Конформист

Моравиа Альберто

ЭПИЛОГ

 

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Наступил вечер, и Марчелло, который провел весь день, лежа в кровати, куря и размышляя, встал и подошел к окну. В бледно-зеленом свете летних сумерек казавшиеся черными здания, со всех сторон окружавшие его дом, поднимались вокруг голых цементных дворов, украшенных маленькими зелеными клумбами и подстриженными миртовыми изгородями. Кое-где поблескивали красные окна, и в комнатах для прислуги можно было видеть камердинеров в полосатых рабочих куртках, кухарок в белых передниках, хлопочущих по хозяйству, снующих между лакированными шкафами гардеробов и беспламенными конфорками электрических плит. Марчелло поднял глаза, устремив взор поверх балконов. Последние пурпурные дымки заката таяли в вечернем небе. Потом он глянул вниз и увидел, как во двор въехала и остановилась машина, из нее вышел водитель с большой белой собакой, которая тут же принялась бегать между клумбами, скуля и лая от радости. Это был богатый, совсем новый квартал, выстроенный в последние годы, и, глядя на эти дворы и окна, никто бы не подумал, что война длится уже четыре года и что в этот день правительство, пробывшее у власти двадцать лет, пало. Никто, кроме него и всех тех, кто находился в том же положении, что и он. На мгновение ему представился ослепительный образ божественного жезла, висящего над большим городом, мирно раскинувшимся под ясным небом, и поражающего то тут, то там отдельные семьи, ввергая их в ужас, уныние и горе, в то время как соседи остаются невредимыми. Его семья была среди тех, кого поразил удар, он знал и предвидел это с самого начала войны, — обычная семья, как многие другие, с тем же укладом и домашними привычками, абсолютно нормальная, именно такую нормальность он упорно искал годами, и вот теперь она оказывалась сугубо внешней, сотканной из ненормальности. Он вспомнил, как сказал жене в тот день, когда в Европе разразилась война: "Если бы мое поведение было логичным, сегодня я должен был бы покончить с собой", вспомнил, какой ужас вызвали у нее эти слова. Она будто знала, что в них крылось не просто предчувствие неблагоприятного хода событий. Он снова спросил себя, знала ли Джулия его подлинную суть, догадывалась ли о его участии в убийстве Квадри, и вновь ему показалось невозможным, чтобы она знала, хотя, по некоторым признакам, можно было предположить обратное.

Теперь он с абсолютной ясностью отдавал себе отчет в том, что поставил, как говорится, не на ту лошадь, но почему он сделал именно эту ставку и почему лошадь проиграла — это ему было непонятно, если не считать фактов, очевидных для всех. Но он хотел быть уверен, что все, что случилось, должно было случиться, то есть он не мог сделать ни другую ставку, ни добиться иного результата: эта уверенность была ему куда нужнее, чем освобождение от мук совести, которых он не испытывал. Действительно, единственное, чего он не мог себе простить, — это то, что он ошибся, а значит, в том, что он делал, не было безусловной, фатальной необходимости. В общем, он сознательно или неосознанно проигнорировал возможность поступить иначе. Но если бы у него появилась уверенность, что это не так, тогда он смог бы обрести согласие с самим собой. Иными словами, он должен был быть уверен, что признает собственную судьбу и принимает ее такой, какая она есть, полезной для себя и других, возможно, в отрицательном плане, но все же полезной.

В сомнении его утешала мысль о том, что, если он и совершил ошибку, чего нельзя было исключить, его ставка была выше, чем у других, чем у тех, кто находился в одинаковом с ним положении. Это было утешение в гордыне, единственное, которое ему оставалось. Другие смогли бы завтра сменить убеждения, партию, жизнь, даже характер; для него, напротив, это было невозможно, и не только по отношению к другим, но и к самому себе. Он сделал то, что сделал, руководствуясь только личными мотивами, вне всякой общности с другими. Измениться, даже если бы это было ему позволено, значило бы отказаться от самого себя. Среди всех возможных способов самоуничтожения именно этого он хотел бы избежать.

Тогда он подумал, что если и ошибся, то его первой и самой главной ошибкой было желание избавиться от своей ненормальности и обрести любую нормальность, чтобы можно было общаться с окружающими. Эта ошибка была порождена мощным инстинктом, но, к сожалению, нормальность, в которую этот инстинкт воплотился, оказалась всего лишь пустой формой, внутри нее все было ненормально и несостоятельно. При первом же ударе форма рассыпалась на куски, а инстинкт, такой оправданный, такой человечный, превратил Марчелло из жертвы, которой он был, в палача. В общем, его ошибка была не столько в убийстве Квадри, сколько в том, что он пытался избавиться от первородного греха в своей жизни неподходящими средствами. Но он, не переставая, спрашивал себя: могло ли все сложиться иначе?

Нет, не могло, подумал он, отвечая самому себе. Лино должен был посягнуть на его невинность, а он, защищаясь, должен был убить его, а потом, чтобы избавиться от порожденного случившимся чувства ненормальности, должен был искать нормальность тем способом, каким он ее искал. И чтобы добиться нормальности, он должен был заплатить цену, соответствующую грузу ненормальности, от которой хотел освободиться. Этой ценой и была смерть Квадри. Таким образом, все было предопределено, хотя и принято им без принуждения, точно так же все было одновременно справедливо и несправедливо.

Он не столько думал об этих вещах, сколько ощущал их с острой и мучительной тревогой, от которой пытался избавиться и с которой боролся. Он хотел быть спокойным и безразличным, наблюдать за крахом собственной жизни как за грозным, но далеким зрелищем. Тревога же, напротив, свидетельствовала о том, что события вызывают в нем панику, хотя он и старался анализировать их трезво. Впрочем, в данный момент было трудно отделить трезвость от страха, и, возможно, лучшей манерой поведения была, как всегда, невозмутимость и полная достоинства сдержанность. В конце концов, подумал он, как бы подводя итог своим скромным амбициям, терять ему было нечего, разве что считать потерей отказ от заурядного положения государственного чиновника, от этого дома, за который надо было платить в рассрочку в течение двадцати пяти лет, от машины — за нее тоже следовало расплатиться за два года — и других жизненных удобств, которые, как ему казалось, он должен был предоставить Джулии. Ему в самом деле нечего было терять, и, если бы в эту минуту его пришли арестовывать, скудость полученных им от службы материальных благ поразила бы самих его врагов.

