Конформист

Моравиа Альберто

Пролог

 

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

В детстве разные вещи зачаровывали Марчелло, словно сороку, возможно, потому, что родители, скорее из равнодушия, нежели из строгости, не подумали удовлетворить его инстинкт собственника. А может, потому, что другие инстинкты, более глубокие и смутные, затмевала жадность. Его постоянно обуревало страстное желание обладать тем или иным предметом. Карандаш с резинкой, книжка с картинками, рогатка, линейка, эбонитовая чернильница-непроливайка — любая мелочь вызывала в его душе сперва неистовое и безрассудное желание, а потом, когда он становился владельцем желанной вещи, оно сменялось изумлением, очарованностью, горделивым удовлетворением. У Марчелло была своя комната, где он спал и занимался. Здесь все предметы, разложенные на столе или запертые в ящиках, были для него священны — их ценность зависела от того, как давно они были приобретены. В общем, они не были похожи на другие предметы в доме, то были свидетели событий прошедших или будущих, неведомых и захватывающих. Марчелло сам сознавал, что присущая ему страсть к обладанию необычна, и, извлекая из нее невыразимое наслаждение, он вместе с тем страдал от нее, как от непроходящей вины, не оставлявшей даже времени для раскаяния.

Однако из всех предметов его особенно привлекало оружие, возможно, именно в силу своей запретности. Не игрушечное, с каким забавляются дети, — жестяные ружья, револьверы с пистонами, деревянные кинжалы, — а оружие настоящее, в коем идея угрозы, опасности, смерти воплощается не во внешней форме, а составляет самый смысл его существования. С детским пистолетом можно было играть в смерть, не имея никакой возможности убить, а с настоящим револьвером смерть была не просто вероятна, но и реальна, словно искушение, сдерживаемое одной только осмотрительностью. Марчелло иногда удавалось подержать в руках настоящее оружие — охотничье ружье в деревне, старый револьвер отца, хранившийся в ящике, — тот однажды показал его сыну, — и всякий раз Марчелло испытывал дрожь, словно рука наконец находила свое естественное продолжение в рукоятке оружия.

У Марчелло было много друзей среди мальчишек в квартале, и он быстро заметил, что его страсть к оружию имела более глубокие и невнятные причины, чем их невинные военные забавы. Они играли в войну, притворяясь безжалостными и жестокими, но на самом деле игра для них оставалась игрой, они изображали из себя беспощадных злодеев понарошку. С ним же происходило обратное: его безжалостность и жестокость искали выхода в игре в войну, и не только в игре, но и в других развлечениях неизменно проявлялась его тяга к разрушению и смерти. В то время Марчелло был жесток, не испытывая ни стыда, ни угрызений совести, для него это было естественное состояние, именно в жестокости он находил удовольствия, не казавшиеся ему пресными, и в поведении его было еще много ребячества, поэтому оно не настораживало ни его самого, ни окружающих.

Ему случалось, например, в жаркую пору в начале лета выйти в сад. Сад был невелик, но там в беспорядке густо разрослись многочисленные растения и деревья, за которыми много лет никто не ухаживал. Марчелло выходил в сад, вооруженный тонким, гибким прутом, выдернутым из валявшейся на чердаке одежной выбивалки. Какое-то время он бродил то по усыпанным гравием дорожкам в тени деревьев, то под палящими лучами солнца, присматриваясь к растениям. Он чувствовал, что глаза у него горят, а все тело раскрывается навстречу блаженству, казалось, сливавшемуся с ощущением жизненной силы, что исходила от пышного, залитого светом сада, и был счастлив. Но счастье это было агрессивным и жестоким, оно словно желало помериться силами с чужой бедой. Завидев посредине клумбы красивый кустик белых и желтых маргариток, или красный бутон тюльпана, прямо сидящий на зеленой ножке, или высокие, мясистые белые каллы, Марчелло наносил удар прутом, свистевшим в воздухе подобно мечу. Прут начисто срезал цветы и листья, аккуратно падавшие на землю рядом с растениями, и оставлял обезглавленные стебли. Марчелло ощущал, как при этом удваиваются его жизненные силы, он испытывал сладостное удовлетворение, которое доставляет выход слишком долго сдерживаемой энергии, одновременно осознавая свою власть и могущество. Словно растения были виновны и он наказывал их, зная, что это в его власти. Однако он сознавал, что в подобном времяпрепровождении есть нечто запретное, преступное. То и дело он воровато оглядывался на виллу, опасаясь, как бы мать из окна гостиной или кухарка из кухни не заметили его. И понимал, что боится не столько упреков, сколько того, что его застанут за делом, казавшимся ему самому ненормальным и непонятно почему вызывавшим чувство вины.

Переход от цветов и растений к животным был незаметен, как и в самой природе. Марчелло не мог бы сказать, когда обнаружил, что удовольствие, которое он получает, расправляясь с цветами и растениями, становится сильнее и глубже, если те же мучения он причиняет животным. Возможно, на это его натолкнула случайность, когда удар прута вместо того, чтобы изуродовать кустарник, пришелся по спине задремавшей на ветке ящерицы, а может, скука и пресыщенность привели к тому, что он стал искать новых жертв для удовлетворения своей не осознанной еще жестокости. Как бы там ни было, однажды днем, когда в доме было тихо и все спали, Марчелло вдруг охватили угрызения совести и стыд из-за учиненного им избиения ящериц. Ему удалось отыскать пять или шесть ящериц, прятавшихся не то на ветках деревьев, не то на каменной изгороди. Он сразил их одним ударом в тот момент, когда они, обеспокоенные его молчаливым присутствием, собирались юркнуть в убежище. Как это случилось, объяснить он не мог, точнее, предпочитал не вспоминать, но все было кончено, только тусклое солнце пылало над окровавленными, испачканными в пыли тельцами мертвых ящериц. Он стоял у гравиевой дорожки, на которой лежали рептилии, сжав прут в руке, и продолжал ощущать во всем теле охватившее его во время убийства возбуждение, но оно уже не горячило, как прежде, а отзывалось сожалением и стыдом. Он сознавал также, что к обычному упоению властью и жестокостью на сей раз примешивалось особое смятение, необъяснимо-новое, ощущавшееся физически и внушавшее ему странное чувство страха. Словно он открыл в своем характере что-то совершенно ненормальное, чего следовало стыдиться и скрывать от других, не то он мог навсегда лишиться общества своих сверстников. Не было сомнений в том, что он не такой, как все мальчики его возраста, которые ни в одиночку, ни вместе не предавались подобным занятиям. К тому же он отличался от них бесповоротно. Ящерицы были мертвы, и их смерть, вызванная его жестоким, безумным поступком, была непоправима. И этим поступком был он сам, подобно тому, как в прошлом отождествлял себя с поступками совершенно нормальными и невинными.

В тот день, чтобы удостовериться в своем новом, таком болезненном открытии, Марчелло решил сравнить себя со своим маленьким другом Роберто, жившим на небольшой вилле по соседству. Ближе к вечеру, закончив уроки, Роберто обычно спускался в сад, и до ужина, по обоюдному согласию семей, мальчики играли вместе то в саду у Роберто, то у Марчелло. В течение всего длинного безмолвного дня Марчелло, растянувшись у себя в комнате на постели, с нетерпением ждал этого момента. Родители куда-то ушли, дома была только кухарка, время от времени он слышал, как она потихоньку напевает в кухне на первом этаже. Обычно днем Марчелло занимался или играл в своей комнате. Но в тот день ни занятия, ни игры не привлекали его. Он был не в состоянии что-либо делать и вместе с тем бесился от собственного безделья. Его парализовывали и одновременно лишали терпения ужас от сделанного им открытия и надежда, что этот ужас рассеется при встрече с Роберто. Если Роберто скажет ему, что тоже убивал ящериц, что ему нравится их убивать и он не видит в этом ничего дурного, всякое ощущение ненормальности пройдет, и Марчелло будет относиться к гибели ящериц равнодушно, как к ничего не значащему происшествию, не имеющему последствий. Он не знал, отчего придавал такое значение суждению Роберто. Втайне он надеялся, что если и Роберто проделывал то же самое, точно так же, испытывая те же чувства, значит, так поступают все, а то, что делают все, — нормально, то есть хорошо. Эти размышления, впрочем, проносились в голове Марчелло не в виде четких, ясных мыслей, а смутных ощущений и импульсов. Но в одном он был уверен: от ответа Роберто зависел его душевный покой.

Со страхом и надеждой Марчелло нетерпеливо ждал наступления сумерек. Он уже почти заснул, когда из сада до него донесся долгий переливчатый свист: это был условный сигнал, которым Роберто извещал его о своем приходе. Марчелло встал с постели и, не зажигая света, в полусумраке заката, вышел из комнаты, спустился по лестнице и очутился в саду.

В приглушенном свете летних сумерек деревья казались неподвижными и насупившимися. Под ветвями сгущалась почти ночная тень. Аромат цветов, запах пыли, испарения, исходившие от разогретой солнцем земли, застыли в неподвижном плотном воздухе. Ограда, разделявшая сады Марчелло и Роберто, совершенно утонула в густой зелени гигантского плюща, словно образовавшего стену из наложенных друг на друга листьев. Марчелло пошел прямо в угол сада, где плющ и тень были особенно густы, взобрался на большой камень и решительным жестом сдвинул вьющуюся массу. Это он придумал своеобразное окошко в зелени плюща, которым пользовались во время игр, полных тайн и приключений. Убрав плющ, Марчелло увидел прутья решетки, а между ними белокурые волосы и тонкое бледное лицо Роберто. Марчелло приподнялся на камне на цыпочки и спросил:

— Нас никто не видел?

Этим вопросом они обычно начинали игру. Роберто ответил, словно повторяя урок:

— Нет, никто… — И мгновение спустя спросил: — Ты сделал уроки?

Он говорил шепотом, как было условлено между ними. Тоже шепотом Марчелло ответил:

— Нет, сегодня я не занимался… неохота было скажу… учительнице, что плохо себя чувствовал.

— Я сделал письменное задание по-итальянскому, — пробормотал Роберто, — и решил одну задачу по арифметике… мне еще одна осталась… а почему ты не делал уроки?

Этого вопроса Марчелло ждал:

— Потому что охотился на ящериц.

Он надеялся, что Роберто скажет: "Ах, вон оно что… Я тоже иногда охочусь на ящериц” — или что-нибудь в этом роде. Но на лице Роберто не выразилось ни понимания, ни даже любопытства. Марчелло добавил с усилием, пытаясь скрыть смущение:

— Я их всех убил.

Роберто спросил осторожно:

— Сколько их было?

— Всего семь штук, — ответил Марчелло. Затем, пытаясь похвалиться, сообщил подробности: — Они прятались на ветках деревьев и среди камней… я дождался, пока они задвигаются, а потом прикончил их с ходу… одним ударом вот этого прута… каждую одним ударом. — Он скорчил довольную гримасу и показал прут Роберто.

Марчелло заметил, что приятель посмотрел на него с любопытством, смешанным с удивлением:

— Зачем ты их убил?

— Так просто. — Он поколебался, чуть не сказав: "Потому что мне это доставляет удовольствие", потом, сам не зная почему, сдержался и ответил: — Потому что они приносят вред… Ты разве не знаешь, что ящерицы приносят вред?

— Нет, — ответил Роберто, — я этого не знал… А в чем их вред?

— Они пожирают виноград, — ответил Марчелло. — В прошлом году, в деревне, они съели весь виноград на беседке.

— Но здесь нет винограда…

— И потом, — продолжал он, не обращая внимания на возражение Роберто, — они злобные… одна из них, завидев меня, вместо того чтобы удрать, набросилась на меня, раскрыв пасть; если бы я ее не остановил вовремя, она бы на меня прыгнула… — Он помолчал и спросил доверительно: — А ты никогда их не убивал?

Роберто покачал головой и ответил:

— Нет, никогда. — Потом, потупив глаза, добавил сокрушенно: — Говорят, что животным нельзя причинять зло.

— Кто так говорит?

— Мама.

— Мало ли что говорят, — произнес Марчелло, все менее уверенный в себе, — а ты попробуй, глупенький… уверяю тебя, это забавно.

— Нет, не стану пробовать.

— Почему?

— Потому что это дурно.

"Итак, делать нечего", — с досадой подумал Марчелло. В нем нарастал гнев против друга, который, сам того не ведая, обрекал его на ненормальность. Ему, однако, удалось овладеть собой, и он предложил:

— Слушай, завтра я снова буду охотиться на ящериц… если ты придешь охотиться со мной, я подарю тебе колоду карт — игру "Купец на ярмарке".

Он знал, что для Роберто предложение было заманчивым: он не раз уже выражал желание иметь эту игру. И действительно, Роберто, словно осененный внезапным вдохновением, ответил:

— Я приду, но с одним условием: мы их поймаем живьем, посадим в коробку, а потом выпустим на свободу… а ты дашь мне колоду.

— Так не пойдет, — возразил Марчелло. — Самое приятное — убивать их прутом… бьюсь об заклад, ты на это не способен.

Роберто ничего не ответил.

Марчелло продолжал:

— Значит, приходи… договорились… но и ты найди себе прут.

— Нет, — упрямо проговорил Роберто, — я не приду.

— Но почему? Колода новая.

— Нет, бесполезный разговор, — сказал Роберто. — Я не стану убивать ящериц… даже если. — он поколебался, подыскивая предмет соответствующей ценности, — даже если ты дашь мне свой пистолет.

Марчелло понял, что делать нечего, и вдруг отдался во власть гнева, уже кипевшего у него в груди:

— Ты не хочешь, потому что ты трус, ты боишься.

— Чего боюсь? Не смеши меня.

— Боишься, — раздраженно повторил Марчелло, — ты трусишка, заячья душа. — Вдруг он просунул руку сквозь прутья решетки и схватил приятеля за ухо. У Роберто были красные оттопыренные уши, и Марчелло не раз таскал приятеля за уши, но никогда с такой яростью, с таким отчетливым желанием сделать ему больно: — Признайся, что ты трусишка!

