало, когда я по дороге на нашу старую мельницу миновал городской рынок. Там уже хлопотали маленькие ученики подмастерьев, устанавливая торговые шатры под изделия своих хозяев-ремесленников. Одеты они были, правда, все в рваньё, но вид у них был весёлый-превесёлый. Пойду-ка я в ученики к подмастерьям. Там я и шубейку свою побыстрее истреплю.