Глава пятая
Пожилая женщина, глядевшая на меня из окна дома напротив в день, когда много лет назад мы впервые появились в особняке Дюфура, была мадам Гертруда Маллори. То, что я расскажу вам, – чистейшая правда, хотя я и не был непосредственным свидетелем абсолютно всех событий. Дело в том, что многие подробности моей собственной биографии открылись мне только годы спустя, когда Маллори и другие наконец-то рассказали мне свои версии тех событий.
Мадам Маллори, проживавшая через дорогу от особняка Дюфура, была хозяйкой гостиницы и принадлежала к старинной династии владельцев отелей с берегов Луары. Образ жизни она вела почти монашеский и к моменту нашего прибытия в Люмьер уже тридцать четыре года жила одна в мансарде «Плакучей ивы». Подобно тому как представители династии Бахов один за другим становились музыкантами, члены семьи Маллори поколение за поколением становились хозяевами гостиниц, и Гертруда Маллори не стала исключением.
Когда Маллори было семнадцать, ее отправили для продолжения образования в лучшее учебное заведение Женевы, готовившее специалистов гостиничного дела. Там-то она и полюбила неровную горную гряду, идущую вдоль французско-швейцарской границы. Нескладная язвительная девушка, нелегко сходившаяся с людьми, Маллори проводила свободное время, гуляя по Альпам и всему департаменту Юра, пока как-то в выходные не нашла Люмьер. Вскоре после выпуска из пансиона у Маллори умерла тетка и оставила ей наследство, и юная девушка-повар тут же обратила упавшее к ней с неба состояние в большой дом в этом уединенном горном городке. Люмьер идеально отвечал ее стремлению к аскетической жизни на кухне.
И тут она принялась за работу. Получив первоклассное образование, в течение многих лет Маллори неутомимо применяла на практике свои знания и отдавала все силы, проводя на кухне долгие часы, создавая заведение, которое знатоки в итоге признали одной из лучших провинциальных гостиниц Франции – «Плакучую иву».
И по образованию, и по своей склонности она придерживалась классической школы. Большую часть места в ее комнатах в мансарде занимала уникальная коллекция редких кулинарных книг, располагавшаяся на полках от пола до потолка и разраставшаяся, как грибница, тесня великолепную мебель вроде геридона XVII века или орехового кресла бержер в стиле Людовика XV. Эта библиотека, которую Маллори собирала на протяжении более тридцати лет, пользовалась известностью во всем мире, а между тем мадам просто имела зоркий глаз и, вкладывая весьма скромные суммы, методично обследовала книжные развалы и сельские аукционы по всей стране.
Самой ценной книгой ее коллекции было раннее издание труда «De Re Coquinaria» Апиция, единственной сохранившейся кулинарной книги Древнего Рима. В свободное время Маллори часто сидела одна у себя на чердаке, попивая чай с ромашкой, с этой редкой книгой на коленях, вся погрузившись в прошлое и дивясь разнообразию римской кухни. Как восхищалась она разносторонним талантом Апиция: он мог готовить сонь, фламинго и дикобразов так же легко, как свинину и рыбу!
Большинство рецептов Апиция (включавших в число ингредиентов тошнотворные дозы меда) не полюбились бы современному едоку, однако Маллори отличал пытливый ум. И поскольку она сама любила яички, в особенности criadillas – яички бойцового быка, приготовленные по-баскски, мадам Маллори, разумеется, воссоздала как-то для своих постояльцев блюдо Апиция под названием «lumbuli-lumbuli», что на латыни означает «яички молодых бычков», которые древнеримский повар начинял пиниевыми орешками, припудривал растертыми семенами фенхеля, затем обжаривал в оливковом масле и рыбном маринаде и наконец запекал в печи. Такова была мадам Маллори. Как повар, она придерживалась классической школы, но с ней было нелегко. Она всегда была очень требовательна. Даже по отношению к своим клиентам.
Труд «De Re Coquinaria», конечно, был самым древним в ее библиотеке. Ее коллекция отражала изменения кулинарных вкусов со сменой веков и эпох, а замыкала эту вереницу рукописная копия «Маргариду: дневник овернской кухарки» 1907 года с классическим рецептом французского лукового супа, написанным простой деревенской женщиной.
Именно этот строгий академический подход к кулинарии и сделал мадам Маллори царицей шеф-поваров, мастером технологии приготовления пищи, вызывавшим такое восхищение ведущих поваров Франции. Ее репутация в кругах знатоков и подсказала однажды национальному телевидению пригласить Маллори в Париж для того, чтобы взять у нее интервью.
Люмьер – довольно провинциальный городок, поэтому неудивительно, что дебют мадам Маллори на телевидении стал там таким значительным событием. Жители всей долины настроили свои телевизоры на третий канал, чтобы послушать, как их мадам Маллори будет вещать о кулинарии. Пока селяне потягивали вино в люмьерских барах или у себя дома, Маллори на их мерцающих голубых экранах объясняла, как во время франко-прусской войны в XIX веке парижане, голодавшие во время долгой осады, ели собак, кошек и крыс. В студии все ахнули от удивления, когда мадам Маллори рассказала, что в издании классической гастрономической энциклопедии «Ларусс гастрономик» 1871 года рекомендовалось свежевать и потрошить крыс, пойманных в погребах, где хранилось вино, – эти крысы были гораздо вкуснее. Далее книга советовала (как надменно пояснила зрителям мадам Маллори) натереть такую крысу оливковым маслом с измельченным луком-шалот, а потом жарить ее над огнем, используя доски от разломанных винных бочек, и подавать с соусом бордолез, но, конечно же, по рецепту Курнонского. В общем, вы можете себе представить эффект. Мадам Маллори немедленно стала знаменитостью в масштабе страны, а не только своего крошечного Люмьера.
Всем этим я хочу сказать, что Маллори никогда не полагалась на семейные связи, но добилась высокого положения среди шеф-поваров Франции самостоятельно. Она также весьма серьезно относилась к обязанностям, которые налагало на нее это положение, без устали направляя в газеты письма, когда требовалось, например, защитить французские кулинарные традиции от вмешательства бюрократов Европейского союза, заседавших в Брюсселе и с таким рвением пытавшихся насадить повсюду свои дурацкие стандарты. В особенности восхищение тех, чье мнение в стране что-то значило, вызвал ее cri du coeur в защиту французского способа забоя скота, напечатанный в радикальной брошюре «Да здравствует французское колбасное дело!».
Поэтому стены в комнате мадам Маллори, не занятые стеллажами с ее бесценной коллекцией, были сплошь завешаны дипломами в рамочках и благодарственными письмами от Валери Жискара Д’Эстена, барона Ротшильда и Бернара Арно. Все убранство ее квартиры свидетельствовало о жизни долгой и полной значительных достижений. Там было и письмо из дворца на Елисейских Полях, присланное мадам Маллори по случаю вручения ей ордена Искусств и изящной словесности.
Но был, однако, на плотно завешанных стенах ее комнаты и крохотный незанятый пятачок, как раз над ее любимым красным кожаным креслом. В этом углу Маллори повесила свои самые ценные трофеи – две вырезки из «Монд» в золотых рамках. Левая вырезка объявляла о присвоении отелю мадам Маллори первой звезды «Мишлен» в мае 1979 года. Правая статья, датированная мартом 1986 года, возвещала о присвоении ей второй звезды. Пустое место Маллори оставила для третьей статьи, которая так и не появилась.
Тут я вновь возвращаюсь к своему повествованию. За день до нашего прибытия в Люмьер мадам Маллори исполнилось шестьдесят пять лет. В тот вечер ее верный управляющий, мсье Анри Леблан, собрал на кухне весь персонал «Плакучей ивы», чтобы вручить виновнице торжества торт и спеть ей поздравительную песенку.
Маллори была в ярости. Она резко заявила, что праздновать нечего и вообще – хватит тратить попусту ее время. Прежде чем присутствующие поняли, что происходит, она уже топала по темной деревянной лестнице к себе в мансарду.
В ту ночь, проходя через гостиную по дороге в спальню, мадам Маллори опять увидела пустое место на стене и ощутила, как у нее в душе образовалась такая же пустота. С этой болью она вошла в спальню, села на кровать и невольно ахнула – такая страшная мысль поразила ее.
Третьей звезды у нее не будет никогда.
Маллори не могла пошевелиться. Наконец она медленно разделась в темноте; жесткий корсет соскользнул с ее тела, как кожица с авокадо. Она накинула ночную рубашку и прошла в ванную, чтобы свершить обычный ритуал на сон грядущий. Она яростно чистила зубы, полоскала горло и втирала в кожу лица крем от морщин.
Из зеркала на нее глядело лицо старухи. Электрические часы в спальне, громко щелкая перекидными циферками своего табло, отсчитывали минуту за минутой.
И вдруг к ней пришло понимание факта настолько очевидного, чудовищного и уродливого, что она зажмурилась и зажала себе рот рукой. Но деваться от него было некуда. Она – неудачница.
Никогда она не поднимется выше. Никогда ей не войти в пантеон шеф-поваров, удостоенных трех звезд. Впереди у нее только смерть.
Той ночью мадам Маллори не могла уснуть. Она бродила по своей мансарде, ломала пальцы, горько жаловалась самой себе вполголоса на то, как несправедлива жизнь. За окном носились ловившие мелких насекомых летучие мыши, одинокая собака на другой стороне церковного кладбища тоскливо выла, и все эти существа как будто озвучивали своими голосами ее немую муку и одиночество. Наконец, уже под утро, не в силах далее выносить эту боль, мадам Маллори сделала то, чего не делала уже много-много лет. Она встала на колени. И принялась молиться.
– Зачем… – шептала она, поднеся к губам судорожно сцепленные руки. – Зачем мне жить?
Тишина. Ответа не было. Вскоре она в изнеможении залезла в постель и погрузилась под сбитым одеялом в какое-то подобие сна.
На следующий день завтрака в «Плакучей иве» не подавали, и утомленная бессонной ночью мадам Маллори позволила себе остаться в постели подольше, что было для нее нетипично. Она подумала, что ее разбудило воркование голубя на подоконнике. Но голубь улетел, и она наконец расслышала вопли, незнакомые голоса и звук мотора. Маллори встала с постели и подошла к окну. И увидела нас, ободранных индийских детишек, вывешивающихся из окон и башенок особняка Дюфура.
Она не могла толком понять, что происходит. Что она видела? Фыркающий «мерседес». Желтые и розовые сари. Тонну потрепанного багажа и коробок, сложенных штабелем в мощеном дворике. Мамин серый сторвелский шкаф, все еще привязанный к багажнику последней машины.
А посередине дворика стоял мой отец, воздевал к небу руки и рычал, словно медведь.
Глава шестая
Как прекрасны были первые дни в Люмьере! Этот городок весь был одним сплошным приключением, столько там было неисследованных буфетов, чердаков, конюшен, складов, кондитерских и ручьев с форелью в его полях. Я вспоминаю эти дни как время радости, позволившей нам позабыть о том, что мы потеряли. Папа тоже наконец-то стал самим собой. Ресторанный бизнес был смыслом его существования, и отец немедленно занял шаткий письменный стол в прихожей, полностью погрузившись в подробности плана по переделке особняка Дюфура в кусочек Бомбея. Сразу же дом наводнили местные мастера – водопроводчики и плотники – со своими рулетками и инструментами. Под стук их молотков в этом крохотном уголке провинциальной Франции в нашем особняке словно возродилась лихорадочная бомбейская суета.
По-настоящему я впервые увидел мадам Маллори недели через две после нашего приезда. Я брел по раскинувшемуся рядом с домом кладбищу, тайком куря сигарету, и вдруг бросил взгляд на «Плакучую иву».
Я сразу же заметил мадам Маллори. Она стояла на коленях, склонившись над своей альпийской горкой, в перчатках и с лопаткой в руке, напевая что-то себе под нос. Влажные камни слева от нее уже нагрелись на неожиданно жарком утреннем солнце, и легкий пар курился над ними, тут же растворяясь в воздухе.
За ее спиной возвышались величественные гранитные пласты Альп, бутылочного цвета сосновые леса, тут и там перемежавшиеся пастбищами, на которых паслись закаленные местные коровы. Мадам Маллори выдергивала сорняки весьма решительно, как если бы это была какая-то особо действенная форма терапии, и даже со своего места я мог слышать, как рвутся корни. По умиротворенному выражению ее круглого лица я понимал, как ей было хорошо и покойно сидеть вот так и заниматься клочком своей земли.
Как раз в этот момент дверь конюшни нашего дома с треском распахнулась. Из темноты вдруг появились папа с кровельщиком и направились к фасаду особняка. Кровельщик прислонил лестницу к водосточному желобу, а папа орал на него, топая по двору в своей курте с пятнами пота под мышками, и терзал бедного рабочего, снова и снова загоняя его вверх по лестнице постоянными указаниями.
– Нет-нет! – кричал он. – Не этот слив, а вон тот. Ты глухой, что ли? Да! Этот.
Безмятежная атмосфера тихого утра была развеяна. Мадам Маллори повернула голову и вперила свой взгляд в отца. Она глядела на него, прищурившись, из-под полей садовой соломенной шляпы, ее губы цвета печенки были плотно сжаты. Я понял, что она одновременно приведена в ужас и странным образом зачарована масштабами папиного живота и вульгарности. Это длилось несколько секунд. Потом Маллори опустила глаза и стянула свои полотняные перчатки. Тихое утро, посвященное работе в саду, было испорчено. Она подхватила корзинку и устало поднялась по каменным ступеням к себе в гостиницу.
Она замешкалась, отпирая входную дверь, – как раз в этот момент из нашего дворика раздалась особо яростная порция папиных воплей. С того места, где стоял я, мне было видно выражение ее лица в ту минуту: губы поджаты от безграничного отвращения, все черты застыли в маске ледяного презрения. Это выражение лица мне не раз еще довелось увидеть во Франции на протяжении всей своей карьеры – чисто галльское убийственное презрение в отношении низших, – но я никогда не забуду того, как увидел его впервые.
Затем дверь захлопнулась.
Наша семья открыла для себя местный pain chemin de fer – грубый, с жесткой корочкой, ужасно вкусный, – и все мы тут же полюбили макать в соус именно этот «железнодорожный» хлеб. Папа и тетя вечно просили меня захватить «еще несколько буханочек» в boulangerie, и вот однажды, возвращаясь из подобной экспедиции с хрустящим хлебом в бумажной обертке под мышкой, я отправился от центра короткой дорогой через переулки, где богатые купцы, торговавшие часами, когда-то держали лошадей. Мимоходом я заглянул через каменную оштукатуренную стену.
Я тут же понял, что смотрю на «Плакучую иву» сзади. Сад при гостинице был длинным и широким, размером почти с поле. Он плавно спускался вниз по пологому склону холма, на котором стоял я. Там росли старые груши и яблони, а у дальней стены стоял навес для сушки фруктов, построенный из грубого люмьерского гранита.
Ветви деревьев сгибались под тяжестью бурых груш сорта «Боск», уже созревших; хмельные осенние пчелы с жужжанием вились вокруг напоенных сладостью плодов. Там были также и аккуратные ряды ящиков с пряными травами в стеклянных парниках, и клумбы, на которых росли полевые цветы, и грядки с капустой, ревенем и морковью, между которыми вилась красивая дорожка, выложенная плитняком.
В самой нижней части сада, во влажном левом углу, располагались компостная куча и чугунная с медной отделкой колонка в форме нимфы, извергавшая воду в тяжелую каменную чашу справа, рядом со скамейкой. Там же росла еще одна древняя и величественная ива.
Я замер. Мадам Маллори опять была в саду, на этот раз – в самой верхней его части, там, где он только начинал спускаться вниз по склону. Она очень прямо сидела за длинным деревянным столом рядом с женщиной, которую я посчитал одной из ее помощниц. Обе были в коротких двубортных пальто поверх белых кухонных халатов.
Вначале я не видел их лиц; они склонились в тот момент над столом, заставленным мисками, блюдами и кухонными приспособлениями, работая умело и энергично. Я видел, как мадам Маллори положила что-то в миску. Затем тут же запустила руку в грубый деревянный ящик, стоявший между ней и ее помощницей на каменной плите. Из ящика Маллори вытащила нечто, показавшееся мне чем-то вроде странной ручной гранаты. Потом я узнал, что это был артишок.
Я смотрел, как знаменитый шеф-повар со знанием дела точными движениями сверкающих ножниц решительно подрезала чешуеобразные листья артишока так, чтобы они шли ровными, приятными глазу рядами, как если бы она исправляла недочеты, допущенные природой. Затем она брала половинку лимона и щедро сбрызгивала его соком раны артишока, каждый срез. В артишоках содержится цинарин, и, как я позже узнал, этот прием позволяет сберечь листья артишока от обесцвечивания соком из срезов.
Затем мадам Маллори тяжелым и острым ножом аккуратно, с хрустом, срезала верхушку артишока. Еще несколько секунд она вновь сидела опустив голову, выдергивая розовые, негодные листики в центре. Взяв другой нож, она вонзила лезвие в артишок и изящным движением отделила серединку от окружавших ее чешуйчатых зарослей. Я видел, как она была довольна, когда наконец с хирургической точностью отделила нежную сердцевину и отложила получившуюся чашечку в миску с маринадом, где уже лежала целая горка их, сочных и мягких.
Это зрелище было откровением. Никогда еще раньше я не видел, чтобы шеф-повар подходил к делу с таким артистизмом и тщательностью – в особенности к очистке такого уродливого овоща.
Колокола на церкви Святого Августина пробили полдень. Ящик был уже почти пуст, но помощница отставала от хозяйки. Понаблюдав за нею, мадам Маллори вдруг протянула ей маленький ножик, которым пользовалась сама, и сказала не слишком сурово:
– Маргарита, возьмите нож для чистки грейпфрутов. Меня этой маленькой хитрости научила мама. Изогнутым лезвием гораздо легче вырезать сердцевину.
В скрипучем голосе мадам Маллори было нечто – не вполне материнское, но дающее понять, что она чувствует, насколько ее положение обязывает ее передать следующему поколению секреты своего мастерства. Тон удивил меня. Как и ее помощницу. Девушка подняла голову и с благодарностью взяла нож для чистки грейпфрутов.
– Merci, madame, – сказала она.
И от донесшихся ко мне с ветром ее слов словно повеяло свежей клубникой со сливками.
Так я впервые увидел Маргариту Бонье, скромную помощницу шеф-повара «Плакучей ивы». Она, видно, была только немного старше меня. Светлые волосы острижены просто и коротко и как раз такой длины, чтобы их можно было заправить за уши, украшенные модными серебряными сережками-гвоздиками. А глубокие темные глаза при светлой коже казались жемчужинами. Щеки ее раскраснелись из-за сильного ветра, но эта девушка, дитя сурового края Юра, была румяна от природы.
Я стоял и глазел, пока в сад не вышли дородный подмастерье «Плакучей ивы» Марсель и смуглый красавец Жан Пьер, chef de cuisine, с обедом, который им предстояло проглотить как можно быстрее, потому что ресторан открывался меньше чем через полчаса. Жан Пьер держал плоский стальной поднос, на котором лежали горячие тонкие бифштексы и поджаренная во фритюре картошка, и сверху курился ароматный пар, а Марсель нес столовые приборы и стеклянную миску с латуком и луком-резанцем.
Маллори велела подмастерью отнести неочищенные артишоки и уже готовые сердцевинки на кухню, а Маргарита тем временем умело накрывала на стол, раскладывая в правильном порядке приборы, салфетки, расставляя тарелки, стеклянные стаканчики, бутылку красного вина и кувшин холодной колодезной воды. Когда Жан Пьер наклонился поставить в центре стола поднос с едой, тонкая рука Маргариты, изящная, как у пианистки, но покрытая шрамами от ожогов, полученных на кухне, цапнула с подноса золотистую соломинку жареной картошки. Она поднесла тонкую соломинку к губам и деликатно откусила кончик, улыбаясь чему-то, что сказал Жан Пьер.
Часы на церковной башенке пробили четверть первого. Я повернулся и направился к дому, у нас сегодня на обед ожидался барашек по-мадрасски. Пока я шел к особняку Дюфура, сердце мое трепетало. Я был весь погружен в размышления о сцене, свидетелем которой только что стал, – сцене, которая мгновенно вызвала в памяти тот день, когда мы с мамой ели бифштексы с жареной картошкой во французском ресторане в Бомбее.
Но внезапно налетевший с гор порыв ветра одним махом унес воспоминания о маме и родной Индии. Их сменило совершенно новое ощущение, вначале робкое, но крепшее с каждым моим шагом. С тем порывом ветра – таким далеким ныне – настиг меня совсем особенный голод, неодолимое влечение при виде французских блюд, в аромате которых я неизменно ощущал мускусный запах женщины. Возможно, корни этого влечения уходили глубоко в детство, но в тот момент оно переродилось в нечто новое, гораздо более взрослое.
* * *
Через несколько дней папа вдруг приказал всем выйти во двор. Даже застенчивому пареньку-французу, которого папа нанял официантом, пришлось выйти, и он стоял между нами, нервно протирая передником винный бокал.
Умар с кровельщиком, стоя на приставных лестницах, поднимали что-то на блоках и закручивали гайки. И вдруг мы, стоявшие под ними раскрыв рот, увидели, как над железными воротами особняка Дюфура вознеслась огромная вывеска.
– Готово! – крикнул Умар с лестницы.
Всю вывеску занимали два слова «MAISON MUMBAI», массивные золотые буквы на почитаемом в исламе зеленом фоне.
Как все кричали, как радовались!
Из динамиков, которые дядя Майюр установил в саду, с хрипами неслась традиционная индийская музыка. Это (как мне позже сказали) и стало последней каплей. Весь персонал кухни «Плакучей ивы» услышал из мансарды возмущенные вопли мадам Маллори, которая не могла поверить своим глазам. Мсье Леблан поспешил положить телефонную трубку, когда Маллори пронеслась мимо его кабинета на третьем этаже; он вышел на верхнюю площадку лестницы и увидел, как его хозяйка свирепо роется в корзинке для зонтиков и тростей в поисках своего зонта. Леблан понял, что дело плохо. Узел жестких волос на затылке мадам Маллори скрепляло нечто вроде африканского щита и копья.
– Это уже слишком, Анри, – заявила она, наконец-то выдрав из корзины непокорный громоздкий зонтик. – Вы видели вывеску? Слышали эту жуткую музыку, все это пиликанье? Какой ужас! Нет! Нет!!! Это невозможно. Только не на моей улице. Он портит атмосферу. Наши посетители, что они подумают?
Не успел Леблан ответить на вопрос, как Маллори уже умчалась.
Мадам Маллори поступила не так, как сделал бы человек порядочный. Она не пошла поговорить прямо с отцом, не попыталась воззвать к его разуму. Она совершенно не хотела, чтобы мы ощутили себя в Люмьере желанными гостями. Нет, ее первым порывом было желание раздавить нас. Как тараканов.
И потому мадам Маллори направилась к мэру. Конечно, все в Люмьере опасались этой язвительной дамы, и неудивительно, что ее немедленно впустили в зал заседаний ратуши.
Тут-то нам и должен был прийти конец. Но даже люди умные всегда недооценивали отца, а его ум был весьма острым – острым, как хороший кухонный нож, которым снимают с костей филе. Папа решил, что дипломатия в маленьком французском городке не так уж отличается от дипломатии в Бомбее: и там, и там колеса общественной жизни крутились благодаря денежной смазке. А потому в Люмьере он начал с того, что выдал адвокату, брату мэра, солидный предварительный гонорар – ход более тонкий, чем подарки по обычаям Малабарского холма, но ничуть не менее эффективный.
– Запретите ему! – потребовала от мэра Маллори. – Этому индийцу. Вы видели, что он делает? Он сделал из особняка Дюфура бистро – индийское бистро! Это ужасно! По всей улице несет горелым маслом. А вывеска? Нет и нет! Это невозможно.
Мэр пожал плечами:
– А что прикажете делать?
– Закройте это заведение.
– Гертруда, мсье Хаджи открыл ресторан в том же районе, что и вы. Если я закрою его, придется закрыть и ваш. А на то, чтобы повесить вывеску, его адвокат получил разрешение от комитета по благоустройству. Как видите, у меня связаны руки. Мсье Хаджи сделал все по правилам.
– Да нет же! Это невозможно!