— Нет, отпусти меня, — жалобно взмолился приятель, извиваясь, — ай-ай!

— Признайся, что ты заячья душонка.

— Нет, отпусти меня!

— Признайся, что ты заячья душонка.

Теплое потное ухо Роберто горело у Марчелло в руке, в голубых глазах мученика появились слезы. Он пролепетал:

— Ладно, хорошо, я трусишка, — и Марчелло отпустил его.

Роберто отскочил от ограды и, убегая, прокричал:

— Нет, я не трус… я только говорил так, а сам думал в это время, что я не трус… я тебя обманул!

Он исчез, и голос его, в котором звучали слезы и насмешка, растаял вдали, за кустами соседнего сада.

От этого разговора у Марчелло осталось крайне неприятное ощущение. Роберто, отказавшись поддержать его, лишил его отпущения грехов, которого Марчелло добивался и которое было для него связано с этой поддержкой. Тем самым он был отброшен в ненормальность, но при этом показал Роберто, как важно ему покончить с ней. К тому же Марчелло прекрасно понимал, что позволил лжи и насилию увлечь себя. Теперь Марчелло мучила совесть не только из- за убитых ящериц, ему было стыдно, что он солгал Роберто и не признался, зачем на самом деле ему нужна была поддержка приятеля, ему было стыдно, что он выдал себя, схватив Роберто за ухо. К одной вине прибавилась другая, и загладить их Марчелло не мог.

Время от времени, среди этих горестных размышлений, он возвращался мысленно к убийству ящериц, почти надеясь, что оно станет обычным событием, из-за которого не стоит переживать и мучиться. Но внезапно замечал, что сожалеет о смерти ящериц, и вместе с тем к нему вновь возвращалось довольно приятное и именно поэтому вызывавшее омерзение чувство возбуждения и физического смятения, испытанное им во время охоты. Ощущение это было таким сильным, что он засомневался, сможет ли устоять перед искушением и не устроит ли в ближайшие дни новую охоту. Эта мысль привела его в ужас: он не только не мог подавить в себе постыдное желание, он был не способен контролировать себя. В этот момент Марчелло сидел у себя в комнате за столом перед раскрытой книгой в ожидании ужина. Он порывисто встал, бросился на колени на лежащий у кровати коврик, как делал обычно, когда молился, сложил руки и сказал вслух с искренним, как ему казалось, выражением: "Клянусь перед Богом, что никогда больше не трону ни цветы, ни растения, ни ящериц".

Между тем потребность в прощении, толкнувшая его в поисках поддержки к Роберто, не проходила, превратившись в свою противоположность — в потребность осуждения. Роберто, хотя и мог спасти его от угрызений совести, присоединившись к нему, не обладал достаточным авторитетом, чтобы подтвердить основательность мучений Марчелло и навести порядок в царящей у него в голове путанице, вынеся окончательный приговор. Это был такой же мальчишка, как и он сам, Роберто годился в сообщники, но не в судьи. Вместе с тем, отвергая предложение Марчелло, вызвавшее у него отвращение, Роберто сослался на мнение матери. Марчелло подумал, что надо бы и ему обратиться к матери, только она могла бы осудить или простить его, во всяком случае, так или иначе оценить его поступок. Марчелло хорошо знал свою мать и, приняв подобное решение, рассуждал абстрактно, словно речь шла о матери идеальной, такой, какой она должна была бы быть, а не такой, какой была. В действительности он сомневался в удачном исходе своей исповеди. Но делать было нечего, другой матери у него не было, к тому же его импульсивное желание обратиться к ней было сильнее всяких сомнений.

Марчелло дождался момента, когда был уже в постели и мать пришла пожелать ему спокойной ночи. Это была одна из тех минут, когда ему удавалось побыть с ней наедине: за столом или во время редких прогулок с родителями почти всегда присутствовал и отец. Хотя инстинктивно Марчелло не слишком доверял матери, он любил ее, а точнее, восхищался ею, она очаровывала его и смущала, словно старшая сестра, отличавшаяся странностями и капризным характером. Мать Марчелло, очень рано выйдя замуж, и духовно, и физически осталась ребенком. Кроме того, хотя она не была близка с сыном и из-за светских обязанностей занималась им очень мало, она никогда не отделяла свою жизнь от его. Поэтому Марчелло вырос в атмосфере постоянной суматохи, вызванной поспешными выездами и возвращениями домой, примерками платьев, бесконечными и пустыми телефонными разговорами, раздраженными перепалками с портнихами и поставщиками, спорами с горничной, постоянной сменой настроения по малейшему поводу. Марчелло мог входить в комнату матери в любой момент, она не обращала на него внимания, и он с любопытством наблюдал за ее интимной жизнью, в которой ему не было места. Порою мать, словно встряхнувшись от поглощавших ее забот, внезапно испытывала угрызения совести, решала заняться сыном и брала его с собой к портнихе или модистке. В этих случаях Марчелло вынужден был просиживать на табурете долгие часы, пока мать примеряла шляпы и платья, забытый в ее обычном суетливом равнодушии.

В тот вечер он сразу понял, что мать спешит больше обычного. И действительно, Марчелло еще не успел преодолеть свою робость, как она, повернувшись к нему спиной, направилась через темную комнату к оставленной приоткрытой двери. Но он не собирался ждать еще целый день, чтобы выяснить ее мнение, которое было ему так необходимо. Усевшись в кровати, он громко позвал ее: "Мама!"

Он увидел, как она с досадой повернулась на пороге.

— Что случилось, Марчелло? — спросила она и вернулась к кровати.

Она села рядом с ним, спиной к свету, бледная, тоненькая, в черном декольтированном платье. Тонкое лицо, обрамленное черными волосами, было в тени, но Марчелло все же успел разглядеть выражение недовольства, спешки и нетерпения. Тем не менее, охваченный решимостью, он объявил:

— Мама, я должен что-то сказать тебе.

— Хорошо, Марчелло, только быстренько… мама должна уходить… папа ждет меня. — В то же время, подняв руки, она возилась с застежкой ожерелья.

Марчелло хотел признаться матери в убийстве ящериц и спросить ее, плохо ли он поступил. Но спешка матери заставила его переменить планы. Точнее, изменить заготовленную в уме фразу. Ящерицы вдруг показались ему существами слишком мелкими и незначительными, чтобы привлечь внимание такой рассеянной особы. И сам не зная почему, он решил солгать, преувеличив собственное преступление. Он надеялся, что чудовищность содеянного поразит мать — он смутно догадывался, что чувства ее притуплены и бедны. Он сказал с поразившей его самого уверенностью:

— Мама, я убил кошку.

В этот момент матери удалось наконец соединить оба конца ожерелья. Держа руки на затылке, прижав подбородок к груди, она смотрела вниз и то и дело от нетерпения притопывала ногой.

— Ах вот как, — сказала она непонимающе, словно все ее внимание было поглощено ожерельем.

Марчелло повторил неуверенно:

— Я убил ее из рогатки.

Он увидел, что мать с досадой тряхнула головой и опустила руки, держа ожерелье, которое ей так и не удалось застегнуть.

— Чертова застежка! — с яростью воскликнула она. — Марчелло, будь добр, помоги мне надеть ожерелье. — Она села боком на кровать, повернувшись спиной к сыну, и прибавила нетерпеливо: — Но смотри, чтобы застежка защелкнулась, не то оно снова расстегнется.

Говоря, она сидела, повернувшись к нему худой, обнаженной почти до пояса спиной; в свете, падавшем из двери, плечи ее были белы, словно бумага. Тонкие пальцы с острыми ярко-красными ногтями держали ожерелье, обвивавшее нежную шею, оттененную вьющимся пушком. Марчелло подумал, что, как только он застегнет ожерелье, она, наверное, выслушает его с большим терпением. Подвинувшись к матери, он взял концы ожерелья и щелкнул пружинкой. Мать тут же встала и сказала, наклонившись и слегка коснувшись губами его лица:

— Спасибо… а теперь спи… спокойной ночи!

Прежде чем Марчелло сумел задержать ее словом или жестом, она исчезла.

Следующий день был жарким и пасмурным. Молча отобедав с родителями, Марчелло потихоньку соскользнул со стула и через стеклянные двери вышел в сад. Как всегда после еды, он находился в состоянии оцепенения, смешанного с чрезмерной обостренностью чувств и задумчивостью. Ступая осторожно, почти на цыпочках, по хрустящему гравию, под тенью деревьев, где кишели насекомые, он дошел до калитки и выглянул наружу. Ему открылась знакомая улица, слегка идущая под уклон, обсаженная с обеих сторон перечными деревьями, покрытыми пушистой, молочного цвета листвой. В этот час дорога была пустынна и странно темна из-за черных низких облаков, заволокших небо. Напротив виднелись другие калитки, другие сады, другие дома, похожие между собой. Внимательно понаблюдав за дорогой, Марчелло отошел от калитки, вынул из кармана рогатку и склонился к земле. В мелком гравии попадались и более крупные белые камни. Марчелло взял один, величиной с грецкий орех, вставил его в рогатку и стал прохаживаться вдоль стены, отделявшей его сад от сада Роберто. Он решил для себя, что находится в состоянии войны с Роберто, а потому должен с величайшим вниманием наблюдать за плющом, прикрывавшим ограду, и при малейшем движении открыть огонь, точнее, выстрелить из рогатки. В этой игре находили выход и обида на Роберто, не захотевшего стать его сообщником, и звериный, жестокий инстинкт, толкнувший его на это убийство. Разумеется, Марчелло прекрасно знал, что в это время Роберто обычно спал и не мог следить за ним из-за зелени плюща, тем не менее он действовал с такой серьезностью и важностью, словно был уверен, что приятель подстерегает его. Старый, сильно разросшийся плющ поднимался до острых наконечников ограды, и находившие друг на друга листья, большие, черные, пыльные, застыли вяло и неподвижно в тяжелом безветрии. Пару раз ему показалось, что листва едва заметно затрепетала, точнее, он убедил себя в этом, и тотчас, с внутренним удовлетворением, метнул камень в зеленую чащу листвы.

Сразу после выстрела он поспешно нагнулся, поднял еще один камень и встал в боевую позицию, широко расставив ноги, вытянув руки вперед и держа рогатку наготове: как знать, а вдруг Роберто, спрятавшись в листве, невидимый, целился в него, тогда он, Марчелло, весь на виду. Так, играя, он забрался в глубь сада, туда, где проделал в зелени плюща окошко. Здесь он остановился, внимательно оглядывая изгородь. В его воображении дом был замком, ограда, укрытая плющом, — крепостными стенами, а проделанное им отверстие — тайной брешью, сквозь которую легко было проникнуть противнику. Неожиданно он совершенно отчетливо увидел, как листья задвигались справа налево, дрожа и покачиваясь. Да, сомнений не было, листья шевелились, значит, там кто-то был. В ту же минуту он подумал, что Роберто там быть не может, что это только игра, а раз так, он может пульнуть камнем. Одновременно мелькнула мысль, что Роберто за оградой и он не должен стрелять, если не хочет убить приятеля. Потом с внезапной и отчаянной решимостью Марчелло натянул и выпустил камень в гущу листвы. Не удовлетворившись одним выстрелом, он нагнулся, лихорадочно снова зарядил рогатку камнем, выстрелил, за вторым выстрелом последовал третий. Теперь он отбросил сомнения и страхи, не имело значения, был ли Роберто за стеной или нет. Марчелло испытывал только радостное и воинственное возбуждение. Наконец, раздвинув хорошенько листву, он, задыхаясь, бросил рогатку на землю и пролез к самой ограде. Как он предвидел и надеялся, Роберто там не было. Но просветы между прутьями были достаточно широки и позволяли просунуть голову в соседний сад. Движимый непонятным любопытством, Марчелло глянул вниз. Со стороны Роберто плющ не рос, а между стеной и гравиевой дорожкой тянулась гряда с ирисами. Так вот, прямо перед Марчелло, между стеной и вереницей белых и лиловых ирисов, растянулась на боку большая серая кошка. Безумный страх перехватил ему дыхание, потому что он заметил неестественное положение животного: кошка лежала на боку, вытянув и расслабив лапы, уткнувшись мордой в землю. Густая серая с голубоватым отливом шерсть казалась взъерошенной, всклокоченной и вместе с тем мертвой, как перья убитых птиц, которых Марчелло видел как-то на мраморном столе в кухне. Ужас его возрастал: спрыгнув на землю, он выдернул палку, поддерживавшую розовый куст, снова вскарабкался на ограду и, просунув руку сквозь прутья, попытался кольнуть кошку в бок испачканным в земле концом палки. Но кошка не пошевелилась. Внезапно от ирисов на высоких зеленых стеблях, с белыми и лиловыми головками, склоненных к неподвижному серому телу, на Марчелло повеяло смертью, словно чья-то милосердная рука разложила вокруг покойника цветы. Бросив палку и не заботясь о том, чтобы вернуть ветки плюща в прежнее положение, Марчелло спрыгнул на землю. Его обуревал страх, первым его побуждением было бежать и запереться в шкафу, в чулане, где угодно, лишь бы там было темно и безопасно, чтобы скрыться от самого себя. Он испытывал ужас прежде всего от того, что убил кошку, но еще сильнее его пугало то, что накануне он объявил об этом убийстве матери: то был несомненный знак, что таинственным и роковым образом ему предназначено совершать жестокие поступки, влекущие за собой смерть. Но гораздо больший ужас, нежели смерть кошки и вещее предзнаменование о ней, у него вызывала мысль о том, что, убивая кошку, в сущности, он намеревался убить Роберто. Только по воле случая произошло так, что на месте приятеля оказалась кошка. Но в этой случайности был особый смысл: нельзя было отрицать, что от цветов он перешел к ящерицам, от ящериц к кошке, от кошки к убийству Роберто, которое замыслил и желал, хотя и не совершил. Однако убийство было возможно и, вероятно, неизбежно. Итак, подумал Марчелло, он ненормален, и эту ненормальность он ощущал остро, физически, всем существом, он был помечен одинокой и грозной судьбой и отныне вступил на кровавый путь, на котором остановить его не могла бы никакая человеческая сила. Одолеваемый этими мыслями, он в исступлении кружил в маленьком пространстве между домом и оградой, то и дело поднимая глаза к окнам, почти желая увидеть там свою легкомысленную и рассеянную мать. Но теперь она больше ничем не могла ему помочь, даже если когда-то и была на это способна. Охваченный внезапной надеждой, он снова бросился в глубь сада, пробрался к стене, глянул сквозь прутья решетки. Обманывая себя, он подумал: вдруг кошки не будет на месте. Но она никуда не исчезла, по-прежнему лежала бездыханная, серая, неподвижная, в траурной короне белых и лиловых ирисов. И о смерти явно свидетельствовала жуткая картина — черная цепочка муравьев, протянувшаяся от дорожки через гряду прямо к морде, к глазам животного. Марчелло смотрел и вдруг по какому-то сверхнаитию ему показалось, что вместо кошки он видит Роберто, тоже распростертого среди ирисов, тоже мертвого, а возле его потухших глаз и полуоткрытого рта сновали муравьи. Дрожа от ужаса, Марчелло оторвался от созерцания жуткой картины и спрыгнул вниз. Но на сей раз он позаботился о том, чтобы водворить на место сдвинутый им плющ. Потому что теперь он испытывал не только муки совести и ужас перед самим собой, он боялся, что его увидят и накажут. Охваченный страхом, он в то же время хотел, чтобы все открылось и его наказали, хотя бы для того, чтобы он вовремя остановился на наклонной плоскости, в конце которой, как ему казалось, его ждало убийство. Но родители редко его наказывали, и не потому, что придерживались в воспитании принципов, исключавших наказание, а, как догадывался Марчелло, из равнодушия. Поэтому к страданиям от того, что он совершил преступление и, самое главное, считал себя способным на еще более тяжкие проступки, прибавлялись мучения от того, что он не знал, к кому обратиться, чтобы его наказали, не знал даже, каким могло бы быть наказание. Марчелло смутно понимал, что тот же внутренний механизм, который толкнул его на признание Роберто в надежде услышать что это и не вина вовсе, а дело обычное, что так поступают все, теперь заставлял его обратиться к родителям с иной надеждой — услышать, как они воскликнут с негодованием, что он совершил чудовищное злодеяние и должен понести за него соответствующее наказание. Для него было неважно, что прощение Роберто толкнуло бы его на новые проступки, а теперь он навлекал на себя суровое осуждение. Он понимал, что на самом деле в обоих случаях хотел любой ценой и любыми способами вырваться из кошмарной изоляции, на которую обрекала его собственная ненормальность.

