Всё время, пока отец шил шубейку, меня и за все сокровища Кюшмёди не выманить было из дому. Разумеется, не полушубок меня занимал, а волшебница. Ведь я хоть и слышал про неё много, но ни разу не видал. И потому никак не мог себе представить: откуда вдруг фея в моей шубейке появится и в ней на жительство поселится?

Конечно, я уже давно мог бы выспросить обо всём этом у дяди Месси, да только я ведь не имел права рассказывать про свою волшебную шубейку никому. Поэтому я лишь с большой осторожностью поинтересовался у него, доводилось ли ему когда-нибудь своими глазами видеть фей?

Всеведущий мудрец даже обиделся на меня за мой вопрос.

— Ещё бы мне не видеть их! — сердито вскричал он. — Выл случай — я совсем рядом одну видел. Только она в тот же миг обличие своё изменила. Феи, они ведь такие хитрые: заметили, что их человек увидел, и сразу либо туманом над водой, либо светлячком в траве обернутся. А то ещё цикадой, на вершине тополя сидящей…

От такого разъяснения ничего мне яснее не стало. Маменьку я тоже один разок о феях спросил, когда мы чердак прибирали. А она присела на толстую балку потолочную, меня к себе на колени усадила и тихим голосом принялась рассказывать:

— Видывала я, сыночек, больше всего фей, когда ты ещё совсем маленький был. А я тебя в корыте заместо колыбельки качала да песню про «Красавицу Юлишку» по сто раз кряду тебе певала. А феюшки из мышиной норки выбегают — и ну танцевать! А то вдруг затеют они на нитке-паутинке раскачиваться и всё норовят, бывало, под кисею заглянуть, которой я личико твоё от мух укрывала. С той поры я уж, конечно, фей в таком множестве не видела. Хотя и по сегодня они нет-нет, да и дадут о себе знать. Например, когда бедному человеку поможешь или ещё какое-нибудь доброе дело сделаешь, и вдруг у тебя перед взором так сразу светло-светло станет. Я так думаю: это от них, от фей, озарение исходит. А то, помню, в страду напоила я изо рта перепелёнка малого. Он от матери своей убежал да, видно, и заблудился. Так мне тогда всё поле пшеничное в пояс кланялось. Ясно, не само по себе — феи на него своими ротиками дули.

Вот это уже понятный разговор! Не то что туманные рассуждения моего друга, дядюшки Месси. И я решил увидеть свою волшебницу ещё до того, как я стану обладателем чудесной шубейки.

Первую попытку я предпринял со старым цыганом Бароном. Беднее его, наверное, в целом мире не было человека, а он каждый день мимо нашего дома проходил. Пошарил я по закуткам на нашем дворе и, отыскав старую, ржавую подкову, сел у дороги поджидать, когда цыган Барон появится. Недолго мне и ждать-то пришлось; смотрю, идёт старый цыган с поля, тощего поросёнка за собой на верёвке волочит.

— Дядя Барон! — крикнул я ему приветливо.

Дядя Барон, услышав, что его зовут, вздрогнул и озираться начал, словно в поисках сусликовой норки, чтобы в неё поскорее нырнуть. Но, увидев, что это всего лишь я его окликаю, чуточку осмелел и, сняв с головы свою шапку-котелок, подошёл ко мне поближе.

— Ох, Гергё, шердешко ты моё, ишпугал ты меня, штарого чигана, я тебя за жандарма Абеля принял, у него тощь-в-тощь твой крашивый голошок, как у чиплёнощка. А я разве повинен, что этот свинух сам за мной увязался. Я слепой чиган, не вижу, что он в другой конец верёвки вцепился жубишшами и бежит. Не гнать же мне его, бедняжку, прощь? Правду я говорю, принч ты мой молодой?..

— Дядя Барон, — перебил я его причитания, — я вас пожалеть хочу.

— Пожалеть? В шамом деле? И што ты мне пожалеть хощешь? Ждоровья или богатштва великого? Да ты что-то ш шобой для меня, штарого, принёс? Давай пошкорее! — протягивая руку, вскричал старик. — Подай чешому дядюшке Барончику, мой золотой Гергюшко!

Я протянул ему подкову, а сам вытаращил глаза, смотрел, боясь пропустить миг, когда возникнет сияние, исходящее от феи. Но увидел я только, как свирепо засверкали Бароновы глаза.

— Да што бы сороки выклевали тебе ощи твои бештыжие! Ты думаешь, всякий нищий шопляк шмеяться может над чиганом Бароном? — хлопнув меня по спине шляпой, завопил цыган Барон.

Причём его последние слова я слышал уже издали, так мне вдруг захотелось поскорее очутиться у себя во дворе, по сию сторону плетня, и я не стал дожидаться, пока начнётся парад фей.

«Ладно, может, с перепелятами мне больше повезёт!» — подумал я и отправился искать по пшеничным нивам жаждущего напиться перепелёнка. Всего одного мне и удалось заприметить, однако и он оказался чересчур шустрым и не пожелал, чтобы его напоили водой. Возвращаюсь усталый домой, а навстречу мне старый матушкин индюк.

— Врут, врут, все врут! — кричит.

Постой, Гергё, подумал я, почему обязательно перепелёнок тебе нужен? Напоить можно ведь и индюка. Побежал я к колодцу, набрал в рот воды, обхватил индюка и ну тянуть к своему рту его лысую, всю в бородавках голову. А тот отворачивается, вырывается и кричит что-то истошным голосом. Наверное, он мне так кричал:

— Врут, дурачишка, врут, будто я пить хочу! Хочешь мне добра, накорми меня лучше черррвяками да хрррустящими жучками!