– Возможно, – продолжал мэр. – Я не могу закрыть его ресторан, не имея на то оснований. Он действует в рамках закона.
Полагаю, на прощание она сказала ему нечто в высшей степени неприятное.
Наше первое непосредственное столкновение с этой grande dame произошло три дня спустя. Маллори всегда поднималась в шесть часов утра. После легкого завтрака – груш, поджаренного хлеба с маслом и крепкого кофе – мсье Леблан вез ее в потрепанном «ситроене» на люмьерский рынок. Мадам Маллори всегда появлялась там в одно и то же время, можно было проверять часы. Ровно в шесть сорок пять мсье Леблан водворялся с газетой «Юра» в кафе «Брегет», где кое-кто из местных уже сидел в баре и пил первую за этот день бутылку вина. Тем временем Маллори, в сером фланелевом пончо и с плетеной корзиной в каждой руке, переходила от одного прилавка к другому, закупая для ресторана свежие фрукты, овощи, мясо, рыбу и птицу.
Вышагивающая по улицам, словно ломовая лошадь, мадам Маллори являла собой величественное зрелище. Каждый резкий выдох вырывался из ее губ белым дымком. Крупные покупки – полудюжину кроликов или пятидесятикилограммовый мешок картошки – доставляли прямо в «Плакучую иву» в грузовичке не позднее половины десятого утра. Но, например, лисички, нежный бельгийский цикорий и бумажный кулечек с ягодами можжевельника сразу попадали в корзинки, висящие на мускулистых руках мадам Маллори.
В то утро, всего через пару недель после нашего приезда в город, Маллори как обычно начала свой обход с рыбной лавки «Итен и сын», занимавшей выложенное белым кафелем угловое помещение на пляс Прюнель.
– Что это?
Мсье Итен закусил ус.
– Прошу прощения?
– У вас за спиной. Отойдите. Это что там?
Итен сделал шаг в сторону, и мадам Маллори удалось как следует рассмотреть картонную коробку, стоявшую на прилавке. Уже через секунду она поняла, что клацавшие в воздухе клешни принадлежали копошившимся в коробке ракам.
– Чудесно, – сказала Маллори. – Давненько не видела раков. На вид свежие и шустрые. Французские?
– Нет, мадам. Испанские.
– Не важно. Я беру их.
– Нет, мадам. Сожалею.
– Простите, не поняла?
Итен вытер нож кухонным полотенцем.
– Извините, мадам Маллори, но он пришел и… и… купил их.
– Кто?
– Мсье Хаджи. И его сын.
Маллори прищурилась. Она не могла взять в толк, о чем говорит мсье Итен.
– Этот индиец? Он их купил?
– Да, мадам.
– Правильно ли я поняла вас? Я прихожу покупать рыбу к вам – и приходила до вас к вашему отцу – каждое утро уже тридцать лет. А теперь вы говорите мне, что ни свет ни заря к вам пришел какой-то индиец и купил то, что, как вы знали, куплю я? Вы это хотите сказать?
Мсье Итен опустил глаза.
– Простите. Но у него такие манеры, понимаете… Он очень… обходителен.
– Ясно. А мне вы что предложите? Вчерашние мидии?
– О нет, мадам, умоляю вас. Не надо так. Вы знаете, вы у меня одна из самых лучших клиенток. У меня… у меня есть для вас очень симпатичные окушки.
Итен бросился к холодильнику и вынул серебристый поднос, на котором лежали полосатые окуни, каждый размером с детскую ладошку.
– Свежайшие. Видите? Сегодня утром пойманы в озере Виссей. У вас получаются такие вкусные окуни amandine, мадам Маллори. Я думал, вам понравится.
Мадам Маллори решила преподать мсье Итену урок и пулей вылетела из магазина. Все еще в ярости, она шла по открытому рынку, раскинувшемуся на площади, а ее каблуки яростно впечатывали в покрывавший мостовую резиновый ковер выброшенные капустные листья.
Вначале Маллори проносилась между двумя рядами прилавков, как хищная птица, молниеносно оглядывая товар через плечи домохозяек. Продавцы видели ее, но знали, что во время этого первого обхода рынка вступать в разговор с Маллори не следовало, если только вы не хотели нарваться на грубость. Во время второго обхода, однако, обращаться к ней уже было можно, и каждый старался по мере сил обратить внимание знаменитого шеф-повара на свой товар.
– Добрый день, мадам Маллори! Славный денек. Видели мои груши «Вильямс»?
– Видела, мадам Пикар. Так себе.
Продавец за соседним прилавком загоготал.
– Вы не правы, – возразила мадам Пикар, прихлебывая из крышечки термоса кофе с молоком. – Чудесный вкус.
Маллори вернулась к прилавку мадам Пикар, а все остальные продавцы повернули туда же головы, чтобы увидеть, что будет дальше.
– Это что, мадам Пикар? – рявкнула Маллори. Она взяла верхнюю грушу из пирамиды и оторвала наклейку со словами «Качество Вильямс». Под наклейкой обнаружилась черная дырочка. Маллори произвела ту же операцию со следующей грушей и еще с одной. – А это что? А это?
Продавцы хохотали, а залившаяся краской мадам Пикар торопилась заменить отбракованные груши.
– Прячете червоточины под наклейками, которые должны означать качество. Позор!
Мадам Маллори отвернулась от вдовы Пикар и прошла к прилавку в конце первого ряда, за которым в одинаковых фартуках стояли седые супруги, похожие, словно солонка с перечницей.
– Добрый день, мадам Маллори!
Маллори пробурчала «доброе утро» и ткнула пальцем в корзину покрытых восковым налетом фиолетовых овощей, стоявшую на полу за прилавком.
– Я возьму эти баклажаны. Все.
– Простите, мадам, они не продаются.
– Они уже проданы?
– Да, мадам.
Маллори почувствовала, как в груди у нее что-то сжалось.
– Тому индийцу?
– Да. Полчаса назад.
– Тогда я возьму цукини.
Было видно, что старичку больно отказывать ей.
– Простите…
Несколько секунд Маллори не могла не то что двигаться, но даже говорить. И вдруг с противоположного конца люмьерского рынка, заглушая общий гул, раздался голос, громогласно вещавший на английском языке с сильным акцентом.
Мадам Маллори мгновенно обернулась на этот голос, и не успела пожилая чета крестьян опомниться, как мадам уже шла, словно баржа, сквозь толпу, расталкивая покупателей корзинами, выставленными вперед, словно ковш снегоочистителя.
Мы с папой торговались за две дюжины красных с зеленым пластиковых мисок в самом конце рынка. Продавец – несговорчивый поляк – твердо стоял на своем. Папин подход к таким упрямцам был прост: раз за разом он выкрикивал свою цену еще более громким голосом. Финальным штрихом было расхаживание туда-сюда перед прилавком, с тем чтобы отвадить от него прочих потенциальных покупателей. Я уже видел, как он применял ту же тактику в Бомбее с совершенно разгромным эффектом.
В Люмьере, однако, на его пути вставал небольшой языковой барьер. Папа, кроме родного языка, говорил только на английском, поэтому в мои обязанности входило переводить его вопли на мой школьный французский. Я был не против. Так я в итоге встретил нескольких девушек-ровесниц, например Шанталь с вечно грязными от земли ногтями, которая собирала грибы на другой стороне долины. Но сейчас наш поляк совсем не говорил по-английски и знал лишь пару слов по-французски, что несколько защитило его от атаки отца. Ситуация была патовая. Поляк просто скрестил руки на груди и мотал головой.
– Что это? – говорил отец, тыча пальцем в крышку на миске. – Просто кусок пластмассы, да? Это кто угодно сделает.
Мадам Маллори встала на папином пути так, что ему пришлось внезапно остановиться прямо перед ней. Массивная фигура отца возвышалась над маленькой женщиной. Я видел: меньше всего на свете он ожидал, что его остановит женщина, и теперь в изумлении смотрел на нее сверху вниз.
– Чего?
– Я ваша соседка, мадам Маллори, мой дом стоит напротив вашего, – сказала она на превосходном английском.
Папа обворожительно улыбнулся, тут же забыв поляка и дискуссию о ценах на пластиковые миски.
– Здравствуйте! – громогласно прогудел он. – «Плакучая ива», да? Я вас знаю. Вы должны прийти к нам, познакомиться с семьей, выпить чаю.
– Мне не нравится то, что вы делаете.
– Чего?
– То, что вы делаете с нашей улицей. Мне не нравится музыка. И вывеска. Она уродлива. Так неизысканно.
Нечасто мне приходилось видеть, чтобы папа не знал, что сказать. Однако тут он выглядел так, будто кто-то дал ему под дых.
– Это безвкусица, – продолжала Маллори, снимая с рукава несуществующую ниточку. – Вы должны ее снять. В Индии такое сойдет, но не здесь.
Она посмотрела отцу прямо в лицо и ткнула его в грудь пальцем.
– И вот еще что. Здесь, в Люмьере, принято, что первой товар на рынке выбирает мадам Маллори. Так было не один десяток лет. Я понимаю, вы приезжий, откуда вам это знать, но теперь вы это знаете. – Она одарила отца ледяной улыбкой. – Для приезжих чрезвычайно важно правильно вести себя с самого начала. Вы согласны?
Папа нахмурил брови, его лицо побагровело, но я, хорошо его знавший, видел – по слегка опущенным уголкам глаз, – что он был не зол, а глубоко обижен. Я придвинулся к нему поближе.
– Да кто вы вообще такая?
– Я уже сказала. Я мадам Маллори.
– А я, – начал папа, поднимая голову и ударяя себя в грудь, – Аббас Хаджи – лучший ресторатор Бомбея.
– Это Франция. Здесь нам ваше карри не нужно, – фыркнула мадам Маллори.
К этому времени вокруг папы и мадам Маллори собралась небольшая толпа. В центр кружка пробился мсье Леблан.
– Гертруда, – решительно сказал он, – идемте. – Он потянул ее за локоть. – Идемте, сейчас же. Довольно.
– Да кто вы вообще такая? – повторил папа, наступая. – И говорите о себе в третьем лице, как махараджа? Вы кто? Вам сам Бог даровал право на лучшее мясо и рыбу в Юра? А? Или, может быть, это ваш город? А? Поэтому вы получаете право на самые свежие овощи каждое утро? Или, может быть, вы важная мемсагиб, которой принадлежат все крестьяне?
Папа толкнул мадам Маллори своим необъятным животом, и ей пришлось отступить, хотя выражение лица у нее было весьма скептическое.
– Да как вы смеете разговаривать со мной в таком тоне?
– Скажите, – вопил отец, обращаясь к зевакам, – что, ваши фермы, скот и овощи принадлежат этой женщине или вы просто продаете тем, кто больше заплатит? – Он хлопнул ладонью о ладонь. – Я плачу наличными. И ждать не надо.
В толпе зашумели. Такое они понимали.
Маллори резко отвернулась от отца и надела черные кожаные перчатки.
– Un chien méchant, – сказала она сухо.
В толпе засмеялись.
– Что она сказала? – заорал мне отец. – Чего?
– Она назвала тебя бешеной собакой.
То, что произошло потом, навсегда осталось у меня в памяти. Толпа раздалась, пропуская мадам Маллори и мсье Леблана, а мой отец с проворством, неожиданным в мужчине его габаритов, побежал за ними и рявкнул мадам прямо в ухо:
– Гав-гав! Рррр-гав! Гав!
Маллори дернулась.
– Прекратите!
– Ррр-гав! Ррр-гав!
– Прекратите, прекратите… ужасный тип!
– Гррр. Вав!
Маллори зажала уши. А потом порысила прочь.
Жители Люмьера еще никогда не видели, чтобы над мадам Маллори потешались. Теперь они хохотали в изумлении, а папа обернулся и присоединился к их хохоту, глядя, как пожилая дама и мсье Леблан исчезают за отделением Парижского национального банка.
Нам следовало бы тогда знать, что настоящие неприятности еще впереди.
– Она все время что-то бормотала как безумная, – рассказывала тетя, когда мы пришли домой. – Садилась в машину и ка-ак хлопнет дверью. Бац!
И следующие несколько дней, поглядывая на дом напротив, я время от времени замечал острый нос, прижатый к запотевшему стеклу.
Приближался день открытия «Мумбайского дома». Во двор особняка Дюфура въезжали фургоны, привозившие столики из Лиона, посуду из Шамони, пластиковые папки для меню из Парижа. Однажды при входе в ресторан меня встретил трубящий деревянный слон в половину человеческого роста. В углу вестибюля поставили кальян; в латунных вазочках на столах стояли пластмассовые розочки, купленные в местном оптовом магазине.
Плотники уже успели превратить три гостиные особняка в один общий обеденный зал. На стенах, отделанных тиковыми панелями, отец повесил плакаты с изображениями Ганга, Тадж-Махала, чайных плантаций Кералы. На одной из стен была написана заказанная местному художнику фреска, изображавшая сцену из индийской жизни: почему-то деревенская женщина, набиравшая воду из колодца. И весь день, пока мы трудились, из динамиков на стенах неслись гиты и газели, рулады баллад на урду и индийская любовная поэзия.
Папа снова превратился в Большого Аббаса. Они с Умаром дни напролет возились, снова и снова переделывая эскиз объявления для местной газеты. Наконец им удалось сговориться, и они повезли свой перепачканный чернилами блокнот с каракулями в редакцию газеты «Юра» в Клер-во-ле-Лак. Силуэт трубящего слона, вставленный между привычными расписаниями спортивных мероприятий и телевизионной программкой, занимал целый газетный лист. Ко рту слона было приписано приглашение, обещавшее каждому явившемуся на торжественное открытие «Мумбайского дома» кувшин вина за счет заведения. Это объявление публиковалось в «Юра» три выходных подряд. Слоган ресторана был такой: «“Мумбайский дом” – индийская культура в Люмьере».
А я в возрасте восемнадцати лет наконец-то обрел свое призвание. Это была папина идея – поставить меня к плите. Бабушка оказалась просто не в состоянии обслуживать сотню человек одновременно, а тетя была, вероятно, единственной женщиной в Индии, не умевшей готовить – даже луковое бхаджи. У меня дух перехватило – я испугался своей судьбы.
– Я мужчина! – крикнул я. – Пусть Мехтаб готовит.
Папа дал мне подзатыльник.
– Ей и так есть чем заняться, – проревел он. – А ты больше всех сидел на кухне с бабушкой и Баппу. Не волнуйся. Ты просто нервничаешь, и все. Мы тебе поможем.
И вот я погрузился в атмосферу кухонного чада, пара и грохота кастрюль. Вначале неуверенно, постоянно советуясь с отцом и сестрой, я составил примерный план своего меню. Я пробовал и пробовал, пока наконец не уверился, что меню удалось. В нем были мозги барашка, фаршированные чатни из зелени, покрытые яйцом и зажаренные на решетке; масала из цыпленка с корицей и говядина с уксусом и специями. В качестве гарнира я выбрал паровые рисовые лепешки и творог с пажитником. На первое – мое любимое: прозрачный бульон из ножек.
Колесо жизни не стояло на месте. Бабушка постепенно теряла власть над собой, а я все увереннее стоял на ногах. Слабоумие уже крепко держало ее за горло. Те сцены, которым мы были свидетелями в Лондоне, стали привычными, и она то выходила из этого сумеречного состояния, то снова погружалась в него, лишь изредка возвращаясь к нам в моменты просветлений. Помню, как она заглядывала мне через плечо, давая полезные советы, как добиться того, чтобы вкус кардамона проявился в блюде по-настоящему, как бывало когда-то на Нипиан-Си-роуд. А через несколько секунд она уже могла с пеной у рта клясть меня на чем свет стоит, как своего худшего врага. Это разрывало мне сердце. Но скоро должно было состояться открытие ресторана: мне некогда было спорить и что-то доказывать, и я вместо этого старался полностью сосредоточиться на своих чанах и кастрюлях.
Однако бабушка то и дело устраивала сцены. Особенно часто ей не давал покоя дааль – традиционное индийское блюдо из турецкого гороха, которое готовил я. Мы часто спорили с ней о нем. Как-то раз, готовясь к открытию ресторана, я кипятил на маленьком огне ароматную смесь лука, чеснока и дааля. Бабушка подошла ко мне и больно дала по руке ложкой.
– В нашей семье это готовят по-другому! – сказала она, гримасничая по-индийски. – Делай, как я сказала.
– Нет! – твердо сказал я. – Я в конце добавлю помидор. Когда он лопнет, то придаст даалю остроту и приятный цвет.
Бабушка вся скорчилась от отвращения и снова наподдала мне ложкой, уже по голове. Однако папа, стоявший у нее за спиной, кивнул мне, и я приободрился. Я потер все еще болевший затылок и нежно вывел бабушку из кухни.
– Бабушка, пожалуйста, уйди! Успокойся и приходи. Я должен приготовиться к открытию. Понимаешь?
Кажется, именно в тот день я в итоге снял с себя фартук и пошел в город вместе с дядей Майюром – просто юноша, мечтавший хоть чуточку отдохнуть от предшествовавшей открытию ресторана нервотрепки. Было позднее утро. Мехтаб послала нас купить кое-что для дома, стиральный порошок и проволочные губки для мытья посуды.
Мы уже возвращались, нагруженные пакетами из местного «Перекрестка», когда дядя Майюр скорчил рожу и прищелкнул языком, кивнув в сторону «Плакучей ивы».
Молодой фермер вел к задней двери ресторана чудовищных размеров свинью за веревку, пропущенную сквозь кольцо в ее пятачке. В ней, должно быть, было фунтов пятьсот весу. Маллори, Леблан и прочие работники ресторана суетились, готовя ведра с водой и ножи, выкладывая траву широкими гладкими досками, отчищая деревянный садовый стол. Свинья, фыркая, застучала копытцами по доскам при виде миски с крапивой и картошкой, выставленной в стратегическом месте под кряжистым каштаном. Присмотревшись, я заметил сложную систему блоков и веревок, свисавшую с его веток.
Приходской священник церкви Святого Августина почитал что-то из Библии, побрызгал святой водой на свинью, на землю, на деревянный настил. Его губы беззвучно шевелились, творя молитву. Там был и мэр, он стоял рядом с местным мясником, который точил ножи.
Мэр почтительно снял шляпу, резкий порыв ветра сдул замысловатую укладку, и волосы мэра принялись танцевать на ветру. Мясник достал из кармана фартука револьвер, подошел к свинье и прикончил ее выстрелом в голову.
Рык, дефекация, звук падающей туши – ноги свиньи подогнулись, и она тяжело рухнула на доски. Леблан и трое других тут же потянули за веревки, поднимая эти доски на отчищенный стол, а свинья все еще билась в бешеных судорогах, скребла и дрыгала копытцами.
– Христиане, – презрительно фыркнул дядя Майюр. – Идем.
Но мы не могли двинуться с места. Свинье перерезали горло, и кровь стала бить из разреза пульсирующей струей в подставленное пластиковое ведро, целыми литрами. И я навсегда запомнил, как мадам Маллори мыла руки под колонкой, а потом взбивала еще горячую кровь, засунув руки по локоть в ведро, пока ее помощники доливали туда уксус, чтобы кровь не свернулась. Потом они положили туда же отваренный лук-порей, яблоки, петрушку и свежие сливки, а потом набивали кишки загустевшей массой. И я помню запахи, которые приносил нам ветер, мощные запахи крови, испражнений и смерти, и то, как подручные Маллори выскребали начисто свиные копытца, разбрасывали солому вокруг туши и поджигали ее, чтобы удалить щетину. Они разделывали тушу весь день; мясник, Маллори и ее помощники попивали из стаканчиков белое вино, отрубая от туши теплые пласты кровавого мяса, все еще курившегося паром на свежем воздухе.
Это публичное разделывание туши продолжалось и на следующий день, почти все выходные. Мякоть свиной лопатки щедро посыпали солью и перцем, а затем уже молотым фаршем набивали кишки и вешали получившиеся колбасы на просушку в сарае Маллори, где на деревянных полках по размерам были разложены груши, яблоки и сливы.
– Отвратительно, – шипел дядя Майюр. – Свиноеды.
Я не мог сознаться ему в том, что я думал на самом деле: я мало видел вещей столь прекрасных и мало что столь красноречиво говорило мне о нашей земной жизни, о том, откуда мы пришли и куда направляемся. И как я мог сказать ему, что я тайно и страстно желал быть частью этого мира?
Глава седьмая
– Угадай, Аббас, кто заказал у нас столик? Та женщина из дома напротив. Столик на двоих.
Тетя сидела за старинной конторкой при входе, принимая заказы и аккуратно занося их в черный гроссбух. Папа крикнул:
– Да? Слыхал, Гассан? Старушка из дома напротив придет попробовать твою стряпню!
По лестнице, судорожно сжимая перила, спускалась бабушка. Тетя закрыла гроссбух и теперь смотрелась в карманное зеркальце.
– Хватит любоваться на себя, кокетка, – заверещала бабушка. – Когда Гассан женится? Что я надену? У кого мои вещи?
Ее отвели на кухню и выдали какое-то нехитрое задание – иногда это помогало. Разумеется, бабушка на кухне была как раз тем, что мне было нужно. Там и так в день открытия царил хаос. Я ужасно нервничал и только что бросил в кастрюлю несколько горстей нарезанной баранины, окры, выжал туда лимонного сока, добавил немного аниса, кардамона, корицы и измельченного грейпфрута. И еще зеленого горошка. Все было словно в тумане: бурлили котлы, воздух был полон пряных ароматов и нервных криков.
Мехтаб, конечно, помогала, но она всегда готова была то броситься в слезы, то непроизвольно захихикать. Папа сводил меня с ума, нервно вышагивая туда-сюда около плиты, где соусы булькали так яростно, что забрызгали весь пол.
– А? – спросила бабушка. – Почему я здесь? Что я делаю?
– Все в порядке, бабушка. Ты моешь…
– Посуду?
– Нет-нет. Груши. Помой, пожалуйста, груши.
Между открывавшимися в обе стороны кухонными дверьми показались лохматые головы Араша и Мухтара. Бандиты. Они завопили:
– Гассан – девчонка, Гассан – девчонка!
– Если вы, негодники, не прекратите дразнить вашего брата, – крикнул папа, – будете спать сегодня в гараже!
Вбежала тетя.
– Всё! Всё! Все столики заказаны.
Папа обнял меня за плечи своими огромными лапами и повернул лицом к себе. Глаза его горели.
– Не посрами нас, Гассан, – сказал он дрожащим голосом. – Помни, ты Хаджи!
– Да, папа.
Все мы, конечно, думали о маме. Но переживать было некогда, и я тут же повернулся обратно к сковороде, чтобы обжарить лисички с ванильными стручками.
Тем временем в «Плакучей иве» мадам Маллори стояла у своего безупречного стального кухонного стола и осматривала закуски: карпаччо из щуки и фрикасе из пресноводных устриц. У нее за спиной работники молча, умело готовили еду на вечер. Стучали ножи, шипело мясо под грилем, было слышно, как повара брякают металлом и постоянно кружат по кухне, постукивая сабо по плиточному полу.
Маллори допускала в обеденный зал только блюда, непосредственно одобренные ею. И вот она проверяла, действительно ли горячи стоявшие перед ней устрицы, касаясь их костяшкой пальца. Она обмакнула ложечку в соус-винегрет для карпаччо с трюфелем и спаржей. Не слишком соленый, не слишком острый. Она кивнула в знак одобрения, смочила кухонное полотенце в стоявшей рядом миске с водой и вытерла кончики пальцев, а затем стерла брызги соуса с краев тарелки.
– Забирайте! Шестой столик.
Маллори любила, чтоб все было ясно, понятно и под контролем. Официант стоял перед доской, на которой был нарисован план обеденного зала, и помечал птичкой квадратик, обозначавший первое блюдо, у шестого столика. Эта доска позволяла Маллори в любой момент, бросив один лишь взгляд, точно знать, до какого блюда дошел посетитель, сидевший за конкретным столиком.
– Скорее, устрицы стынут.
– Да, мадам.
Официант обошел стол с другой стороны, переставил тарелки на застеленный льняной салфеткой поднос, прикрыл исходившие паром устрицы серебряным куполом, присел, поднял поднос и одним грациозным движением скользнул в обеденный зал.
Мадам Маллори насадила на шпильку заказ для шестого столика и взглянула на свои золотые часы.