Возможно, он решился бы признаться родителям в убийстве кошки, если бы в тот же вечер за ужином у него не появилось ощущение, что они уже все знают. Сидя за столом, он заметил со смешанным чувством испуга и какого-то непонятного облегчения, что отец и мать в дурном настроении и держатся враждебно. Мать, с выражением преувеличенного достоинства на детском лице, сидела прямо, опустив глаза, замкнувшись в негодующем молчании. Сидящий напротив отец иными, но не менее красноречивыми способами показывал, что раздражен. Отец был много старше матери и часто озадачивал Марчелло тем, что относился к нему и матери, словно к двум детям, и требовал послушания, словно мать приходилась Марчелло сестрой. Отец был худ, его сухое морщинистое лицо отличалось невыразительным, почти неживым блеском выкаченных глаз и частым судорожным подергиванием щеки, только изредка он позволял себе усмехнуться, и то коротко и безрадостно. Многие годы, проведенные в армии, выработали в нем привычку к точности жеста, к строгости манер. Но Марчелло знал, что, когда отец бывал рассержен, строгость и чопорность становились чрезмерными и превращались в странную, сдерживаемую ярость, придававшую особый смысл обыденным жестам. В тот вечер, сидя за столом, Марчелло сразу заметил, что отец с силой подчеркивал, словно желая привлечь к ним внимание, самые обычные, ничем не примечательные жесты. Например, он брал стакан, отпивал глоток и ставил стакан, сильно ударив им по столу. Или пододвигал к себе солонку и, взяв щепотку соли, со стуком водружал ее на место. Схватив хлеб, отламывал кусок, и вновь раздавался удар хлебницей о стол. Вдруг, охваченный внезапной страстью к симметрии, принимался все так же шумно раскладывать приборы так, чтобы нож, вилка и ложка располагались вокруг тарелки под прямым углом. Если бы Марчелло был меньше озабочен собственными переживаниями, он бы сразу заметил, что эти жесты, исполненные столь многозначительной и патетической энергии, предназначались не ему, а матери. Та, действительно, при каждом стуке, высокомерно вздохнув, с достоинством замыкалась в себе и вздергивала брови, демонстрируя выдержку. Но Марчелло, ослепленный своими заботами, был уверен, что родители все знают: разумеется, Роберто, известный трусишка, выследил его. Марчелло хотелось, чтобы его наказали, но, увидев родителей в гаком гневе, он вдруг почувствовал внезапную дрожь, зная, что в подобных обстоятельствах отец способен на припадки ярости. Подобно тому, как проявления любви со стороны матери были нечастыми, случайными, явно продиктованными скорее укорами совести, нежели материнскими чувствами, так и строгость отца бывала неожиданной, неоправданной, чрезмерной и вызванной желанием наверстать упущенное за долгие периоды бездействия, а не серьезными педагогическими намерениями. Жалоба матери или кухарки вдруг напоминала отцу, что у него есть сын, и он начинал орать, неистовствовать и бить мальчика. Побои особенно пугали Марчелло, потому что отец носил на мизинце камень в массивной оправе, и во время наказаний, неизвестно каким образом, камень всегда поворачивался к внутренней стороне ладони, и к жестокому унижению от пощечин прибавлялась еще и острая боль. Марчелло подозревал, что отец специально поворачивал перстень, но уверен не был.

Оробев и испугавшись, Марчелло в спешке начал изобретать какую-нибудь приемлемую ложь: это не он убил кошку, а Роберто, в самом деле, кошка ведь находилась в саду Роберто, да и как бы он мог ее убить через плющ и ограду? Но потом он внезапно вспомнил, что вчера вечером сам признался матери в убийстве кошки, которое действительно произошло на следующий день, и понял, что всякая ложь исключалась. Как мать ни была рассеянна, она, конечно, сказала отцу об их разговоре, а тот, разумеется, сразу же установил связь между признанием сына и обвинением со стороны Роберто, таким образом, отвертеться не было никакой возможности. При этой мысли, кидаясь из одной крайности в другую, Марчелло вдруг вновь захотел, чтобы его наказали, причем как можно быстрее и решительнее, но каким должно было быть наказание? Он вспомнил, как Роберто однажды говорил ему о пансионах, куда родители помещают строптивых детей, и с удовольствием обнаружил, что ему очень хотелось бы такого наказания. В этом желании подсознательно сказалась усталость от беспорядочной, лишенной любви и ласки жизни в семье. Марчелло надеялся, что таким образом ему удастся успокоить свою совесть и его состояние улучшится. Мысль о пансионе сразу вызвала в его воображении картины, которые должны были бы наводить уныние, но ему, напротив, были приятны: строгое холодное серое здание с окошками, забранными железными решетками; ледяные голые комнаты с высоким потолком и белыми стенами, где выстроились в ряд кровати; пустынные коридоры, темные лестницы, массивные двери, неприступная ограда — словом, все, как в тюрьме, но для него такая обстановка была предпочтительнее, чем зыбкая, томительная, невыносимая свобода отчего дома. Даже мысль о том, что придется носить полосатую форму и ходить с бритой головой, что было унизительно и почти противно, — даже эта мысль казалась Марчелло приятной в его нынешнем безнадежном стремлении к порядку и нормальности, какой бы она ни была.

Погрузившись в свои фантазии, Марчелло смотрел уже не на отца, а на ослепительно белую скатерть. Ночная мошкара, влетев в распахнутое окно и ударившись об абажур лампы, падала на нее. Потом он поднял глаза и как раз успел увидеть прямо за спиной отца, на подоконнике, силуэт кошки. Но животное, прежде чем он разглядел, какого оно цвета, спрыгнуло вниз, пересекло столовую и скрылось на кухне. Хотя Марчелло не был ни в чем уверен, сердце его наполнилось радостной надеждой, что это та самая кошка, которая несколько часов тому назад лежала неподвижно среди ирисов в саду Роберто. Он порадовался такой своей реакции, ибо надежда означала, что в сущности жизнь животного была для него важнее, чем собственная судьба. "Кошка!" — громко воскликнул он. Бросив салфетку на стол и выпростав из-под стула одну ногу, он спросил:

— Папа, я поел, можно мне выйти из-за стола?

— Оставайся на своем месте, — с угрозой в голосе ответил отец.

Марчелло, оробев, все же отважился сказать:

— Но кошка жива!

— Я велел тебе оставаться на месте, — повторил отец. Слова Марчелло, нарушив долгое молчание, словно позволили заговорить и ему, и, обратившись к жене, он произнес: — Ну, скажи что-нибудь, говори!

— Мне нечего сказать, — ответила она с подчеркнутым достоинством, опустив глаза и презрительно скривив рот. Марчелло заметил, что в худых пальцах мать сжимала маленький платочек и часто подносила его к носу. Другой рукой она отщипывала кусочки хлеба и роняла их на стол, причем брала хлеб не пальцами, а кончиками ногтей, словно птичка.

— Скажи же что-нибудь… говори… черт возьми!

— Мне нечего тебе сказать.

Марчелло начал было понимать, что причина дурного настроения родителей — вовсе не убийство кошки, как вдруг ход событий убыстрился. Отец повторил:

— Да говори же!

Мать в ответ только пожала плечами. Тогда отец, схватив бокал, стоявший перед тарелкой рявкнул:

— Будешь ты говорить или нет? — и с силой ударил им об стол.

Бокал разбился, отец с проклятиями поднес ко рту раненую руку. Испуганная мать вскочила из-за стола и поспешно устремилась к двери. Отец почти со сладострастием высасывал кровь из раны, нахмурив брови. Но увидев, что жена уходит, он прервал свое занятие и крикнул:

— Я запрещаю тебе уходить!.. Ты поняла?

В ответ ему раздался стук с силой захлопнутой двери. Отец вскочил и бросился за женой. Возбужденный бурной сценой, Марчелло последовал за ним.

Отец уже поднимался по лестнице, держась рукой за перила, внешне спокойный и неторопливый. Но шедший за ним Марчелло видел, что он шагает через две ступеньки, молча взлетая на площадку второго этажа. Словно сказочный людоед в семимильных сапогах, подумал Марчелло, ничуть не сомневаясь, что размеренная и угрожающая поступь отца возьмет верх над беспорядочным и поспешным бегством матери, которой мешала узкая юбка. "Сейчас он убьет ее", — подумал он, следуя за ними. Оказавшись на втором этаже, мать бросилась к своей комнате, но не успела закрыть дверь, и отцу удалось прорваться к ней. Когда Марчелло поднялся наверх, то заметил, что шум ссоры внезапно сменился тишиной. Дверь материнской комнаты оставалась открытой. Марчелло в нерешительности застыл на пороге.

Вначале в глубине комнаты, по обеим сторонам широкой низкой кровати, стоявшей у окна, он увидел только две большие легкие занавески, которые задувало сквозняком, к самому потолку, они почти касались люстры. Эти бесшумно парящие полосы ткани, белевшие в темноте комнаты, создавали ощущение пустоты, словно родители Марчелло вылетели в распахнутые окна и исчезли в летней ночи. Потом в полосе света, падавшего из коридора через дверь и освещавшего кровать, он наконец разглядел родителей. Точнее, увидел только отца, со спины. Он почти закрывал собою мать, виднелись только ее разметавшиеся по подушке волосы и поднятая к спинке кровати рука. Мать судорожно, но безуспешно пыталась ухватиться за спинку, в то время как отец, навалившись на нее всем телом, делал руками такие движения, словно хотел удушить. "Он убивает ее", — убежденно подумал Марчелло, стоя на пороге. В этот момент он испытывал необычное чувство воинственного и жестокого возбуждения и вместе с тем желание вмешаться в борьбу, но он и сам не знал толком, чего ему хотелось — помочь отцу или защитить мать. Вместе с тем его манила надежда, что это преступление, куда более тяжкое, перечеркнет его собственный проступок: в самом деле, что такое убийство кошки по сравнению с убийством женщины? Но в тот самый момент, когда, поборов последние сомнения, завороженный, он двинулся вперед, мать пробормотала тихим, ласковым и вовсе не сдавленным голосом: "Пусти меня", и, как бы противореча этим словам, ее поднятая рука, искавшая спинку кровати, опустилась и обвила шею отца. Удивленный, Марчелло отступил назад и вышел в коридор.

Потихоньку, стараясь не скрипеть ступеньками, он спустился на первый этаж и направился к кухне. Теперь его снова мучило любопытство: он хотел узнать, была ли кошка, спрыгнувшая с окна в столовую, той самой, которую он считал убитой. Толкнув дверь, он увидел мирную домашнюю сцену: пожилая кухарка и молоденькая горничная сидели в белой кухне за мраморным столом, между электроплитой и холодильником, и ели. На полу, под окном, кошка, показывая розовый язычок, лакала молоко из миски. Он сразу с разочарованием увидел, что это была не серая, а совсем другая, полосатая, кошка.

Не зная, как объяснить свое появление на кухне, Марчелло подошел к кошке, наклонился и погладил ее по спине. Кошка, не переставая лакать молоко, замурлыкала. Кухарка встала и закрыла дверь. Потом открыла холодильник, достала оттуда тарелку с куском пирога, поставила ее на стол и, пододвинув стул, спросила Марчелло:

— Хочешь кусок вчерашнего пирога?.. Я его оставила специально для тебя.