Он отошел от окна и повернулся лицом к комнате. Это была спальня с большой кроватью, как того хотела Джулия. Из блестящего темного красного дерева, с ручками и украшениями из бронзы, подделка под стиль ампир. Ему пришло в голову, что и спальня куплена в рассрочку и что они закончили выплаты всего год назад. "Вся наша жизнь — в рассрочку, — с сарказмом подумал он, снимая со стула пиджак и надевая его, — но последние взносы — самые крупные, и нам никогда не удастся выплатить их". Он поправил ногой сдвинувшийся прикроватный коврик и вышел из комнаты.

Марчелло дошел до конца коридора и остановился у прикрытой двери, из-за которой выбивался свет. Это была комната дочери, он вошел и задержался на пороге, почти не веря привычной семейной сцене, представшей его глазам. Комната была маленькая и обставлена в изящном красочном стиле, свойственном комнатам, где живут и спят дети. Лакированная мебель была розового цвета, занавески — голубенькие, стены оклеены обоями с цветочными корзинками. На ковре, тоже розовом, были в беспорядке разбросаны многочисленные куклы разной величины и другие игрушки. Девочка, Лучилла, была уже в кровати, а жена сидела у ее изголовья. Джулия, разговаривавшая с дочкой, едва повернулась при его появлении и бросила на него долгий взгляд, но не произнесла ни слова. Марчелло взял один из лакированных стульчиков и тоже сел возле кровати. Девочка сказала:

— Добрый вечер, папа.

— Добрый вечер, Лучилла, — ответил Марчелло, глядя на нее.

Это была темноволосая хрупкая девочка, с круглым личиком, огромными томными глазами и очень тонкими чертами лица, почти жеманными в своей чрезмерной нежности. Он и сам не знал почему, но в эту минуту ему показалось, что она слишком прелестна и к тому же осознает свое очарование, это предполагало невинное кокетство с ее стороны и неприятно напомнило Марчелло его мать, на которую девочка была очень похожа. Кокетство проявлялось в том, как она, разговаривая с ним или с матерью, поводила большими бархатными глазами, что выглядело странно в шестилетней девочке, а также в крайней, почти невероятной уверенности, с которой она разговаривала. Одетая в голубую рубашку, всю в кружевах и оборках, она сидела на кровати, сложив руки для вечерней молитвы, которую прервал приход отца.

Ну же, Лучилла, не останавливайся, — добродушно сказала мать, — давай повторяй за мной молитву.

Я не останавливаюсь, — ответила девочка, подняв к потолку глаза с нетерпеливой самодовольной гримасой, — это ты, когда вошел папа, замолчала… ну и я тоже.

Ты права, — спокойно заметила Джулия, — но ты сама знаешь молитву, могла бы продолжать и без меня; когда ты подрастешь, я больше не буду ее тебе подсказывать… все же надо молитву прочесть.

Ну вот, видишь, ты заставляешь меня терять время… я устала, — сказала девочка, слегка пожав плечами, но не разнимая рук, — ты начинаешь спорить, а мы бы уже прочли молитву.

Давай, — повторила Джулия, невольно улыбнувшись, — начнем сначала: Богородице Дево, радуйся, Благодатная Марие…

Девочка повторила тягучим голосом:

— Богородице Дево, радуйся, Благодатная Марие…

— Господь с тобою; благословена ты в женах…

Господь с тобою; благословена ты в женах… Можно мне передохнуть минутку? — спросила девочка.

— Почему? — удивилась Джулия. — Ты уже устала?

Целый час ты меня так держишь, со сложенными руками, — сказала девочка, разняв руки и взглянув на отца. — Когда папа вошел, мы уже прочли половину молитвы. — Она растирала ладонями руки, нарочно, с кокетством подчеркивая свою усталость, и вдруг без всякого перехода спросила: — Папа, а ты никогда не молишься?

Мы молимся вечером, перед тем как уснуть, — поспешно ответила Джулия.

Но девочка вопросительно и, как показалось Марчелло, недоверчиво смотрела на него. Он поспешил подтвердить слова жены:

— Конечно, каждый вечер, перед тем как лечь спать.

А теперь ложись и спи, — сказала Джулия, вставая и стараясь уложить дочь. Ей это удалось не без труда, ибо девочка вовсе не была расположена спать. Джулия натянула ей до подбородка простыню, служившую одеялом.

Мне жарко, — сказала девочка, ударяя ногами в простыню. — Мне очень жарко.

Завтра мы поедем к бабушке, и тебе больше не будет жарко, — ответила Джулия.

— А где бабушка?

— За городом… там прохладно.

— Где это?

Я тебе столько раз говорила: в Тальякоццо — там прохладно, и мы проведем там все лето.

— А мы не увидим там самолетов?

— Нет, самолетов мы больше не увидим.

— Почему?

— Потому что война кончилась.

— А почему война кончилась?

Потому, что кончается на "у", — резко, но без недовольства сказала Джулия. — Хватит задавать вопросы, спи, завтра утром нам рано уезжать, а сейчас я пойду тебе за лекарством.

Она вышла, оставив мужа с дочерью.

Папа, — сразу же спросила девочка, садясь в кровати, — ты помнишь кошку соседей, которые живут внизу?

Да, — ответил Марчелло, вставая со стула и присаживаясь на край кровати.

— Она родила четырех котят.

— И что же?

Гувернантка этих девочек сказала мне, что, если я хочу, они могут дать мне одного котенка. Можно мне его взять? Я бы увезла его с собой в Тальякоццо.

— Когда же родились котята?

— Позавчера.

Тогда это невозможно, — сказал Марчелло, гладя девочку по голове, — котята должны остаться с матерью, пока она кормит их молоком. Ты возьмешь его, когда вернешься из Тальякоццо.

— А если мы не вернемся из Тальякоццо?

Почему же мы не должны вернуться? Вернемся в конце лета, — ответил Марчелло, накручивая на палец темные мягкие волосы дочери.

Ах, ты мне делаешь больно, — тут же пожаловалась девочка.

Марчелло убрал руку и сказал, улыбаясь:

Зачем ты говоришь, что я тебе делаю больно? Ты же знаешь, что это неправда.

Нет, ты сделал мне больно, — с напором ответила она и подняла руки к вискам по-женски своенравным жестом. — Теперь у меня начнется ужасная головная боль.

Тогда я буду дергать тебя за уши, — весело сказал Марчелло. Он осторожно приподнял волосы над маленьким круглым розовым ухом и чуть дернул его, встряхнув, как колокольчик.