– Жан Пьер, – возвысила она голос, перекрывая шум на кухне. – Принимай: два заказа на утку. Одиннадцатый столик.
Маллори распустила завязки своего фартука, осмотрела в зеркале прическу и вышла в зал. Граф де Нанси Сельер, как обычно, сидел за столиком в эркере. Этот гурман-банкир ежегодно на две недели приезжал в Люмьер из Парижа. Хороший клиент. Всегда останавливался в девятом номере и столовался только в «Плакучей иве». Мадам Маллори преодолела свою нелюдимость и, когда он оторвался от меню, приветствовала его тепло и искренне.
У Маллори тут же возникло ощущение, что аристократ был задумчивее обычного, наверное, озабочен кризисом среднего возраста – как правило, он приезжал в «Плакучую иву» с женщиной гораздо моложе его, а в этом году гурман прибыл один.
Рядом со столиком графа висела любимая картина мадам Маллори, пейзаж XIX века, написанный маслом и изображавший марсельский рыбный рынок, и она незаметно поправила ее, так как предыдущий посетитель, садясь, слегка задел раму. Как из-под земли рядом с мадам появился мальчик в форме с золотыми пуговицами, в хлопковых перчатках, держа корзину домашнего хлеба на плече.
– Новинка: со шпинатом и морковью, из твердых сортов пшеницы, – пояснила Маллори, указывая серебряными щипцами на двуцветную булочку из двух сортов теста. – Сладковатые, особенно хороши будут с сегодняшним террином из фуа-гра с белым трюфелем и желе из портвейна.
– Ах, мадам, – отозвался шутливо граф де Нанси. – Перед каким жестоким выбором вы меня ставите.
Маллори пожелала ему приятного аппетита и пошла дальше, кивая знакомым посетителям, поправляя стоявшие на столиках орхидеи. На несколько секунд она остановилась, чтобы яростным шепотом отчитать сомелье. Его рукав был забрызган вином, и мадам приказала сменить униформу.
– Немедленно! – прошипела она. – Вы должны были сделать это без напоминания.
У стойки при входе мсье Леблан и его помощница Софи принимали пальто у посетителей, прибывших отдохнуть из Парижа. Маллори подождала в стороне, пока Леблан освободится.
– Ну, пойдем покончим с этим, – сказала она. – А вы, Софи, убавьте немного Сати. Громковато. Музыка должна быть едва слышна, она должна только создавать атмосферу.
Ночь была темна, как boudin noir – кровяная колбаса, – а звезды казались мне комочками жира в ней. Совы ухали в ветвях лип и каштанов; стволы берез сияли в лунном свете, как серебряные колонны.
Но на нашей улице было шумно. Из окон особняка Дюфура лился яркий свет, прибывавшие посетители оживленно болтали друг с другом, а ночной воздух был напоен уютно пахнувшим дымом березовых дров.
Ресторан был уже наполовину полон. Улицу запрудили машины со всего района. Мадам Маллори и мсье Леблан в чернильной тьме пересекли разделявшую наши рестораны улицу и теперь ожидали своей очереди зайти, сразу за мсье Итеном и его семьей из шести человек.
Из двери также лился яркий свет. Вдруг его заслонил массивный силуэт отца. Его телеса были втиснуты в курту из шелка-сырца, грудь с волосатыми сосками некрасиво прорисовывалась сквозь блестящую золотистую ткань.
– Добрый вечер, – громогласно прогудел он. – Добро пожаловать, мсье Итен. И все семейство с вами! Боже, мадам Итен, какие у вас парни – все красавцы. Давайте, разбойники, заходите. У нас есть для вас прекрасный столик с видом на сад. Моя сестра вас проводит.
Папа пропустил их и снова выступил вперед, всматриваясь в тускло освещенные фигуры на ступенях.
– А-а, – наконец произнес папа, узнав мадам Маллори и мсье Леблана. – Наши соседи. Добрый вечер, добрый вечер. Прошу.
Не говоря больше ни слова, папа развернулся и медленно пошел в своих белых тапочках через обеденный зал.
– Все столики заказаны! – крикнул он, перекрывая гул, стоявший в ресторане.
Они шли мимо пластмассовых розочек, плакатов с рекламой «Эр Индия», трубящего слона – и Маллори опасливо куталась поплотнее в свою шаль.
Папа небрежно положил две пластиковые папки с меню на столик, накрытый на двоих. Из висевших сверху динамиков выли на урду Суреш Вадкар и Харихаран, и стены заметно завибрировали, когда саранги и табла разразились особенно страстной музыкальной тирадой.
– Прекрасный столик! – проорал папа, перекрикивая музыку.
Мсье Леблан быстро предложил мадам Маллори стул, надеясь предупредить какую-нибудь колкость с ее стороны.
– Да, мсье Хаджи, – сказал он. – Большое спасибо. Поздравляем вас с открытием и желаем всяческих успехов.
– Спасибо, спасибо. Добро пожаловать! Зейнаб! – вдруг рявкнул папа.
Мадам Маллори в ужасе зажмурилась, а некоторые из посетителей повскакали с мест. Моя семилетняя сестренка, как ей и было приказано, подошла к столику мадам Маллори с пучком анютиных глазок. На ней было простое белое платье, и даже мадам Маллори пришлось признать, что смуглая, цвета корицы, кожа девочки, подчеркнутая чистым хлопком, в огнях ресторана выглядела чудесно. Зейнаб подала мадам Маллори цветы и застенчиво уставилась в пол.
– Добро пожаловать в «Мумбайский дом», – тихо сказала она.
Папа расплылся в улыбке. Маллори наклонилась и потрепала Зейнаб по волосам. Кудри ее, впрочем, были только что намазаны маслом для волос из коллекции Мехтаб.
– Прелестно, – сухо бросила мадам Маллори, вытирая под столом руку о салфетку, лежавшую у нее на коленях. Затем она снова обратилась к отцу. – Помогите нам, мсье Хаджи, – сказала она, указав на меню. – Мы совсем не разбираемся в вашей еде. Сделайте заказ за нас. Пусть будет ваше фирменное.
Папа что-то проворчал и со стуком поставил на стол бутылку красного вина.
– За счет заведения, – сказал он.
Маллори узнала единственную по-настоящему плохую марку вина во всей долине.
– Нет, спасибо, – сказала она. – Что вы обычно пьете?
– Пиво, – сказал папа.
– Пиво?
– Пиво «Кингфишер».
– Тогда два пива.
Папа прошел в кухню, где я готовил на гриле молотую кукурузу с кориандром, и передал их заказ. По цвету его щек было видно, что давление у него растет. Я поднял палец, предупреждая его о необходимости сохранять спокойствие.
– Покажи им! – сказал он. – Покажи им.
В ресторане царило оживление; мадам Маллори, должно быть, была удивлена тем, сколько жителей Люмьера пришли к нам отпраздновать открытие. Мадам Пикар, торговавшая фруктами, с подружкой активно угощалась вином за счет заведения; мэр со всей семьей, даже с братом-адвокатом, веселился за угловым столиком, громко рассказывая неприличные анекдоты. Пока Маллори таким образом осматривала помещение, к ее столику подошел дядя Майюр и открыл пиво.
Мухтар и Араш, мои младшие братья, вдруг принялись с гиканьем бегать между столиков, пока мой дядя не ухватил Араша за шею и не надрал ему уши. Рев мальчика был слышен по всему ресторану. Вскоре из кухни вышла бабушка, которую раздражали все эти люди, вдруг явившиеся к ней домой. Она подошла к угловом столику и ущипнула мэра. Он был изумлен и даже ругнулся. Папа бросился к нему, чтобы извиниться и объяснить, что с бабушкой.
Однако все шло неплохо. Из кухни принесли первые заказы. Тарелки гремели в руках неопытного официанта-француза, но, когда побрякивавшие металлические блюда поплыли по обеденному залу, все так и заахали. Мэр обрел прежнее приподнятое состояние духа, когда на его столике появилась горка самосов с креветками и еще одна бутылка вина за счет ресторана. В этот момент мадам Маллори вскочила с места и прошла ко входу на кухню.
А там, спиной к двери в ресторан, стоял я, с руками, до локтя выпачканными в смеси жира и чили. Я сыпал гарам-масала в чан с бараниной. В этот момент лопнул стоявший на полке горшок с перетопленным маслом, и я довольно резко приказал Мехтаб собрать текущее масло – уже смешавшееся с луковой шелухой, просыпанной солью и шафраном – в сковороду.
– Не выбрасывать же! Неважно. Все равно вкусное.
Я обернулся к двери.
Не могу описать то чувство, которое заставило меня обернуться тогда, – как если бы мощный поток негативной энергии толкнул меня в спину.
Однако за дверью было пусто.
Мадам Маллори увидела все, что она хотела увидеть, вернулась в обеденный зал и села напротив Леблана. Она потягивала пиво и с удовлетворением рисовала в воображении сцену, разворачивавшуюся в ее собственном ресторане через дорогу.
Тихо звучит Стравинский. Как в балете, синхронно поднимаются серебряные колпаки, накрывавшие вкуснейшие блюда. Гости деликатно зачерпывают буйабес. В воздухе витает аромат орхидей и жаркого из молочного поросенка. Точность, совершенство, предсказуемость.
– За «Плакучую иву», – сказала Маллори, поднимая бокал, чтобы чокнуться с мсье Лебланом.
Пришел наш прыщавый официант с их порциями. Боюсь, он был не очень опытен и сильно брякнул мисками о стол. Там был горшочек тушеной рыбы а-ля Гоа с густым соусом; курица тикка, маринованная с розовым перцем и лимоном, зажаренная на гриле до такой степени, что краешки кусков загнулись и почернели. Шпажка с кусочками бараньей печенки, маринованной в йогурте, обсыпанной хрустящими пиниевыми орешками, едва помещавшаяся на щербатой тарелке. Грибы масала – грибы под плававшим сверху слоем ароматизированного пряностями масла – казались какими-то непонятными комками. Была и медная сковорода с окрой, томатами и кочешками цветной капусты, готов признать, в довольно несимпатичном буром соусе. Желтый рис басмати лежал пышной горкой в керамической миске на ароматных лавровых листьях. Потом следовали в беспорядке гарниры – маринованная морковь, огурцы с прохладным йогуртом, пресная лепешка в черных пупырышках с чесноком.
– Сколько всего, – сказала Маллори. – Надеюсь, не очень острое. В тот единственный раз, когда я ела индийскую еду в Париже, она была ужасна. Два дня потом мучилась изжогой.
Однако ресторанные запахи пробудили ее аппетит, как и у мсье Леблана, и они переложили себе на тарелки риса, рыбы, цветной капусты и хрустящей печенки.
– Вы не поверите, что я видела на кухне.
Маллори подцепила вилкой огурцы, рис, окру и рыбу и проглотила.
– Ну, скоро быть у них санинспектору. Этот мальчишка пролил…
Но Маллори не договорила. Нахмурившись, она опустила глаза в тарелку. Взяла еще немного, методично прожевала, чтобы распробовать как следует. И вдруг вцепилась в плечо мсье Леблана.
– Что такое, Гертруда? Господи боже. У вас такое выражение лица… Что такое? Слишком остро?
Мадам Маллори вся дрожала и, словно не веря себе, качала головой.
Она съела еще кусочек. Все было ясно. Последние проблески надежды померкли, и она осталась одна наедине с ужасной истиной.
Да.
Мадам Маллори со звоном уронила вилку.
– Ах, нет-нет-нет! – простонала она.
– Бога ради, Гертруда, скажите, что случилось? Вы пугаете меня.
Никогда еще прежде мсье Леблан не видел у нее на лице такого ужасающего выражения. Так выглядит, подумал он, человек, утративший смысл жизни.
– Он… – прохрипела она, – он…
– Что? Кто он? Что он?
– Мальчишка! – хрипло выкрикнула она. – Этот мальчишка… До чего же несправедлива жизнь!
Маллори прижала к губам салфетку, чтобы заглушить невольные всхлипы.
– О-о…
Посетители за соседними столиками стали оборачиваться. Мадам Маллори вдруг заметила, что все на нее смотрят. Собрав все силы, она выпрямилась, поправила уложенные в узел волосы. Губы ее растянулись в бесстрастной, словно приклеенной улыбке. Постепенно все снова занялись своей едой.
– Вы пробовали? – прошептала Маллори. Ее глаза горели, как если бы кайенский перец и карри воспламенили ее изнутри. – Грубовато, да, но под всей этой остротой, в глубине, подчеркнутое прохладой йогурта… Да! Да! Совершенно точно. Все дело в гармонии и контрапункте вкусов.
Мсье Леблан швырнул на стол салфетку.
– Ради бога, Гертруда, о чем вы? Говорите толком.
Однако мадам Маллори, к его полному изумлению, опустила голову и зарыдала, уткнувшись в салфетку. Никогда еще за те тридцать четыре года, что месье Леблан работал на нее, он не видел, чтобы она плакала. Тем более на публике.
– Талант, – промычала она сквозь салфетку, которую все еще сжимала в пальцах. – Талант. Этому невозможно выучиться. Этот тощий индийский мальчик – у него есть то, что встречается среди поваров лишь однажды в целом поколении. Понимаете? Он прирожденный кулинар. Он художник. Великий художник!
Не в силах больше сдерживать себя, мадам Маллори уже открыто разрыдалась. Ее всхлипы и стоны боли услышал весь ресторан. Все замерли.
Подбежал папа:
– Что? Что с ней? Слишком остро?
Мсье Леблан извинился, заплатил по счету, подхватил словно потерявшую рассудок даму под локти и вывел ее, плачущую, через заднюю дверь ресторана.
Завыла жившая при церкви собака.
– Нет-нет, – стонала Маллори. – Нельзя, чтобы меня такой видели посетители.
Леблану кое-как удалось подняться с ней по задней лестнице «Плакучей ивы», предназначенной для слуг, в ее комнаты в мансарде. Несчастная женщина без сил повалилась на диван.
– Уйдите.
– Если вам что-нибудь понадобится, я буду внизу.
– Вон! Вон! Вы не понимаете. Никто не понимает.
– Как скажете, Гертруда, – произнес он тихо. – Доброй ночи.
Он аккуратно прикрыл за собой дверь. Однако в темной комнате Маллори вдруг стало не хватать Леблана. Она с открытым ртом повернулась к двери, но было уже поздно. Леблан ушел. И пожилая женщина, оставшись одна, снова бросилась на диван, всхлипывая, как девчонка.
В ту ночь Маллори спала дурно, мечась в постели, как рыба, вытащенная из воды. Ее сон представлял собой череду чудовищных, кошмарных видений. Ей виделись гигантские медные котлы, в которых на медленном огне готовились вкуснейшие блюда. Ахнув, она поняла, что то был суп Жизни, который она так долго искала, и она просто должна была заполучить его рецепт. Но сколько она ни ходила кругами около котлов, сколько ни пыталась вскарабкаться по их гладким стенкам, так и не смогла попробовать этот potage. Она все соскальзывала и соскальзывала, падая на пол, словно лилипут, чей ничтожный рост не позволял разгадать великую загадку, заключенную в котле.
Маллори очнулась еще затемно, когда только еще начали щебетать первые воробьи на ее любимой иве под окном, ветви которой уже покрылись изморозью.
Держась так, будто проглотила аршин, Маллори встала и решительно направилась в ванную. Там она яростно почистила зубы, даже не взглянув на себя в зеркало – на второй подбородок, на морщины вокруг глаз. Она вложила свои белые груди в лифчик на косточках, набросила через голову синее шерстяное платье и пару раз свирепо прошлась по волосам стальной щеткой. Уже через пару минут она с шумом спускалась по лестнице и молотила в дверь мсье Леблана.
– Вставайте. Пора на рынок.
Невыспавшийся Леблан у себя в темной комнате, в уютном коконе из теплого одеяла, тер глаза. Он с хрустом повернул голову к будильнику со светящимися цифрами.
– Вы с ума сошли? – крикнул он через дверь. – Господи, еще только полпятого. Я лег спать всего несколько часов назад.
– Только полпятого! Только полпятого! Время не ждет. Вставайте, Анри. Я хочу оказаться на рынке раньше их.
Глава восьмая
Заспанные, но имевшие вид победителей, мы приехали в центр позже обычного, в половине восьмого утра, потому что до ночи праздновали успешное открытие ресторана. Начали мы, как всегда, с рыбной лавки мсье Итена, где пряно пахло селедкой. Перед нами было еще несколько покупателей, и мы встали в очередь. Папа попробовал на своем ломаном французском обратиться к жене управляющего местной лесопилкой.
– Maison Mumbai, bon, nah? «Мумбайский дом» хорош, да?
– Простите, что вы сказали?
Подошла наша очередь.
– Доброе утро, – проревел отец. – Есть сегодня что-нибудь из ряда вон выходящее, мсье Итен? Вчера всем так понравилось, как у Гассана вышла рыба под карри.
Мсье Итен был весь красный, как будто выпил. На негнущихся ногах он стоял у стены своей лавки.
– Мсье Хаджи, – пробормотал он, – рыбы нет.
– Ха-ха, отличная шутка!
– Рыбы нет.
Папа смотрел на подносы с серебристым лососем, крабами из Бретани, клешни которых были стянуты резинками, на керамическую посудину с норвежской сельдью.
– А это что? Не рыба?
– Рыба. Она уже продана.
Папа обернулся. Другие покупатели отступили на шаг, опустив глаза, теребя свои авоськи.
– В чем дело?
Мы вышли из магазина – с пустыми руками – и пошли на рынок. Те, кто еще вчера вечером сидел у нас в ресторане, опускали головы и старались не встречаться с нами взглядом. На наши приветствия отвечали угрюмым бормотанием. Так же прохладно нас встречали у каждого прилавка. Именно выбранная нами тыква, кочан капусты или коробочка с яйцами оказывались, «к сожалению», проданными. Мы стояли посреди рынка в одиночестве, по щиколотку в фиолетовой упаковочной бумаге и пожухлых салатных листьях. Никто подчеркнуто не обращал на нас внимания.
– Так! – выдохнул папа, заметив мелькнувшее за крайним прилавком серое пальто мадам Маллори.
Я потянул папу за локоть, чтобы он обернулся наконец к мадам Пикар. Обветренное лицо последней застыло в гримасе крайнего отвращения – ее взгляд все еще был прикован к тому месту, где мелькнули полы пальто знаменитого шеф-повара Люмьера.
Вдова Пикар повернулась к нам и грязной рукой дала знак пройти за ней за полотняную занавеску в глубине ее киоска.
– Вот сука, – прошипела она, опуская за нами занавеску. – Маллори! Она всем запретила продавать вам продукты.
– Как? – спросил папа. – Как она может запретить торговать с нами?
– Пфф! – Вдова Пикар махнула рукой. – Она про всех все знает. Все секреты. Я слышала, как она обещала настучать на мсье и мадам Риго – такие милые старичок со старушкой – в налоговую. Только потому, что они не декларируют каждый заработанный сантим. Представьте себе. Ужасная, ужасная женщина!
– За что она нас ненавидит? – спросил папа.
Мадам Пикар сплюнула густой комок мокроты на кучу брошенных капустных листьев.
– А кто ее знает, – сказала она, пожав плечами и потирая руки, чтобы согреть их. – Может, потому что вы иностранцы. Вы нездешние.
Папа некоторое время стоял не двигаясь, потом резко повернулся и ушел. Он даже не попрощался. Желая извиниться за его грубость, я многословно поблагодарил мадам Пикар за помощь. Она сунула мне в руку две помятые груши и сказала, что хотела бы выручить нас, но не может.
– Она и меня держит в кулаке. Понимаешь?
Мадам Пикар снова сплюнула, напомнив мне бомбейских старух.
– Берегись ее, сынок. Злая она.
Я догнал папу на стоянке. Он плюхнулся на водительское сиденье, и «мерседес» крякнул под его весом. В задумчивости он оперся о руль. Папа не злился, но выглядел ужасно печальным, когда вот так сидел, вперив взгляд в стоянку и поднимавшиеся вдалеке Альпы. И это расстроило меня сильнее, чем что бы то ни было другое.
– Что ты, пап?
– Я думаю о твоей матери. Эти люди… От них не спрячешься. Понимаешь, да? Такие же были на Нипиан-Си-роуд. А теперь мы с ними встретились и в Люмьере.
– Папа…
Я боялся, что он снова погрузится в саутхоллскую депрессию, но мой дрожавший голос, похоже, вывел отца из меланхолии, потому что он с улыбкой повернулся ко мне и включил зажигание.
– Не волнуйся, Гассан. Мы Хаджи.
Он положил свою лапищу мне на колено и сжал его так, что я охнул.
– На этот раз мы не станем бежать.
Его рука лежала теперь на спинке моего сиденья, пока он задом выезжал на дорогу, а другие машины позади нас неистово сигналили. В голосе его звучали холодные, стальные нотки, когда он переключил передачу и мы, по сигналу светофора, рванули вперед.
– На этот раз мы еще поборемся.
Мы с папой съездили в Клерво-ле-Лак, провинциальный городок в семидесяти километрах от Люмьера. Целый день мы вели переговоры с поставщиками, кружа по мощеным глухим улочкам, разжигая дух соперничества в конкурировавших друг с другом оптовых поставщиках овощей и фруктов.
Таким я папу не видел еще никогда – так он был обаятелен, так решителен в намерении подчинить других своей воле, но при этом щедр, чтобы его собеседники чувствовали себя, будто выиграли именно они.
Мы купили подержанный грузовичок-рефрижератор и наняли водителя. Ближе к полудню мы позвонили в «Мумбайский дом», и отец велел сестре подавать посетителям обед. Он сказал, что мы поспеем к вечерней смене, и я сменю ее. Проконсультировавшись с местным отделением банка «Сосьете женераль» и переведя деньги в уплату за грузовик, мы с папой нагрузили нашу развалюху бараньими ножками, корзинами моллюсков и щук, оранжевыми сетками с картошкой, цветной капустой и стручками молодого горошка mange tout, засунув все это на заднее сиденье.
В ресторане все шло точно по расписанию.
Ни один клиент даже не заподозрил, что у нас были какие-то трудности.
На следующее утро мадам Маллори распахнула двери своего ресторана, вдохнула полной грудью и порадовалась. Она вдыхала морозный воздух и любовалась на снег, припорошивший верхушки скал, обращенных к Люмьеру. Все было покрыто сияющей изморозью, еще не успевшей растаять под утренним солнцем. На колокольне Святого Августина отзвонили позднюю заутреню. Матерый олень вдруг метнулся по серебристому полю, чтобы укрыться в сосновом лесу. Сезон охоты. Маллори вспомнила, что у мсье Бержера в сарае оставлен для нее целый олений бок.
Она как раз любовалась великолепием холодного утра, когда на улицу с грохотом въехал грузовик. Она услышала, как он остановился, и повернулась на шум. Грузовик въехал во двор особняка Дюфура. Сзади у него сверкали, сразу бросаясь в глаза, огромные золотые буквы: «Мумбайский дом».
– Ах нет! Нет!
Борта грузовичка покрывали ярко-оранжевые и розовые строки стихотворений на урду. Крылья украшали полоски черного крепа. «Сигнальте, пожалуйста!» – гласила надпись на английском сзади, а другая предупреждала: «Берегитесь! За нас молится наша мама». Над местом водителя висела бахрома с кисточками.
Шофер вылез из машины, легко спрыгнув на землю, и со щелчком открыл заднюю дверь грузовика, демонстрируя полный рефрижератор первоклассной баранины, птицы и мешков с луком.
Мадам Маллори так хлопнула дверью, что мсье Леблан подпрыгнул на своем месте, поставив здоровенную кляксу прямо посередине ведомости.
– Гертруда…
– Ох, да отстаньте от меня! Почему вы еще не закончили с расчетами? Честное слово, вы теперь возитесь с ними все дольше и дольше. Может быть, нам завести кого помоложе для ведения бухгалтерии?
Маллори не стала ждать ответа, вернее, не стала смотреть, какое действие оказали ее слова на мсье Леблана – а они поразили его в самое сердце. Вместо этого Маллори промчалась по коридору, через обеденный зал, с грохотом распахнув дверь в кухню.
– Где террин, Маргарита? Дайте попробовать!
Помощница шеф-повара, всего двадцати двух лет, передала мадам Маллори вилку и робко пододвинула к ней похожий на кассату кирпичик из шпината, мяса омара и тыквы. Пожилая женщина сосредоточилась, причмокнула, вникая во вкус.