Марчелло, не говоря ни слова, отошел от кошки, сел и начал есть пирог.

Горничная сказала:

— Не понимаю я некоторых вещей… у них столько времени в течение дня, столько места в доме, а они ссорятся именно за столом, в присутствии ребенка.

Кухарка нравоучительно заметила:

— Когда нет желания заниматься детьми, лучше их и не рожать.

Горничная, немного помолчав, добавила:

— Он по возрасту ей в отцы годится… понятно, что между ними нет согласия.

— Если б только это. — отозвалась кухарка, бросив тяжелый взгляд в направлении Марчелло.

— И потом, — продолжала горничная, — по-моему, этот человек — ненормальный.

Марчелло, услышав эти слова, хотя и продолжал не спеша доедать пирог, навострил уши.

— Она тоже так думает, — продолжала горничная. — Знаешь, что она мне как-то сказала, когда я раздевала ее перед сном? "Джакомина, когда-нибудь мой муж убьет меня". Я ей ответила: чего синьора ждет, чтобы его оставить? А она.

— Тс-с, — прервала ее кухарка, указывая на Марчелло.

Горничная поняла и спросила мальчика:

— Где папа и мама?

— В комнате наверху, — ответил Марчелло. И вдруг, под влиянием непреодолимого импульса, сказал: — Это правда, что папа ненормальный. Знаете, что он сделал?

— Нет, а что?

— Он убил кошку, — ответил Марчелло.

— Кошку? Как это?

— Из моей рогатки… я видел, как в саду он следил за серой кошкой, гулявшей по стене… потом взял камень, выстрелил в кошку и попал ей в глаз… кошка упала в сад Роберто, я потом пошел посмотреть и увидел, что она мертва. — Говоря, он все больше воодушевлялся, хотя и не оставлял тона наивного рассказчика, который искренне и простодушно повествует о некоем преднамеренном преступлении, свидетелем которого стал.

— Подумать только, — сказала горничная, скрестив руки, — человек в таком возрасте, синьор, берет рогатку сына и убивает кошку! Надо ли сомневаться, что он ненормальный?

— Кто дурно относится к животным, тот плохо относится и к людям, — произнесла кухарка. — Все начинается с кошки, а кончается убийством человека.

— Почему? — сразу спросил Марчелло, оторвав глаза от тарелки.

— Так говорится, — ответила кухарка, приласкав его. — Меж тем, — добавила она, обращаясь к горничной, — это не всегда верно: тот тип, что убил столько народу в Пистойе, я прочла в газете, знаешь, что он сейчас делает в тюрьме? Завел себе канарейку.

Пирог был съеден. Марчелло встал и вышел из кухни.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

Летом, у моря, ужас перед неизбежностью, о которой так просто сказала кухарка: "Все начинается с кошки, а кончается убийством человека", постепенно изгладился из души Марчелло. Он еще часто думал о непостижимом и безжалостном механизме, куда в течение нескольких дней была вовлечена его жизнь, но уже с меньшим страхом, воспринимая случившееся скорее как сигнал тревоги, а не как окончательный приговор, чего он какое-то время боялся. Проходили дни, залитые палящим солнцем, напоенные запахом соли, заполненные различными открытиями и развлечениями. И каждый проходящий день казался Марчелло победой, не столько над собой, ибо он никогда не чувствовал своей непосредственной, умышленной вины, сколько над темной, пагубной, коварной и чуждой силой, окрашенной в мрачные тона несчастья и неотвратимости, — именно эта сила, почти против его воли, вела Марчелло от уничтожения цветов к избиению ящериц, а от него — к попытке убить Роберто. Он по-прежнему ощущал ее молчаливое и грозное присутствие, но она уже не давила, как прежде. Как случается порой в кошмарах, когда, испугавшись какого-нибудь чудовища, человек пытается избежать опасности, притворившись спящим, тогда как на самом деле все происходящее — сон, так и Марчелло, не имея возможности устранить эту силу окончательно, старался как бы усыпить ее, изобразив беспечное забытье, от которого на самом деле был еще далек.

Это лето было одним из самых беззаботных, а может, и самых счастливых в жизни Марчелло, это было последнее лето, когда он еще оставался ребенком, не испытывая никакого отвращения к детству и никакого желания стать взрослым. Отчасти его состояние объяснялось естественной склонностью возраста, но также и желанием любой ценой вырваться из злосчастного круга дурных предзнаменований и роковой предопределенности. Но время от времени внезапно возникшее, мучительное воспоминание о мертвой кошке, распростершейся среди белых и лиловых ирисов в саду Роберто, свидетельствовало о нарочитости и искусственности такого беззаботного поведения. Воспоминание это пугало Марчелло, как пугает должника собственная подпись под документом, удостоверяющим его долг. Ему казалось, что смерть животного наложила на него какие-то неведомые и страшные обязательства, от которых рано или поздно, но ему было не уйти, даже если бы он скрылся под землей или пересек океаны, чтобы замести следы. В такие минуты он утешался тем, что прошел месяц, второй, третий, скоро минует год. В сущности, самое главное — не разбудить чудовище и протянуть время. К тому же приступы отчаяния и страха были редки, а к концу лета прекратились вовсе. Когда Марчелло вернулся в Рим, от эпизода с кошкой и предшествовавших ему событий у него осталось смутное, почти стершееся из памяти воспоминание. Словно то, что он пережил, случилось в другой жизни, с которой его связывали отношения легкие и необязательные.

Забыть случившееся ему помогло и возбуждение, связанное с тем, что по возвращении в город он впервые пошел в школу — прежде Марчелло учился дома. Все было новым — друзья, учителя, классы, расписание, в этой новизне, проявлявшейся по-разному, просматривалась идея порядка, дисциплины, совместных занятий, и это нравилось Марчелло после хаоса, отсутствия правил и одиночества, царивших в родительском доме. Школа была похожа на пансион, о котором он когда-то мечтал, но без принуждения и рабства. В школе было много приятных моментов и отсутствовали те, что делали бы ее похожей на тюрьму. Марчелло быстро заметил в себе пристрастие к школьной жизни. Ему нравилось вставать утром по часам, быстро умываться и одеваться, аккуратно заворачивать книги и тетради в клеенку, перехваченную резинкой, и спешить по улицам в школу. Ему нравилось врываться с толпой приятелей в старую гимназию, бежать во всю прыть по широким грязным лестницам, по убогим, звучным коридорам и замедлять свой бег уже в классе, между стоящими в ряд скамьями, перед кафедрой. Особенно ему нравился заведенный на уроках порядок: появление учителя, перекличка, опрос, состязание с приятелями при ответах на вопросы, победы и поражения в этом состязании, спокойный, бесстрастный голос преподавателя, само, такое характерное, устройство классной комнаты — ученики, объединенные общим стремлением к знаниям, сидящие рядами перед учителем. Между тем Марчелло был учеником посредственным, а по некоторым предметам и просто одним из последних.

В школе ему нравились не столько занятия, сколько совершенно новый образ жизни, более, чем прежний, соответствовавший его наклонностям. Вновь, в который раз, его привлекала нормальность, не зависящая ни от случайности, ни от предпочтений или естественных влечений души, а заданная, свободная от пристрастий, не принимающая в расчет индивидуальные склонности, ограниченная и подчиняющаяся бесспорным правилам, направленным к единой цели.

Но по неопытности и наивности он вел себя неуклюже и неуверенно, столкнувшись с другими правилами, негласными, но существующими, которые регулировали отношения между учениками. В этом тоже проявлялась новая нормальность, но приспособиться к ситуации было труднее. Впервые Марчелло понял это, когда его вызвали к доске показать письменное задание. Учитель взял у него тетрадь и, положив ее перед собой на кафедру, принялся читать. Марчелло, привыкший к дружеским, непринужденным отношениям с домашними преподавателями, вместо того чтобы спокойно стоять в сторонке и ждать, совершенно естественно обнял учителя за плечи и склонился к его лицу, чтобы вместе с ним прочесть задание. Преподаватель, не выказав никакого удивления, ограничился тем, что снял с плеча руку Марчелло, но весь класс грохнул от хохота, причем неодобрение ребят отличалось от учительского — в нем не было снисходительности и понимания. Едва чувство неловкости и стыда прошло, он принялся размышлять о происшедшем и понял, что, сделав столь невинный жест, нарушил сразу две нормы — школьную, основанную на послушании и уважительном отношении к учителю, и мальчишескую, требовавшую хитрости и скрытности. Что было особенно странно, обе эти нормы не противоречили друг другу, а, напротив, загадочным образом друг друга дополняли.

Но Марчелло сразу понял, что если стать хорошим учеником — довольно легко, то считаться среди товарищей ловким и развязным — гораздо труднее Этому мешала его неопытность, семейные привычки и даже внешность. Марчелло унаследовал от матери столь правильные и нежные черты лица, что их совершенство казалось почти него было круглое лицо со смуглой, мягкой кожей, маленький нос, хорошо очерченный рот с капризным и сердитым выражением, круглый подбородок; из-под каштановой челки, почти полностью закрывавшей лоб, несколько сумрачно, хотя невинно и ласково, смотрели серо-голубые глаза. Лицо было почти девичьим, но грубые мальчишки, пожалуй, не заметили бы этого, если бы его нежность и красота не соединялись с некоторыми прямо-таки женскими чертами характера, так что приходилось сомневаться, не является ли Марчелло девчонкой, переодетой мальчиком: он необыкновенно легко краснел, отличался непреодолимой склонностью выражать свои чувства с помощью ласковых жестов, испытывал желание нравиться, доходящее до подхалимства и кокетства. Эти свойства были присущи Марчелло с рождения, и потому он не отдавал себе в них отчета. Когда же он понял, что они делают его смешным в глазах мальчишек, было уже слишком поздно: даже если бы он сумел подавить в себе эти наклонности или хотя бы их контролировать, за ним уже установилась репутация девчонки в штанах.

Приятели шутили над ним постоянно, словно женственность его характера не вызывала больше сомнений. Они то спрашивали его с нарочитой серьезностью, почему он не сидит вместе с девчонками и чего это он решил сменить юбку на штаны; то выпытывали, почему у него не проколоты уши, чтобы носить сережки. Они то подкладывали ему платок с ниткой и иголкой, явно намекая на то, какой работой ему следовало бы заняться, то подсовывали коробку с пудрой. Как-то утром он попросту обнаружил в парте розовый лифчик, который один из мальчишек украл у старшей сестры. С самого начала они переделали его имя в женское, называя его уменьшительно Марчеллина. К этим насмешкам он относился со смешанным чувством досады и удовлетворения, словно где-то в глубине души такое отношение льстило ему и не было неприятно. Впрочем, он не мог объяснить, чем вызывалось его удовлетворение — качеством шуток или тем, что, издеваясь, приятели тем самым уделяли ему внимание. Но однажды утром, когда они, как обычно, зашептали у него за спиной: "Марчеллина… Марчеллина… правда, что у тебя женские трусики?" — он встал, поднял руку и, попросив разрешения говорить, громко пожаловался во внезапно наступившей тишине, что его обзывают женским именем. Преподаватель, бородатый мужчина, выслушал его, улыбаясь в седую бороду, и спросил:

— Тебя обзывают женским именем… каким же?

— Марчеллина, — ответил мальчик.

— А тебе это не нравится?

— Нет… потому что я мужчина.

— Поди сюда, — сказал учитель. Марчелло повиновался и встал рядом с кафедрой. — Теперь, — мягко произнес учитель, — покажи классу свои мускулы.

Марчелло послушно согнул руку и напряг мышцы. Преподаватель вышел из-за кафедры, дотронулся до его руки, с иронией кивнул головой в знак одобрения и, обратившись к классу, сказал:

— Как видите, Клеричи — мальчик крепкий и готов доказать, что он мужчина, а не женщина… кто хочет помериться с ним силой?

Последовало долгое молчание. Учитель обвел взглядом класс и заключил:

— Никто… значит, вы боитесь его… а поэтому престаньте называть его Марчеллиной.

Все школьники рассмеялись. Покраснев, Марчелло вернулся на место. Но с этого дня, вместо того чтобы прекратиться, насмешки возобновились с удвоенной силой, возможно, — потому, что Марчелло, как сказали мальчишки, наябедничал, нарушив тем самым негласный уговор о круговой поруке, связывавшей ребят между собой.

Марчелло понимал: чтобы шутки прекратились, он должен показать товарищам, что он не такой неженка, каким кажется. Интуиция подсказывала ему, что для этого недостаточно, как советовал ему учитель, выставить напоказ мускулы. Нужно было придумать что-то необычное, что поразило бы воображение одноклассников и вызвало бы их восхищение. Но что? Точно сказать не мог, но это должен был быть какой-нибудь поступок или предмет, с которым связывались бы представления о силе, мужестве, а то и попросту жестокости. Он заметил, что товарищи восхищались неким Авандзини, обладателем пары кожаных боксерских перчаток. Авандзини, худенький блондинчик, меньше ростом и слабее Марчелло, не умел даже этими перчатками пользоваться, и тем не менее они завоевали ему особое уважение. Такое же восхищение вызывал и некто Пульезе, потому что знал, а точнее, уверял, что знает, прием японской борьбы, которым, по его словам, можно было уложить противника наверняка. Сказать по правде, Пульезе ни разу не смог этот прием продемонстрировать, но это не мешало тому, что мальчишки уважали его так же, как Авандзини. Марчелло понимал, что должен как можно быстрее обзавестись чем-нибудь вроде боксерских перчаток или изобрести нечто героическое наподобие японской борьбы. Вместе с тем он видел, что не так легкомыслен и несерьезен, как его приятели, что, хочет он того или нет, он принадлежит к породе тех, кто воспринимает жизнь и накладываемые ею обязательства всерьез, что на месте Авандзини он расквасил бы своим противникам нос, а на месте Пульезе свернул бы им шею. Эта неспособность к легкомысленному, безответственному поведению вселяла в него смутную неуверенность в себе. Так, желая предоставить товарищам доказательство своей силы, которое они как бы требовали в обмен на уважительное к нему отношение, Марчелло одновременно этого побаивался.