Ай-ай-ай, — пронзительно закричала девочка, притворяясь, что ей больно, лицо ее покрылось легким румянцем, — ай-ай, ты мне делаешь больно!

Смотри, какая ты врунишка, — упрекнул ее Марчелло, отпустив ухо, — ты же знаешь, что лгать — нехорошо.

На этот раз, — рассудительно сказала она, — могу тебе поклясться, что ты в самом деле сделал мне больно.

Хочешь, я дам тебе куклу на ночь? — спросил Марчелло, взглянув на ковер, где были раскиданы игрушки.

Она бросила на кукол спокойно-презрительный взгляд и самодовольно ответила:

— Как хочешь.

Что значит "как хочешь"? — улыбаясь, спросил Марчелло. — Ты говоришь так, словно делаешь мне одолжение… разве тебе не приятно спать с куклой?

Приятно, — призналась она, — дай мне, — она поколебалась, глядя на ковер, — дай мне вон ту, в розовом платье.

Марчелло огляделся:

— Но они все в розовом.

Розовое бывает разное, — сказала девочка нетерпеливо с умным видом, — розовое на этой кукле такое же, как розовое у роз на балконе.

Вот эту? — спросил Марчелло, беря с ковра самую красивую и самую большую куклу.

Сразу видно, что ты ничего не понимаешь, — сурово изрекла девочка.

Она внезапно спрыгнула с кровати, пробежала босиком по ковру и подобрала с пола довольно уродливую тряпичную куклу со сплющенным почерневшим лицом, поспешно вернулась в кровать и сказала.

— Вот, все в порядке.

Она удобно устроилась под простыней, ласково прижавшись розовым безмятежным личиком к грязному изумленному лицу куклы. Вошла Джулия, держа в руках бутылку и ложку.

Давай, — сказала она, подходя к кровати, — прими лекарство.

Девочка не заставила себя просить. Послушно она приподнялась в постели и потянулась к матери, открыв рот, как птенец, ждущий корма. Джулия сунула ложку дочери в рот, а потом резко наклонила ее, выливая жидкость. Девочка снова улеглась на спину и сказала:

— Какое противное!

Ну, спокойной ночи, — сказала Джулия, наклоняясь и целуя дочь.

Спокойной ночи, мама, спокойной ночи, папа, — пронзительным голосом сказала девочка.

Марчелло тоже поцеловал ее в щеку и пошел за женой. Джулия погасила свет и закрыла дверь.

В коридоре, полуобернувшись, она сказала:

— Думаю, все готово.

Теперь в предательской тени Марчелло впервые заметил у Джулии распухшие, как от слез, глаза. Визит к дочке подбодрил его, но, увидев глаза жены, он снова испугался, что не сумеет держаться спокойно и твердо, как ему хотелось. Тем временем шедшая впереди Джулия вошла в столовую, небольшую комнату с круглым столом и буфетом. Стол был уже накрыт, в центре горела лампа, из открытого окна слышно было радио, и диктор запыхавшимся и торжественным голосом, каким обычно ведутся футбольные репортажи, объявил о падении фашистского правительства. Появилась горничная и, подав суп, снова вышла. Они начали есть, медленно, степенно. Радио неистовствовало. Диктор в восторженных выражениях лихорадочным голосом рассказывал, что большая толпа собралась на улицах города, приветствуя короля.

— Как это противно! — сказала Джулия, положив ложку и глядя в окно.

— Почему противно?

Еще вчера они рукоплескали Муссолини, несколько дней назад аплодировали папе, потому что надеялись, что он спасет их от бомбардировок, а сегодня восхваляют короля, сбросившего Муссолини.

Марчелло ничего не ответил. Взгляды Джулии и ее реакция на события общественной жизни были ему так хорошо известны, что он мог предсказать их. Это были взгляды и реакция человека простого, без всякого любопытства относящегося к глубинным причинам событий, движимого прежде всего личными мотивами и чувствами. Они молча доедали суп, пока радио продолжало изрыгать словесные потоки. Потом вдруг, после того, как горничная принесла второе блюдо, радио замолкло, и наступила тишина, и с тишиной вернулось ощущение удушливой жары неподвижной летней ночи. Они переглянулись, и Джулия спросила:

— Что ты теперь будешь делать?

Марчелло коротко ответил:

То же самое, что будут делать все те, кто находится в моем положении. Нас, тех, кто в это верил, в Италии было немало.

Джулия поколебалась, прежде чем заговорить, потом медленно произнесла:

— Нет, я имею в виду, что ты собираешься предпринять в деле Квадри?

Итак, она знала, может быть, знала всегда. Марчелло заметил, что при этих словах у него упало сердце, как это случилось бы лет десять назад, если бы кто-нибудь спросил: "Что ты собираешься предпринять в деле Лино?" Тогда он, если бы обладал даром предвидения, должен был ответить: "Убить Квадри". А теперь? Он положил вилку рядом с тарелкой и, с трудом сдерживая дрожь в голосе, ответил:

— Я не понимаю, о чем ты.

Он увидел, как она опустила глаза, скорчив гримасу, словно собиралась заплакать. Потом проговорила медленно и грустно:

В Париже Лина, возможно желая оторвать меня от тебя, сказала мне, что ты служишь в политической полиции.

— И что ты ей ответила?

Что для меня это не имеет значения. Что я твоя жена и люблю тебя, чем бы ты ни занимался. Что если ты делал это, значит, думал, что поступаешь хорошо.

Марчелло ничего не сказал, но поневоле был тронут этим проявлением верности, слепой и несокрушимой. Джулия нерешительно продолжала:

Но когда потом Квадри и Лина были убиты, я так испугалась, что и ты к этому причастен. С тех пор я только об этом и думала, но ничего не говорила тебе, потому что ты никогда не рассказывал мне о своей работе, и я думала, что у тебя есть на это веские причины.

— А что ты думаешь сейчас? — спросил Марчелло, помолчав.

Я? — сказала Джулия, подняв глаза и глядя на него. Марчелло увидел, что глаза у нее блестят, и понял, что ее слезы и были ответом. Тем не менее она выговорила с усилием: — Ты сам в Париже сказал мне, что визит к Квадри очень важен для твоей карьеры. Я думаю, что это могло быть правдой.

Он сразу сказал:

— Это правда.