– Сколько вы у меня работаете, Маргарита? Три года?
– Шесть лет, мадам.
– Шесть лет. И вы все еще не умеете приготовить приличный террин? Да что же это такое? На вкус как мокрая вата. Безвкусный, раскисший… Ужас! – Она смахнула злополучное блюдо со стола прямо в мусорное ведро. – А теперь сделайте его как полагается.
Маргарита, давясь слезами, нырнула под стол, чтобы достать новую стеклянную форму.
– А вы, Жан Пьер, закройте рот. Ваше тушеное мясо стало просто недопустимо плохим. Недопустимо. Оно должно быть нежным, чтобы его можно было легко разломить вилкой. У вас оно горчит, подгорает. А это что? Где вас так учили? Точно не у меня!
Мадам Маллори метнулась через всю кухню так решительно, что оттолкнула юного Марселя. Споткнувшись, подмастерье больно рассадил себе руку об острый угол плиты.
Мадам Маллори напустилась на Жана Пьера, свирепо щелкая своими большими щипцами, что взволновало присутствующих еще сильнее, поскольку это были личные щипцы мадам, хранившиеся в кожаном чехле в ящике главного стола. Когда на сцене появлялись эти щипцы, это означало, что шутки действительно закончились.
– Цесарок надо переворачивать каждые семь минут, чтобы мясо все пропитывалось соком. Я за вами следила. Вы обращаетесь с птицей просто чудовищно. Грубо, как деревенщина. Вы не чувствуете птицу. С ней надо нежно. Видите? Смотрите, как делаю я. С этим-то вы справитесь, болван?
– Да, мадам.
Мадам Маллори стояла посреди кухни. Ее грузная грудь тяжело вздымалась. Лицо от злости пошло красными пятнами. Все замерли, ослепленные величественным зрелищем охватившей ее ярости.
– Я требую совершенства. Совершенства. А тех, кто не оправдывает моих ожиданий, я уничтожаю. – Маллори взяла терракотовую миску и хватила ею об пол. – Вот так! Вот так! Поняли? Марсель, прибери!
Мадам Маллори вылетела из кухни и, громко топая, поднялась к себе в мансарду. Оставшиеся внизу несколько минут пытались осознать, что произошло, и были настолько потрясены, что не могли и говорить.
К счастью для них, внимание мадам уже переключилось на другое. Все так же яростно топая, она спустилась по лестнице и вышла на улицу.
– Куда это вы? – крикнула она.
Мэр, переходивший улицу, замер. Он медленно обернулся. Голова его совсем ушла в плечи.
– Чтоб вам, Гертруда, вы меня напугали!
– Куда это вы крадетесь?
– Никуда я не крадусь.
– Не лгите! Вы шли туда обедать.
– И что с того?
– И что с того? – передразнила она. – Вы же мэр этого города! Вы должны оберегать наши традиции. Вы не должны поощрять этих иностранцев. Какой позор! Почему вы там едите?
– Потому что там превосходно кормят, Гертруда. Приятно, для разнообразия.
Боже мой! Это было как пощечина. Мадам Маллори издала странный звук, затем резко повернулась и скрылась в «Плакучей иве».
Любопытнее всего то, что именно те вещи, которые мадам Маллори более всего презирала в «Мумбайском доме» – постоянные истерики, непрофессионализм, – теперь угнездились и в ее безупречно управляемом ресторане. Хаос возобладал над тщательно отрепетированными ритуалами двухзвездочного ресторана, и Маллори – хотя она сама никогда не призналась бы себе в том – приходилось винить в этом только себя.
Помощница шеф-повара Маргарита, девушка ранимая, весь вечер целовала крестик, висевший у нее на шее, и трепетала, выполняя свои обычные обязанности. Жан Пьер все еще кипятился по поводу заявления мадам Маллори о том, что он будто бы «не чувствует птицу». Весь вечер он беспрестанно чертыхался и яростно пинал стальную плиту своим сабо. Юный Марсель так дергался, что трижды ронял тарелки при звуке открывающейся кухонной двери.
И в обеденном зале дела обстояли не лучше. Сомелье, приходивший в ужас от одной мысли о том, что мадам Маллори может снова заметить на его униформе пятно, принимал в тот вечер невероятные усилия для того, чтобы сохранить безупречность своего одеяния, и наливал вино, вытянув руку как можно сильнее, и вставал как можно дальше от клиента, некрасиво выставив задницу в проход между столиками. А элегантно вращая вино в бокале для раскрытия букета, он так разнервничался, что даже расплескал бесценную янтарную жидкость на пол, к великому неудовольствию клиента.
– Merde! Дерьмо! – заявил граф де Нанси, разворачиваясь в своем кресле, когда с кухни в очередной раз раздался грохот и звон падающего металла. – Мсье Леблан, мсье Леблан? Что за чертовщина у вас там на кухне? Невыносимый гвалт. Бьют тарелки. Чисто греческая свадьба!
Посетители, переступая в тот вечер порог «Плакучей ивы», наивно ожидали обычной изысканной атмосферы роскошного обеда. Вместо этого их прямо на пороге хватала за локоть мадам Маллори с безумными глазами.
– Вы были в ресторане напротив? – допрашивала она мадам Корбе, хозяйку великолепного виноградника в глубине долины.
– Напротив?
– Бросьте, бросьте, вы знаете, о чем я говорю. У этих индийцев.
– Индийцев?
– Если вы там были, то я вас сюда не пущу. Повторяю, вы были в ресторане напротив?
Мадам Корбе, нервничая, оглянулась на своего мужа, но не увидела его, так как мсье Леблан уже провожал его к столику.
– Мадам Маллори, – произнесла элегантная дама-винодел. – Вам нездоровится? Вы сегодня как-то возбуждены.
– Пфф! – фыркнула Маллори, словно прогоняя даму жестом в глубоком отвращении. – Отведите ее за столик, Софи. Эти Корбе не в состоянии говорить правду.
К счастью для мадам Маллори, в этот момент мальчик, подносивший хлеб, налетел на перегородившего проход сомелье, а тот, в свою очередь, залил вином весь рукав графу де Нанси. Именно рычание и проклятия, изрыгаемые графом, и помешали мадам Корбе расслышать оскорбительное замечание Маллори.
Примерно в половине одиннадцатого мсье Леблан вынужден был признать, что вечер пошел коту под хвост. Двое клиентов были настолько оскорблены допросом мадам Маллори, что прямо у двери развернулись и ушли. Прочие посетители ощутили витавшую в ресторане напряженность, сковавшую персонал, и принялись горько жаловаться мсье Леблану, что они остались недовольны сегодняшним ужином.
Довольно, решил Леблан. Довольно.
Он нашел мадам Маллори на кухне. Она стояла над душой Жана Пьера, который готовил десерт из фенхелевого мороженого и печеных фиг с нугатином. Мадам только что выхватила у него из рук ситечко с сахарной пудрой.
– Это одно из моих фирменных блюд, – неистовствовала она. – Вы губите его. Смотрите. Так. Вот так, а не так!
– Пойдемте, – сказал мсье Леблан, решительно взяв Маллори под руку. – Пойдемте сейчас же. Нам надо поговорить.
– Нет!
– Да! Сейчас же.
Леблан вывел мадам Маллори на задний двор, на свежий ночной воздух.
– Что такое, Анри? Вы видите, я занята.
– Что с вами? Вы что, не понимаете, что делаете?
– О чем вы?
– Как вы обращаетесь с людьми? Это все ваша одержимость семейством Хаджи? Вы ведете себя как помешанная. Мотаете всем нервы. Даже оскорбляете клиентов. Гертруда, боже мой. Уж вам-то следовало бы знать, что так не делается. Что с вами?
Где-то в ночи шипели кошки. Маллори прижала руку к груди. В ее глазах испортить вечер клиенту было самым страшным прегрешением, она была сама себе противна. Она знала, что уже не владеет собой. Но, даже принимая во внимание все это, ей было тяжело признать свою неправоту. И вот два старых соратника стояли в темноте, буравя друг друга взглядом, пока Маллори не вздохнула. Этот глубокий вздох показал Леблану, что все будет хорошо.
Она заправила седую прядку обратно под черную бархатную ленту, стягивавшую ее волосы.
– Вы единственный, кто может говорить мне такие вещи, – наконец произнесла она все еще колко.
– Вы хотите сказать «правду»?
– Ладно, хватит. Я все поняла.
Маллори взяла предложенную сигарету. Во влажном вечернем воздухе вспыхнул огонек зажигалки.
– Я знаю, что веду себя странно. Но боже мой, как подумаю об этом отвратительном типе и его мальчишке на кухне, я просто…
– Гертруда, вам надо взять себя в руки.
– Знаю. Вы правы, разумеется. Да. Я возьму себя в руки.
Оба тихо курили. В полях ухала сова, с противоположного края долины донесся шум поезда. Было так тихо и спокойно, что в первый раз за тот день мадам Маллори почувствовала, что она возвращается к действительности. И уже стоит обеими ногами на земле.
На своей земле.
И именно в этот момент дядя Майюр врубил выходившие на улицу динамики нашего ресторана, и тихий люмьерский вечер наполнился переборами ситаров и гипнотической барабанной дробью газеллы, перемежавшейся звуками цимбалов. Все собаки в округе залаяли, вторя.
– О нет! Нет! Вот мерзавцы!
Маллори вырвала руку, с грохотом распахнув заднюю дверь, кинулась в дом и через несколько минут уже звонила в полицию. Леблан качал головой.
Что он мог поделать?
Маллори быстро обнаружила, что одним звонком в полицию ничего не решишь. Оказалось, что полиция больше не занималась вопросами шума; с жалобами на шум теперь надо было обращаться в новый департамент окружающей среды, дорожного движения и обслуживания канатных дорог.
На следующий день Маллори ворвалась в ратушу. Молодой человек, занимающийся теперь этими вопросами, после долгого неразборчивого мычания и хмыкания признал, что он все-таки мог бы, при наличии доказательств, дать ход делу против «Мумбайского дома». Проблема была в том, что он не располагал достаточными средствами, чтобы собирать доказательства во время вечернего патрулирования. Их департамент занимался только шумом, раздававшимся после десяти вечера и до половины пятого утра.
Ну вы представляете себе, что было дальше. Мадам Маллори так отчитала беднягу, что он тут же согласился одолжить ей оборудование для измерения уровня шума. Строго следуя процедуре, она могла сама записать шум, производимый по вечерам нашим рестораном.
И вот однажды, когда уже давно стемнело, Маллори и Леблан, выйдя с черного хода «Плакучей ивы», прокрались в поле, прилегавшее к нашему ресторану, волоча с собой громоздкое оборудование. Леблан мыкался с шумомером, работавшим от батареек, утопая по щиколотку в глубоком мху. Маллори тем временем наблюдала за обстановкой, всматриваясь сквозь живую изгородь остролиста вокруг нашего участка в ярко освещенные окна «Мумбайского дома» и застекленные двери, выходившие в сад.
Над террасой, вымощенной плитняком, с помощью проволоки и гвоздей был закреплен провисавший полотняный навес. Обедавшие за садовыми столиками теснились вокруг больших переносных обогревателей, из которых в виде огненных конусов вырывалось пламя, благодаря чему они напоминали задние части реактивных двигателей. Дядя Майюр вышел через заднюю дверь, зажег маленькие жаровенки, которые не давали остывать блюдам, и стал разливать вино; шипящие обогреватели бросали на его кожу в темноте красные и голубые блики. Два динамика, вызвавшие нарекания нашей соседки, висели на стене, и из них, перекрывая рев обогревателей, гремел голос Кавиты Кришнамурти.
– Все, – сказал Леблан. – Заработало.
Игла с треском побежала по белой ленте, и Маллори наконец улыбнулась во тьме.
* * *
Мы и понятия не имели, что они задумали, так как были слишком заняты тяжкой работой допоздна. Принятая мадам Маллори стратегия запугивания начала давать плоды. Толпы, приветствовавшие нас сразу после открытия, быстро поредели, и к концу недели мы считали вечер удачным, если было занято хотя бы пять столиков. Мухтара побили в школе и гнали по задворкам с криками «Карриед, карриед!».
Некоторые семьи относились к нам хорошо. Маркус, сын мэра, как-то позвонил мне спросить, не пойду ли я с ним поохотиться на вепря. Я, конечно же, с радостью согласился. В то воскресенье у меня был выходной, и утром Маркус заехал за мной в ресторан на своем джипе с открытым верхом. В отличие от многих других местных жителей он любил поболтать.
– Мы бьем только взрослых вепрей, – сообщал он, перекрикивая шум ветра. – Тех, что весят около трехсот фунтов каждый. Железное правило. Мы кооперируемся и делим большие туши поровну, так что каждый уходит с добычей, с парой фунтов чистого мяса. Мясо немного жестковатое и горьковатое, но это легко исправить во время готовки.
Мы проехали несколько долин, вначале направляясь на юг, а потом взяв к востоку, в горы. Мы поднимались по дорогам, по которым свозили лес, и спускались по грунтовым тропинкам, всегда проходившим в самой чаще леса, пока наконец не увидели вереницу машин, выстроенных вдоль канавы, вырытой у самой горы. Маркус подогнал свой джип к потрепанному пятому «рено», небрежно припаркованному под каштаном.
Чтобы понять, куда мы заехали, надо было там родиться. Это был дикий, густой и мрачный первобытный лес, какие нечасто увидишь в Европе. Маркус перебросил через плечо свою «беретту», и мы направились в чащу по устланной листьями глинистой тропинке.
Дым березовых дров я почувствовал еще до того, как услышал треск подлеска. Вокруг костра стояли человек сорок мужчин в непромокаемых куртках, коротких вельветовых штанах и шерстяных носках. Ружья, с какими ходят на оленя, и дробовики были прислонены к дереву за их спинами. Видавший виды «лендровер», забрызганный грязью, видно, как-то выехал на эту прогалину по заброшенной дороге, по которой вывозили лес. За машиной в большой клетке для собак, которую переделали из телеги, сидели бигли и бладхаунды с юга Франции с печальными глазами.
Мужчины, небритые, как я заметил, были большей частью из Люмьера и долинных ферм – демократичная компания банкиров и лавочников, которых на краткое время уравнивал осенний ритуал охоты на вепря. При нашем появлении все подняли головы, кое-кто радушно поздоровался, а потом снова занялся жарением колбасок и телячьих отбивных над костром из березовых дров.
Грубоватый парень рассказал анекдот о женщине с большими грудями, а другие захохотали, прокладывая кусками шипящего мяса ломти деревенского хлеба. Кто-то достал из кармана куртки бутылку коньяка, и стекло блестело на солнце, когда бутылку стали передавать из рук в руки, доливая коньяком пластиковые стаканчики с дымящимся кофе.
Я чувствовал себя неловко и отправился посмотреть на запертых собак, пока Маркус, стоя на коленях у костра, жарил для нас мясо. Мсье Итен подошел, встал рядом и, остругивая палочку, принялся рассказывать, что лучшим собакам раз в сезон приходится обычно накладывать швы, потому что кабан ранит их. Мсье Итен сообщил, что главный ловчий ушел в лес с самого утра искать свежие следы кабана и планировать сегодняшнюю охоту, но должен скоро вернуться. В это время от потрескивавшего костра донеслись приветственные возгласы, и я понял, что прибыл еще кто-то.
Обернувшись, мы увидели мадам Маллори. На локте у нее лежал видавший виды дробовик. Она стояла за костром прямо напротив меня, широко и основательно расставив ноги. Я напрягся было, увидев выражение ее чуть самодовольного лица под полями тирольской шляпы – но она просто спокойно разговаривала с каким-то господином, стоявшим с ней рядом. Она, женщина, в этом кругу суровых мужчин, видимо, не чувствовала себя неловко и смеялась вместе со всеми. Это я чувствовал себя не в своей тарелке, потому что она явно знала, что и я там был, но ни разу не посмотрела прямо на меня и никак не дала понять, что ей известно о моем присутствии.
Теперь я припоминаю, как свет костра вдруг разгладил ее кожу и как я на мгновение увидел мадам Маллори такой, какой она, возможно, была когда-то – беспечной, полной надежд, с гладким безмятежным лицом. Однако в трепещущем неверном свете я также увидел, как легко она может предстать и в совершенно другом облике. Мгновение спустя так и случилось: огонь костра вдруг заплясал, отбросив на ее лицо новые тени, жутко подчеркнув опавшие щеки и второй подбородок, глубокие морщины у глаз, и я увидел ту жестокость, которая также таилась под ее тирольской шапочкой с перьями.
Главный ловчий с попискивавшей рацией в руке вдруг вышел из леса с тремя загонщиками. Я не очень понял, что произошло, – было много жестикуляции и жарких споров, во время которых говорившие, доказывая свою точку зрения, размахивали недоеденными телячьими отбивными, – но вдруг мы все пошли через лес и в гору. Из-под ног у нас катились вниз по склону булыжники и летели опавшие листья.
Попотев час, мы, согласно распоряжениям главного ловчего, рассредоточились по кромке высокого гребня в глубине леса в виде цепи, примерно в тридцати ярдах друг от друга. По его знаку охотники один за другим падали ничком на ковер из сморщенных листьев. Казалось, он, идя по лесу, разбрасывал человечков, как камешки, чтобы потом найти дорогу к лагерю.
Нам выпало остаться там, где неровная тропа поворачивала назад. Маркус тут же снял куртку и тихо зарядил свою «беретту» одним патроном двенадцатого калибра. Затем он взглядом и кивком головы дал понять, что мне надо лечь, и совершенно бесшумно. Так я и сделал, успев повернуть голову и увидеть, как главный ловчий продолжает свой путь, уже выключив звук рации, по которой переговаривался с загонщиками. Я следил за тем, как колышется шляпа с пером мадам Маллори, пока главный ловчий не похлопал по плечу и ее, и она, как и мы, вдруг скрылась в подлеске, немного выше нас по краю обрыва.
Какое-то время мы лежали ничком в унылой тишине, всматриваясь в лес под обрывом, за гребнем, на котором находились мы.
Вдруг раздались крики загонщиков, лай собак – было слышно, как они вместе поднимаются в гору, гоня всю лесную живность к нам, навстречу смерти.
Маркус, держа наготове «беретту», сосредоточился на едва заметной тропинке под нами, где лес чуть редел. Я уловил еле слышный звон колокольчика собаки и топоток ее лап по усыпанной сухими листьями земле, а затем – совсем другой звук, который мне, по незнанию, показался тяжелым топотом копыт животного, мечущегося в панике.
Животное в рыжей шубке встало как вкопанное, чувствуя опасность. Опытный охотник, Маркус тут же перестал целиться и поднял голову, и лиса, заметив его движение, бросилась с прогалины в подлесок. И вот раздался похожий на небольшой взрыв выстрел, и эхо от этого выстрела прокатилось по всем окрестным холмам.
И все. Главный ловчий своим обычным криком возвестил о том, что охота окончена.
В лагере в окружении поклонников стояла рядом со своей добычей мадам Маллори. С ветви дуба свисал подвешенный за ноги кабан. На землю время от времени капала кровь. Каждому подходившему охотнику она увлеченно рассказывала снова и снова, как подстрелила бежавшего по лесу зверя.
Я не мог оторвать глаз от диковинного плода, висевшего передо мной, с аккуратной, размером с клецку, дырочкой в груди. До сегодняшнего дня я помню его мордочку: маленькие клыки приподнимали верхнюю губу, и казалось, что кабану очень понравилось какое-то остроумное замечание, услышанное им в тот момент, когда его настигла смерть. Но лучше всего я помню его глаза с длинными ресницами, так плотно зажмуренные, мертвые, но прекрасные и в смерти. Сейчас, когда я вспоминаю все это, то понимаю, что, возможно, дело было в размере кабанчика – именно он так тревожил меня, именно от него мне, молодому человеку, привыкшему к крови и лишенному сантиментов в отношении смерти на кухне, было так тошно. Для меня этот кабанчик, бесцеремонно подвешенный за задние ноги, был всего лишь детенышем не более сорока фунтов весу.
– Не желаю иметь к этому никакого отношения! – в ярости заявил один из фермеров главному ловчему. – Это позор. Кощунство.
– Я тоже так думаю, но что прикажете делать?
– Вы должны ей сказать. Так не делается.
Главный ловчий хлебнул коньяку, прежде чем обратиться со словами осуждения к мадам Маллори, нарушившей правила.
– Я видел, что произошло, – сказал он, характерным мужским жестом подтягивая штаны. – То, что вы сделали, просто недопустимо. Почему, когда перед вами пробегало все стадо, вы не стали стрелять в матерого кабана?
Маллори помедлила с ответом. Человек, незнакомый с историей наших с ней отношений, мог бы подумать, что ее небрежный взгляд, брошенный на меня через плечо главного ловчего, был вполне невинным. Она взглянула прямо на меня впервые за тот день, растянув губы в едва заметной улыбке.
– Потому что, мой друг, молоденькие вкуснее. Разве вы не согласны?
Глава девятая
На следующей неделе, во вторник, папа получил заказное письмо. Его доставили, когда я вышел из кухни, чтобы посмотреть, сколько было заказано столиков. Тетя делала маникюр, нанося на ногти темно-красный лак, а потому пододвинула ко мне гроссбух локтем. Дело было плохо. Из тридцати семи столиков заказаны только три.
Папа сидел у стойки, одной рукой потирая босую ступню, а другой перебирая почту.
– Тут чего написано?
Я перебросил кухонное полотенце через плечо и прочел письмо, которым он потрясал в воздухе.
– Тут пишут, что мы нарушаем городские правила относительно шума. Мы должны закрывать ресторан в саду в восемь вечера.
– Чего?
– Если мы не будем закрывать ресторан в саду, нас отведут в суд и заставят платить штраф, десять тысяч франков в день.
– Эта женщина!
– Бедный Майюр, – сказала тетя, помахивая рукой, чтобы свежий лак на ногтях быстрее высох, – ему так нравится обслуживать столики в саду. Пойду скажу ему.
Она пошла искать мужа, по коридору прошелестело ее желтое шелковое сари. Когда я обернулся, отца у бара уже не было. Свет лился сквозь украшенные витражами окна холла, в его лучах танцевали пылинки. Я слышал, как папа в глубине дома кричит в телефонную трубку. Кричит на своего адвоката. И тогда я понял: добром это все не кончится.
Нет, не кончится это добром.
Папин ответный удар воспоследовал через несколько дней. Перед «Плакучей ивой» припарковался официального вида фургончик «рено», принадлежавший люмьерскому филиалу департамента окружающей среды, дорожного движения и обслуживания канатных дорог. Было нечто от высшей справедливости в том, что сидел в машине именно тот чиновник, который заставил нас закрыть ресторан в саду и снять уличные динамики.
– Сюда, сюда, Аббас! – закричала тетя, и все семейство в предвкушении выбежало из парадного входа на подъездную аллею, чтобы поглядеть на сцену, разворачивавшуюся перед домом напротив.
Из фургона появились двое мужчин. В руках у них были бензопилы. Не выпуская изо рта папирос, они перебрасывались фразами на местном наречии. Папа довольно причмокнул губами, как если бы только что сунул за щеку самосу.
Мадам Маллори в наброшенной на плечи кофте открыла входную дверь ресторана. Перед ней стоял чиновник департамента. Он искоса поглядывал на Маллори и протирал очки белым носовым платком.
– Зачем вы здесь? И они?
Чиновник вынул из нагрудного кармана рубашки письмо и передал его мадам Маллори. Она молча прочла его, поводя головой справа налево.
– Это невозможно. Я запрещаю!
Маллори яростно разорвала письмо.
Молодой человек медленно выдохнул.
– Сожалею, мадам Маллори, но все совершенно однозначно. Вы нарушаете параграф 234-БХ. Его надо срубить. Или, по крайней мере…
Маллори подошла к своей древней плакучей иве, высокие ветви которой так изящно опускались к изгороди, нависая над тротуаром.
– Нет! – с вызовом сказала она. – Нет. Ни в коем случае.
Маллори обняла ствол и села на него верхом, непристойно обхватив его коленями.
– Сначала вам придется убить меня. Это дерево – достопримечательность Люмьера, это символ моего ресторана, все…
– Не в этом дело, мадам. Пожалуйста, отойдите. Местное законодательство однозначно запрещает, чтобы деревья так нависали над тротуаром. Это опасно. Может отломиться ветка (ведь дерево такое старое) и упасть на ребенка или пожилого человека. И нам подавали жалобы…
– Это просто смешно. Кто мог пожаловаться?..