В один из последующих дней он заметил, что некоторые мальчишки, те, что издевались над ним с особым ожесточением, сговариваются между собой. По их взглядам ему показалось, что они замышляют какую-то новую, направленную против него шутку. Тем не менее урок прошел без происшествий, хотя переглядывания и перешептывания укрепили Марчелло в его подозрениях. Прозвенел последний звонок, и Марчелло, не глядя по сторонам, направился домой. Было начало ноября, в мягком воздухе последнее тепло и запахи ушедшего лета, казалось, смешивались с дыханием приближавшихся осенних холодов. Марчелло в глубине души был возбужден атмосферой опустелости и разрушения, царившей в природе, угадывая в ней то же стремление к уничтожению и смерти, которое несколько месяцев тому назад заставило его расправиться с цветами и ящерицами. Лето было неподвижным, прекрасным, изобильным временем года — ясное небо, покрытые листвой деревья и в их ветвях — множество птиц. Теперь Марчелло с наслаждением наблюдал, как осенний ветер разоряет, разрушает эту красоту, это изобилие, эту неподвижность, гоняя в небе темные рваные облака, срывая листву с деревьев и кружа ее по земле, прогоняя прочь птиц, которые, готовясь к отлету, сбивались меж листьев и туч в аккуратные черные стаи. На повороте Марчелло заметил группу из пяти ребят, преследовавших его. В том, что они шли именно за ним, не было сомнений, так как двое из них жили совсем в другой стороне. Но Марчелло, погруженный в свои осенние ощущения, не придал этому значения. Он спешил дойти до большого бульвара, обсаженного платанами, откуда окольным путем можно было добраться до дома. Он знал, что на тротуарах полным-полно опавших листьев, желтых и шелестящих, и предвкушал удовольствие от того, как будет шагать по листьям, разбрасывать их, а они будут шуршать у него под ногами. Пока же он старался отделаться от своих преследователей, то заходя в подворотню, то смешиваясь с толпой. Но он быстро заметил, что эти пятеро легко нападали на его след. Бульвар был уже близко, и Марчелло стало стыдно, что мальчишки увидят, как он забавляется с листьями. Решив не бояться их, он внезапно обернулся и спросил:

— Зачем вы идете за мной?

Один из ребят, остролицый блондин, стриженный наголо, быстро ответил:

— Мы идем не за тобой, дорога общая, разве не так?

Марчелло ничего не ответил и пошел дальше.

Вот и бульвар; между двумя рядами гигантских голых платанов, за которыми выстроились многооконные дома, лежали опавшие листья: желтые, словно золото, они усеяли черный асфальт, кучами громоздились в канавах. Мальчишек не было видно, возможно, они решили больше не преследовать его, и он был один на широком бульваре с пустынными тротуарами. Не спеша Марчелло погрузил ноги в листву и стал шагать потихоньку, наслаждаясь тем, что ноги утопают по колено в подвижной, легкой шуршащей массе. Но едва он нагнулся, чтобы поднять горсть листьев и подбросить их вверх, как услышал насмешливые голоса:

— Марчеллина… Марчеллина, покажи трусики.

В нем вдруг вспыхнуло желание подраться, оно было почти приятным, и лицо его загорелось воинственным пылом. Он выпрямился и решительно направился к своим преследователям:

— Уйдете вы, наконец, или нет?

Вместо ответа все пятеро набросились на него Марчелло решил было поступить, как Гораций и Куриаций, о которых говорилось в книгах по истории, — расправиться с ними по очереди, перебегая то туда, то сюда, нанося каждому удары с тем, чтобы убедить их отказаться от задуманного. Но он сразу увидел, что этот план невыполним: мальчишки предусмотрительно навалились на него разом и теперь держали его — один за руки, другой за ноги, а двое — за туловище. Пятый же торопливо вскрыл какой-то пакет и теперь осторожно приближался, держа в руках девичью юбку темно- синего цвета. Все пятеро хохотали, продолжая крепко держать его, а тот, с юбкой, сказал:

— Ну, Марчеллина… не сопротивляйся, мы наденем тебе юбку, а потом отпустим к маме.

В общем, это была как раз одна из тех шуток, которых Марчелло опасался и на которые сам натолкнул ребят своей недостаточно мужественной внешностью. Покраснев, в ярости он отчаянно отбивался, но мальчишки были сильнее, и, хотя ему удалось расцарапать одному лицо, а другому заехать кулаком в живот, Марчелло чувствовал, что его сопротивление ослабевает. И пока он стонал: "Оставьте Меня… кретины… отпустите!”, у его преследователей вырвался торжествующий крик: им удалось натянуть юбку ему на голову, и теперь Марчелло бился в этом своеобразном мешке. Он вновь попытался вырваться, но все было напрасно. Мальчишки ловко спустили юбку ему до талии и старались завязать ее узлом на спине. Они кричали: "Затягивай… давай… туже!", но тут раздался спокойный голос, который спросил скорее с любопытством, нежели с осуждением:

— Можно узнать, что вы делаете?

Ребята сразу отпустили его и бросились прочь, Марчелло остался один, растрепанный, задыхающийся, в юбке, завязанной на талии. Он поднял глаза и прямо перед собой увидел человека, задавшего вопрос. Тот был одет в темно-серую форменную куртку с тесным воротничком, сдавливавшим шею. Бледное худое лицо с ввалившимися глазами, большой унылый нос, презрительно сложенный рот и стриженные ежиком волосы поначалу производили впечатление излишней суровости. Но присмотревшись, Марчелло разглядел черты, в которых не было ничего строгого, напротив: беспокойные, горящие глаза, вялость и даже дряблость в линиях рта, неуверенность в манерах. Человек нагнулся, поднял книги, которые Марчелло, защищаясь, уронил на землю, протянул их мальчику и спросил:

— Что они хотели с тобой сделать?

Голос у него тоже был строгий, как и лицо, но вместе с тем не лишенный какой-то потаенной нежности. Марчелло сердито ответил:

— Они все время издеваются надо мной… настоящие дураки! — Он безуспешно пытался развязать на спине пояс от юбки.

— Подожди, — остановил его мужчина, нагнувшись и развязывая узел. Юбка упала на землю, Марчелло переступил через нее и ударом ноги отбросил на груду опавших листьев. С некоторой робостью мужчина спросил: — Ты, случайно, идешь не домой?

— Домой, — ответил Марчелло, поднимая на него глаза.

— Ну, так вот, — сказал мужчина, — я тебя отвезу на машине, — и показал на стоявший неподалеку у тротуара автомобиль. Марчелло увидел машину неизвестной ему марки, она была, наверное, иностранная, длинная, черная, старинного образца. Странно, но Марчелло подумал, что стоявшая в двух шагах от них машина выдавала преднамеренность в как бы случайных попытках мужчины к сближению. Мальчик поколебался, прежде чем ответить. Мужчина настаивал: — Ну же, идем… прежде, чем отвезти тебя домой, я тебя покатаю… годится?

Марчелло хотел было отказаться, точнее, чувствовал, что должен был бы сказать "нет", но не успел: мужчина уже взял у него из рук связку книг и, сказав: "Я сам их понесу", направился к автомобилю. Марчелло последовал за ним, немного удивленный собственной покорностью, но в общем, скорее, довольный. Мужчина открыл дверцу, посадил Марчелло рядом с собой, а книги бросил на заднее сиденье. Потом сел за руль, захлопнул дверь, натянул перчатки и тронул машину с места.

Автомобиль, не спеша, величаво, приглушенно урча, поехал по обсаженной деревьями дороге. Машина, как и думал Марчелло, действительно была старого образца, но находилась в прекрасном состоянии, была любовно начищена, ее медные и никелированные части сверкали. Мужчина, одной рукой держа руль, другой прилаживал на голове фуражку. Фуражка была под стать его суровой внешности, делая его похожим на военного. Марчелло смущенно спросил:

— Это ваша машина?

— Обращайся ко мне на "ты", — сказал мужчина, не поворачиваясь, и правой рукой нажал на грушу низко загудевшего клаксона, такого же старинного, как автомобиль. — Нет, не моя, она принадлежит тому, у кого я служу, я шофер.

Марчелло промолчал. Мужчина, по-прежнему глядя перед собой и ведя машину с подчеркнутой и элегантной точностью, добавил:

— Тебе не нравится, что не я — хозяин? Ты этого стыдишься?

Марчелло живо запротестовал:

— Нет, отчего же?

Мужчина с легкой, довольной улыбкой прибавил скорость и сказал:

— А сейчас поднимемся на холм… на Монте-Марио… хорошо?

— Я там никогда не бывал, — ответил Марчелло.

Мужчина сказал:

— Там красиво, оттуда виден весь город. — Потом мягко спросил: — Как тебя зовут?

— Марчелло.

— В самом деле, — произнес мужчина, словно говоря сам с собой, — они же называли тебя Марчеллина, твои приятели… а меня зовут Паскуале.

Марчелло только успел подумать, что Паскуале — имя смешное, как мужчина, словно угадав его мысли, сказал:

— Но это имя смешное… ты зови меня Лино.

Машина пересекала широкие и грязные улицы рабочего квартала с его убогими многоквартирными домами. Мальчишки, игравшие на асфальте, запыхавшись, отскакивали в сторону, растрепанные женщины, оборванные мужчины глазели с тротуаров на необычное зрелище. Марчелло опустил глаза, устыдившись такого любопытства.

— Это Трионфале, — сказал мужчина, — а вот и Монте-Марио. — Машина выехала из бедного квартала и вслед за трамваем стала взбираться по широкой, вьющейся спиралью дороге между двумя рядами карабкающихся вверх домов. — Когда тебе нужно быть дома?

— Время еще есть, — ответил Марчелло, — мы никогда не обедаем раньше двух.

— Кто тебя ждет дома? Папа и мама?

— Да.

— А братья у тебя есть?

— Нет.

— Чем занимается твой папа?

— Ничем, — немного неуверенно ответил Марчелло.

На одном из поворотов машина стала обгонять трамвай, и, чтобы пройти поворот как можно ближе к обочине, мужчина с элегантным проворотом крутанул обеими руками руль, оставаясь при этом неподвижным. Машина продолжала подниматься, оставляя позади заросшие травой крепостные стены, городские ворота, поросшие бузиной. Всякий раз вход, украшенный бумажными фонариками, или арка с кроваво-красной вывеской указывали на наличие какого-нибудь ресторана или деревенской таверны. Лино вдруг спросил:

— Твои папа и мама делают тебе подарки?

— Да, — неопределенно ответил Марчелло, — иногда.

— Много подарков?

Марчелло не хотел признаваться, что подарков ему делают мало и что иногда праздники проходят и вовсе без них. Поэтому он ограничился тем, что сказал:

— Так себе.

— Тебе нравится получать подарки? — спросил Лино, открыв ящичек для перчаток. Он достал оттуда желтую тряпку и протер стекло.

Марчелло посмотрел на него. Лино по-прежнему сидел к нему в профиль, держась прямо, надвинув козырек на глаза. На всякий случай мальчик сказал:

— Да, нравится.

— Ну, например, какой подарок тебе хотелось бы получить?

На сей раз вопрос был задан прямо, и Марчелло невольно пришел к выводу, что таинственный Лино по какой-то неведомой причине действительно собирается сделать ему подарок. Он сразу вспомнил о том, как его привлекало оружие, и неожиданно для себя обнаружил, что настоящее оружие обеспечило бы ему почет и уважение товарищей. Не слишком веря в удачу и понимая, что просит слишком многого, он рискнул:

— Ну, например, пистолет.

— "Пистолет", — повторил мужчина, нисколько не удивившись. — Какой именно? С пистонами или духовой?

— Нет, — отважно возразил Марчелло, — настоящий пистолет.

— И что бы ты стал с ним делать?

Марчелло предпочел не говорить правду.

— Я стал бы стрелять в цель, — ответил он, — до тех пор, пока не научился бы попадать без промаха.

— А почему тебе так важно уметь стрелять без промаха?

Марчелло казалось, что мужчина задает вопросы, скорее, чтобы заставить его разговориться, чем из настоящего любопытства. Тем не менее он серьезно ответил:

— Когда умеешь стрелять без промаха, тебе не страшен никакой противник.

Мужчина какое-то время помолчал, потом сказал:

— Опусти руку в карман на дверце рядом с тобой.

Марчелло, заинтригованный, повиновался и почувствовал под пальцами холод металлического предмета. Мужчина сказал:

— Достань его оттуда.

Автомобиль резко вильнул в сторону, чтобы не наехать на собаку, переходившую дорогу. Марчелло вытащил металлический предмет: это был автоматический пистолет, черный, плоский, тяжелый, несущий в себе разрушение и смерть, с длинным стволом, вытянувшимся словно для того, чтобы выплевывать пули. Почти непроизвольно, дрожащими от удовольствия пальцами, Марчелло сжал рукоятку.

— Такой? — спросил Лино.

— Да, — ответил Марчелло.

— Ну что же, — сказал Лино, — если тебе этого так хочется, я тебе его дам… не этот, потому что этот должен оставаться в машине… а другой, такой же.

Марчелло ничего не сказал. Ему казалось, что он попал в волшебную сказку, в мир, не похожий на обычный, в мир, где незнакомые шоферы приглашают прокатиться на машине и дарят пистолеты. Все, казалось, стало чрезвычайно просто, но в то же время у Марчелло было смутное предчувствие, что в этой, такой возбуждающей, простоте таился привкус чего-то неприятного, словно она была чревата неведомыми, но неизбежными сложностями, с которыми вот-вот придется столкнуться. Он спросил:

— Куда же мы едем?

Лино ответил:

— Мы едем в дом, где я живу… за пистолетом.

— А где находится дом?

— Вот он, мы приехали, — сказал мужчина, беря из рук Марчелло пистолет и опуская его себе в карман.