И тут же понял, что Джулия до последней минуты надеялась, что он скажет "нет". И действительно, после его слов, как по сигналу, она бросилась на стол, уткнув лицо в руки, и зарыдала. Марчелло встал, подошел к ней, не нагибаясь, положил руку ей на голову и сказал:

Если хочешь, завтра мы расстанемся. Я провожу тебя с девочкой в Тальякоццо, а потом уеду, и больше ты меня не увидишь. Хочешь, сделаем так?

Джулия тут же перестала плакать, словно не поверила собственным ушам. Потом из сгиба руки, где она прятала лицо, до него донесся ее печальный и удивленный голос:

— Что ты такое говоришь? Расстаться? Дело не в этом. Я так боюсь за тебя. Что они теперь с тобой сделают?

Значит, подумал он, Джулия испытывала не отвращение к нему, не угрызения совести из-за смерти Квадри и Лины, а только страх за него, за его жизнь, за его будущее. Эта бесчувственность, усиленная любовью, произвела на него странное впечатление, словно, поднимаясь в темноте по лестнице, он поднял ногу в поисках ступеньки, а попал в пустоту и оказался на площадке. На самом-то деле он ждал и даже надеялся встретить отвращение и суровое осуждение. А вместо этого нашел только слепую, всепрощающую любовь. Он сказал с некоторым нетерпением:

— Ничего они со мной не сделают. Улик нет. И потом, я только выполнял приказ.

Он поколебался немного, испытывая стыд и вместе с тем отвращение к банальностям, но затем с усилием произнес:

— Я только выполнил свой долг как солдат.

Джулия тут же ухватилась за эту избитую фразу, которая не смогла успокоить даже агента Орландо.

— Да, я тоже так думала, — сказала она, поднимая голову, схватив его за руку и судорожно ее целуя, — и я все время говорила себе: в сущности, Марчелло — только солдат. Солдаты тоже убивают, потому что им приказывают. Он не виноват, что его заставили сделать некоторые вещи. Но ты не думаешь, что тебя могут схватить?.. Я уверена, что те, кто отдавал тебе приказы, удерут… а ты, хотя здесь и ни при чем и только выполнял свой долг, — поплатишься.

Она перевернула его руку и с той же страстью стала целовать теперь ладонь.

Успокойся, — сказал Марчелло, лаская ее, — у них сейчас хватает других дел, они не станут искать меня.

Но люди такие злые. Достаточно, чтобы кто-то один пожелал тебе зла. Они донесут на тебя. И потом, всегда так получается: воротилы, те, кто командует и наживает миллионы, уносят ноги, а мелкая сошка вроде тебя, те, кто выполнял свой долг и не скопил ни гроша, будут расплачиваться… ах, Марчелло, я так боюсь!

— Не бойся, все уладится.

— Ах, я знаю, что не уладится, и я чувствую… и потом, я так устала.

Джулия говорила теперь, прижавшись лицом к его руке, но больше не целовала ее.

После того, как у нас появилась Лучилла, я хоть и знала, чем ты занимаешься, думала, что теперь у меня все в порядке: у меня есть дочь, муж, которого я люблю, у меня есть дом, семья, я счастлива, по-настоящему счастлива… впервые в жизни я была счастлива, мне это казалось невероятным… я просто не могла в это поверить… и все время боялась, что все вдруг кончится и счастье мое не продлится… и в самом деле, оно было недолгим, теперь мы вынуждены бежать… ты потеряешь работу, и неизвестно, что они с тобой сделают… и нашей бедняжке будет хуже, чем если бы она была сиротой… и все придется начинать сначала… а может быть, будет невозможно начать сначала, и наша семья будет разрушена.

Она снова зарыдала и уткнулась лицом в руку.

Марчелло вдруг вспомнил о мелькнувшем у него в сознании образе: божественный жезл, безжалостно поразивший всю его семью — его, виновного, невинных жену и дочь, и мысленно вздрогнул. Кто-то постучал в дверь, и он крикнул служанке, что они уже поели и она им больше не нужна. Затем, наклонившись к Джулии, ласково сказал:

Прошу тебя, больше не плачь и успокойся. Наша семья не будет разрушена. Мы уедем в Америку, в Аргентину, и начнем новую жизнь. У нас и там будет дом, там буду я, будет Лучилла… верь мне, увидишь, что все встанет на свое место.

Джулия подняла к нему залитое слезами лицо и спросила с внезапной надеждой:

— Мы поедем в Аргентину… но когда?

— Как только будет можно… как только война действительно кончится.

— А пока?

А пока уедем из Рима и обоснуемся в Тальякоццо. Там нас никто не будет искать. Увидишь, все будет хорошо.

Джулию, казалось, ободрили эти слова, но особенно, подумал Марчелло, увидев, как она встает и сморкается, твердый тон, которым они были произнесены.

Извини меня, — сказала она, — я просто дурочка… я должна помогать тебе, а вместо этого плачу, как глупенькая.

Она начала убирать со стола, унося тарелки и ставя их на буфет. Марчелло подошел к окну, и, облокотившись на подоконник, выглянул на улицу. Сквозь матовые окна дома напротив, на каждом этаже, до самого неба, приглушенно светили лампы на лестничных клетках. В глубоких дворах сгущалась черная, словно уголь, тень. Ночь была тихой и теплой, даже прислушавшись, нельзя было различить никакого другого шума, кроме шипения насоса в саду, с помощью которого кто-то поливал в темноте клумбы. Марчелло предложил, обернувшись:

— Хочешь прогуляться по центру?

Зачем? — спросила она. — Для чего? Кто знает, какая там толпа.

Зато ты увидишь, — почти мягко сказал он, — как падает диктатура.

И потом Лучилла… я не могу оставить ее одну… а вдруг прилетят самолеты?

— Не волнуйся, сегодня ночью они не прилетят.

Зачем ехать в центр? — вдруг запротестовала она. — В самом деле, я тебя не понимаю. Хочешь нарочно пострадать. Какое в этом удовольствие?

— Оставайся, — сказал он, — я поеду один.

Нет, тогда я тоже поеду, — вдруг сказала она. — Если с тобой что-нибудь случится, я хочу при этом быть… а о девочке позаботится служанка.

— Не бойся, сегодня ночью самолеты не прилетят.

— Пойду переоденусь, — сказала она и вышла из комнаты.

