Джузеппе, родившийся раньше срока, с самого начала все осваивал раньше положенного времени. Обычные этапы развития, определенные самой природой, которые отмечают продвижение каждого грудного ребенка по дороге опыта, он проходил с неизменным опережением, и с таким опережением (по крайней мере, для той нелегкой поры), что я и сама бы тому не поверила, не разделяй я, некоторым образом, его судьбу. Казалось, что все его крохотные силенки сконцентрировались, с пылом и нетерпением, на чарующем зрелище мира, едва он бросил на него свой первый взгляд.

Через несколько дней после того, как Нино узнал о существовании брата, он не устоял перед искушением и поделился тайной с двумя-тремя наиболее близкими друзьями. Он похвалился перед ними тем, что в доме у него имеется маленький братишка, совершенно поразительный — он до смешного мал, но у него огромные глаза, и они разговаривают со всеми, кто на него смотрит. И в то же утро, воспользовавшись отсутствием Иды, он привел друзей к себе домой и познакомил их с Джузеппе. Они поднимались по лестнице впятером, считая Блица, который теперь следовал за Нино повсюду, словно был частью его души.

Когда они поднимались, один из друзей, мальчик из буржуазной семьи, выразил недоумение по поводу появления на свет этого самого братишки, которого им предстояло увидеть, потому что всем было известно, что мать Нино уже много лет является вдовой. Но с величайшим презрением к подобной косности мышления Нино ему ответил: «Ну, и что из этого? По-твоему, детей наживают только с мужьями?»

Он сказал это с такой покоряющей естественностью, что все прочие хором стали смеяться над этим несмышленым (а может быть, просто злым?) мальчиком и полностью его посрамили.

Как бы там ни было, Нино еще на лестничной площадке предупредил их, что существование братишки является большим секретом, и нельзя о нем рассказывать никому, иначе мать страшно рассердится — она, дескать, боится, что люди могут посчитать ее падшей женщиной. В ответ все друзья с видом заправских заговорщиков пообещали, что никому не выдадут секрета.

Они вошли в спальню, и их охватило разочарование, потому что Джузеппе в это время спал, и в этом сонном состоянии, если забыть о его миниатюрных, подстать пигмею, габаритах, он не представлял ничего особенного; более того, его веки, как оно бывает у всех новорожденных, были еще морщинистыми. Но неожиданно он их открыл; на его лице величиной с кулачок возникли огромные, широко распахнутые глаза, они обращались поочередно к каждому из визитеров, словно к необыкновенному, единственному в мире чуду — и всех охватила радость. Дело дошло до того, что Джузеппе, приведенный в доброе расположение духа столь многочисленной компанией, слегка улыбнулся.

Вскоре гости ретировались — они опасались, что мать может их застигнуть. Но Нино, сгорая от нетерпения, дождался ее возвращения специально для того, чтобы сообщить ей сногсшибательную новость: «Ты знаешь, что произошло? Джузеппе улыбнулся!»

Она восприняла это скептически: «Джузеппе, — сказала она, — еще недостаточно подрос, чтобы улыбаться, новорожденные дети начинают это делать только с полутора месяцев, в крайнем случае на сороковой день».

«Пойдем, ты увидишь сама!» — настаивал Нино.

Он потащил ее в спаленку, стараясь выдумать что-нибудь этакое, способное заставить брата снова продемонстрировать, какой он теперь молодец. Но ничего такого не понадобилось, потому что Джузеппе, едва его завидев, вновь улыбнулся, словно речь шла о желанном для него свидании. И с этих пор, видя Нино, тут же адресовал ему братскую улыбку, даже если за секунду до этого он плакал: улыбка эта очень скоро сменилась настоящими раскатами смеха, смеха довольного и дружественного.

Школы и гимназии давно уже возобновили работу, и с самого раннего утра квартира пустела. Даже Блиц, который был до безумия влюблен в Нино, не довольствовался тем, что ходил по пятам за ним и всеми его спутниками, куда бы те ни направлялись; он ожидал его у входа, когда тот направлялся в школу или на занятия по военной подготовке. Пришлось Нино снабдить его еще и намордником — существовала опасность, что собачники ненароком наткнутся на него и заарканят, приняв за беспризорного. И он велел выгравировать на его ошейнике: «БЛИЦ — собственность Нино Манкузо»; дальше шел полный адрес.