Марчелло огляделся: машина остановилась на дороге, которая казалась обычной деревенской улицей — деревья, изгородь из бузины, за изгородью — поля и небо. Но чуть ниже виднелись въезд с аркой и выкрашенные в зеленое ворота.

— Подожди здесь, — сказал Лино.

Он вышел из машины и направился к входу. Марчелло смотрел на него, пока тот распахивал створки ворот, а потом возвращался назад. Лино был небольшого роста, хотя, сидя, казался высоким. У него были короткие по сравнению с туловищем ноги и широкие бедра. Лино снова сел в машину и въехал в ворота. Показалась аллея, обсаженная с обеих сторон маленькими чахлыми кипарисами, которые гнул и трепал сильный ветер. В глубине аллеи, в слабых лучах солнца, что-то нестерпимо сверкало на фоне грозового неба: это была застекленная веранда, встроенная в двухэтажный дом.

— Вот и вилла, — сказал Лино, — но там никого нет.

— А кто хозяин? — спросил Марчелло.

— Ты хочешь сказать "хозяйка", — поправил Лино. — Одна американская синьора, но ее сейчас нет, она во Флоренции.

Машина остановилась на площадке. Виллу, длинное низкое здание со стенами из белого бетона и красного кирпича, прорезанными то здесь, то там зеркальными полосками окон, украшала галерея, поддерживаемая квадратными пилястрами из серого камня. Лино открыл дверцу и спрыгнул на землю, сказав:

— Ну вот, приехали, выходи.

Марчелло не знал, чего от него хочет Лино, и не мог догадаться. Но в нем все сильнее нарастала подозрительность, как у всякого, кто боится быть обманутым.

— А пистолет? — спросил он, не двигаясь.

— Он там, в доме, — с некоторым нетерпением ответил Лино, указывая на окна виллы, — сейчас мы пойдем за ним.

— И ты мне его дашь?

— Конечно, прекрасный новый пистолет.

Не говоря ни слова, Марчелло тоже вышел из машины и сразу ощутил сильный порыв пьянящего печального осеннего ветра, несшего с собой тепло и пыль. Ветер словно навеял ему какое-то предчувствие, и, идя за Лино, он оглянулся, чтобы в последний раз посмотреть на засыпанную гравием площадку, окруженную кустами и чахлыми олеандрами. Лино шел впереди, и Марчелло заметил, как что-то оттопыривало карман его куртки; это был пистолет, который по приезде Лино отобрал у него. Внезапно у Марчелло возникла уверенность, что другого пистолета у Лино нет, и он спрашивал себя, зачем шофер солгал ему и зачем завлекает его в дом. В нем росло ощущение, что его дурачат, но вместе с тем появилась решимость быть начеку и не поддаваться на обман. Тем временем они вошли в просторную гостиную, где стояли кресла и диваны, у дальней стены находился камин с вытяжкой, сложенной из красного кирпича. Лино, по- прежнему идя впереди Марчелло, пересек залу и направился к находившейся в углу двери, выкрашенной в синий цвет. Марчелло спросил с беспокойством:

— Куда мы идем?

— В мою комнату, — небрежно бросил Лино, не оглядываясь.

Марчелло на всякий случай решил показать Лино, что понял его игру. Поэтому, когда шофер открыл синюю дверь, он сказал, держась на расстоянии:

— Дай мне пистолет сейчас же, не то я уйду.

— Но у меня при себе нет пистолета, — полуобернувшись, ответил Лино, — он в моей комнате.

— Нет, есть, — возразил Марчелло, — он у тебя в кармане куртки.

— Но это пистолет из машины.

— А другого у тебя и нет.

У Лино вырвался нетерпеливый жест, но он тут же подавил его. Марчелло вновь отметил контраст между иссохшим суровым лицом, вялым ртом и тревожными, страдальческими глазами.

— Я отдам тебе этот, — наконец сказал Лино. — Только пойдем… что тебе стоит? А то нас может увидеть кто-нибудь из крестьян, здесь столько окон.

"А что плохого, если они нас увидят?" — хотел было спросить Марчелло, но сдержался, ибо смутно чувствовал: что- то плохое во всем этом было, но он не мог определить, в чем оно.

— Хорошо, — согласился он по-детски, — но потом ты дашь мне пистолет?

— Будь спокоен.

Они вошли в маленький белый коридор, и Лино закрыл дверь. В глубине коридора виднелась еще одна синяя дверь. На сей раз Лино не пошел впереди, а, встав рядом с Марчелло и легонько обняв его за талию, спросил:

— Тебе так важно иметь пистолет?

— Да, — ответил Марчелло, который почти не мог говорить, так мешало ему то, что шофер обнимает его.

Лино убрал руку, открыл дверь и ввел Марчелло в комнату. Это была длинная, узкая комната, с окном в глубине.

В ней стояли только кровать, стол, шкаф и пара стульев. Вся мебель была выкрашена в ярко-зеленый цвет. Марчелло заметил висящее на стене над изголовьем обычное бронзовое распятие. На ночном столике лежала толстая книга в черном переплете с красным обрезом, Марчелло решил, что это молитвенник. Комната, в которой не было ничего лишнего — ни предметов обстановки, ни одежды, — казалась слишком чистой. Тем не менее в воздухе витал сильный запах, похоже, пахло мылом с одеколоном. Откуда ему был знаком этот запах? Может быть, так же пахло в ванной комнате, по утрам, когда мать заканчивала умываться? Лино сказал небрежно:

— Садись, если хочешь, на кровать. Так удобнее, — и Марчелло молча повиновался.

Лино ходил по комнате взад и вперед. Он снял фуражку, положил ее на подоконник, затем расстегнул воротник и вытер платком потную шею. Потом открыл шкаф, вынул оттуда большой флакон одеколона, смочил им платок и с облегчением провел им по лицу.

— Не хочешь? — спросил он Марчелло. — Хорошо освежает.

Марчелло хотел было отказаться, одеколон и платок внушали ему какое-то отвращение, но позволил Лино ласково провести прохладной ладонью по лицу. Лино убрал одеколон в шкаф и сел на кровать напротив Марчелло.

Они взглянули друг на друга. На сухом суровом лице Лино появилось новое выражение — сокрушенное, ласковое, умоляющее. Он разглядывал Марчелло и молчал. Марчелло, теряя терпение и желая положить конец смущавшим его взглядам, наконец спросил:

— А пистолет?

Лино вздохнул и как бы нехотя вытащил из кармана оружие. Марчелло потянулся за пистолетом, но лицо Лино сделалось жестким, он отвел руку в сторону и сказал торопливо:

— Я тебе его дам… но ты должен его заслужить.

Услышав это, Марчелло почти испытал облегчение. Значит, как он и думал, Лино хотел что-то в обмен на пистолет. Поспешно, притворно простодушным тоном, как он всегда делал в школе, когда менялся перышками или стеклянными шариками, Марчелло сказал:

— Скажи, что ты хочешь взамен, и мы договоримся.

Лино опустил глаза, поколебался, а потом медленно произнес:

— Что бы ты сделал, чтобы получить пистолет?

Марчелло заметил, что Лино уклонился от прямого ответа: значит, речь шла не о том, чтобы обменять на пистолет какой-нибудь предмет, он должен был что-то сделать, чтобы заполучить оружие. Но он не понимал, что бы это могло быть, и сказал прежним, фальшиво-невинным голосом:

— Не знаю, скажи сам.

Наступило молчание.

— Сделаешь все, что угодно? — вдруг громче спросил Лино, схватив его за руку.

Тон и жест Лино встревожили Марчелло. Он подумал: а вдруг Лино вор и хочет заручиться его поддержкой? Но поразмыслив, отверг это предположение. Тем не менее спросил осторожно:

— А что ты хочешь, чтобы я сделал? Почему ты сам не скажешь?

Лино не мог оторваться от руки мальчика, он смотрел на нее, поворачивал и то крепко сжимал, то отпускал. Потом, вдруг почти грубо оттолкнув Марчелло, не сводя с него глаз, медленно произнес:

— Уверен, что есть вещи, которые ты не сделаешь.

— Какие? Скажи! — настаивал Марчелло как бы даже охотно, хотя и был растерян.

— Нет-нет, — запротестовал Лино.

Марчелло заметил, как странные неровные красные пятна выступили у него на скулах. Мальчику показалось, что Лино заговорил бы, но ждал, что Марчелло попросит его об этом. Тогда он умышленно, хотя и невинно скокетничал. Подвинувшись и сжав руку мужчины, он сказал:

— Ну же, говори, почему ты не хочешь сказать?

Последовало долгое молчание. Лино смотрел то на руку, то на лицо Марчелло и, казалось, колебался. Наконец, вновь оттолкнув руку мальчика, но на сей раз с нежностью, встал и сделал несколько шагов по комнате. Потом снова сел и ласково взял Марчелло за руку, как это сделали бы отец или мать.

— Марчелло, ты знаешь, кто я такой?

— Нет.

— Я священник, лишенный сана, — сказал Лино, и в голосе его прорвались ноты печали, грусти, страсти, — священник, лишенный сана, меня выгнали из колледжа, где я преподавал, за недостойное поведение… а ты в своей невинности и представить себе не можешь, о чем я хотел бы попросить тебя в обмен на так соблазняющий тебя пистолет… а меня одолевает соблазн злоупотребить твоим неведением, твоей невинностью, твоей детской жадностью!.. Вот кто я такой, Марчелло. — Лино говорил с глубокой искренностью, потом повернулся к изголовью кровати и неожиданно обратился к распятию, не повышая голоса, словно жалуясь: — Я так молил Тебя… но Ты меня покинул… и я снова и снова впадаю в прежний грех… почему Ты оставил меня? — Слова перешли в шепот, словно Лино разговаривал сам с собой. Потом он встал с кровати, взял фуражку, лежащую на подоконнике, и обратился к Марчелло: — Пойдем… я провожу тебя домой.

Марчелло ничего не сказал: он был поражен и не понимал, что произошло. Он последовал за Лино по коридору, затем пересек гостиную. Снаружи большая черная машина по-прежнему стояла на площадке, по-прежнему свистел ветер, солнце скрылось, небо было затянуто облаками. Лино сел в автомобиль, Марчелло устроился рядом. Машина тронулась, проехала по аллее, выехала из ворот на дорогу. Долгое время они молчали. Лино сидел за рулем, как и прежде, выпрямив туловище, надвинув козырек на глаза, положив руки в перчатках на руль. Они ехали так довольно долго, потом Лино, не поворачиваясь, неожиданно спросил:

— Ты недоволен, что тебе не достался пистолет?

При этих словах в душе Марчелло вновь вспыхнула жадная надежда на обладание желанным предметом. В конце концов, подумалось ему, очень может быть, что еще ничего не потеряно. Он ответил искренне:

— Конечно, недоволен.

— Значит, — сказал Лино, — если бы я тебе назначил свидание на завтра на тот же час, что и сегодня… ты бы пришел?

— Завтра воскресенье, — рассудительно ответил Марчелло, — но в понедельник — да, мы могли бы встретиться на бульваре, на том же месте.

Лино помолчал. Потом неожиданно воскликнул громким, жалобным голосом:

— Не разговаривай больше со мной… не смотри на меня… и если в понедельник в полдень ты увидишь меня на бульваре, не слушайся меня, не здоровайся со мной… ты понял? "Что это с ним?" — с легкой досадой подумал Марчелло и ответил:

— Я вовсе не собираюсь снова с тобой встречаться… ты сам привез меня сегодня к тебе домой.

— Да, но больше это не должно повторяться никогда, — с силой сказал Лино, — я знаю себя и уверен, что сегодня всю ночь буду постоянно думать о тебе… и в понедельник буду ждать тебя на бульваре, даже если сейчас решил этого не делать, я знаю себя… но ты не должен обращать на меня внимания.

Марчелло ничего не сказал. Лино продолжал с прежним неистовством:

— Я буду думать о тебе всю ночь, Марчелло… и в понедельник буду на бульваре с пистолетом… но ты не должен обращать на меня внимания.

Он все время повторял одну и ту же фразу, и Марчелло с холодной и наивной проницательностью понял, что на самом деле Лино хочет назначить ему свидание. Лино, помолчав, снова спросил:

Ты понял?

— Да.

— Что я сказал?

— Что в понедельник будешь ждать меня на бульваре.

— Я сказал тебе не только это, — с болью проговорил Лино.

— И что я, — закончил Марчелло, — не должен обращать на тебя внимания.

— Да, — подтвердил Лино, — ни в коем случае. Если увидишь, что я буду звать тебя, умолять, ехать за тобой на машине, обещать тебе все, что ты захочешь, ты должен идти своей дорогой и не слушать меня.

Марчелло, потеряв терпение, ответил:

— Хорошо, я понял.

— Ты ребенок, — сказал Лино, переходя от гнева к нежности, — и не сможешь противиться мне… увидишь, так и будет… ты ребенок, Марчелло.

Марчелло оскорбился:

— Я не ребенок, я мальчик, и потом, ты меня не знаешь.

Лино вдруг остановил машину. Они были еще на дороге среди холмов, у высокой крепостной стены, впереди виднелся вход в ресторан, украшенный бумажными фонариками. Лино повернулся к Марчелло.

— Ты правда откажешься поехать со мной? — спросил он с какой-то болезненной тревогой.

— Разве ты сам не просил меня об этом? — заметил Марчелло, теперь понявший правила игры.

— Да, верно, — в отчаянии воскликнул Лино, трогая автомобиль с места, — да, верно… ты прав… это я, безумец, я тебя об этом прошу… я сам.

После этого он замолчал, и больше они не говорили. Машина спустилась до конца дороги и вновь пересекла грязные улицы рабочего квартала. Вот и широкий бульвар с большими голыми платанами, груды желтых листьев вдоль пустынных тротуаров, здания с множеством окон. Вот и квартал, где жил Марчелло. Лино спросил, не поворачиваясь:

— Где твой дом?