Оставшись один, Марчелло снова подошел к окну. Кто-то, какой-то мужчина, спускался по лестнице дома напротив. За матовыми стеклами, переходя с этажа на этаж, вырисовывалась его тень. Он спускался непринужденно, по стройной тени можно было предположить, что это юноша; должно быть, он шел насвистывая, с завистью подумал Марчелло. Потом снова завопило радио. Марчелло услышал знакомый голос, как бы заканчивавший речь:

— Война продолжается.

Это было послание нового правительства, уже передававшееся незадолго до этого. Марчелло достал из кармана пачку сигарет и закурил.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

Улицы на окраинах города были пустынны, тихи и мрачны, почти мертвы, словно конечности огромного тела, чья кровь вдруг собралась в какой-нибудь одной точке. Но как, только машина стала приближаться к центру, Марчелло и Джулии все чаще начали попадаться группы жестикулирующих и кричащих людей. На одном из перекрестков Марчелло затормозил и остановился, чтобы пропустить вереницу грузовиков, битком набитых юношами и девушками; они размахивали флагами и лозунгами. Украшенные знаменами и перегруженные грузовики — люди цеплялись за крылья и ступеньки — толпа, заполнившая тротуары, приветствовала беспорядочными аплодисментами. Кто-то сунул голову в окошко машины Марчелло и проорал в лицо Джулии: "Да здравствует свобода!" — и тут же исчез, словно его засосала черневшая вокруг масса народа. Джулия сказала:

— Не лучше ли вернуться домой?

Почему? — спросил Марчелло, следя за дорогой сквозь ветровое стекло. — Они так довольны и, конечно, не собираются причинять никакого зла. Сейчас поставим где-нибудь машину и пойдем пешком, посмотрим, что происходит.

— А машину не украдут?

— Что за глупости!

В своей обычной задумчивой, спокойной, терпеливой манере Марчелло вел машину по запруженным людьми улицам центра. В рассеянной полутьме светомаскировки отчетливо было видно движение толпы — она собиралась в группы, сливалась, растекалась, бежала, но все эти разнообразные перемещения определялись одним только искренним ликованием в связи с падением диктатуры. Незнакомые люди обнимались посреди улицы, кто-то долго стоял неподвижно, молча, внимательно наблюдая за проезжавшими мимо разукрашенными грузовиками, а потом вдруг, сорвав с головы шляпу, выкрикивал слова приветствия; кто-то, словно передавая эстафету, перебегал от одной группы к другой, неся с собой возбуждение и радость; кто-то, охваченный внезапным приступом ненависти, грозил кулаком закрытому темному зданию, где помещалось недавно какое-нибудь государственное учреждение.

Марчелло заметил, что было очень много женщин под руку с мужьями и иногда с детьми, чего не случалось со времен принудительных демонстраций при фашистском режиме. Колонны мужчин, полных решимости, словно объединенных тайной принадлежностью к одной партии, формировались и какое-то время маршировали под аплодисменты, а затем растворялись в толпе. Большие группы окружали и с одобрением слушали всякого стихийного оратора, другие собирались вместе и во все горло распевали анархистский гимн. Марчелло осторожно вел машину, терпеливо и почтительно объезжая скопления людей и медленно продвигаясь вперед.

Как они довольны, — добродушно и едва ли не разделяя энтузиазм толпы заметила Джулия, вдруг забыв о своих страхах и собственных интересах.

— На их месте я вел бы себя точно так же.

Они поднялись по Корсо, по-прежнему в окружении толпы, следуя за двумя-тремя медленно продвигавшимися вперед машинами. Затем Марчелло пропустил колонну демонстрантов и сумел свернуть в переулок. Он быстро проехал по переулку, завел машину в маленькую, совершенно пустынную улочку, остановился, выключил мотор и, повернувшись к жене, сказал:

— Выходим.

Джулия вышла, не сказав ни слова, и Марчелло, тщательно закрыв окна, направился вместе с ней к улице, откуда они приехали. Теперь он был совершенно спокоен, отрешен и полностью владел собой, именно такого самочувствия он добивался весь день. Однако Марчелло внимательно следил за собой, и, когда они снова попали на заполненную народом улицу и в лицо ему взорвалась бурная, беспорядочная, искренняя, агрессивная радость толпы, он сразу с тревогой спросил себя, не вызывает ли она в нем отрицательных эмоций. Нет, подумал он, разобравшись в своих чувствах: я не испытываю ни сожаления, ни злобы, ни страха. Он был действительно спокоен, безразличен, почти вял и готов был наблюдать чужую радость, правда, не участвуя в ней, но и не воспринимая ее как угрозу или оскорбление.

Они принялись бесцельно бродить в толпе, от одной группы к другой, от одного тротуара к другому. Джулия уже больше не боялась и тоже казалась спокойной и владеющей собой. Но он подумал, что в отличие от него поведение жены объяснялось ее способностью вживаться в чувства других людей. Толпа не только не становилась меньше, но, напротив, казалось, прибывала с каждой минутой. Марчелло заметил, что охваченная почти единодушной радостью толпа воспринимала свои чувства с изумлением, выражала их неловко и была не уверена в том, что это можно делать безнаказанно. Марчелло и Джулия шли, с трудом пробираясь вперед, прокладывая себе путь между грузовиками с рабочими, мужчинами и женщинами, размахивавшими трехцветными и красными флагами. Проехала маленькая открытая немецкая машина с двумя офицерами, спокойно раскинувшимися на сиденьях, и солдатом в военной форме, с автоматом в руках, примостившимся на ступеньке у дверцы: с тротуаров раздались свист и издевательские крики. Марчелло отметил, что было много небрежно одетых солдат, без оружия, они обнимались, и их крепкие крестьянские лица освещала пьянящая надежда. Увидев первый раз двух таких солдат, шедших в обнимку, словно влюбленные, в расстегнутых мундирах, с болтающимися штыками, Марчелло заметил, что они вызывают в нем чувство, близкое к возмущению: это были люди в военной форме, а для него форма неизменно означала честь и достоинство, какие бы чувства ни испытывал носящий ее человек. Джулия, почти угадав его мысли, спросила, указывая на двух веселых, неряшливых солдат:

— Разве они не говорили, что война продолжается?

Говорили, — ответил он, мысленно противореча самому себе и делая мучительное усилие, чтобы понять происходящее, — но это неправда… Эти бедняги правильно делают, что радуются: для них война действительно кончилась.