Но, уже задавая этот вопрос, Маллори знала ответ. Она бросила исполненный ненависти взгляд на нас, стоявших на другой стороне улицы.
Папа широко улыбнулся ей и помахал рукой.
Именно этого и ждали рабочие. В тот момент, когда Маллори переключилась на нас, эти два крепких мужика схватили ее за руки и ловко отцепили от дерева. Я помню ее крик, похожий на крик разъяренной обезьяны, огласивший всю улицу, и то, как картинно она упала на колени. Дальнейшие ее крики уже нельзя было расслышать, они потонули в реве циркулярных пил.
К этому времени на улице уже собрались несколько любопытных. Всех нас словно пригвоздил к месту пронзительный звук работающих пил. Ветви с треском валились на землю. И вот все закончилось так же внезапно, как и началось. Небольшая толпа молча, в шоке, созерцала получившуюся картину. Мадам Маллори, все еще стоя на коленях, прятала лицо в ладонях. Наконец, не в силах больше выносить эту тишину, она подняла голову.
Добрая треть изящных ветвей ивы, жестоко обрубленная, валялась на мостовой беспорядочной кучей. Спилы сочились соком. Ее дерево, когда-то такое изысканно-красивое, символизировавшее все, чего она добилась в своей жизни, теперь выглядело нелепой приземистой пародией на самое себя.
– К несчастью, это надо было сделать, – сказал чиновник, явно потрясенный тем, что натворил. – Параграф 234-БХ…
Маллори бросила на него взгляд, полный такого омерзения, что молодой человек оборвал себя на полуслове и шмыгнул в фургон, знаками показывая рабочим побыстрее все убрать.
На дорожку, ведущую к ресторану, выбежал Леблан.
– Господи, какая трагедия! – воскликнул он, ломая руки. – Ужасно. Но пожалуйста, Гертруда, встаньте. Пожалуйста. Я налью вам бренди – вы в шоке.
Мадам Маллори не слушала его. Она поднялась с колен и не отрываясь смотрела на отца, на нашу семью, собравшуюся на каменных ступенях. Папа смотрел на нее уже холодно, и так они и стояли несколько мгновений, глядя друг другу в глаза, пока папа не велел нам идти в дом. Работа не ждет, сказал он.
Маллори вырвала свою руку у суетящегося Леблана. Затем пересекла улицу и забарабанила в нашу дверь. Тетя приоткрыла дверь, только чтобы увидеть, кто стучит, и тут же попыталась захлопнуть ее, но шеф-повар «Плакучей ивы» все же протиснулась внутрь и пошла через обеденный зал к моему отцу.
– Аббас! – кричала тетя. – Аббас, она здесь!
Мы с папой были на кухне и не слышали ее предупреждения. Я стоял у плиты, готовя к обеду шахи-корма. Папа сидел у стола и читал мне индийскую «Таймс», старые выпуски, которые присылал ему один владелец газетного киоска из Лондона. Я вывернул газ на полную мощность, чтобы обжарить баранину, когда Маллори ворвалась в кухню.
– Вот ты где, мразь!
Папа отвлекся от газеты, но оставался спокоен и продолжал сидеть.
– Вы находитесь в моем доме, – сказал он.
– Кто ты вообще такой?
– Я Аббас Хаджи, – тихо произнес он, и от угрозы, звучавшей в его голосе, по спине у меня побежали мурашки.
– Я вас выживу отсюда. Ты все равно проиграешь.
Папа встал, всем своим огромным телом возвышаясь над этой женщиной.
– Я уже встречал таких, как вы, – с внезапным жаром сказал он. – Я вас знаю. Вы дикари. Да. Несмотря на все эти культурные манеры, в глубине души вы просто варвары.
Мадам Маллори еще никто никогда не называл дикарем. Напротив, во многих кругах она считалась воплощением изысканной французской культуры. Выслушивать, что она варвар, да еще и от индийца – это было для нее уже слишком. Она с кулаками бросилась на папу и ударила его в грудь.
– Как ты смеешь? Как… ты… смеешь?!
Папа был крупным мужчиной, но мадам Маллори была в ярости, и этот удар заставил его в изумлении отступить. Он попытался удержать ее за запястья, но она продолжала размахивать руками, как боксер, работающий с грушей.
В кухню, вся растрепанная, вбежала тетя.
– Ой-ой-ой! – закричала она. – Майюр, Майюр, скорее!
– Животное! – ярился папа. – Посмотрите на себя. Вы просто дикарка. Только слабые… мадам, да хватит уже!
Проклятия и удары все не прекращались.
– Ты дрянь! – кричала она. – Дерьмо. У тебя…
Папе пришлось отступить еще на шаг. Тяжело дыша, он пытался ухватить ее за руки.
– Вон из моего дома! – заорал он.
– Non! Нет! – кричала ему в ответ Маллори. – Это ты убирайся! Убирайся из моей страны, ты, грязный иностранец!
И тут мадам Маллори толкнула папу.
Это изменило всю мою жизнь. Папа, пошатнувшись, отступил еще на пару шагов и, не видя, куда идет, толкнул меня всем своим весом так, что я с размаху упал на плиту. Вокруг кричали и размахивали руками. Только много дней спустя я понял, что желтое, плясавшее у меня перед глазами, было пламенем, охватившим мой халат.
Глава десятая
Я помню вой сирены «скорой помощи», помню, как над головой у меня болталась капельница, помню склонявшееся встревоженное лицо отца. Следующие несколько дней прошли как в тумане – в неверном наркотическом сне, в метаниях между жизнью и смертью. Ощущения были странные: вкус металла в пересохшем рту, онемевшие от анестетика, потрескавшиеся губы и осаждавшие мой слух бабушка, тетя и сестры, рыдавшие у моей постели. Потом – очередная поездка на скрипучей каталке в операционную на еще одну пересадку кожи.
Вскоре, однако, больничная рутина взяла свое. Боль немного утихла, я уже с большим удовольствием ел самосы, приготовленные моим семейством, которое обосновалось у дверей палаты. А в углу неизменно возвышался отец, человек-гора с плотно сжатыми губами. Он наблюдал за мной, не спуская с меня своих черных глаз, а маленькая Зейнаб сидела у него на коленях.
Как-то днем мы остались в палате вдвоем. Он сидел на стуле вровень с постелью, и мы играли в нарды на принесенном для меня столике, попивая чай, совсем как когда-то давно на Нипиан-Си-роуд, в прежней жизни, казавшейся теперь такой далекой.
– Кто теперь готовит?
– Об этом не беспокойся. Все помогают. Мы справляемся.
– Я придумал новое блюдо…
Отец покачал своей массивной головой.
– Что ты хочешь сказать?
– Мы возвращаемся в Лондон.
Я бросил кости и посмотрел в окно. Больница находилась в соседней долине, отделенная от Люмьера горной грядой, но я видел обратную сторону Альп Юры, которые видел и из своей комнатки на чердаке особняка Дюфура.
Стояла зима. Сосновые леса припорошены снегом, с краев крыши над окном моей палаты, как кинжалы, свисали сосульки. Все это было так прекрасно, исполнено такой чистоты, что по лицу моему ни с того ни с сего покатились слезы.
– Что? О чем ты плачешь? Лучше нам поехать в Лондон. Жить тут нам не дадут. Дурак я был, что считал иначе. Посмотри на себя. Посмотри, что моя дурость с тобой сделала…
Папу прервал стук в дверь. Я вытирал глаза, а папа тем временем орал стучавшим: «Погодите!» Он подошел ко мне и поцеловал меня в лоб, которого огонь не задел.
– Храбрый мой мальчик, – прошептал он. – Ты настоящий Хаджи.
Открыв дверь, отец загородил своим массивным телом весь дверной проем, но я увидел над его рукой мсье Леблана и мадам Маллори. Владелица «Плакучей ивы» была в шерстяном костюме цвета шоколада. Из корзины, висевшей у нее на локте, торчал букет роз. За спиной мадам Маллори, глядя на нее во все глаза, сидели тетя, дядя Майюр и Зейнаб. Их молчание, словно стена, отгораживало от больничного шума.
– Как вы смели сюда прийти? – не веря своим глазам, наконец спросил папа.
– Мы пришли узнать, как он.
– Не трудитесь, – ответил отец. Лицо его исказилось от отвращения. – Вы победили. Мы уезжаем. А теперь идите. Не оскорбляйте нас своим присутствием. Папа с треском захлопнул дверь. Он метался по палате, как дикий зверь в клетке, и, меряя ее шагами, резко разворачивался на каблуках и бил рукой о руку так же, как тогда, когда погибла мама.
– Ну и наглость у этой женщины. Ну и наглость!
Маллори засуетилась. Она попыталась отдать Зейнаб розы и пакетик с выпечкой, но тетя шикнула на девочку, и Зейнаб шмыгнула обратно к ней.
– Простите, что побеспокоили, – сказал Леблан дяде Майюру, лицо которого не выражало ничего. – Вы правы. Уже поздновато для цветов.
Так они вернулись на больничную парковку к своему «ситроену». Они не обменялись ни словом, пока Леблан включал зажигание и выезжал на шоссе А708, ведущее к Люмьеру. Каждый был погружен в глубокие раздумья.
– Ну, – наконец произнесла Маллори, – я сделала, что могла. Не моя вина…
Однако ей следовало бы помолчать. Это заявление переполнило чашу терпения мсье Леблана, эти слова, так явно говорившие о ее безразличии, оказались последней каплей. Леблан ударил по тормозам. Машину занесло, и она встала на обочине.
Леблан повернул к мадам Маллори горевшее негодованием лицо. Она прижала руку к груди, словно пытаясь защититься, поскольку заметила, что даже кончики ушей Леблана были ярко-красными.
– В чем дело, Анри? Поехали!
Леблан потянулся и распахнул дверь с ее стороны.
– Выходите. Пойдете пешком.
– Анри! Вы сошли с ума?
– Подумайте, подумайте, чего вы добились в жизни, – прошипел он, холодея от ярости. – Судьба улыбалась вам, у вас есть и успех, и деньги. А что другие видели от вас, кроме вашего себялюбия?
– Я думаю…
– Вот в этом-то и дело, Гертруда. Вы слишком много думаете… о себе. Мне стыдно за вас. А теперь выходите. Видеть вас сейчас не могу.
Мсье Леблан никогда еще так не говорил с ней. Никогда. Она была потрясена до глубины души. Его было просто не узнать.
Прежде чем она смогла осознать, что происходит, Леблан обошел машину кругом, вытащил Маллори под локоть из салона на обочину. Он нырнул на заднее сиденье, достал оттуда ее корзинку и грубо сунул ее в руки ошеломленной даме.
– Домой пойдете пешком, – отрезал он.
И его «ситроен» с ревом умчался по сельской дороге в голубом облачке выхлопных газов.
– Да как он смеет бросать меня здесь? – Маллори топнула ногой по льду. – Как он смеет так со мной разговаривать?
Ответом ей было безмолвие засыпанного снегом пейзажа.
– Он с ума сошел?
Не веря происходящему, она довольно долго стояла так, вне себя от злости.
Постепенно Маллори начала возвращаться к действительности. Она огляделась, чтобы понять, где находится. Она стояла у края замерзшего поля, а сверху на нее холодно глядели покрытые льдом горы, верхушки которых терялись в темных облаках. Над долиной висела прозрачная серая дымка; вдали Маллори смогла различить только две башенки, какие-то сараи и столбики дыма, поднимавшиеся от покрытых дранкой крыш.
Ага, подумала она, это ферма мсье Бержера. Не так уж плохо. Она воспользуется возможностью и посмотрит на оставленную для нее оленину, а потом попросит старого фермера отвезти ее в Люмьер.
Мадам Маллори направилась на другой край долины. Каркающий ворон скреб коготками промороженную стерню. Чем дольше шла она вдоль дороги к ферме мсье Бержера, тем больше давил на нее заледеневший вокруг пейзаж. «Что, если он уйдет? – подумала вдруг она. – Что я буду делать без Анри?»
Маллори, спотыкаясь, брела в легких полуботинках по льду и снегу. Ей казалось, что она так и не приблизилась к фермам в конце долины. Она перешла через черный ручей, рассекавший снежный занос, прошла мимо старого армейского склада, использовавшегося во время танковых маневров, мимо жалкой кучки серебристых березок без единого листа, одиноко стоявшей посереди мертвого поля.
Там, где дорога огибала холм, она увидела придорожную часовню. Совсем маленькую, с осыпа́вшимися фресками. Маллори шла уже почти сорок минут и остановилась перевести дух, опершись о ворота. Она подумала, что в часовне, наверное, есть скамья, на которую можно сесть.
Никто точно не знает, что произошло в часовне. Возможно, это не вполне понимает и сама мадам Маллори. Долгие годы я гадал, что же случилось в том Божьем храме у дороги, пытался это представить, и, возможно, картина, созданная моим воображением, не так уж далека от истины.
Я представляю себе, как мадам Маллори чинно сидит какое-то время на единственной скамье часовни с корзинкой на коленях, глядя на потускневшую фреску, изображающую Тайную вечерю, на противоположной стене. Ученики, словно растворяющиеся в грязноватой побелке, преломили хлеб. Фигуры теряются во мраке, от них остаются во тьме одни пятна, но Маллори различает на накрытом столе миску с маслинами, кувшин вина, каравай хлеба.
Холодный тяжелый воздух пахнет затхлостью. Деревянное распятие стоит прямо, незажженная лампада рядом с алтарем опутана паутиной. Ни цветочка, ни огарка свечи, ни даже обгорелой спички. Ни следа жизни.
Тогда мадам Маллори понимает, что часовня мертва, что это заброшенное помещение уже давно лишилось всякого религиозного смысла. И пока Маллори сидит так на скамье, сжимая стоящую у нее на коленях корзинку, жуткая мысль наполняет ее душу: «Как же здесь холодно. Боже мой, как же здесь холодно!»
С этим ощущением невозможно жить, и мадам Маллори, по своему обыкновению, пытается бороться с ним. Она роется в корзинке в поисках спичечного коробка, зажигает спичку и наклоняется, чтобы оживить немного лампаду. Этот жест меняет все. Когда вспыхнувшая спичка касается фитиля лампады, часовня словно оживает, содрогаясь, – новый источник света отбрасывает новые тени. Высвеченное распятие через всю комнату взывает к ней. Паутина дрожит, как рыбацкая сеть, полная рыбы, бьющей изо всех сил хвостами и плавниками, мышь шмыгает за алтарь.
Маллори думает, не сошла ли она с ума, потому что вдруг ей слышится голос, гневный голос ее отца, каким он был много лет назад, отчитывающий маленькую девочку. Ее лоб покрывается испариной, но она слишком напугана, чтобы пошевелиться. Она собирает все свои силы и возводит глаза к потолку, отчаянно ища облегчения.
Тайная вечеря преобразилась в свете лампады. Христос и ученики изображены в знакомых позах, их одежды блистают нитями серебра и золота, отражающими свет. Но теперь она обращает внимание не на Христа, отрешенно глядящего куда-то за горизонт, но на сам стол, который ломится под тяжестью разнообразных яств, а не только маслин и хлебов.
Фиги в вине. Кусок белого овечьего сыра. Жаркое – ножка барашка, блюдо зелени. И там еще одно. Очищенная луковица. Кабанья голова на блюде.
Глазки кабана пристально глядят на нее. Лишенная тела голова странным образом кажется полной жизни, и трепещущая Маллори, всегда такая храбрая, заставляет себя с решимостью взглянуть в эти глазки. И в глубине этих посверкивающих маленьких глаз она видит счет своей жизни, бесконечные столбцы дебета и кредита, все достижения и провалы, маленькие добрые дела и акты подлинной жестокости. Она отворачивается и заливается слезами, не в силах прочесть этот перечень до конца, ведь, и не читая, она знает, что баланс свидетельствует о чудовищном дефиците добра, о том, как давно прекратили поступать на счет средства и как неумеренно умножались тщеславие и эгоизм. И ее раздающиеся в маленькой часовне мольбы о прощении не слышит никто, кроме нарисованной на стене кабаньей головы с хитрой клыкастой усмешкой.
Глава одиннадцатая
Мадам Маллори проскользнула ко мне в палату после обеда. Я давал отдых глазам, и она несколько минут пробыла там незамеченной, молча изучая мою грудь, руки и шею, замотанные уже измучившими меня повязками. А пристальнее всего она изучала мои ладони.
Наконец я ощутил ее присутствие, подобно тому как ощутил его в день открытия нашего ресторана, и широко раскрыл глаза.
– Прости, – сказала она. – Я не хотела, чтобы так вышло.
На улице пошел дождь.
Маллори стояла, наполовину скрываясь в тени, но я мог видеть силуэт ее стянутых в узел волос, ее мускулистые руки, ее вечную корзинку, которую я уже видел. Я подумал о том, что это был первый раз, когда мы говорили друг с другом.
– Почему вы ненавидите нас?
Я слышал, как она резко втянула в себя воздух, но не ответила. Вместо этого она перешла к окну и выглянула в темноту. Вода сплошным потоком лилась по черному стеклу.
– Твои руки целы. Не обгорели.
– Обгорели.
– Все равно, какая-то чувствительность сохранится. Ты еще сможешь готовить.
Я ничего не сказал. В смятении от ее слов я не мог говорить. Я обрадовался, что еще смогу готовить, но эта женщина была причиной всех бед моей семьи, и я не мог ее простить. По крайней мере, не теперь.
Мадам Маллори вытащила из корзинки сверток. Слойки с миндалем и абрикосами.
– Пожалуйста, попробуй моих слоек, – сказала она.
Я сел. Она наклонилась, чтобы взбить подушки, лежавшие у меня за спиной.
– Скажи, – попросила она, отворачиваясь от меня и снова глядя в окно, – как тебе вкус, что ты в нем чувствуешь?
– Абрикосы и миндаль.
– А еще?
– Ну, тут еще тонкий слой пасты из мускатного ореха и фисташек. Сверху смазано смесью яичных желтков и меда. И вы – дайте подумать – добавили… миндаль? Нет. Понял. Ваниль. Вы растолкли стручки ванили и добавили пудру прямо в тесто.
Мадам Маллори не могла подобрать слов. Она продолжала глядеть в окно. Дождь лил и лил, как если бы какая-нибудь богиня на небесах рыдала над своим разбитым сердцем.
Когда она обернулась, ее глаза блестели, как испанские маслины. Одна из бровей ее взлетела вверх, и она свирепо взглянула на меня вот так, из полумрака, пока я не понял, в первый раз в жизни, что обладаю кулинарным эквивалентом абсолютного слуха.
Маллори положила слойки в промасленной бумаге на больничный поднос.
– Доброй ночи, – сказала она. – Желаю тебе всего хорошего.
Через несколько мгновений она вышла. По комнате, когда она открывала дверь, пронесся легкий сквозняк. Оставшись один, я тут же выдохнул. Только когда она уже наверняка ушла, я понял, насколько напряжен и sur mes gardes был в ее присутствии.
Но она ушла, камень свалился у меня с души, я зарылся поглубже в постель и закрыл глаза.
«Ну вот и все», – думал я.
Когда тем же вечером мадам Маллори вернулась в «Плакучую иву», обеденный зал был полон. Мсье Леблан стоял на своем месте у стойки, приветствуя посетителей и провожая к их столикам. Белые кители официантов мелькали в окнах, серебряные куполы плыли на подносах в их руках над лабиринтом застеленных крахмальными скатертями столиков.
Маллори видела все это с улицы. Она стояла по щиколотку в снегу на горке альпинария и молча смотрела сквозь стекло на залитый светом обеденный зал. Она видела, как сомелье грел бренди, а граф де Нанси Сельер смеялся, поблескивая золотыми коронками. Она видела, как граф поднес к губам ломтик ананасового кекса и его стареющее лицо вдруг озарилось наслаждением, испытывать которое способен только настоящий гедонист.
Маллори прижала руку к груди, до глубины души растроганная тем, как красиво и слаженно, несмотря на ее отсутствие, работает механизм, ставший делом всей ее жизни. Она стояла так какое-то время в холодной темноте, безмолвно наблюдая за тем, как ее сотрудники самоотверженно заботятся о ресторане и его клиентах. Наконец утомительный день все же дал о себе знать. Незадолго до того, как на колокольне Святого Августина пробило полночь, Маллори прошла по черной лестнице к себе в мансарду и наконец отдалась душой и телом ночному отдохновению.
– Вы заставили меня поволноваться, – ворчал на следующее утро Леблан. – Мы не могли вас найти. Я думал: боже мой, что я наделал, что я наделал?
– О, дорогой Анри…
Более никаких чувств Маллори выразить не могла и занялась пуговицами своей кофты.
– Вы не сделали ничего плохого, – просто сказала она. – Ну, вернемся к работе. Скоро Рождество. Пора забирать фуа-гра.
Мадам Деженере, поставлявшая в «Плакучую иву» фуа-гра, жила на склонах гор над Клерво-ле-Лак. Это была сварливая женщина восьмидесяти с лишним лет, которая продолжала держать на плаву свою ветхую ферму, откармливаля принудительным образом сотню мулярдов. Пока Леблан заезжал на старую ферму по изрытой выбоинами дороге, бурые утки, вытянув шеи и крякая, вперевалочку толклись по двору.
Старуха Деженере в серых шерстяных рейтузах и неряшливом свитере едва дала понять, что заметила их появление. Она возилась с мешком корма. Маллори с облегчением увидела, что несговорчивая старая дама все еще держится молодцом, все еще со страстью занимается своими утками. Неожиданно Маллори велела Леблану самому выбрать фуа-гра, пока она побудет на улице с мадам Деженере.
Обычно, конечно же, было совсем не так. Маллори всегда настаивала на том, что печенку она будет выбирать сама, поскольку все остальные недостаточно хорошо разбираются в этом вопросе. Однако прежде чем Леблан успел ей возразить, она уже взяла доильный табурет и села рядом с мадам Деженере, наблюдая, как узловатые, пораженные артритом руки старухи аккуратно вводили в горло очередной утки воронку для кормления. Что тут можно было сказать? И Леблан скрылся в сарае, где молодой работник ощипывал дюжину уток и выпускал им кровь, прежде чем вырезать вожделенную печенку и жирную грудку magret.
– Как здоровье, мадам Деженере? – спросила Маллори, вытаскивая из рукава кофты бумажный носовой платок и украдкой прижимая его к носу.
– Не жалуюсь.
Старуха вытащила трубку из горла утки и поймала еще одну громко крякавшую птицу, но вдруг остановилась, всмотрелась в метку на ее лапке и разжала руки.
– Кыш! Уходи!
Хлопая крыльями, птица поспешила на другую сторону двора. Полдюжины утят бодро прошествовали за ней. Маллори сидела, спокойно сложив руки на коленях, с удовольствием подставив лицо зимнему солнцу.
– Почему эту пропустили? – мягко спросила она.
– Не могу.
– Но почему?
– Несколько недель назад, – сказала Деженере, презрительно фыркнув, – какой-то безмозглый турист слишком лихо подкатил к ферме и задавил мать этих шестерых утят. Для малюток это обычно конец. Другие их заклевывают насмерть. А эта старушка взяла сироток под крыло. Присоединила к своему выводку.
– А, понимаю.
– Нет-нет, мадам. Эта утка будет жить полной жизнью. Я ее не забью. Ради чего? Ради печенки? Я ж спать не смогу. Представьте только. Какая-то утка оказывается добрее человеческого существа. Забить ее? Я так не смогу.
В этот момент из сарая появился Леблан, он нес два полиэтиленовых пакета с печенкой; мадам Маллори поднялась со своего табурета, не в силах произнести ни слова.
Папа забрал меня из больницы в фургоне «Мумбайского дома», и скоро уже мы въезжали в распахнутые ворота особняка Дюфура. Во дворе были развешаны тканевые транспаранты с приветствиями. Толпа переживавших за меня – не только семья, но и другие жители Люмьера, около пятидесяти человек – стояла под транспарантами и при нашем прибытии разразилась восторженными криками, аплодисментами и пронзительным свистом. Я, проникнувшись общим настроением, открыл дверь фургона и помахал им, как герой войны, возвратившийся домой. Все это внимание мне очень понравилось.