— Будет лучше, если ты остановишься здесь, — сказал Марчелло, понимая, какое удовольствие доставляет мужчине то, что он разговаривает с ним как с сообщником, — не то меня могут увидеть, когда я буду выходить из машины.

Автомобиль остановился. Марчелло вышел, и Лино через окошко протянул ему связку книг, сказав решительно:

— Значит, до понедельника, на бульваре на том же месте, что и сегодня.

— Но я, — спросил Марчелло, взяв книги, — должен делать вид, что не вижу тебя, так?

Он заметил, как Лино заколебался, и испытал нечто вроде жестокого удовлетворения. Глаза Лино, ярко горевшие в глубине запавших глазниц, теперь смотрели на Марчелло умоляюще и тоскливо. Потом Лино произнес со страстью:

— Поступай, как знаешь… делай со мной, что хочешь. — Голос его прозвучал жалобно и певуче.

— Знай, что я даже не посмотрю на тебя, — в последний раз предупредил Марчелло.

Он увидел, что Лино сделал жест, который он не понял, но ему показалось, что то был жест отчаянного согласия. И машина уехала, медленно удаляясь в направлении бульвара.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Каждое утро в определенный час Марчелло будила кухарка, которая была к нему особенно привязана. Она входила в темную комнату, неся на подносе завтрак, и ставила его на мраморную крышку комода. Потом бралась обеими руками за веревки жалюзи и двумя-тремя сильными рывками поднимала их. Она ставила поднос Марчелло на колени и, не садясь, присутствовала при завтраке. Едва он кончал есть, она сдергивала с него одеяло и заставляла одеваться. Она помогала ему, то протягивая одежду, то опускаясь на колени и надевая ему ботинки. Кухарка была женщиной живой, веселой, судившей обо всем здраво. Она сохранила свойственные ее родной провинции акцент и сердечность. В понедельник Марчелло проснулся со смутным воспоминанием, что накануне вечером слышал разгневанные голоса, доносившиеся не то с первого этажа, не то из комнаты родителей. Он позавтракал, а потом как бы невзначай спросил кухарку, как обычно дожидавшуюся, пока он кончит есть:

— Что случилось сегодня ночью?

Женщина посмотрела на него с деланым и преувеличенным удивлением:

— Насколько я знаю, ничего.

Марчелло понял, что ей есть что сказать: притворное удивление, лукавый блеск глаз — все поведение кухарки указывали на это. Он сказал:

— Я слышал крики…

— А, крики, — ответила женщина, — но это нормально… разве ты не знаешь, что твои папа и мама часто кричат?

— Знаю, — сказал Марчелло, — но они кричали сильнее обычного.

Она улыбнулась и, опершись обеими руками о спинку кровати, проговорила:

— Ты не думаешь, что, крича, они лучше поймут друг друга?

У нее была такая скверная привычка: задавать вопросы в утвердительной форме, на них не требовалось ответа. Марчелло спросил:

— Почему все-таки они кричали?

Женщина снова улыбнулась:

— Почему люди кричат? Потому что не ладят друг с другом.

— А почему они не ладят?

— Они-то? — воскликнула она, довольная тем, что мальчик задает ей вопросы. — О, тому есть тысяча причин… скажем, потому, что как-то раз твоя мама хотела спать с открытым окном, а отец не хотел… или потому, что в другой раз ему хотелось лечь спать пораньше, а ей, напротив, попозже… причин хватает, не так ли?

Марчелло вдруг сказал серьезно и убежденно, словно давно пришел к такому решению:

— Я не хочу больше здесь оставаться.

— А что ты можешь сделать? — воскликнула женщина, развеселившись. — Ты еще маленький, не можешь же ты совсем уйти из дома… надо подождать, пока ты вырастешь.

— Я предпочел бы, чтобы они отдали меня в пансион.

Женщина умиленно взглянула на него и сказала:

— Ты прав… в пансионе, по крайней мере, хоть кто-то будет заботиться о тебе. Знаешь, почему сегодня ночью твои родители так кричали?

— Не знаю. Почему?

— Подожди, сейчас я тебе покажу.

Она поспешно направилась к двери и скрылась. Марчелло услышал ее быстрые шаги по лестнице и еще раз спросил себя, что же могло случиться прошлой ночью. Через какое- то время он услышал, как кухарка поднимается. Она вошла в комнату с оживленно-загадочным видом. В руке она держала предмет, который Марчелло сразу узнал: это была большая фотография в серебряной рамке, обычно стоявшая на пианино в гостиной. Фотография была старая и сделана, когда Марчелло было чуть больше двух лет. На фотографии мать Марчелло, одетая в белое, держала на руках сына, тоже в белой курточке и с белым бантом в длинных волосах.

— Посмотри-ка на эту фотографию! — весело воскликнула кухарка. — Вчера вечером твоя мама, вернувшись из театра, вошла в гостиную, и первое, что она увидела, была фотография на пианино. Бедняжка, она чуть в обморок не упала. Посмотри, что твой отец сделал с фотографией.

Пораженный Марчелло смотрел на фотографию. Кто-то острым перочинным ножом или шилом продырявил глаза матери и сыну, а потом красным карандашом нарисовал под глазами обоих маленькие точки, словно из глазниц текли кровавые слезы. Это было так странно и неожиданно и вместе с тем так зловеще, что в какой-то момент Марчелло не знал, что и подумать.

— Это твой отец сделал, — сказала кухарка, — и мама была права, что кричала.

— Но зачем он так сделал?

— Это колдовство; ты знаешь, что такое колдовство?

— Нет.

— Когда хотят кому-нибудь зла, то обычно поступают, как твой отец. Иногда вместо того, чтобы проколоть глаза, протыкают грудь возле сердца, а потом что-нибудь случается.

— Что случается?

— Человек умирает или с ним случается беда. По-разному бывает.

Но я, — пролепетал Марчелло, — не сделал папе ничего плохого.

А твоя мама что ему сделала? — в негодовании воскликнула кухарка. — Знаешь, кто твой отец? Он сумасшедший… и знаешь, где он кончит? В Сант-Онофрио, в сумасшедшем доме! А теперь вставай, одевайся, тебе пора в школу. Я пойду поставлю фотографию на место. — Она живо выбежала из комнаты, и Марчелло остался один.

Встревоженный, будучи не в состоянии объяснить случай с фотографией, он начал одеваться. Марчелло никогда не испытывал к отцу никаких особенных чувств, и враждебность отца, подлинная или мнимая, его не печалила. Но слова кухарки о пагубных колдовских чарах заставили его призадуматься. Не то чтобы он был суеверен и действительно считал, будто достаточно выколоть глаза на фотографии, чтобы причинить вред изображенному на ней человеку. Но безумный поступок отца пробудил в нем опасения, которые, как он ошибочно полагал, ему удалось усыпить. Ощущение страха и беспомощности от того, что он вступил в круг роковой предопределенности, все лето не дававшее ему покоя, при виде фотографии, изрисованной кровавыми слезами, словно под влиянием колдовства, вспыхнуло в его душе вновь.

Что такое несчастье, спрашивал он себя, что это такое? Черная точка, затерянная в безмятежной лазури небес, которая вдруг начинает увеличиваться, становится гигантской безжалостной птицей и набрасывается на несчастного, словно стервятник на падаль? Или же это западня, о которой человек предупрежден и которую отчетливо видит и тем не менее ничего не может поделать, чтобы не попасть в нее? Или же над ним просто тяготеет проклятие, и оплошность, опрометчивость, слепота постепенно проникают в каждый его жест, в чувства, в кровь? Последнее определение показалось Марчелло наиболее подходящим, ибо несчастье оно объясняло отсутствием благодати, а отсутствие благодати — глубокой, странной, врожденной, непостижимой фатальностью, к которой поступок отца, словно указатель у въезда на роковую дорогу, вновь привлек его внимание. Он знал — в судьбе его записано, что он должен убить. Но больше всего его пугало не само убийство, а то, что он был к нему неизбежно предназначен. Его приводила в ужас мысль о том, что само осознание этой предопределенности служило лишь дополнительным толчком на роковом пути, словно осознание превратилось в незнание, но в незнание особого рода, в которое никто, и прежде всего он сам, не мог поверить.

Но позже в школе, со свойственным детям непостоянством, он вдруг забыл о своем предчувствии. Вместе с ним сидел один из его мучителей, мальчик по имени Турки, самый старший и самый отстающий в классе. Он единственный из всех, взяв несколько уроков бокса, умел работать кулаками по всем правилам искусства. Жесткое угловатое лицо, стриженные ежиком волосы, приплюснутый нос и тонкие губы, толстый шерстяной спортивный свитер — все придавало ему вид профессионального боксера. Турки ничего не понимал в латыни, но, когда после школы, на улице, в кругу ребят он поднимал узловатую руку, чтобы вынуть изо рта малюсенький окурок, и, согнав морщины на низком лбу, заявлял авторитетно: "По-моему, чемпионат выиграет Колуччи", все мальчишки умолкали, преисполнившись уважения. Турки, который при надобности мог, взявшись двумя пальцами за нос, сдвинуть его в сторону и продемонстрировать, что у него, как у настоящих боксеров, сломана носовая перегородка, занимался не только кулачным боем, но и игрой в мяч и другими популярными грубыми видами спорта. К Марчелло Турки относился с сарказмом, со сдержанной жестокостью. Два дня тому назад именно Турки держал Марчелло за руки, пока другие натягивали на него юбку. Помнивший об этом, Марчелло решил, что наконец-то нашел возможность завоевать уважение неприступного, презиравшего его одноклассника.

Улучив момент, когда преподаватель географии отвернулся, чтобы показать длинной указкой карту Европы, Марчелло торопливо написал в тетради: "Сегодня у меня будет настоящий пистолет" — и пододвинул тетрадь к Турки. Тот, несмотря на свое невежество, в том, что касалось поведения, был учеником примерным. Он сидел всегда неподвижно, внимательно слушая учителей, производя почти пугающее впечатление своей невыразительной и тупой серьезностью. Всякий раз, когда Турки вызывали, Марчелло глубоко поражала его неспособность ответить на простейшие вопросы, и он спрашивал себя, о чем Турки думает на уроках, зачем, ничего не делая, изображает такое прилежание? Теперь же, когда Турки увидел тетрадь, он сделал нетерпеливый жест, означавший: "Оставь меня в покое. Не видишь, что я слушаю урок?" Но Марчелло толкнул его локтем, и тогда Турки, не поворачивая головы, скосил глаза и прочел написанное. Затем взял карандаш и в свою очередь написал: "Не верю". Задетый за живое, Марчелло поспешно приписал: "Честное слово". Недоверчивый Турки парировал: "Какой марки?" Этот вопрос смутил Марчелло, но, чуть поколебавшись, он ответил: "Вильсон". Он перепутал название с "Бенетоном", услышанным как-то раз именно от Турки. Турки сразу написал: "Никогда о таком не слыхал". Марчелло ответил: "Завтра принесу его в школу". Тут диалог их внезапно прервался, так как учитель вызвал Турки и спросил, какая самая большая река в Германии. Как обычно, Турки встал и после долгих размышлений признался без всякого смущения, с почти спортивной честностью, что он этого не знает. Тут открылась дверь, и в класс заглянул школьный служитель, объявив о конце занятий.

Позже, спеша по улицам к платановому бульвару, Марчелло думал о том, что должен любой ценой добиться того, чтобы Лино сдержал обещание. Марчелло понимал, что Лино даст ему оружие лишь в том случае, если захочет, и все же по дороге размышлял о том, как повести себя, чтобы достичь поставленной цели. Не понимая истинных причин волнения Лино, Марчелло с инстинктивным, почти женским кокетством догадывался, что самый верный способ завладеть пистолетом был подсказан ему в субботу самим Лино: надо не обращав на шофера внимания, не принимать его предложений, не снисходить к его мольбам, словом, повысить собственную ценность в его глазах, наконец, согласиться сесть в машину, лишь будучи уверенным, что он получит пистолет. Мальчик не мог объяснить, почему Лино так влекло к нему, почему он мог шантажировать шофера. Тот же инстинкт, что толкал его на шантаж, подсказывал ему, что в его отношениях с шофером было что-то необычное, что-то неприятное и загадочное. Но мысли его занимал пистолет, а с другой стороны, нельзя было сказать, что происходящее и выпавшая ему на долю почти женская роль были ему неприятны. Появившись на бульваре весь потный от бега, Марчелло подумал, что единственное, чего он хотел бы избежать, так это того, чтобы Лино снова обнял его за талию, как он сделал это в коридоре виллы при их первой встрече.

Как и в субботу, небо было грозовое, затянутое облаками, дул теплый ветер, все взметавший на своем пути — в воздухе носились опавшие листья, бумажки, пух, сучья, пыль. На бульваре ветер, пронесшись над грудой сухих листьев, поднял их ввысь, к обнаженным ветвям платанов. Марчелло с удовольствием наблюдал, как листья кружились в воздухе на фоне сумрачного неба, похожие на мириады желтых ладошек с растопыренными пальцами, а потом, опустив глаза, увидел сквозь множество кружащихся золотых листьев длинный черный сверкающий автомобиль, остановившийся возле тротуара. Сердце его забилось сильнее, он и сам не знал почему, но тем не менее, следуя своему плану, он не замедлил шаг и пошел вперед, навстречу машине. Он не спеша поравнялся с ней, и вдруг, словно по команде, дверца открылась, и Лино, без фуражки, выглянул наружу и спросил:

— Марчелло, хочешь сесть?

Марчелло не мог не удивиться столь серьезному предложению после всех клятв, данных Лино во время их первой встречи. Значит, Лино хорошо знал себя, подумал мальчик, и было просто смешно видеть, что шофер поступает именно так, как сам предсказывал, несмотря на свои благие намерения. Марчелло продолжал идти, словно ничего не слышал, и с тайным удовлетворением отметил, что машина тронулась с места и поехала за ним. Широкий тротуар был пустынен, насколько хватало глаз, и тянулся между ровными рядами строений с многочисленными окнами и склоненными стволами платанов. Машина медленно следовала за мальчиком с тихим урчанием, нежно звучащим для слуха. Метров через двадцать автомобиль обогнал его и остановился на некотором расстоянии впереди. Потом дверца вновь открылась. Марчелло прошел мимо, не оглядываясь, и снова услышал страстный, умоляющий голос:

— Марчелло, садись… прошу тебя… забудь, что я сказал тебе вчера… Марчелло, ты меня слышишь?