У входа в министерство, куда Марчелло приходил получать указания перед отъездом в Париж, собралась большая толпа, которая протестовала, орала и потрясала в воздухе кулаками. Те, кто стоял у ворот, колотили в них, пытаясь их открыть. Слышалось имя смещенного министра, громко повторявшееся многими с особым оттенком антипатии и презрения. Марчелло долго наблюдал за толпой, не понимая, чего хотят демонстранты. Наконец ворота чуть приоткрылись, и в образовавшейся щели появился бледный, с умоляющим лицом швейцар в форме с галунами. Он сказал что-то тем, кто был к нему ближе, кто-то вошел внутрь, и ворота сразу же закрылись, толпа еще немного поорала и стала расходиться, но несколько упрямцев продолжали кричать и стучать в запертые ворота.

От министерства Марчелло направился на соседнюю площадь. Крик "Дорогу, дорогу!" заставил расступиться толпу. Встав на цыпочки, он увидел, что приближались несколько мальчишек, тянувших за собой на веревке большой бюст диктатора. Бюст, сделанный под бронзу, на самом деле был из раскрашенного гипса, это было видно по белым сколам, образовавшимся оттого, что бюст подпрыгивал по булыжной мостовой. Маленький черный человечек, лицо которого съедали огромные очки в черепаховой оправе, посмотрев на бюст, повернулся к Марчелло и, смеясь, сказал назидательно:

— Выглядел бронзовым, а на самом деле оказался из обычной глины.

Марчелло не ответил ему и, вытянув шею, какое-то время напряженно всматривался в бюст, когда тот, тяжело подпрыгивая, проволочился мимо. Подобных бюстов было сотни в министерствах и общественных учреждениях: грубо стилизованный, с выдвинутой челюстью, круглыми ввалившимися глазами, с раздутым голым черепом. Марчелло невольно подумал, что этот бронзовый рот, изображавший рот живой и вчера еще столь надменный, валялся теперь в пыли под издевательские крики и свист той самой толпы, которая недавно так горячо ему рукоплескала. И снова Джулия будто угадала его мысли, прошептав:

Подумай, совсем недавно достаточно было такого бюста в прихожей, чтобы люди понижали голос.

Он сухо ответил:

Если бы сейчас он попался им в руки живым, они поступили бы с ним, как с этим бюстом.

— Думаешь, его убьют?

— Конечно, если смогут.

Они еще немного прошлись в толпе, которая бурлила и вихрилась в темноте, словно строптивые, переменчивые потоки во время наводнения. На углу улицы группа людей приставила к зданию длинную лестницу, один из них взобрался на самый верх и ударами молотка сбивал мемориальную доску со свастикой. Кто-то, смеясь, сказал Марчелло:

— Фашистских эмблем полно повсюду. Чтобы уничтожить их, нам понадобятся годы.

— Совершенно верно, — отозвался Марчелло.

Они пересекли площадь и, пробираясь сквозь толпу, дошли до галереи. Как раз в том месте, где соединялись оба ее ответвления, почти в темноте, в тусклом свете притушенных лампочек, вокруг чего-то, чего не было видно, собралась группа людей. Марчелло подошел поближе и, протолкнувшись, увидел мальчишку, который танцевал, комически пародируя жесты и кривлянье комедианток, исполняющих танец живота; он просунул голову в продырявленную цветную фотографию дуче, и она болталась у него вокруг шеи, словно хомут. Мальчишка напоминал преступника, который, постояв прикованный железным ошейником к позорному столбу, танцевал с инструментом пытки, все еще висящим у него на шее. Когда Джулия и Марчелло возвращались к площади, молодой офицер с черной бородкой и бесноватыми глазами, державший под руку смуглую, горящую воодушевлением девицу с распущенными волосами, сунулся к Марчелло и крикнул восторженно и вместе с тем назидательно: "Да здравствует свобода… но прежде всего да здравствует король!"

Джулия взглянула на мужа. "Да здравствует король!" — не моргнув глазом ответил Марчелло. Парочка пошла дальше, и Марчелло сказал:

Многие монархисты пытаются использовать события к выгоде короля… Пойдем посмотрим, что делается на площади Квиринала.

Не без труда они вернулись в переулок, а из него в улочку, где оставили машину. Пока Марчелло включал мотор, Джулия спросила:

— Это действительно необходимо? Я так устала от всех этих криков.

— Нам все равно нечего делать.

Марчелло быстро повел машину окольными путями прямо к площади Квиринала. Подъехав туда, они увидели, что площадь заполнена не вся. Толпа, наиболее густая под балконом, где обычно показывались члены королевской семьи, рассеивалась к краям площади, оставляя много свободного пространства. Здесь тоже было мало света, большие железные фонари с лампами в виде гроздьев, желтые и печальные, слабо освещали чернеющую толпу. Аплодисменты и призывы раздавались не часто, на площади сильней, чем где-либо, чувствовалось, что толпа сама не знает, чего хочет. Возможно, в ее поведении было больше любопытства, чем энтузиазма: точно так же, как раньше люди собирались словно на спектакль, чтобы увидеть и услышать диктатора, так теперь им хотелось увидеть и услышать того, кто диктатора сверг. Пока машина не спеша объезжала площадь, Джулия тихо спросила:

— А король появится на балконе?

Прежде чем ответить, Марчелло запрокинул голову, чтобы через ветровое стекло глянуть вверх, на балкон. Он был тускло освещен двумя красноватыми факелами, посредине виднелись закрытые ставнями окна. Марчелло ответил:

— Не думаю… Зачем ему выходить?

— Тогда чего же ждут все эти люди?

Ничего, у них привычка приходить на площадь и призывать кого-нибудь.

Марчелло потихоньку кружил по площади, почти раздвигая бампером не желавших расступиться людей. Джулия неожиданно сказала:

— Знаешь, я чувствую себя разочарованной.

— Почему?

Я думала, они устроили бог знает что: сожгли дома, поубивали людей. Когда мы вышли из дома, я боялась за тебя и поэтому поехала вместе с тобой. А на самом деле ничего подобного: только крики, аплодисменты, да здравствует, долой, песни, шествия…

Марчелло не удержался и ответил:

— Худшее еще впереди.

Что ты хочешь сказать? — спросила она, внезапно испугавшись. — Худшее для нас или для других?

— И для нас, и для других.

Он тут же пожалел о сказанном, ибо почувствовал, как Джулия сильно, с тревогой сжала его руку:

Я все время знала: то, что ты говорил мне, неправда, неправда, что все уладится, а теперь ты это подтверждаешь.

— Не бойся, я сказал это просто так.