Было так хорошо вернуться домой – и как меня встречали! Там были мсье Итен с женой. И мадам Пикар. И мэр, и его сын, мой новый друг, Маркус. И мадам Маллори.
Она приехала прямо с фермы мадам Деженере по срочному делу.
Мы с папой заметили ее одновременно, даже при том, что она стояла позади всех. Тут же все изменилось. Папа очень рассердился и нахмурил брови. Толпа обернулась взглянуть, на кого он так смотрит. Народ заахал и начал перешептываться.
Однако мадам Маллори, не обращая на это внимания, пошла вперед. Толпа расступалась, давая ей дорогу.
– Вам тут не рады, – прорычал папа. – Уходите.
– Мсье Хаджи, – сказала Маллори, выступая вперед. – Я пришла попросить прощения. Пожалуйста. Умоляю вас. Не уезжайте из Люмьера.
По толпе пробежал взволнованный шепот.
Папа величественно стоял на подножке фургона, возвышаясь надо всеми. Не глядя на Маллори, он, как политик, обратился прямо к народу.
– Теперь она хочет, чтобы мы остались, да? – проревел он. – Но время ушло. Теперь слишком поздно.
– Mais non. Вовсе нет, – сказала она. Отец все еще не смотрел на нее, хотя она стояла прямо перед ним. – Пожалуйста, я хочу, чтобы вы остались. Я хочу, чтобы Гассан поступил ко мне на кухню. Я научу его французской кухне. Я дам ему хорошее образование.
Сердце замерло у меня в груди. Эта просьба наконец заставила отца опустить взгляд на мадам Маллори.
– Вы совсем с ума сошли. Нет, хуже. Вы просто больная. Кто вы вообще такая?
– Ah, merde… Вот ведь дерьмо… Ну, не будьте таким упрямым… – Однако Маллори сама осеклась на полуслове. Было видно, что она пытается совладать с раздражением. Она глубоко вздохнула и заговорила снова: – Послушайте, послушайте, о чем я говорю. Для вашего сына это шанс стать настоящим французским поваром, настоящим художником, развить вкус, а не просто продолжать стряпать как попало карри в индийской забегаловке.
– Проклятье! Вы не понимаете…
Папа сошел с подножки. Его пузо воинственно колыхнулось.
– Вы что? – крикнул он, оттесняя ее сквозь толпу к воротам шаг за шагом. – Вы что, не слышите, что я говорю? Да? Мы вас терпеть не можем, старая вы дева. Мы не хотим иметь с вами ничего общего.
Когда он договорил, она уже стояла на мостовой.
Одна.
Мы, остававшиеся во дворе, презрительно смеялись.
Маллори тихо улыбнулась, заправила за ухо выбившиеся из прически волоски и пошла одна к своему ресторану. Мы тоже отвернулись и направились в дом. Но я солгал бы, если бы не сознался, что где-то глубоко, наверное в животе, у меня поселилось сожаление, когда под шум приветствий мы отказались от невероятного предложения мадам Маллори.
Однако Маллори все же не была одинока. Мсье Леблан все видел из-за занавески ресторана и поспешил встретить ее у двери, нежно взяв за руку. И все, кто мог видеть его склоненную лысеющую голову, поняли бы, что этот нежный поцелуй руки был знаком глубочайшего уважения и любви.
В то мгновение, когда губы Леблана коснулись ее руки, мадам Маллори поняла, насколько глубока была его любовь и преданность. У нее перехватило дыхание, она по-девичьи прижала руку к груди. Маллори наконец поняла, как повезло ей, какая это была для нее удача – иметь рядом такого хорошего, верного друга. Именно благодаря бережной поддержке Леблана она чувствовала, что может перенести все во имя справедливости.
Мы все резвились в огнях диско в обеденном зале и не видели, что происходило перед парадной дверью «Мумбайского дома». Это видела только наша сумасшедшая бабушка. Она вышла из гаража, говоря сама с собой бог знает о чем, и чуть не налетела на мадам Маллори.
Бабушка отправилась бродить кругами вдоль стен, а мадам спокойно поставила в центре двора деревянный стул.
Потом поставила под стул три большие бутылки воды «Эвиан». Потом села, положила на колени клетчатый плед и скрестила руки на груди. Солнце садилось за Альпы.
– Что делаешь? – спросила бабушка, пыхтя трубкой.
– Сижу.
– А-а, – сказала бабушка. – Хорошее место.
И продолжила свой обход. Но возможно, что-то все же отразилось в ее затуманенном мозгу, потому что в итоге она зашла к нам, протиснулась между вертевшихся тел и потянула папу за полу.
– К нам пришли.
– В каком смысле – пришли?
– Там. Пришли.
Папа распахнул дверь, и ледяной ветер ворвался в зал.
Папин рев разом оборвал все веселье.
– Вы глухая? Вы с ума сошли? Я велел вам убираться.
Все мы высыпали на крыльцо, чтобы посмотреть, что случилось.
Мадам Маллори смотрела прямо перед собой и как будто никуда не спешила.
– Я с места не сойду, – спокойно сказала она. – Не сойду с места, пока вы не разрешите Гассану работать у меня.
Папа захохотал, и многие, стоявшие на ступенях, присоединились к нему.
Но я на этот раз не смеялся.
– Сумасшедшая, – хмыкнул папа. – Этого не будет никогда. Сидите тут, милости просим. Сиди, пока не сгниешь. Пока-пока!
Он захлопнул дверь. Праздник продолжался.
К вечеру гости разошлись. Переговариваясь между собой, они выходили из парадной двери и натыкались на мадам Маллори, которая все еще сидела посереди двора.
– Bonsoir, Madame Mallory! Добрый вечер, мадам Маллори!
– Bonsoir, Monsieur Iten! Добрый вечер, мсье Итен!
Устроенная мне торжественная встреча немного оглушила меня; я безумно устал. Семья занялась подготовкой к вечеру, а я поднялся по лестнице в свою комнату. Я был так рад наконец оказаться в окружении знакомых вещей в своей комнате в башенке – там была моя крикетная бита, и плакат с Че Геварой, и мои диски. Однако все могло подождать, и я лег на постель, слишком усталый даже для того, чтобы забраться под одеяло.
Я проснулся уже к ночи. Внизу в обеденном зале вечер был в разгаре. Я подошел к окну. Со слива капала вода. Мадам Маллори так и сидела там, внизу, закутанная в тяжелое пальто. Кто-то набросил на нее одеяла, и она была словно похоронена под ними, как рыбак на льдине. Голова ее была обмотана фланелевым шарфом, и с каждым выдохом от ее лица поднимался клуб пара. Посетители подъезжали к ресторану, не уверенные в том, как следует себя вести в такой необычной ситуации, волнуясь, останавливались поговорить с ней, шли дальше, а потом, ближе к полуночи, уходя, желали ей на прощание всего хорошего.
– Она все еще там?
Я обернулся. Это была маленькая Зейнаб. Она была в пижаме и терла глаза. Я аккуратно взял ее на руки; мы сели на подоконник и стали смотреть на одинокую фигуру во дворе. Мы какое-то время сидели так, почти в трансе, пока не услышали странный шум, непохожий на ресторанный. Это было какое-то неприятное бормотание. Мы подумали, что это бабушка проговаривает какой-то диалог из своего прошлого, и пошли в коридор, чтобы вывести ее из этого состояния.
Это был папа.
Он выглядывал из окна верхнего коридора, прячась за занавеской. Мы услышали, как он говорит вполголоса:
– Что мне делать, Тахира? Что мне делать?
– Папа…
Он подпрыгнул, выпустив угол занавески.
– Что? Что вы ко мне подкрадываетесь?
Мы с Зейнаб переглянулись, а папа бросился мимо нас вниз по лестнице.
Мадам Маллори просидела на стуле всю ночь и весь следующий день.
Ее голодовка стала предметом разговоров по всей долине. К полудню у ворот «Мумбайского дома» в три ряда стояли зеваки. К четырем там появился репортер из «Юра». Просунув длинный объектив между прутьями, он щелкал и щелкал, фотографируя приземистую фигуру, решительно продолжавшую сидеть посереди нашего двора.
Когда это увидел папа – из окна верхнего коридора, – он совершенно вышел из себя. Мы через весь дом слышали, как он, громко топоча, спустился по центральной лестнице и вылетел через парадную дверь.
– Уходите! – крикнул он. – Уходите. Кыш.
Но горожане, стоявшие за воротами, не двинулись с места.
– Мы не на вашей частной собственности. Мы имеем право стоять тут.
Местные мальчишки глумились над ним и скандировали:
– Хаджи – тиран! Хаджи – тиран!
– Мсье Хаджи, – окликнул его репортер, – почему вы так плохо с ней обращаетесь?
Отец изменился в лице, он не верил своим ушам.
– Я плохо с ней обращаюсь? Она попыталась разорить меня. Она чуть не убила моего сына!
– Это был несчастный случай. – То была мадам Пикар.
– И вы туда же?
– Простите ее!
– Она просто старая дура, – сказал кто-то.
Папа, нахмурившись, осматривал толпу.
Он развернулся и подошел к мадам Маллори.
– Хватит! Прекратите сейчас же. Вы заболеете. Вы уже не в том возрасте, чтобы выкидывать такие фокусы.
И это было правдой. Пожилая женщина к этому времени совсем окоченела, и, чтобы посмотреть на отца, ей пришлось повернуться всем корпусом.
– Позвольте Гассану перейти работать ко мне.
– Ну и замерзайте себе насмерть. Пожалуйста! Милости прошу!
* * *
Той ночью, прежде чем лечь спать, я снова сидел с сестренкой Зейнаб у окна своей башенки. Мы смотрели, как пожилая француженка в лунном свете сидит без движения у нас во дворе, сложив руки на груди. Лунный свет и завихрения облаков отражались в лужах у ее ног, стоявших на неровной брусчатке.
– Что будет с ней? – спросила Зейнаб. – Что будет с нами?
Я погладил ее по голове.
– Не знаю, маленькая, не знаю.
Но именно тогда я понял, что перешел на сторону мадам Маллори и стал втайне переживать за нее. Я думаю, что Зейнаб почувствовала это. Я помню, как она сжала мою руку и кивнула, как будто она одна понимала, что нужно сделать.
Папа всю ночь ворочался в постели с боку на бок и трижды вставал, чтобы посмотреть в окно. Больше всего его бесила мысль о том, что мадам Маллори для того, чтобы добиться своего, использовала ненасильственные методы борьбы. Это, разумеется, был тот самый метод, с помощью которого Ганди построил современную Индию, и невозможно было стерпеть то, что она использовала против нас те же приемы. Папа в те дни выглядел как человек, не находивший себе места, и всю ночь он то просыпался, то забывался снова, что-то бормоча во сне.
Около четырех утра пол в коридоре заскрипел.
Мы с папой, каждый в своей комнате, проснулись от этого скрипа и встали с постелей, чтобы посмотреть, что происходит.
– Ты тоже слышал? – прошептал отец, пока мы на цыпочках шли по коридору. Наши ночные рубашки трепетали на холодном сквозняке.
– Да.
На лестнице маячили какие-то светлые фигуры.
– Что вы делаете? – заревел папа, врубив верхний свет.
Тетя и бабушка вскрикнули и выронили тарелку. Она упала на ступени и разбилась. Вниз скатились три куска лепешки и бутылка «Эвиан». Мы оглядели правонарушительниц. Бабушка сжимала в руках ночной горшок.
– Это для кого? Это для кого?
– Ты зверь, Аббас! – крикнула тетя. – Бедная женщина, она умирает с голоду. Ты ее убьешь!
Папа грубо схватил тетю и бабушку под руки и потащил их обратно наверх.
– Всем в постель! – проревел он. – Завтра я сделаю так, что ее заставят уйти. Хватит! Я этого не потерплю. Она оскорбляет память Ганди, используя против нас эти приемы.
Разумеется, в ту ночь никто из нас не сомкнул глаз. Все встали рано. Папа ходил туда-сюда перед телефоном. Наконец едва двигавшиеся стрелки указали начало рабочего дня, и папа позвонил своему адвокату, требуя, чтобы полиция забрала мадам Маллори за вторжение в частные владения.
Вся семья сидела как пришибленная; мы угрюмо гоняли наш завтрак по тарелкам, пока папа говорил и говорил по телефону. Только бабушка ела с аппетитом.
Однако Зейнаб, как мы поняли тем утром, была сделана из того же теста, что и отец. Моя маленькая сестренка подошла к папе, продолжавшему орать в телефонную трубку, и бесстрашно потянула его за полу курты.
– Хватит, папа. Мне это не нравится.
Господи, что за ужасное выражение исказило его лицо!
Я выступил вперед и взял Зейнаб за руку.
– Да, папа. Пора остановиться. Сейчас.
Никогда не забуду той минуты. Отец стоял, разинув рот, все еще держа телефонную трубку, но полуобернувшись к нам, детям. Зейнаб и я стояли и ждали окрика или пощечины, но отец повернулся к телефону и сказал адвокату, что перезвонит.
– Вы о чем? Я, кажется, вас неправильно расслышал.
– Папа, если Гассан станет французским поваром, мы сможем остаться и жить здесь. Ну и хорошо. Я устала переезжать, папа. Я не хочу в Англию. Там все время дождь. Мне нравится тут.
– Мама хотела бы, чтобы мы перестали убегать, – добавил я. – Неужели ты не слышишь ее, папа?
Папа холодно посмотрел на нас, как если бы мы предали его, но постепенно жесткое выражение исчезло с его лица. Это было маленькое чудо – все равно что смотреть, как кусок гусиного жира тает на горячей сковородке.
Горный воздух был свеж и чист, совсем как в первый день, когда мы приехали в Люмьер, три месяца назад. Знаменитый свет, которым славился этот край, красил горы в разные оттенки розового и золотистого.
– Мадам Маллори, – резко крикнул папа через двор. – Идите позавтракайте с нами.
У Маллори уже не было сил повернуть голову. Ее кожа была мертвенно бледна, нос сильно покраснел, с его кончика свисали капельки соплей.
– Обещайте, – прохрипела она слабым голосом, все еще глядя прямо перед собой сквозь щель между одеялами. – Обещайте, что Гассан перейдет работать ко мне.
Лицо отца потемнело от этого очередного свидетельства ее упрямства. Он опять готов был сорваться. Но на руках у него сидела маленькая Зейнаб, его совесть.
Папа глубоко вздохнул.
– Что думаешь, Гассан? Хочешь учиться французской кухне? Хочешь работать у этой женщины?
– Хочу. Больше всего на свете.
Он был в самом буквальном смысле поражен тем, с какой готовностью и пылкостью я ему ответил, тем, что моими устами с ним в тот миг, несомненно, говорила сама судьба. Несколько мгновений он мог только пристально смотреть на булыжники у него под ногами, крепко держа маленькую Зейнаб, словно обращаясь к ней в поисках силы. Потом он поднял голову. Он был хороший человек, мой папа.
– Даю вам слово, мадам Маллори! Гассан, ты пойдешь работать на кухню «Плакучей ивы».
Радость, которую я испытал тогда, была сродни взрыву сливочного крема, который ощущаешь, откусывая от пирожного religieuse. Однако на губах Маллори не было надменной улыбки победительницы; выражение ее лица было смиренно, оно говорило об облегчении, безыскусной благодарности и о том, что мадам Маллори понимает, какую жертву пришлось тем самым принести отцу. И, я думаю, папа это оценил, потому что он встал перед ней, пошире расставив ноги для равновесия, и протянул ей руки.
Я хорошо, так хорошо помню, как она взялась за папины руки и папа помог ей встать. И как моя хозяйка медленно, со скрипом, поднялась со своего стула.
И вот на следующий день тетя и Мехтаб помогли мне собрать вещи, и я перебрался через улицу. Множество чувств теснилось в моей душе, пока я совершал это путешествие длиною в сто футов. С дешевым чемоданчиком в руке перешел я с одной стороны люмьерского бульвара на другую. Я видел перед собой иву, словно припорошенную сахарной пудрой, окна в свинцовых переплетах, кружевные занавески – всю эту элегантную гостиницу, где даже покривившиеся деревянные ступени дышали памятью о прошлом Франции. И там, на каменных ступенях «Плакучей ивы», в белых фартуках, стояли молча мадам Маллори и добрый мсье Леблан, пожилая пара, с распростертыми объятиями ожидавшая своего вновь обретенного приемного сына.
Я шел к ним, к моему новому дому. Мне предстояло долго учиться и много работать. За спиной у меня оставался мой мир: маленькая Зейнаб и бабушка со слезящимися глазами, морской лещ тикка и пиво «Кингфишер», завывания Харихарана, горячие котлы, плюющиеся маслом, горох, имбирь и чили.
Когда я проходил мимо папы, провожавшего меня, как водится, у железных ворот, я увидел, что он, не скрываясь, плачет и вытирает свое искаженное горем лицо белым носовым платком. И я помню, как будто это было вчера, что он сказал мне, когда я уходил:
– Помни, милый мальчик, ты Хаджи. Всегда помни. Хаджи.
Это было такое короткое путешествие в пересчете на футы, но я чувствовал себя так, будто прошел пешком от края до края всю вселенную и путь мне освещали Альпы.
Глава двенадцатая
Моя комната в «Плакучей иве» находилась под самой крышей, дальше по узкому коридору от помещений, где жила мадам Маллори. Зимой в моей монашеской келье было ужасно холодно, летом – нестерпимо жарко и душно. Туалет находился этажом ниже в конце коридора.
В тот день, когда я перебрался в «Плакучую иву», я впервые оказался в мансарде, которой суждено было на несколько лет стать моим домом. Здесь пахло стариками и когда-то давно разбрызганным инсектицидом. Там было распятие с костлявым Христом, раны которого кровоточили; изможденная фигура висела рядом с маленьким зеркалом прямо над моей кроватью. Темный деревянный платяной шкаф с двумя старинными кедровыми плечиками внутри, казалось, сердито смотрел на меня из угла напротив моей узкой кровати. Тут едва можно было повернуться. Высоко расположенное окошко выходило на украшенную фронтонами крышу, но от этого помещение не делалось менее тесным.
Я поставил чемодан на пол. Что я наделал?
Готов признать, что в этой суровой комнате, такой католической, совершенно непохожей на те, в которых рос я, я здорово струхнул, и какой-то истерический голосок в моей голове уговаривал меня броситься обратно, в мою веселую, безопасную и уютную спальню в «Мумбайском доме».
Однако тут я заметил на прикроватном столике толстую книгу и подошел взглянуть на нее. Это был солидный том с пожелтевшими страницами и подробными иллюстрациями, изображающими схемы разделки всевозможных туш, от говяжьих до кроличьих.
Из книги выпал заложенный между страниц незапечатанный конверт.
В коротком письме, которое мадам Маллори написала от руки, она официально приветствовала меня под крышей «Плакучей ивы» и сообщала своим старомодным почерком, насколько сильно она желала, чтобы я поступил к ней в ученики. Она велела мне трудиться прилежно и усвоить как можно больше за те годы, что мне предстоит здесь провести. А начать наше предприятие следует с внимательнейшего изучения лионской разделки.
Ее письмо было написано именно так, как надо. И мужественный голос внутри меня сурово сказал: «Не дури, чтоб тебя, и берись за дело!» Я дождался, когда мадам Маллори и Леблан уйдут к себе, и надежно запер дверь. Убедившись, что мне не помешают, я встал на кровать и снял пугающее распятие, а потом спрятал в глубине шкафа, чтобы его не было видно. Потом наконец распаковал вещи.
В начале моего ученичества мне часто снился сон, который теперь кажется мне весьма символичным. В этом сне я шел мимо моря или океана, и вдруг страшная первобытная рыба выныривала из глубины, круглая, плоская, с крупной головой, и выползала на берег с помощью плавников, как будто это были примитивные конечности, с величайшим усилием выталкивая себя из воды на сушу. И там, измученная этим поистине геркулесовым усилием, она отдыхала – хвостом находясь еще в воде, а головой уже на сухом песке. Жабры ее раскрывались и закрывались, как мехи, она была потрясена своим новым земноводным состоянием, пыхтела и задыхалась, находясь одновременно в двух стихиях, таких разных.
Тогда, по правде говоря, мне некогда было раздумывать о своих снах, как и об убранстве своей спальни, потому что начиная с первого же дня я заходил в эту комнату только с тем, чтобы упасть на постель и вырубиться.
Мой будильник звонил каждое утро в 5.40. Через двадцать минут я завтракал с мадам Маллори в ее квартирке в мансарде. Засыпая меня вопросами о том, что я изучил за последние двадцать четыре часа, мадам Маллори использовала эти утренние беседы для того, чтобы подготовить меня в теории к практическим занятиям, к которым мне предстояло приступить в тот день внизу, на кухне.
Когда допрос заканчивался, мы тут же шли на рынок продолжать мое обучение там, а потом возвращались с покупками в гостиницу, где уже начиналась настоящая работа. За первые полгода моего ученичества мадам Маллори провела меня поочередно по всем ступеням, от самой простой работы до самой квалифицированной. Вначале я только мыл посуду и пол, чистил овощи. В следующем месяце я прислуживал в ресторане, поднося хлеб, в униформе и белых хлопковых перчатках; мне велели пристально следить за выверенными движениями официантов – настоящим балетом, разворачивающимся передо мной. Когда посетителей не было, мне иногда приказывали накрывать на столы. Мадам Маллори лично ходила за мной от столика к столику и осуждающе цокала языком, когда я укладывал какую-нибудь серебряную ложечку не строго параллельно строю остального серебра.
Не раньше чем я освоился со всем этим, меня отправили обратно на кухню. Теперь я целыми днями ощипывал и потрошил диких голубей, перепелок и фазанов, часами напролет, пока у меня не начинали отваливаться руки. Шеф-повар Жан Пьер постоянно рявкал на меня, и к концу дня я едва мог стоять. Спина у меня совершенно деревенела. Потом меня перевели к мсье Леблану, за стойку при входе. Я принимал заказы и учился, как правильно рассаживать посетителей в обеденном зале, а также усваивал тонкую дипломатию – как не обижать постоянных клиентов.
Однако к готовке меня пока не допускали.
Так я работал каждый день до половины четвертого, когда нам предоставляли перерыв между утренней и вечерней сменой и я заползал в свою келью под крышей, чтобы провалиться в сон, больше напоминавший кому. К вечеру я, с затуманенными глазами, опять спускался вниз на следующий урок: в течение получаса я дегустировал вина и выслушивал лекцию о них у сомелье «Плакучей ивы», а потом до полуночи продолжал свою обычную работу. На следующее утро будильник неумолимо звонил в те же 5.40, и каторга начиналась снова.
В понедельник у меня был выходной. Сил у меня хватало только на то, чтобы нетвердой походкой перейти на другую сторону бульвара, в особняк Дюфура, и рухнуть на наш старый диван.
– Они тебя заставляют есть свинину?
– Араш, прекрати задавать дурацкие вопросы. Оставь брата в покое.
– Нет, правда, Гассан, ты ел свинину?
– Ты выглядишь таким худым. Я думаю, эта женщина тебя морит голодом.
– Попробуй, Гассан, я специально для тебя приготовила. Малаи педа. С цветочным медом.
Я лежал, растянувшись на диване, как принц. Тетя и Мехтаб подавали мне сласти и чай с молоком, дядя Майюр, бабушка, Зейнаб и братья подтаскивали поближе свои стулья и, зачарованные, слушали обрывки того, что я узнавал в святая святых «Плакучей ивы».
– Завтра фирменное блюдо – palombe, лесной голубь. Я два дня ощипывал и потрошил голубей. Очень сложно. Мехтаб, пожалуйста, помассируй мне плечи. Видишь, как напряжены? Все от работы. Мы подаем salmis de palombes, пирог с голубиным мясом, очень сочный, с мерло и соусом из лука-шалота. Его лучше всего подавать с…
Папа тогда вел себя странно. Встретив меня громогласными приветствиями и обняв, едва я входил, он потом отдалялся и держался почему-то отчужденно, предоставляя виться вокруг меня остальным членам семьи. По какой-то причине отец никогда не участвовал в расспросах, а сидел в глубине комнаты, притворяясь, будто чем-то занят за письменным столом, например открывает конверты со счетами ножом из слоновой кости. Однако он явно ловил каждое мое слово, пусть и не задавая никогда вопросов.