Марчелло ничего не мог с собой поделать, но голос был ему противен: что это Лино так разнылся? К счастью, на бульваре никого не было, не то ему было бы стыдно. Тем не менее, не желая совершенно отнимать у мужчины надежду, Марчелло, хотя и обогнал машину, полуобернулся и поглядывал назад, словно призывая Лино проявить большую настойчивость. Он поймал себя на том, что взгляд его был почти призывен, и тут же испытал — в этом не было сомнений — чувство приятного унижения и естественного притворства; то же самое чувство возникало у него два дня назад, когда приятели надели на него юбку. Словно в глубине души он был бы не прочь сыграть роль рассерженной и кокетливой женщины и даже был предрасположен к этому от природы. Тем временем машина снова поехала за ним. Марчелло раздумывал, не пора ли уступить, и, по размышлении, решил, что момент еще не пришел. Машина ехала теперь рядом с ним, замедлив ход. Он услышал звавший его мужской голос: "Марчелло…", и сразу вслед за тем раздался внезапный гул удалявшегося автомобиля. Марчелло испугался, что Лино потеряет терпение и уедет, его охватил ужас при мысли, что завтра он явится в школу с пустыми руками. Он бросился за машиной, крича: "Лино… Лино, остановись, Лино!" Но ветер уносил его слова, рассеивая их вместе с опавшими листьями, кружа в томительном и звонком вихре. Машина уменьшалась на глазах. Разумеется, Лино не услышал его и уехал, у него теперь не будет пистолета, и Турки станет снова издеваться над ним.

Потом Марчелло понял, что Лино поехал вперед только для того, чтобы подождать его у перекрестка. Он перевел дыхание и, успокоившись, зашагал нормальным шагом.

В нем поднялась обида на Лино за то, что тот заставил его пережить унизительные мгновения страха, и во внезапном порыве злобы Марчелло с хорошо рассчитанной жестокостью решил заставить Лино расплатиться за это. Не спеша он дошел до перекрестка. Машина стояла там, длинная, черная, сверкая хромированными частями старинного кузова. Марчелло собрался было обойти ее: вдруг дверца открылась, и Лино выглянул наружу.

Марчелло, — проговорил он с отчаянной решимостью, — забудь то, что я сказал тебе в субботу… Ты слишком добросовестно выполнил свой долг… Иди сюда, Марчелло.

Марчелло остановился у капота, сделал шаг назад и сказал холодно, не глядя на мужчину:

— Нет, не пойду… но не потому, что в субботу ты не велел мне этого делать… а потому, что не хочу!

— А почему ты не хочешь?

— Потому что… Почему я должен сесть в машину?

— Чтобы доставить мне удовольствие…

— Я вовсе не хочу доставлять тебе удовольствие.

— Почему? Я тебе неприятен?

— Да, — ответил Марчелло, опустив глаза и поигрывая ручкой двери.

Он понимал, что выражение лица у него сердитое, упрямое, враждебное, но не знал, что это: притворство или искреннее поведение? Разумеется, перед Лино он ломал комедию, но почему тогда испытывал такое сильное и сложное чувство, смесь тщеславия, унижения, жестокости и злобы? Он услышал, как Лино тихо, ласково рассмеялся, а потом спросил:

— А почему я тебе неприятен?

Марчелло поднял глаза и взглянул прямо на мужчину. В самом деле, Лино был ему неприятен, но мальчик никогда не задавался вопросом почему. Он посмотрел на аскетичное в своей суровой худобе лицо и понял, почему Лино не вызывал в нем симпатии: потому что лицо его принадлежало человеку двуличному, и эта фальшь выражалась физически, ее выдавал прежде всего рот: тонкогубый, сухой, презрительный и, на первый взгляд, целомудренный, но, когда улыбка раздвигала губы, обнажалась блестящая воспаленная слизистая оболочка, словно увлажненная желанием. Марчелло поколебался, глядя на Лино, который, улыбаясь, ждал его ответа, а потом искренне сказал:

— Ты мне неприятен, потому что у тебя слюнявый рот.

Улыбка Лино исчезла, он помрачнел:

Что за глупости ты выдумываешь? — Потом, сразу овладев собой, сказал с шутливой непринужденностью: — Итак, синьор Марчелло… желаете сесть в вашу машину?

— Я сяду, — сказал Марчелло, наконец решившись, — с одним условием.

— С каким?

— Если ты мне действительно дашь пистолет.

— Договорились… а теперь садись.

— Нет, ты должен дать мне его сейчас, сию минуту, — упрямо настаивал Марчелло.

Но у меня его нет с собой, Марчелло, — искренне ответил мужчина. — В субботу он остался у меня в комнате… сейчас мы поедем домой и возьмем его.

— Тогда я не поеду, — неожиданно для самого себя решил Марчелло. — До свидания.

Он сделал шаг, словно собираясь уйти, и на сей раз Лино потерял терпение.

— Да садись же, не будь ребенком! — воскликнул он. Высунувшись, он схватил Марчелло за руку и втащил его на сиденье рядом с собой. — Сейчас мы быстро поедем домой, — прибавил он, — и я обещаю тебе, что ты получишь пистолет…

Марчелло, в глубине души довольный тем, что его силой заставили сесть в машину, не запротестовал, ограничившись тем, что надулся как маленький. Лино проворно захлопнул дверцу, включил мотор, и машина тронулась.

Долгое время они молчали. Лино не был расположен к разговору, вероятно, подумал Марчелло, он слишком доволен, чтобы беседовать. Что до него самого, то ему сказать было нечего: если бы Лино дал ему пистолет, он на следующий день принес бы его в школу и показал Турки. Дальше этих простых и приятных предположений его мысли не шли. Он боялся только, как бы Лино не обманул его. Он решил, что в этом случае как-нибудь исхитрится, чтобы довести Лино до отчаяния и заставить его сдержать слово.

Сидя неподвижно, со связкой книг на коленях, Марчелло смотрел, как до самого конца бульвара тянутся платаны и большие дома. Когда машина начала подъем, Лино как бы в заключение долгого размышления спросил:

— Кто же научил тебя быть таким кокетливым, Марчелло?

Марчелло, не вполне понимая значение слова, заколебался, прежде чем ответить. Мужчина, казалось, заметил его наивное неведение и добавил:

— Я хочу сказать, таким хитрым.

— А что? — спросил Марчелло.

— Да так.

— Это ты хитрый, — возразил Марчелло. — Обещаешь мне пистолет, а сам не даешь.

Лино рассмеялся и хлопнул рукой по голой коленке Марчелло:

— Да, сегодня я схитрил. — Марчелло в растерянности отодвинул ногу. Лино, по-прежнему держа руку на его колене, добавил ликующе: — Знаешь, Марчелло, я так рад, что ты пришел сегодня… Как я подумаю, что в субботу просил тебя не обращать на меня внимания и не приходить, то понимаю, каким глупцом можно иногда быть… настоящим глупцом… Но, к счастью, у тебя больше здравого смысла, чем у меня, Марчелло.

Марчелло ничего не ответил. Он не очень хорошо понимал, что говорил ему Лино, а, с другой стороны, рука, лежавшая на его колене, мешала ему. Он несколько раз пытался отодвинуться, но Лино руку не убирал. К счастью, на одном из поворотов им навстречу выехала машина. Марчелло сделал вид, что испугался, и воскликнул: "Осторожно, мы сейчас столкнемся с этой машиной!", и тогда Лино убрал руку, чтобы вывернуть руль. Марчелло вздохнул с облегчением.

Вот и деревенская дорога, тянущаяся между крепостной стеной и изгородями, вот подъезд с воротами, выкрашенными в зеленый цвет, вот ведущая к дому дорога, обсаженная маленькими общипанными кипарисами, а в глубине — сверкающая стеклами веранда. Марчелло заметил, что, как и в прошлый раз, ветер гнул кипарисы, а небо было хмурым, грозовым. Машина остановилась, Лино соскочил на землю и помог Марчелло выйти, затем они направились к галерее. На сей раз Лино шел не впереди, а крепко держал мальчика за локоть, словно боясь, что тот убежит. Марчелло хотел было сказать, чтобы Лино не сжимал ему так сильно руку, но не успел. Одним прыжком, чуть ли не приподнимая Марчелло над полом, Лино пересек гостиную и втолкнул его в коридор. Здесь, совершенно неожиданно, он грубо схватил мальчика за шиворот и сказал:

— Какой же ты дурачок… Почему ты не хотел прийти?

Голос его звучал теперь не шутливо, а хрипло, надтреснуто, хотя по инерции нежно. Удивленный Марчелло поднял глаза, чтобы взглянуть Лино в лицо, но ощутил сильный толчок. Лино втолкнул его в комнату подобно тому, как, схватив за загривок, отшвыривают прочь кошку или собаку. Марчелло увидел, как Лино закрыл дверь на ключ, спрятал его в карман и повернулся к нему с выражением радости и яростного торжества. Лино крикнул:

Ну, а теперь довольно… Ты будешь делать то, что я хочу… хватит, Марчелло, тиран, маленькая дрянь, хватит… марш, слушаться и больше ни слова.

Он проговорил эту тираду с презрением и превосходством, с грубой радостью, почти со сладострастием. И Марчелло, хотя и находился в полном замешательстве, все же заметил, что речь Лино бессмысленна, что она скорее звучит как торжествующая песнь, нежели выражает какие-то мысли и распоряжения. Испуганный, пораженный, Марчелло смотрел, как Лино большими шагами ходит по комнате взад и вперед, как он снял фуражку и бросил ее на подоконник, скомкал висевшую на стуле рубашку и запер ее в ящик, разгладил смятое покрывало, но в этих обыденных жестах таилась ярость, полная неясного смысла. Продолжая выкрикивать бессвязные фразы повелительным властным тоном, Лино сорвал висящее в изголовье кровати распятие и с демонстративной резкостью швырнул его на дно ящика комода. Марчелло понял, что этим жестом Лино хотел дать понять, что отбросил прочь последние угрызения совести. Словно в подтверждение его страхов Лино вытащил из ящика ночного столика столь желанный пистолет и, показывая его, прокричал:

— Видишь?.. Но ты его никогда не получишь… ты должен делать то, что я велю, без всяких подарков, без пистолетов… хочешь не хочешь!

Так оно и есть, подумал Марчелло, как он и опасался, Лино решил обмануть его. Марчелло почувствовал, что побелел от гнева, и сказал:

— Дай мне пистолет, и я уйду.

Ничего не получишь, ничего… хочешь не хочешь. — Лино, потрясая пистолетом, другой рукой схватил Марчелло и швырнул его на кровать.

Марчелло упал на спину, но толчок был такой сильный, что он ударился головой об стену. Тотчас же Лино, внезапно перейдя от жестокости к кротости и от приказов к мольбам, опустился перед ним на колени. Он стонал и называл Марчелло по имени, затем обнял обеими руками его колени. Пистолет лежал на кровати, чернея на белом покрывале. Марчелло посмотрел на стоящего на коленях Лино, который то поднимал к нему умоляющее лицо, залитое слезами и горящее желанием, то опускал его, чтобы потереться о ноги мальчика, как это делают преданные псы. Марчелло схватил пистолет и с усилием вскочил на ноги. Лино, вероятно, подумав, что Марчелло хочет броситься ему в объятия, разжал руки и позволил ему встать. Марчелло сделал шаг на середину комнаты и обернулся.

Позже, думая о том, что случилось, Марчелло вспоминал, что одно лишь прикосновение к рубчатой рукоятке оружия пробудило в нем чувство беспощадности и жестокости, но в тот момент он ощущал только сильную головную боль от удара об стену и одновременно гнев и острое отвращение к Лино. Тот по-прежнему стоял на коленях возле кровати. Но увидев, что Марчелло сделал шаг назад и прицелился, он обернулся, не поднимаясь с колен, и, раскинув руки в театральном жесте, крикнул, паясничая:

— Стреляй, Марчелло… убей меня… да, пристрели меня как собаку!

Марчелло показалось, что он никогда так не ненавидел Лино, как в этот миг — из-за отталкивающей смеси чувственности и строгости, раскаяния и бесстыдства. Испытывая ужас и вместе с тем сознавая, что делает, словно движимый необходимостью выполнить просьбу этого мужчины, Марчелло нажал на курок. Эхо выстрела прогремело в маленькой комнате. Мальчик увидел, как Лино упал на бок, потом приподнялся, повернувшись к нему спиной, цепляясь обеими руками за край кровати, завалился на кровать и затих. Марчелло приблизился к нему, положил пистолет на подоконник, тихо позвал: "Лино", а потом, не дожидаясь ответа, пошел к двери. Но она оказалась заперта, а ключ, как он помнил, Лино вынул из замочной скважины и положил в карман. Марчелло поколебался, ему было противно рыться в карманах мертвеца. Взгляд его упал на окно, и он вспомнил, что находится на первом этаже. Взобравшись на подоконник, он поспешно огляделся, бросив осторожный взгляд на площадку и стоявший там автомобиль: он понимал, что если кто-то в этот момент пройдет мимо, то увидит его, сидящего на подоконнике. Однако иного выхода не было. К счастью, рядом никого не оказалось, и за редкими деревьями, окружавшими площадку, голая холмистая местность, насколько хватало глаз, была пустынна. Он спрыгнул с подоконника, взял связку книг с сиденья машины и не спеша направился к воротам. Пока он шел, в его сознании, как в зеркале, все время отражался собственный образ: мальчик в коротких штанах, со стопкой книг под мышкой, идет по кипарисовой аллее, — образ непонятный, полный тревожных, пугающих предчувствий.