А я не слушаю его и знай тянусь к нему ртом. Кончилось все это тем, что индюк разозлился, клюнул меня своим большущим клювом в лоб, а потом, когда я, заорав, упал, он вскочил на меня и так меня отделал, что до сих пор больно вспомнить. Хорошо ещё, что отец в окно видел моё единоборство с индюком и быстро прибежал ко мне на помощь.

— Ну, теперь я вижу, — смеясь, сказал он, — надо тебе в гусары идти, когда в армию угодишь.

— Почему? — вытирая слёзы, удивился я.

— Потому что на коне ты поскорее сможешь убежать от врага.

Поведал я отцу сквозь слёзы о своём добром намерении напоить индюка водичкой, чтобы потом посмотреть на фей-волшебниц, а отец покачал головой и говорит:

— Эх ты, чудак! Ведь добрые фен в сердце человека живут, и появляются они, когда им самим вздумается.

С того дня я всё время сидел возле отца, на табуретке, и ждал момента, когда выпорхнет из его сердца моя добрая фея.

— Вот последний стежок сделаю, она и выпорхнет, — подбадривал меня отец.

Но до последнего стежка было ещё, как видно, далеко. Повсюду на полу валялись овечьи шкурки с кудрявой шелковистой шёрсткой. Им и предстояло стать моей искательницей сокровищ — волшебной шубейкой. Я глаз не сводил с горбатого скорняжного ножа, который тачал их воедино. А длинная игла несколько недель ныряла то в одну, то в другую овчину, то вновь выглядывала, словно шаловливый солнечный луч. Я сам крошил и вымачивал в воде трутовый гриб-губку с орехового дерева, потом этим настоем дубил и красил в золотисто-коричневый цвет белые овчинки, а после мама подбирала одна к одной самые красивые из них. Колдовские травы, которые я насобирал в лесу и на лугу, отец все до единой вышил шёлковыми нитками на моём полушубке, самым красивым из всех когда-либо сшитых мастером Мартоном. Были тут и сон-трава, и девясил, и васильки, и, по подолу, примула — единственное украшение наших бедняцких палисадников, любимейший отцов цветок. Отец частенько говаривал, глядя на его жёлтые россыпи по цветнику:

— Вот, сынок, истинно цветок бедного человека. Настоящий многотерпец. Всё может вынести: и солнце, и дождь, и зной, и холод. Всегда смеётся, никогда не хмурится.

Самой последней попала на шубейку наша мельница — словно лихой молодец в шапке набекрень.

— А эта для того сюда угодила, — пояснил отец, глядя на меня лучистыми карими глазами, от которых, будто от солнышка, так и веяло теплом, — чтобы ты всегда мог в отчем доме у родного очага обогреться, куда бы тебя судьба ни забросила.

Но фея, как я ни таращил глаза, всё не появлялась. Я уж и по утрам чуть свет высматривал её тайком из-под натянутого на голову одеяла. Видел же я только отца с маменькой, молча метавших при слабом свете коптилки стежок за стежком шёлковую нить на мою шубейку. В воздухе плавали шёлковые пушинки, отливавшие в свете лампы всеми цветами радуги.

Мне бы в пору было заметить, какие утомлённые и в то же время добрые, улыбчивые лица были у отца и маменьки, я же замечал только, что очень уж медленно шьётся полушубок, который мне ещё нужно износить поскорее, чтобы стать богатеем и великим вельможей. Сгорая от нетерпения, я спрашивал, чего ещё не хватает.

— Вот только пуговицы осталось сделать, — умерял моё нетерпение отец.

Пуговицы мы тоже сами мастерили. Отец вырезал их из веток росшей во дворе шелковицы, а затем обтягивал зелёным сукном.

— А вот и последний стежок, — улыбнувшись, сказал наконец отец. — Беги зови маму. Пусть она сама тебя в первый раз в шубейку нарядит.

Матушка полола грядки в огороде, и я, радостный, стремглав помчался за ней. Скорее, скорее! Я боялся, как бы не проглядеть волшебницу-фею, наверное уже порхавшую где-нибудь над отцовским рабочим столом.

— Сейчас, сынок, я быстро, — отвечала мама, — вот ещё несколько кустиков лебеды осталось выполоть. Лучше иди сюда, помоги мне! Вдвоём-то мы её скорее выдергаем…

Минута, и мы уже возвращались в дом, держась за руки и смеясь.

— Ну, был уже последний стежок? — закричал я ещё с порога.

Последний стежок уже был, не было только больше мастера Мартона. Он сидел недвижимый на лавке, чуть склонив на плечо голову, и к губе прилипла лёгкая ниточка-шелковинка, как он откусил её вслед за последним стежком.

Вскрикнув от горя, рухнули мы около него на колени, принялись целовать его руки, ещё сжимавшие мой полушубок.

Пришёл старый доктор Титулас — за ним послала меня мама, — снял привычным движением очки, склонился над отцом. Потом он погладил меня по голове и сказал:

— Разрыв сердца!

Тогда я впервые услышал это слово, не знал, что оно могло означать, и, конечно, истолковал по-своему. Отец ведь говорил мне, что добрые феи в сердце человеческом живут. А теперь, видно, для того, чтобы выбраться из сердца и в шубейку переселиться, фее пришлось даже разорвать ему сердце. Наверное, нельзя было иначе?