– Всю неделю я изучал Лангедок-Руссильон, винодельческий регион около Марселя. Там производят море вина, но только десять процентов общенационального объема вин – контролируемого наименования по происхождению.
Видя, как они потрясены одним только моим произношением, я не удержался и добавил, сделав рукой изящный жест:
– Я рекомендую «Фиту» и «Минервуа». «Корбьер» оставляет желать лучшего, в особенности урожаи последних лет.
Все они ахали. Мне это ужасно нравилось.
– Подумать только, – говорил дядя Майюр. – Наш Гассан… разбирается во французских винах.
– А какая она, Маллори? Она тебя бьет?
– Нет, никогда. Ей не приходится. Она только поднимает бровь – и все мы начинаем бегать, как перепуганные цыплята. Ее все боятся. Но вот Жан Пьер, который главный после нее… Он кричит и дает подзатыльники. Довольно часто.
И из глубины комнаты раздавались звуки надрываемых конвертов.
В тот же день вечером, когда я уже бывал до отвала сыт домашней едой и как следует обласкан всем семейством и собирался наконец вернуться в «Плакучую иву» с новыми силами, папа вызывал меня на официальный разговор наедине, указывал мне на стул у своего письменного стола, складывал пальцы домиком и серьезно говорил:
– Скажи, Гассан, она тебе показала, как делать язык под соусом из мадеры?
– Пока нет, папа.
Он бывал очень разочарован.
– Нет? Гм. Что ж это она… Может быть, она не такой уж хороший повар, как мы думаем.
– Нет, папа, она великий мастер.
– И этот мерзавец Жан Пьер… Он знает, что ты из влиятельной семьи, да? Не поучить ли мне этого типа уму-разуму?
– Нет, папа. Спасибо. Я сам разберусь.
В общем, я никогда не говорил папе, как тяжело мне было в те первые месяцы, как я скучал по нему и по всей семье, как меня разочаровывала тогда моя работа в «Плакучей иве».
Я ужасно хотел наконец начать готовить, но мадам Маллори не подпускала меня к плите. Апогея моя тоска по настоящей работе достигла как-то днем, когда я поднимался по черной лестнице «Плакучей ивы» по приказу Жана Пьера, чтобы достать из шкафа на третьем этаже запасные лампочки.
Мадам Маллори в тот момент спускалась по той же лестнице, свежая и нарядная. Мсье Леблан ждал ее внизу в уже заведенном «ситроене», чтобы отвезти на какой-то официальный прием в центре города.
Маллори натягивала коричневые кожаные перчатки. На ее плечи была накинута тяжелая шерстяная пелерина. Узкий проход, в котором мы стояли, заполнился ароматом духов от «Герлен», и я почтительно прижался к стене, чтобы уступить ей дорогу. Однако она остановилась на две ступени выше и посмотрела на меня в лестничной полутьме.
Я, скорее всего, выглядел измученным, ослабевшим и, возможно, доведенным до крайности.
– Гассан, скажи, ты не жалеешь о принятом тобой решении? О решении перейти сюда?
– Non, madame. Нет, мадам.
– Так рано вставать тяжело. Но ты увидишь. Однажды ты встанешь – и, вуаля, у тебя откроется второе дыхание. Организм приспосабливается.
– Да. Спасибо, мадам.
Она пошла дальше вниз, а я вверх. Не знаю, что на меня нашло, как решился на такую дерзость, но я выпалил:
– А когда мне можно будет начать готовить? Я тут буду только чистить морковку?
Она остановилась на нижней ступеньке в полутьме, но так и не обернулась.
– Ты начнешь готовить, когда придет время.
– А когда?
– Терпение, Гассан. Мы оба поймем, когда настанет подходящий момент.
* * *
– Сосредоточься. В каких водах живут устрицы Ostrea lurida?
– Ммм. У берегов Бретани?
– Неверно. Абсолютно неверно, юноша.
Мадам Маллори глядела на меня, подняв бровь, с самым высокомерным выражением лица. Было четверть седьмого утра; мы, как обычно, сидели в эркере у нее в комнате, попивая кофе из изящных чашек лиможского фарфора. Я не выспался и отвечал невпопад.
– У берегов Бретани живет Ostrea edulis. Гассан, честное слово, ты должен был это знать. Про Ostrea lurida мы говорили две недели назад. Вот книга о съедобных моллюсках. Прочти ее снова. На этот раз выучи как следует.
– Да, мадам… О, я вспомнил. Lurida – крошечные устрицы, которые живут только в нескольких заливах у северо-западного побережья США. В Пьюджет-Саунде.
– Правильно. Я сама их никогда не пробовала, но, как понимаю, у них очень изысканный вкус водорослей, йода и лесного ореха. Считаются одними из лучших в мире. Трудно поверить, что они лучше хороших устриц Бретани, но таково уж мнение некоторых людей. Вопрос вкуса.
Мадам Маллори потянулась, чтобы взять миску фруктового салата, стоявшую в центре стола. Ее аппетит по утрам и то количество горючего, которым она заправлялась, готовясь к дню, подчиненному строжайшему распорядку, просто потрясали. У нее с папой было больше общего, чем оба они согласились бы признать.
– Сейчас европейские рынки наводнены импортными устрицами. Скажи, как они называются, и расскажи коротко их историю.
Я вздохнул и взглянул на часы.
– Вы сегодня будете готовить фаршированную телячью грудинку?
Мадам Маллори деликатно выплюнула косточку отваренной черносливины в серебряную ложечку и положила ее на край своей тарелки.
– О нет. Гассан, не уходи от темы. Не поможет.
Она отодвинула тарелку и в ожидании уставилась на меня.
– Crassostrea gigas, японская устрица, обычно именуемая тихоокеанской, стала преобладать в Европе в тысяча девятьсот семидесятых годах.
Улыбка ее была холодновата, но все равно это была улыбка.
Позднее в тот же день я впервые увидел, что ждет меня впереди. В холодной кухне «Плакучей ивы», наклонившись над раковиной, я правильно определил вид устриц les creuses de Bretagne, всего лишь попробовав ложечку их соленого сока, и мадам Маллори в порыве одобрения потрепала меня по щеке.
Это был ласковый жест, выражающий одобрение, но, честно говоря, когда она своей сухой рукой коснулась моей щеки, душа у меня ушла в пятки. Момент был ужасно неловким еще и потому, что одновременно она приказала шеф-повару продемонстрировать нам, как готовится определенное блюдо из устриц, и стоявший у плиты Жан Пьер как раз в это мгновение горящими от злобы глазами смотрел на меня через плечо мадам Маллори.
Я понял, что меня ждут неприятности. Не в силах повлиять на будущее, я просто старался не смотреть в лицо Жану Пьеру и сосредоточился на его руках, на том, как он готовил к устрицам соус «сотерн сабайон», быстро и умело добавляя ингредиенты на горячую сковороду и потряхивая ее. Мадам Маллори в это время гудела, объясняя в мельчайших подробностях волшебные превращения, совершавшиеся в охваченной огнем посуде, практически не замечая чувств, только что пробужденных ею в ее шеф-поваре.
Я полностью подчинялся распорядку дня «Плакучей ивы», но все еще ощущал себя одной ногой в «Мумбайском доме», и, когда я вспоминаю первые месяцы у мадам Маллори, передо мной очень живо встают картины этого переходного времени – например, когда мы с ней шли на рынок делать утренние покупки и продолжать мое обучение.
В день, о котором я рассказываю, мадам Маллори в начале нашего похода заставляла меня нюхать и пробовать разные сорта капусты – савойскую, пухлые маленькие кочаны которой были похожи на танцовщиц, исполняющих канкан, развратно задирающих свои зеленые юбки с оборочками, чтобы мы могли увидеть их нежные, светлые листья в середине, и гигантские кочаны красной капусты, глубокого яркого цвета, похожие на бонвиванов, нализавшихся рубинового портвейна и теперь весело развалившихся на прилавке.
– Понимаешь, Гассан, кольраби представляет собой нечто среднее между капустой и репой, она сочетает в себе вкусы и того и другого. Запомни это. Это тонкое, но существенное различие, которое поможет тебе решить, когда и какой овощ следует подать на гарнир.
Повесив на оба локтя по корзине, то и дело наклоняясь ко мне, чтобы расслышать мой тихий голос, тонувший в шуме рынка, мадам Маллори, должен я сказать, была во время этих походов само терпение. Она всегда готова была ответить на любой мой вопрос, неважно насколько детский и примитивный.
– В нашей провинции любят раннюю белую венскую и раннюю красную венскую кольраби. А вот navet de Suède – брюква, или шведская репа, овощ, который рос в дикой природе, на севере, на берегах Балтики, еще до того, как кельты перенесли этот питательный корнеплод на юг и начали его культивировать во Франции. Это, конечно, было тысячи лет назад, но, по моему мнению, шведская репа сегодня превосходит все прочие своей сладостью, которую она приобрела со временем. У мадам Пикар мы сможем найти и желтую, и черную репу…
Мы оба подняли глаза, чтобы понять, где находимся мы и где – мадам Пикар, и, к нашему большому удивлению, увидели перед ее прилавком папу. Он стоял, широко расставив ноги, подбоченясь одной рукой, а другой размахивая в воздухе. Он говорил весьма оживленно, и, как я подозреваю, мне это показалось, но я будто бы отчетливо видел брызги слюны, которые фейерверком вылетали у него изо рта.
А суровая мадам Пикар в армейских ботинках и обычном многослойном наряде из черной юбки и свитеров, откинув голову назад, заливалась смехом, слушая папин рассказ. Она хохотала так сильно, что ей пришлось опереться о папино плечо.
Видя их такими, я поморщился от досады и тут же хотел уйти, но мадам Маллори, возможно, почувствовав мое желание сорваться с места, взяла меня под руку, и мы пошли вперед.
– Bonjour, Madame Picard! Bonjour, Monsieur Haji! Добрый день, мадам Пикар! Добрый день, мсье Хаджи!
Папа и мадам Пикар не видели, как мы подошли, и все еще смеялись, но все их веселье при звуках знакомого голоса мгновенно угасло. Папа даже, было, прежде чем обернуться, принял что-то вроде защитной стойки, но потом увидел меня, и во взгляде его мелькнуло смятение, словно он не знал, как себя вести. Но те же чувства испытывали мы все – я, сопровождавший мадам Маллори на рынок, и папа с Пикар на «другой стороне». Все мы были озадачены.
– Здравствуйте, мадам Маллори! – сказал папа, и видно было, что ему неловко. – Прекрасная погода. И, я вижу, вы привели с собой вашего лучшего ученика.
– Привет, папа! Bonjour, Madame Picard!
Вдова Пикар смерила меня взглядом, как это принято у французов.
– Ты, Гассан, вылитый кулинар. Le petit chef. Юный шеф-повар.
– Ну что, как там мой мальчик? Уже готов занять ваше место?
– Разумеется, нет! – холодно сказала мадам Маллори. – Но он все схватывает на лету, это я должна признать.
Всем нам было не по себе, мы не знали, что делать дальше. Наконец мадам Маллори указала на корзинку за прилавком и сказала:
– Смотри, Гассан. Что я тебе и говорила. Это белая шведская репа, а не желтая или черная, как я надеялась.
Она наклонилась вперед и, не обращая внимания на папу, спросила:
– Мадам Пикар, у вас, случайно, не прячутся где-нибудь другие, более редкие?
У папы на лице было странное выражение – он не сердился, он скорее был озадачен, как человек, узнавший о совершенно новом порядке вещей. Папа несколько раз медленно моргнул, осознавая произошедшее, положил мне руку на плечо, сжал его на прощание и, не говоря больше ни слова, ушел.
Через полгода после начала моего ученичества как-то после обеда мы с Марселем намывали кухонный пол по приказу мадам Маллори, прежде чем разбрестись по своим комнатам в ожидании вечерней смены.
В заднюю дверь постучали, и я пошел посмотреть, кто это.
Это был мсье Итен с ящиком в руках.
– Добрый день, Гассан. Как дела?
После ритуального обмена вопросами о состоянии здоровья различных членов наших семей мсье Итен объявил мне, что он получил партию доставленных ему срочно устриц из Бретани и тут же принес их в «Плакучую иву», поскольку знал, что мадам Маллори наверняка захочет вечером подать свежие устрицы, если будет знать, что они есть в наличии.
Но мадам Маллори не было в ресторане. Не было ни Жана Пьера, ни Маргариты, ни даже мсье Леблана. Никого из старших. Только мы с Марселем и нашими швабрами.
– Что скажешь, Марсель?
Марсель решительно помотал головой. Его пухлые щеки затрепетали от ужаса при мысли о том, что мы можем сами принять такое ответственное решение.
– Не надо, Гассан. Она нас убьет.
Я заглянул в ящик.
– Сколько здесь, мсье Итен?
– Восемь дюжин.
Я покопался в ящике.
– Хорошо, я за них распишусь. Но вычтите четыре.
– Pourquoi? Почему?
– Потому что эти четыре – Crassostrea gigas. Вы прекрасно знаете, мсье Итен, что мадам Маллори никогда не подаст их своим клиентам. Как они здесь оказались? Она пришла бы в ярость, если бы увидела, что вы пытаетесь выдать тихоокеанских устриц за huîtres Portuguaises Sauvages. И кроме того, тут перемешаны разные виды. Все они из Бретани, это правда, но я вижу, что по крайней мере шесть штук – вовсе не те первоклассные La Cancale pousses en claires с побережья у Монт-Сен-Мишель. Смотрите, у La Cancale мантия светло-бежевого цвета и раковина с зазубринами, вот такая. Я бы сказал, что остальные вот тут – это La Croisicaise из каналов Гран-Трэк и Пти-Трэк на юге. Видите, тут характерный для них бледно-желтый оттенок раковины? И посмотрите, они все разного размера. Это – номер четыре, а эти, должно быть, номер два. Нет? В вашем счете об этом упоминаний нет, мсье Итен. Поэтому я прошу прощения, но вам придется изменить счет соответствующим образом, если вы хотите, чтобы я принял их.
Мсье Итен вынул из ящика четыре «неправильные» устрицы и сделал пометку в счете относительно размера и качества, как я его и предупредил, а потом сказал:
– Прости меня, Гассан. Недоразумение. Такое больше не повторится.
На следующий день мадам Маллори повысила меня в должности от подсобного рабочего до квалифицированного подмастерья – комми. Теперь я стал ее личным помощником на кухне. Я понял, что этот ящик с устрицами был экзаменом, устроенным мне по предварительной секретной договоренности с рыботорговцем. Конечно, никто из них никогда не признался мне в этом.
Однако такова уж была мадам Маллори.
Всегда так требовательна, ох как требовательна.
В особенности по отношению к персоналу.
Стояло хлопотное воскресенье в разгаре зимы. Мир снаружи был чист и бел. Толстые сосульки свисали с медных стоков «Плакучей ивы», как окорока, вялившиеся под навесом. Внутри, на кухне, готовка шла полным ходом. Кастрюли гремели, вспыхивало пламя, и в этом чаду мне было поручено приготовить суфле из козьего сыра и фисташек, любимое посетителями блюдо для позднего завтрака.
Я вынул из ледяной кладовки в задней части кухни набор керамических формочек и, как полагается, смазал стенки мягким сливочным маслом, а потом присыпал дно формочек кукурузной крупой и мелко порубленными фисташками. Основа суфле была также сделана как по писаному: незрелый козий сыр, яичные желтки, мелко порубленный чеснок, тимьян, соль и белый перец, все нагреть и перемешать перед добавкой щедрой порции взбитых яичных белков и кремотартара – кислого осадка, который соскребают со стенок винных бочек и после очистки превращают в пыль, в белый порошок, который волшебным образом стабилизирует пену взбитых яичных белков. Последним штрихом, конечно, был верхний слой взбитых белков, элегантно выровненный ножом, с едва заметным изящным завитком. Когда все было закончено, я поставил формочки в водяную баню и поместил противень на средний уровень духовки, чтобы запечь суфле.
Через полчаса, когда я готовил телячий бульон, Жан Пьер крикнул:
– Гассан, сюда!
Я бросился к нему помочь вынуть из печи тяжелое жаркое из свинины для ритуального обливания его лимонным соком с коньяком.
Мадам Маллори за соседним столом приправляла дораду ароматными травами и лаймом и то и дело нетерпеливо поглядывала, вернулся ли я уже к своему рабочему месту.
– Гассан, следи за суфле! – резко приказала она. – Аккуратнее! Идиот, ты чуть не уронил противень.
Маргарита, тихий помощник шеф-повара, оторвала взгляд от работы (она делала бланманже в холодной части кухни), и мы какое-то время глядели друг на друга над гудящим пламенем. Сочувственный взгляд Маргариты заставил мое сердце трепетать, но задерживаться я не мог и бросился к своей духовке вынимать суфле.
– Не беспокойтесь! – отозвался я. – Все под контролем.
Я распахнул дверцу духовки, вынул горячий противень, заставленный суфле, и поставил его на стол.
Все они опали. Это выглядело как неудавшийся биологический эксперимент.
– О нет, вот дрянь…
– Гассан!
– Нет. Но… Я не понимаю. Я десятки раз делал их раньше, эти суфле. Они погибли!
Все подошли посмотреть.
– Пф-ф, – сказал Жан Пьер. – Полный провал. Этот мальчишка никуда не годится.
Мадам Маллори в отвращении тряхнула головой, как будто я был безнадежен.
– Маргарита, живо смените Гассана. Приготовьте суфле снова. А ты, Гассан, займись сегодняшней пастой. Там ты не так сильно навредишь делу.
Я шмыгнул в угол кухни зализывать раны.
Через двадцать минут к моему столу подошла Маргарита, будто бы для того, чтобы взять с верхней полки какую-то посудину. Когда я помогал ей снять оттуда большое блюдо, наши руки соприкоснулись, и меня словно ударило током.
– Не давай им так набрасываться на тебя, Гассан, – прошептала она. – Я как-то допустила ту же самую ошибку. Дело было в середине зимы, внешняя стена кладовки стала совсем холодной, и формочки, стоявшие там на полке, тоже замерзли. Поэтому, когда готовишь суфле зимой, надо сначала занести формочки на кухню хотя бы за полчаса, чтобы они нагрелись до комнатной температуры перед тем, как ты зальешь в них белки.
Она мило улыбнулась и ушла по своим делам. Я был влюблен.
Наш с Маргаритой взаимный интерес достиг пика несколько недель спустя, когда мы оказались на кухне за соседними столами. Мадам Маллори и Жан Пьер, работавшие справа и слева от нас, гремели кастрюлями и кричали официантам, что пора забирать заказы. Мы с Маргаритой, смущаясь, делали вид, что не обращаем друг на друга внимания – ну, то есть до тех пор, пока она не нагнулась достать из духовки тартинки, а я в то же самое время нагнулся, чтобы достать сковороду, стоявшую рядом с ней, и случайно моя нога коснулась ее ножки.
По ноге моей пробежал огонь и в одно мгновение достиг паха. Я не отодвинул ногу, а, наоборот, едва заметно подался к Маргарите. К моей огромной радости, я почувствовал, что и девушка подалась ко мне, и спустя несколько головокружительных мгновений, когда я выпрямился со своей сковородой, предусмотрительно держа ее прямо перед собой чуть ниже талии, мне пришлось ловить ртом воздух.
– Приходи ко мне в перерыве, – прошептала она.
И вот, как только мы закончили утреннюю смену, я снял халат и поспешил от «Плакучей ивы» вниз по склону, прямо по сугробам. Выйдя наконец за оштукатуренную каменную стену, я бросился бежать, поскальзываясь то и дело в обледеневших переулках по дороге к дому Маргариты. Она жила над кондитерским магазином в центре.
Маргарита встретила меня на улице перед домом, и мы заговорщицки переглянулись, но не сказали друг другу ни слова. Я с деланым безразличием оглядел улицу. Рука Маргариты дрожала, когда она вставляла ключ в замок покрытой изморозью парадной двери. Пожилая пара входила в обувной магазин «Бата»; молодая мамочка с коляской выходила из кондитерской; владелец цветочного магазина чистил от снега тротуар перед своей витриной. В нашу сторону никто не смотрел.
Дверь распахнулась, и мы вошли, миновали почтовые ящики и батареи, смеясь, перескакивая через две ступеньки, взбежали в ее однокомнатную квартиру на четвертом этаже. Оказавшись наконец-то за дверью, в уединении ее квартиры, мы бросились ласкать друг друга, как в бреду, и жадно целовались, сбрасывая и роняя одежду как попало.
В тот день я взял несколько уроков французской интерпретации lingua franca, и после горячего душа, где было много хихиканья и мыла, мы неохотно пошли обратно в «Плакучую иву», поодиночке, слишком томные и беспечные для того, чтобы должным образом соблюдать суровую дисциплину вечерней смены.
– Сосредоточься, Гассан. О чем ты сегодня думаешь? – срывалась на меня мадам Маллори.
Так все и началось. Однако для нашего развивавшегося романа имелись и препятствия. Ночи в монашеской келье, рядом с бдительной и суровой мадам Маллори, ему не особенно способствовали. Время, которое нам удавалось урвать во время дневного перерыва, было хоть и приятным, но явно недостаточным. У нас с Маргаритой никогда не было возможности спокойно побыть вместе подольше.
Как-то раз, когда я уже собирался бежать, кое-как затягивая на себе ремень, Маргарита, все еще стоя в кимоно и придерживая для меня дверь, тихо сказала:
– Жаль, что ты не можешь остаться дольше, Гассан. Иногда у меня создается впечатление, что ты не хочешь узнать меня поближе. Это грустно.
И Маргарита аккуратно закрыла дверь в квартиру. Я остался на лестнице, растерянный, как рыба, которую выудили из воды и бросили на дно лодки. Она была как мама. Говорила мало, но уж когда говорила, боже мой, это было больнее, чем любые тирады отца.
По пути домой я обнаружил, в первый раз в жизни, что мне не захотелось убежать, когда женщина, которая мне нравилась, приоткрыла дверь, ведущую к более близким отношениям. Совсем наоборот, я готов был броситься к этой двери в близость с Маргаритой сломя голову. Поэтому, идя в тот день по задворкам обратно в «Плакучую иву», я говорил с собой вполголоса, полный решимости уделять Маргарите больше времени, в особенности в наш единственный выходной.
Это означало, что мне придется сообщить моему семейству, что я теперь не каждую неделю буду бывать в особняке Дюфура на наших традиционных пиршествах. Это, конечно, было столь же опасно и столь же чревато дипломатическими осложнениями, как конфликт на Ближнем Востоке, но в следующий понедельник, сознавая, что́ именно поставлено на карту, я, исполненный решимости, мужественно промаршировал короткое расстояние, разделявшее два ресторана.
Как только я переступил порог «Мумбайского дома», моя решительность испарилась. Тетя усадила меня в кресло на самое почетное место. Она суетилась, взбивала для меня подушки. Теперь мое место на кухне «Мумбайского дома» заняла Мехтаб – она появилась из задних комнат, улыбаясь, неся с собой паштет из крабов и креветок и несколько хрустящих хлебцев папри чаат.
– Это тебе, чтобы заморить червячка, – сказала сестра. – Обед будет через час. Я приготовила твой любимый суп из ножек барашка. Специально для тебя. Положи ноги на подушку. Ты должен отдохнуть, бедный мальчик.
Я знал, сколько труда было вложено в приготовление всех этих деликатесов. Меня терзало чувство вины. Мухтар сидел напротив меня на диване и рассеянно ковырял в носу, читая вместе с дядей Майюром газетные комиксы.
– Спасибо тебе, Мехтаб. Прости, но сегодня я не могу остаться на обед.
Все в комнате замерли.
Мухтар и дядя Майюр оторвались от газеты.
– Что ты такое говоришь? Твоя сестра и тетя все утро проторчали на кухне.
Чего-то такого и следовало ожидать, но не от дяди Майюра, который обычно не утруждал себя тем, чтобы придавать значение подобным вещам, и предоставлял делать такие замечания своей жене. Это подчеркивало, насколько серьезным было мое правонарушение. Его слова потрясли меня.
– Извините. Извините! У меня другие планы.
– Что значит – другие планы? – взорвалась тетя. – С кем? С мадам Маллори?
– Нет. Еще кое с кем из ресторана, – туманно сказал я. – Мне надо было вам раньше сказать. Простите. Это решилось только сегодня утром.