Случалось, что Нино по утрам пропускал уроки (это происходило довольно часто), и если он при этом проходил недалеко от дома, то забегал проведать Джузеппе, иногда в компании кого-нибудь из приятелей. (Это ведь было такое удовольствие — нарушить материнский запрет!) Визиты эти оказывались короткими, поскольку все эти мальчики, и Нино в частности, были жадны до разных других развлечений, ради которых они, собственно, и прогуливали занятия, но это всегда становилось своего рода праздниками, очарование которым придавала атмосфера недозволенности и тайны. Погода все еще стояла мягкая, и Джузеппе в своей кроватке полеживал совсем голышом, тем более, что для него еще не существовало никакого стыда. Единственным его чувством было настойчивое желание выразить посетителям собственную радость по поводу их прихода. А радость была бесконечной, поскольку он был уверен, что этот коротенький праздник будет длиться вечно. И в уверенности, почти безумной, что своими жалкими средствами он выразит эту бескрайнюю радость, Джузеппе собирал в одно мощное средоточие свои робкие подпрыгивания руками и ногами, и свои восхищенные взгляды, свое гуканье, улыбки и раскаты смеха; ему тут же отвечал целый хор неистовых приветствий, остроумных замечаний, два-три комплимента, бережный легкий поцелуй. В подобных случаях Нино непременно норовил продемонстрировать достойно, но не без тщеславия, разнообразные таланты своего брата; он наглядно показывал, к примеру, что тот, хотя и мал, обладает уже всем, что полагается мужчине и у него есть даже собственный краник со всеми принадлежностями. И при этом он почти никогда не плачет, но зато издает разнообразные возгласы, совершенно не похожие один на другой, которые Блиц превосходно понимает. И на руках и ногах у него имеются все двадцать ноготков, малозаметных, но абсолютно правильной формы, которые мать уже однажды подстригала… Ну, и все такое прочее. Однако же вдруг прибывшие неожиданно срывались с места все одновременно, как и пришли, и уходили прочь, напрасно призываемые обратно безутешным плачем Джузеппе; этот плач преследовал их даже на лестнице и одиноко затихал только тогда, когда его никто не мог услышать.

В первые недели Ида, как только заканчивались уроки, задыхаясь, мчалась домой, чтобы дать ребенку грудь, и всегда при этом запаздывала. Но ребенок быстро научился обходиться собственными силами — она стала оставлять ему рожок с молочной смесью, это давало возможность отлучаться на большее время. И ребенок, верный собственному намерению ни в коем случае не умирать, высасывал из рожка столько, сколько хватало сил. В росте он не очень прибавлял, но достаточно округлился, и на ручках и ножках у него даже образовались жировые складочки. И несмотря на затворнический образ жизни, щеки у него зарозовели, что очень мило оттеняло голубизну его глаз. Глаза во внутренней части радужки были темнее и напоминали синеву звездной ночи, а во внешнем ее кольце сохраняли голубой оттенок дневного неба. Его взгляд был всегда внимателен, он что-то сообщал, словно был включен в какой-то вселенский диалог, и следить за ним было чрезвычайно интересно. Его беззубый ротишко с выступающими вперед губами напрашивался на поцелуи с той же вопрошающей тревогой, с которой он тянулся к молоку. Волосы его были темны, но не кудрявы, как, скажем, волосы Нино; они лежали гладкими прядками, влажными и блестящими, словно перышки некоторых перелетных уток, называемых кряквами. Среди многих прядок уже тогда выделялась одна, что была побойчее прочих, у самого темени — она всегда стояла торчком, точно восклицательный знак, и никакой гребень не мог ее пригладить.

Он очень быстро запомнил все имена членов своей семьи: Ида была «ма», Нино был «ино» или «айе» (от Ниннарьедду), а Блиц был «и».