На сей раз Джулия промолчала и только сжала его локоть обеими руками и прильнула к нему. Ему было неудобно, но отталкивать ее он не хотел. Марчелло снова повел машину к Корсо, но окольным путем. Оказавшись на Народной площади, он оттуда, вйрхом, по Пинчио, направился к вилле Боргезе. Они пересекли Пинчио, темный, уставленный мраморными бюстами, обогнули круг для верховой езды и поехали к улице Бенето. Когда они были уже у выезда из ворот Пинчио, Джулия сказала вдруг печальным, вялым голосом:

— Я не хочу ехать домой.

— Почему? — спросил Марчелло, замедляя скорость.

Не знаю почему, — ответила она, глядя перед собой. — У меня сердце сжимается, как только я об этом подумаю: мне кажется, что из нашего дома мы уедем навсегда. В общем, ничего страшного, — поспешно добавила она, — просто мы должны оттуда переехать.

— Тогда куда ты хочешь сейчас?

— Туда, куда хочешь ты.

— Хочешь, съездим на виллу Боргезе?

— Да, давай поедем.

Марчелло направил машину по длинной темной аллее, в конце которой белело здание музея Боргезе. Когда они доехали до небольшой площадки, он остановил машину, выключил мотор и сказал:

— Хочешь, пройдемся?

— Да, пойдем.

Они вышли из машины и, идя под руку, направились к садам, находившимся за музеем. Парк был пуст, из-за политических событий он обезлюдел, не было даже влюбленных парочек. В полутьме, на темном фоне деревьев белели застывшие в элегических или героических позах мраморные статуи. Они дошли до фонтана и на какое-то время задержались у него, молча глядя на черную неподвижную воду. Джулия сжимала руку мужа, крепко сплетя свои пальцы с его. Они зашагали снова и попали в очень темную аллею в дубовом леске. Сделав несколько шагов, Джулия внезапно остановилась, повернувшись, обхватила рукой шею Марчелло и поцеловала его в губы. Они долго стояли так, обнявшись, и целовались прямо посредине аллеи. Потом оторвались друг от друга, и Джулия шепнула, взяв мужа за руку и потянув в сторону леса:

— Пойдем, займемся любовью здесь, на траве.

— Что ты! — невольно воскликнул Марчелло. — Здесь?..

Да, здесь, — ответила она. — А почему бы и нет? Пойдем, мне нужно это, чтобы снова почувствовать себя уверенной.

— Уверенной в чем?

Все думают о войне, о политике, о самолетах… а ведь можно было бы быть просто счастливыми… Пойдем… Я бы сделала это посредине одной из их площадей, — с внезапным ожесточением сказала она, — хотя бы для того, чтобы показать, что я способна думать о другом.

Теперь она казалась возбужденней и, идя впереди него, углубилась в густую тень, лежавшую под деревьями.

Посмотри, какая чудная спальня, — пробормотала она. — Скоро у нас не будет дома, но эту спальню они не смогут у нас отнять, здесь мы сможем спать и любить друг друга, сколько захотим.

Внезапно она исчезла из его поля зрения, словно провалилась сквозь землю. Марчелло стал искать ее и увидел в темноте, что она лежит на траве у подножия дерева, подложив одну руку под голову, а другую молча протягивает к нему, приглашая его лечь рядом. Он повиновался и едва оказался рядом с ней, как Джулия крепко обхватила его ногами и руками и, ничего не видя и не слыша, стала с силой целовать его лицо, лоб, щеки, словно пытаясь своими поцелуями проникнуть в него. Но почти сразу ее объятия ослабли, она приподнялась и, глядя в темноту, сказала:

— Кто-то идет.

Марчелло тоже поднялся, сел и стал смотреть. Среди деревьев, вдалеке, мелькал свет карманного фонарика, который приближался, мерцая, и по земле полз слабый круг света. Не было слышно ни единого шороха, опавшие листья, покрывавшие землю, приглушали шаги неизвестного. Фонарик двигался в их направлении, и Джулия вдруг пришла в себя и села, обхватив колени руками. Они сидели рядышком, прислонившись к дереву, и смотрели на приближающийся свет.

— Это охрана, — прошептала Джулия.

Свет от фонарика падал теперь на землю неподалеку от них, затем пополз вверх и осветил их. Ослепленные, они смотрели на казавшуюся тенью мужскую фигуру, из руки которой бил белый свет. Марчелло подумал, что охранник, разглядев их как следует, опустит фонарик. Но нет, он по- прежнему молча светил им в лицо, и, как показалось Марчелло, изумленно и задумчиво.

— Можно узнать, чего вы хотите? — спросил Марчелло с возмущением.

— Я ничего не хочу, Марчелло, — сразу ответил мягкий голос. И в ту же минуту луч упал на землю и задвигался, удаляясь от них.

— Кто это? — пробормотала Джулия. — Кажется, он знает тебя…

Марчелло сидел неподвижно, не дыша, в глубоком смятении. Потом сказал жене:

— Прости меня, одну минуту… я сейчас вернусь.

Рывком он вскочил на ноги и побежал за неизвестным.

Он догнал его на границе парка, возле одной из мраморных статуй. Поблизости находился фонарь, и, когда мужчина при звуке шагов обернулся, Марчелло узнал его сразу, хотя прошло столько лет, узнал по бритому аскетическому лицу, по стриженным ежиком волосам. Тогда он видел его в форме шофера, на нем и теперь была черная форма, застегнутая до самого верха, брюки галифе и черные кожаные сапоги. Под мышкой он держал фуражку, а в руке сжимал карманный фонарик. Он сразу сказал, улыбнувшись:

— Как говорится, не умрем, так встретимся!

Фраза показалась Марчелло слишком подходящей к обстоятельствам, хотя была сказана шутливо и, быть может, без заднего смысла. Задыхаясь от волнения и бега, он выговорил:

— Но я думал, что… что убил тебя.

А я, напротив, надеялся, Марчелло, что ты знал, что меня спасли, — спокойно ответил Лино. — Одна газета, действительно, объявила, что я умер, но произошло недоразумение: в больнице умер другой, на соседней со мной койке, и ты считал меня мертвым. Значит, я верно сказал: не умрем, так встретимся.

Теперь Марчелло испытывал ужас не столько оттого, что снова встретил Лино, сколько от вдруг установившегося между ними дружеского, непринужденного, хотя и мрачного тона. Он сказал с болью:

Но то, что я считал тебя мертвым, имело такие последствия… А ты на самом деле был жив!