Мехтаб не произнесла ни слова, она только подняла голову повыше, как великая бегума, которую глубоко оскорбили в ее собственном доме, и торжественно удалилась на кухню. Тетя была вне себя. Она погрозила мне пальцем.
– Посмотри, как ты обидел свою сестру, неблагодарный!
А что еще хуже – в дверном проеме вдруг появилась огромная фигура отца. Его глубокий голос загрохотал над нашими головами, как канонада танкового батальона.
– Что я слышу? Ты с нами сегодня не обедаешь?
– Нет, папа. У меня планы.
Он поманил меня пальцем.
Мухтар хихикнул:
– Ну, теперь ты влип…
Я метнул в братца злобный взгляд и пошел за папой, зловеще шаркавшим туфлями. Когда нас уже не могли слышать, папа обернулся и посмотрел на меня с высоты своего огромного роста. Я не отвел глаз, готовый защищаться.
– У тебя девушка, да?
– Да.
– Иди. А по поводу них не переживай.
Я, должно быть, выглядел озадаченным. Он покачал головой, как это принято в Индии, и, прежде чем я успел понять, что происходит, он уже вел меня по коридору, все так же шаркая туфлями. Мы повернули направо, спустились по лестнице, к боковой двери особняка Дюфура, ведущей на гравиевую подъездную аллею. Папа вынул из кармана позвякивавшие ключи, отпер дверь, к которой подъезжали наши поставщики, и распахнул ее.
Он тепло улыбнулся и кивнул.
– Иди. Ты очень много работаешь, Гассан. Ты заслуживаешь того, чтобы повеселиться. С Мехтаб и твоей тетей я разберусь, не переживай. Ведь как оно с раскудахтавшимися курами? Бросишь им зерна, поворкуешь над ними немного – они и успокоятся. Иди. Я с ними разберусь. Не переживай.
– Слушайте все!
Мадам Маллори и мсье Леблан стояли в дверях кухни «Плакучей ивы» в теплых пальто и шляпах.
– Мы с Анри будем отсутствовать почти весь день. У нас есть дела в Клерво-ле-Лак. Так что в мое отсутствие вы примете на себя мои обязанности, а я вернусь в восемнадцать часов и проверю, как вы потрудились.
К тому времени я уже работал в «Плакучей иве» пару лет; мне уже было известно, что мадам Маллори и мсье Леблан время от времени уезжали вместе, то утром, то днем, по делам или отдохнуть. Мы не знали наверняка, какие отношения их связывали и не было ли между скрытным мсье Лебланом и весьма замкнутой мадам Маллори любовной страсти, которой они предавались вдали от ресторана и своих подчиненных. На кухне об этом много говорили. Мы с Маргаритой – возможно, потому, что нас связывал свой собственный секрет – были убеждены, что мсье Леблан и мадам Маллори любовники; Жан Пьер и Марсель придерживались противоположного мнения.
В те дни, когда они уезжали куда-то вдвоем, мадам Маллори распределяла подготовительные работы к вечерней смене между всеми нами. Мне, конечно, всегда доверяли самую простую работу. Однако в тот день мадам Маллори что-то разошлась и решила все переиграть, чтобы мы не расслаблялись. Жану Пьеру, шеф-повару, мастеру по приготовлению мяса, поручили десерты; Маргарите, такой умелой в том, что касалось сластей и выпечки, было приказано заниматься рыбой. А от меня, новичка, ожидали, что я выполню все предварительные операции по приготовлению главных блюд из мяса. В том числе, кроме прочего, были шесть диких зайцев, такое же количество голубей, а еще жиго из барашка и свинина куском. Почти все в этом списке постоянно было у нас в меню. Дело было просто в том, чтобы точно следовать известным рецептам Маллори. О них я не беспокоился.
А вот заяц – это был сюрприз.
– Мадам, вы хотели бы, чтобы я приготовил зайца каким-то определенным образом?
– Да. Я хочу, чтобы ты меня поразил.
Как только они уехали, мы втроем приступили к работе. Мы трудились, сосредоточенно поджав губы, по лбу у нас катился пот. Мы понимали, что это экзамен с целью определить нашу гибкость, насколько легко мы сможем переключиться с одного вида работ на другой. Скоро Жан Пьер был уже весь обсыпан мукой; он готовил слойки с консервированным кремом из ментонских лимонов. Маргарита, сосредоточенно нахмурившись, готовила соус из раков, шерри и шафрана к мясистым кускам щуки, доведенной до совершенства на металлических шпажках над грилем.
Честно говоря, бóльшая часть дня для меня прошла как в тумане; я работал не покладая рук в бешеном темпе. Я помню, что после того, как забил зайцев, я замариновал мясо в смеси белого вина, лаврового листа, давленого чеснока, ячменного уксуса, сладкой немецкой горчицы и нескольких раздавленных сухих ягод можжевельника, для пикантного смолистого послевкусия. Когда мясо как следует промариновалось, я несколько часов тушил его на слабом огне в чугунной посудине. Тут не было ничего особенного. Это была просто моя версия старого деревенского рецепта, который я случайно увидел, когда занимался наверху в библиотеке мадам Маллори, но он казался очень подходящим для холодного и ветреного осеннего вечера.
На гарнир я приготовил кускус с мятой, а не традиционную лапшу с маслом, и салат из огурцов со сметаной, в который высыпал горсть брусники. Я подумал, что вместе они своей легкостью уравновесят и умерят резкость горчицы, которой я приправил тушеного зайца. Сейчас, конечно, оглядываясь назад, я понимаю, что огурцы со сметаной, сознательно или нет, я приготовил, вдохновленный раитой, закуской из йогурта и огурцов со своей родины.
Мадам Маллори с мсье Лебланом вернулись к вечеру, как и обещали, и мы, нервничая, глядели, как она молча снимает пальто, надевает халат и обходит кухню, осматривая блюда, приготовленные каждым из нас. Я помню, что она нашла тогда и какие-то добрые слова, чтобы похвалить то, что мы приготовили, хотя она никогда не упускала возможности указать на то, как можно было сделать эти блюда лучше, так или иначе.
Например, тарталетки Жана Пьера с красными ягодами отличались очень достойной, плотной корзиночкой, и в начинке со смородиновым ликером сладость ягод была должным образом уравновешена пикантной кислинкой. Но всему вместе немного не хватало оригинальности, фыркнула она. Вот если бы сверху сметану присыпать щепоткой молотого мускатного ореха и разложить по краю тарелки несколько ягодок лесной земляники, этот десерт, может, и превратился бы во что-то выдающееся.
Маргарита, кроме щуки под грилем, приготовила барабульку, фаршированную спаржей и отваренную в грейпфрутовом бульоне, а потом завернутую в тесто фило и слегка подрумяненную в духовке.
– Очень необычно, Маргарита, хвалю. Однако, по-моему, все портит тесто. Это у вас нервное, вы вечно все заворачиваете в тесто. Вам следует быть более уверенной в себе, исследовать новые, не освоенные области. Такие яркие характерные вкусы – барабулька, спаржа, грейпфрут, – тесто на них накладывать ни к чему.
Теперь она перешла к моему столу, где переминался с ноги на ногу я, с заляпанным жирными пятнами кухонным полотенцем, переброшенным через плечо. Мадам Маллори осмотрела жиго – весеннего барашка с кожей, из которой торчали ломтики чесночинок, присыпанного кумином и прованскими травами, готового для запекания – и не сказала ничего. Свинина куском уже жарилась в духовке, но еще была сыровата для того, чтобы ее пробовать, а pigeon avec petit pois – голубь с горошком – удостоился только кивка.
Мадам Маллори влекло к чугунку, булькавшему на плите и наполнявшему воздух кисловатым запахом. Она подняла тяжелую крышку и заглянула внутрь. Она понюхала тушеное мясо, попробовала его вилкой – оно свободно отделилось от кости. Маллори щелкнула пальцами, и Марсель поспешил подать ей маленькую тарелку и ложку. Она попробовала мясо с ложкой горчичной подливки, вылитой на мятный кускус, вместе с салатом из огурца и сметаны.
– Я бы сказала, что многовато ягод можжевельника. Нужно всего три-четыре штуки, просто для того, чтобы можно было ощутить их присутствие. Иначе вкус выходит слишком немецким. Но в остальном – сделано очень хорошо, в особенности нетрадиционные гарниры. Просто, но эффектно. Должна сказать, Гассан, ты хорошо чувствуешь дичь.
Взрыв не заставил себя ждать.
– C’est merde. Complètement merde! Дерьмо. Полное дерьмо!
Публично сделанный мадам Маллори комплимент, совсем ей несвойственный, переполнил чашу терпения Жана Пьера. Не в силах далее сдерживать свою ярость, Жан Пьер сделал резкое движение ногой, и сабо с его ноги наподобие снаряда полетело прямо в обалдевшего Марселя в дальнем углу кухни. Однако подмастерье продемонстрировал изрядную грацию и быстроту реакции для юноши своих габаритов, поскольку как раз вовремя успел упасть на пол, как подстреленный олень. Сабо продолжило полет по заданной траектории и с громким треском врезалось в стену кухни, сбив с полки кувшин, который упал на пол и разлетелся на тысячу осколков.
Все в оцепенении молчали.
Мы, затаив дыхание, ждали неизбежного взрыва мадам Маллори, но, к нашему удивлению, так и не дождались. Вместо этого Жан Пьер, с лицом все еще красным от гнева, прихрамывая, выступил вперед в одном сабо и, стоя прямо перед мадам Маллори, погрозил ей кулаком.
– Как вы можете? – взвился он. – C’est incroyable! Это немыслимо! Мы служили вам верой и правдой, так долго мирились с вашим деспотичным характером, без остатка посвятили себя вашей кухне, и вы отказываетесь от нас ради этой маленькой дряни? Кто он вам, этот мальчишка? Фаворит, любовник, игрушка? Где ваше чувство приличия?
Цвет лица мадам Маллори напоминал цвет белого сыра асиаго.
Как ни невероятно, до того момента она абсолютно не имела понятия о том, что, выделяя меня, взяв меня под крыло, сделав меня настолько очевидно «избранным», глубоко оскорбила своего преданного шеф-повара. Но теперь, когда она поняла, что наделала, что в результате ее бесчувственности Жана Пьера терзала такая зависть, она была заметно взволнована.
Это было написано у нее на лице. Ибо если и было человеческое чувство, доступное пониманию мадам Маллори, то это была как раз зависть, острая боль, доставляемая пониманием того, что в мире существуют те, кто просто превосходит нас в чем-то главном и всегда достигает большего, чем мы. Она не выказала этого прямо, конечно, не такова она была; однако все явно читалось в ее глазах. И боль она испытывала не за себя – в этом я уверен, – а за своего шеф-повара, так долго страдавшего, как и она, в полумраке кухни «Плакучей ивы».
Жан Пьер вдруг словно сорвался с цепи. Он метался по кухне, сдирая с себя халат, а затем театральным жестом бросил его на пол.
– Я не могу здесь больше работать! С меня довольно. Невозможная вы женщина! – орал он.
При этих его словах мсье Леблан выступил вперед, чтобы защитить мадам Маллори от гнева Жана Пьера.
– А ну-ка прекратите, неблагодарный мерзавец! Вы перешли все границы.
Однако Маллори тоже выступила вперед и, к нашему изумлению, взяла в свои руки кулак, которым до сих пор потрясал Жан Пьер, поднесла к губам и поцеловала его покрасневшие пальцы.
– Дорогой Жан Пьер, вы совершенно правы. Простите меня.
Жан Пьер замер. Он мгновенно словно лишился присутствия духа, может быть, даже испугался, видя перед собой такую мадам Маллори. Он взглянул на меня, как ребенок, который вдруг увидел, что его мать ведет себя так, как не вела никогда, – и все из-за того, что он наделал. Теперь уже сам Жан Пьер попытался извиниться, но мадам Маллори приложила палец к его губам и решительно сказала:
– Тише, хватит. Нет нужды. – Она все еще держала его за руки. – Жан Пьер, прошу вас, вы должны понять. Гассан не похож на нас с вами. Он другой. Его не удержать в Люмьере и «Плакучей иве». Вот увидите. Ему предстоит гораздо более далекое путешествие. Он с нами долго не пробудет.
Мадам Маллори усадила Жана Пьера на табурет, и он сел, повесив голову от стыда. Она попросила Марселя принести воды, и юноша принес ее – держа стакан обеими руками, потому что его трясло. Когда Жан Пьер выпил воды и с виду немного успокоился, мадам Маллори заставила его снова поднять на нее глаза.
– Мы с вами принадлежим этому месту, здесь пройдет наша жизнь и здесь же мы умрем, на кухне «Плакучей ивы». У Гассана – задатки великого повара, его талант гораздо больше, чем ваш или мой. Он как гость с другой планеты, и некоторым образом его стоит пожалеть, столько трудностей ему еще предстоит вынести, столько дорог пройти. Поверьте мне. Не он у меня любимчик, а вы.
Атмосфера была просто-таки наэлектризована. Однако мадам Маллори лишь оглянулась на мсье Леблана и сказала:
– Анри, запишите себе. Завтра надо позвонить адвокату. Должно быть четко зафиксировано раз и навсегда, что после моей смерти «Плакучую иву» получит в наследство Жан Пьер.
И она оказалась права. Через три года после того, как я поступил учеником в «Плакучую иву», я был готов двигаться дальше. Приглашение из роскошного парижского ресторана на правом берегу, за Елисейским дворцом, польстило моему самолюбию и поманило меня на север. Мадам Маллори сказала мне, что, по ее мнению, место помощника шеф-повара в оживленном парижском ресторане, с перспективой повышения в должности до первого помощника – это как раз то, что мне нужно.
– Я научила тебя тому, чему могла научить, – сказала она. – Теперь ты должен получить необходимую закалку и созреть. Эта работа поможет тебе.
Так оно и было, по сути, решено. К предвкушению примешивалась печаль, и эти чувства, радость с привкусом горечи, казалось, витали в воздухе. Вся неоднозначность этого времени, как в капле воды, отразилась для меня в том дне, когда мы с Маргаритой в выходной поехали к устью долины Люмьера, чтобы пройтись вдоль реки Удон, бегущей вдоль подножия хребта.
Наша прогулка началась еще в городе. Сначала мы зашли в магазин и выбрали себе на обед сыр – канталь и морбье – и несколько яблок. Вместе мы пробирались по узким проходам между полок, мимо фундука в красных сетчатых мешках и бутылок с мутным корсиканским оливковым маслом. Маргарита шла прямо передо мной. Когда она проходила мимо отделов с шоколадом и печеньем, навстречу ей попалась шумная группа парней двадцати с небольшим лет, люмьерская гандбольная команда. Они зашли за пивом и закусками для своего спортивного клуба. У них были красные лица, это были крепкие подтянутые ребята с мокрыми волосами, потому что они только что вышли из душа.
Увидев их, Маргарита оживилась, они когда-то учились все вместе в одной школе. Она обернулась ко мне и сказала:
– Заплати, я тебя через минуту догоню.
Я направился к кассе, но по дороге завернул в соседний ряд – я заметил там импортный лимонный крем «lemon curd», который я хотел взять к местному сыру, что-то вроде эрзаца чатни, и, прежде чем пойти к кассе, я бросил одну банку в корзину, висевшую у меня на локте.
От ряда с шоколадом и печеньем меня отделял один стеллаж, и я услышал, как мужской голос спросил, что случилось с ее nègre blanc – белым негром, а все остальные засмеялись. Я остановился и прислушался, но так и не услышал, чтобы Маргарита возразила на это замечание. Она просто не обратила на него внимания, притворилась, будто его не было, и потом смеялась вместе с ними, когда они перешли к болтовне и шуточкам о чем-то другом. Я должен признаться, что надеялся на другое, когда, затаив дыхание, ждал ее ответа, но я также знал, что Маргарита была кем угодно, но только не расисткой, поэтому я пошел к кассе, заплатил, и она вскоре присоединилась ко мне.
Мы уложили наши припасы в ее «рено-5» и поехали к устью долины. В заповеднике мы припарковались на стоянке, где желтые и оранжевые осенние листья у нас под ногами образовали что-то вроде ковра из естественного папье-маше. Там мы надели хорошие туристические ботинки, рюкзаки, хлопнули крышкой багажника и наконец пошли быстрым шагом, рука в руке, через мост XVII века, перекинутый через реку.
День стоял прекрасный, но лето уже умирало, и каждый падающий пожелтевший листок добавлял в душу легкой печали. Под мостом бежала прозрачная и голубая, как джин «Сапфир», река, вода кипела и бурлила на крупных камнях. В местах со спокойной водой сверкала чешуей молодь форели, рыбы хватали мух, а падая в водоворот, начинали активно работать плавниками. В лощине на противоположном берегу реки стоял красивый, как на картинке, каменный домик. Там жил лесничий с молодой женой и маленьким ребенком, и, когда мы переходили мост, из трубы поднимался дым от березовых дров.
Мы с Маргаритой пошли по лесной тропе, ведущей вниз по течению, река у нас была справа, а покрытая снегом гора величественно поднималась слева. Пахло мхом; во влажном и прохладном лесном воздухе стояла водяная пыль от ручья, падавшего с возвышавшейся над нами гранитной скалы.
Мы шли медленно, раскачивая сцепленными руками, а потом заговорили о предложении, присланном из Парижа, тактично обходя главный вопрос, стоявший за всем этим: что будет с нашими отношениями. Слева от нас, там, где с горы каскадами водопадов стекал ручей, из-за вечного кружева брызг вырос целый ковер из мха, покрывавший сверкающие прожилки полевого шпата. Я помню, будто это было вчера, как Маргарита выглядела в то утро. Выцветшие голубые джинсы, светло-голубая флисовая кофта, щеки разрумянились от свежего ветра.
– Это хорошее предложение, Гассан. Ты его заслужил. Ты должен согласиться.
– Да, предложение хорошее. И все-таки…
Что-то останавливало меня – какое-то тягостное ощущение в груди, и в тот момент я еще не понимал по-настоящему, в чем было дело. Однако в этом месте справа от нас быстрый Удон изгибался, образуя глубокую заводь с низкими, покрытыми лесом берегами. Это было идеальное место для привала. Я поставил рюкзаки на покрытый лишайником камень под немыслимо древними соснами, липами и конскими каштанами, от которых открывался вид на реку. Мы растянулись на камне и неторопливо принялись за еду, яблоки, сыр и хлеб с толстой коркой, который Маргарита испекла сама и на который мы намазывали лимонный крем. Неизвестно, в какой момент мы заслышали голоса, но я помню то, как они донеслись до нас из глубины леса, сначала далекие, но постепенно становившиеся все громче по мере того, как люди подходили ближе; они шли, пригнувшись к земле, как крабы, бегущие по песку. Мы с Маргаритой лежали тихо, сонные от удовольствия, и молча смотрели на приближавшихся людей.
Начался грибной сезон. Эта влажная часть заповедного леса славилась в долине своими превосходными белыми и лисичками. Семья мадам Пикар долгие годы владела лицензией на сбор грибов в этом месте, ее-то мы и увидели первой. В неизменном черном свитере и юбке под раздувающимся на ветру дождевиком мадам Пикар носилась между деревьями, как горная коза, переворачивая гнилые березовые пни носками армейских сапог, чтобы обнажить скрывавшиеся под разлагающимися палыми листьями семейки pieds-de-mouton – ежовиков.
Вдруг мадам Пикар издала радостный возглас и выпрямилась, сжимая в грязной руке trompettes-de-la-mort – отличную угольно-черную лисичку, которая и правда похожа на трубу смерти, но в действительности съедобна и очень вкусна. Она обернулась к своему немного отставшему неуклюжему спутнику. Это был крупный мужчина, который тяжело пыхтел и тащил две большие корзины, быстро наполнявшиеся добычей.
– Осторожнее с этими trompettes. Оставь их сверху, чтобы не раздавить.
– Слушаюсь, госпожа командирша.
Это был папа. Он выглядел в лесу как медведь, но все еще в своей любимой золотистой курте, которая теперь скрывалась под большим прорезиненным плащом, который, возможно, когда-то принадлежал покойному мсье Пикару. У него на ногах тоже были армейские ботинки, но не зашнурованные, язычки торчали как попало, мокрые шнурки волочились по земле, делая отца похожим почему-то на рэпера из парижских предместий.
Маргарита уже собиралась окликнуть их, помахать им рукой, но я, не знаю почему, положил руку ей на плечо и покачал головой.
– Думаю, пора отдохнуть. И поесть. Я что-то проголодался, – сказал отец.
– Ты меня с ума сведешь, Аббас! Мы только начали. Наберем хотя бы одну полную корзину, тогда и позавтракаем.
Папа вздохнул. Но когда мадам Пикар наклонилась, чтобы срезать своим коротким ножом очередной гриб, папа, видимо, заметил нечто весьма интересное. Потому что он на цыпочках подкрался, сунул руку мадам Пикар между ног и завопил:
– Я нашел трюфель!
Мадам Пикар взвизгнула и чуть не упала лицом вперед. Все же удержавшись на ногах, она громко расхохоталась, и папа хохотал вместе с ней. Было видно, что папина выходка ей понравилась.
Я был в ужасе. В моей памяти пронеслись образы мамы и папы, как они шли вместе по пляжу Джуху, так давно. У меня заныло сердце. Она была такой элегантной и сдержанной, моя мамочка, совсем не такой, как эта грубая женщина, которую я видел перед собой. Но через несколько мгновений я увидел папу таким, каким он и был на самом деле, – просто человеком, предававшимся нехитрым и таким редким радостям жизни.
Он не думал в этот момент о своих обязанностях в ресторане и о семье, поглощавших все его время изо дня в день. Это был просто стареющий мужчина, которому оставалось еще двадцать-тридцать лет, и он наслаждался своей быстротечной жизнью. Мне вдруг стало стыдно. Папа, который принял на себя тяжесть ответственности за столь многих, – уж он-то заслуживал того, чтобы я не хмурился с отвращением, став свидетелем этих беспечных, радостных мгновений. И чем дольше я смотрел на мадам Пикар и папу, продолжавших хохотать, как распущенные подростки, – они были родственные души, оба немножко жулики, – тем отчетливее понимал, что все происходит совершенно правильно.
До меня дошло: это не семье моей было трудно отпустить меня в Париж, это мне не хотелось от них отрываться. В этот миг я наконец-то вырос, потому что именно там, в этом сыром лесу, я наконец мог сказать про себя: «До свидания, папа! Я отправляюсь посмотреть мир».
Самым тяжелым в те дни было прощание не с семьей, не с мадам Маллори, а с Маргаритой. Она, талантливый и высококлассный повар, была старше меня всего на пять лет, но именно наш роман с ней, когда мы вместе работали в «Плакучей иве», и сделал из меня мужчину.
В те последние дни в Люмьере наши отношения пришли к своему логическому завершению однажды утром, когда я был в ее крошечной квартирке в центре города над местной кондитерской. В тот наш выходной мы сидели за поздним завтраком у столика под высоким окном ее кухни.
Знаменитый люмьерский свет лился сквозь старые ставни на подоконник, где в стеклянной банке стояли высохшие полевые цветы – примула и желтая горечавка. Мы молча пили кофе с молоком и ели бриоши с айвовым джемом, сваренным ее мамой, каждый в своем мире.
Я сидел в трусах и футболке у стола и смотрел в окно. Тут я увидел, как по улице Роллен рука в руке шли тощий мсье Итен и его пухленькая жена. Внезапно они остановились и одарили друг друга страстным влажным поцелуем, а потом расстались. Он сел в машину, а она вошла в местное отделение «Сосьете женераль».
Маргарита, в кимоно на голое тело, читала рядом со мной газету, и я, не знаю почему, протянул ей через стол руку и сказал:
– Поехали со мной.
Голос у меня дрожал. Я надеялся, что женщина, сидящая напротив меня, хотя бы не глядя, протянет руку мне навстречу, сожмет мои пальцы.
– Поехали со мной в Париж. Пожалуйста.
Маргарита медленно отложила газету и сказала – я до сих пор помню это ужасное ощущение в животе, – что она родилась в Люмьере, здесь живут ее братья, сестры и родители, здесь, на горном склоне, похоронены ее бабушки и дедушки. Ей приятно, что я это предложил, но она не может – к сожалению, не может – уехать из Юра.
Я опустил руку, и мы разошлись, чтобы пойти каждый своим путем.