Для Блица тем временем образовалась весьма трагическая дилемма. Поскольку мало-помалу Джузеппе и он понимали друг друга все лучше и лучше, переговариваясь и играя на полу с невероятным удовольствием, он по уши влюбился и в Джузеппе, не говоря уже о Нино. Но Нино постоянно был в отлучке, а Джузеппе из дома никуда не выходил, и поэтому для него оказывалось невозможным постоянно жить в обществе обеих своих привязанностей, к чему он постоянно стремился. В результате и тот, и другой причиняли ему страдания: если он находился в компании одного, то достаточно было произнести имя второго, достаточно было легчайшего запаха, напоминавшего об этом втором, как тут же его ностальгия вставала, так сказать, торчком, словно флажок на ветру. Порою, когда он сидел на страже перед школой, подолгу ожидая Нино, он принимался вдруг, словно некое облако приносило ему весточку, нюхать воздух и жалобно скулить, вспоминая Джузеппе, сидевшего взаперти. В течение нескольких минут его раздирали диаметрально противоположные желания, толкавшие его попеременно то в ту, то в другую сторону, но в конце концов, преодолев сомнения, он бросался в сторону дома в квартале Сан Лоренцо, бороздя воздух своим остроконечным намордником, словно корабль, рассекающий волны. Но добравшись до цели, он натыкался на закрытую дверь, и хотя голосом, который умерялся намордником, он и продолжал неистово взывать к Джузеппе, все было бесполезно — Джузеппе, даже слыша его скуление, страдая в своей одинокой комнате от желания впустить пса, не мог решительно ничего сделать. Тогда Блиц покорялся своей участи, укладывался на лестнице и иногда, в избытке терпения, засыпал прямо у двери. Наверняка он видел любовные сны, напоминавшие ему о Нино, потому что по прошествии некоторого времени он встряхивался ото сна и с отчаянным лаем пускался вскачь вниз по лестнице, после чего, проделав обратный путь, он усаживался перед школой.

Нино вовсе не проявлял ревности по поводу этой двойной любви. Он считал ее не предательством, а вещью очень лестной, поскольку чувство, которое он питал в равной степени и к Блицу, и к Джузеппе, было оправдано их ответным восторженным чувством. Более того, он и сам делал порою широкие жесты — он убеждал Блица остаться дома и составить Джузеппе компанию. Такое случалось, когда он ходил в кино, или на собрание авангардистов, или еще куда-нибудь, где собака была бы явно не к месту. Подобные оказии были незабываемыми минутами счастья для Джузеппе, и очень может быть, что именно во время таких вот тет-а-тетʼов с Блицем он и научился собачьему языку. Этот язык, вместе с другими средствами общения, которыми располагают звери, должен был служить ему верой и правдой до последней его минуты.

Правда, за вычетом этих немногих счастливых часов, Джузеппе никогда ни с кем не общался. После того, как схлынул интерес новизны, Нино стал приводить своих приятелей все реже и реже, а потом такие визиты и вовсе прекратились. А других людей в доме не появлялось. У Иды не было ни родственников, ни друзей, к ней никто не приходил и раньше, а уж теперь-то и подавно — позор-то ведь надо было скрывать.

Те люди, которых она встречала поблизости от дома или в своем квартале, оставались для нее чужими; среди них, как и среди остальных ее римских знакомых, никто, вроде бы, не раскрыл еще ее секрета. Правда, из-за несдержанности Нино в самом доме было двое-трое мальчишек, которые этот секрет знали, о чем Ида не имела понятия. Но мальчишки эти держали слово, данное Нино, и умолчали обо всем даже в собственных семьях — тем охотнее, что хранить тайну, укрываемую от взрослых, было вдвойне приятнее.

Разумеется, в кругу друзей Нино пересуды о тайне, да еще такой страшной, были у всех на устах, но пока что они не выплескивались за пределы всей этой компании. Тут нужно сказать, что на самом-то деле люди по мере того, как война набирала обороты, думали совсем о другом и сделались куда менее любопытны. А с другой стороны, для Рима да еще для квартала Сан Лоренцо рождение несчастного маленького бастарда (пусть и сына учительницы) даже и в те старомодные еще времена не являлось таким уж сенсационным известием, чтобы расклеивать листовки или провозглашать о нем на всех перекрестках!

Короче говоря, Джузеппе рос себе да рос, занимая положение некоего изгнанника, убежище которого было известно только всевозможным мальчишкам из разных семей и разных кварталов, объединенных узами общей тайны. Очень вероятно, что и среди римских собак этот секрет начинал тоже распространяться, поскольку Блиц во время своих бдений частенько общался с бродячими и беспризорными псами; однажды, во время одной из своих ностальгических пробежек в квартал Сан Лоренцо, он прибыл туда в сопровождении еще одной собаки, дворняги, как и он сам, но куда более поджарой и вида аскетического, похожей на Махатму Ганди. Однако же им и в этот раз никто не открыл двери, и оба пса не солоно хлебавши побрели назад, но двинулись разными путями. Они немедленно потеряли друг друга из виду и после этой единственной встречи никогда уже больше не виделись.