Для меня, Марчелло, это тоже имело последствия, — сказал Лино, глядя на него почти с состраданием. — Я решил, что это было предупреждение, и женился. Потом моя жена умерла, а потом, — медленно добавил он, — все началось сначала. Теперь я работаю ночным сторожем, в этих садах полно таких же красивых юношей, как ты. — Он сказал это со спокойной и ласковой наглостью, но без тени лести. Марчелло впервые заметил что волосы у Лино стали почти седыми, а лицо слегка растолстело. — А ты женился? Это была твоя жена, не правда ли?

Внезапно Марчелло понял, что не может больше переносить эту негромкую и никчемную болтовню. Схватив Лино за плечи и тряся его, он крикнул:

— Ты говоришь со мной так, словно ничего не случилось! Да ты понимаешь, что разрушил мою жизнь?

Лино ответил, не пытаясь освободиться:

Почему ты говоришь мне это, Марчелло? Ты женат, может, у тебя есть дети, у тебя вид обеспеченного человека, на что ты жалуешься? Было бы хуже, если бы ты меня убил на самом деле.

Но я, — воскликнул, не удержавшись, Марчелло, — я, когда познакомился с тобой, был чист, а потом уже больше не был таким, не был никогда.

Он увидел, что Лино смотрит на него с изумлением:

— Но мы все, Марчелло, были чисты… разве я не был чист? И все мы теряем нашу чистоту и невинность, тем или иным образом… это нормально. — Он без труда высвободился из сжимавших его, но уже ослабевших рук Марчелло и добавил: — Смотри-ка, вон твоя жена… будет лучше, если мы расстанемся.

— Марчелло, — раздался в темноте голос Джулии.

Он обернулся и увидел неуверенно приближавшуюся Джулию. В ту же минуту Лино, надвинув на голову фуражку, сделал приветственный жест и поспешно удалился в направлении музея.

— Можно узнать, кто это был? — спросила Джулия.

— Один мой школьный товарищ, — ответил Марчелло, — он кончил ночным сторожем.

— Поедем домой, — сказала она, беря его под руку.

— Не хочешь еще прогуляться?

— Нет, я предпочитаю вернуться домой.

Они нашли машину, сели и до самого дома больше не разговаривали. Сидя за рулем, Марчелло возвращался к словам Лино, невольно оказавшимся многозначительными: "Мы все теряем нашу чистоту и невинность, тем или иным образом: это нормально". Эти слова в сжатом виде содержали суждение о его жизни. Он сделал то, что сделал, чтобы освободиться от мнимого преступления, и тем не менее слова Лино впервые заставили его понять, что, даже если бы он не встретил шофера, не стрелял бы в него и не убедил себя, что совершил убийство, в общем, если бы даже ничего не произошло, именно потому, что так или иначе он должен был потерять свою чистоту и, значит, захотел бы обрести ее вновь, он сделал бы то, что сделал. Нормальность и была как раз мучительным, хотя и тщетным желанием оправдать собственную жизнь, которой угрожал первородный грех, а вовсе не тот обманчивый мираж, за которым он гнался со дня своей встречи с Лино. Он услышал, как Джулия спросила: "Когда мы уезжаем завтра утром?" — и отбросил прочь эти мысли как докучливых и теперь уже бесполезных свидетелей своей ошибки. "Как можно раньше", — ответил он.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

К рассвету Марчелло проснулся и увидел, или ему показалось, жену, стоявшую в углу у окна, в сером свете только- только занимавшегося дня; она смотрела на улицу. Она была совершенно нага и одной рукой отодвигала занавеску, а другой — прикрывала грудь, не то из стыда, не то из боязни. Длинная прядь распущенных волос висела вдоль щеки, на устремленном вперед бледном бесцветном лице застыло выражение задумчивого отчаяния и подавленности. Казалось, что и тело ее потеряло за эту ночь свою крепость и чувственную пышность. Груди, из-за беременности слегка обвисшие и потерявшие упругость, прорезала вялая усталая складка, которую он никогда не замечал прежде, живот, не круглый, а, скорее, вздувшийся, казался тяжелым, неуклюжим и беззащитным, и эта тяжесть словно заставляла дрожащие бедра сжиматься и прятать лоно. Холодный убогий свет нарождающегося дня, похожий на нескромный и апатичный взгляд, озарял эту наготу. Марчелло невольно спросил себя, о чем же она думает, стоя вот так, неподвижно, в слабом свете занимающегося дня, и глядя на пустынный двор. И с живым чувством сострадания он ясно представил себе ее мысли. "Вот, — несомненно, думала она, — вот меня выгоняют из дома, с маленьким ребенком, с мужем, все потерявшим и не имеющим никаких надежд на будущее; судьба его неопределенна, а жизнь, возможно, в опасности. Вот результат стольких усилий, стольких страданий и надежд". Он подумал, что она действительно была Евой, изгнанной из Эдема, а Эдемом был ее дом со всей своей скромной обстановкой: вещами в шкафах, кухонной утварью, гостиной, где она принимала подруг, посеребренными столовыми приборами, поддельными персидскими коврами, фарфоровой посудой — подарком матери, холодильником, цветочной вазой в прихожей, этой вот спальней под стиль ампир, купленной в рассрочку, и им самим, лежащим в кровати и смотрящим на нее. Эдемом, безусловно, было и удовольствие от того, что дважды в день они всей семьей собирались за столом, что она спала ночью в объятиях мужа, хлопотала по хозяйству, строила планы на будущее для себя, дочки, мужа. Наконец, Эдемом было душевное спокойствие, согласие с самой собой и окружающим, сердечная безмятежность и удовлетворенность. Из этого-то Эдема разгневанный и безжалостный ангел, вооруженный пылающим мечом, и изгонял ее навсегда, выталкивая, голую и беззащитную, во враждебный мир. Марчелло еще немного понаблюдал за Джулией, пока она стояла неподвижно, погрузившись в печальные думы, потом сквозь сон, который вновь смеживал ему веки, увидел, как она отошла от окна, на цыпочках приблизилась к вешалке, сняла с нее халат, надела его и бесшумно вышла. Он подумал, что она пошла, вероятно, посидеть у кровати спящей дочери или же решила закончить приготовления к отъезду. В какой-то момент он хотел было пойти за ней, чтобы утешить ее, но почувствовал, что его одолевает сон, и быстро заснул снова.

Позже, когда в чистом свете летнего утра машина ехала по направлению к Тальякоццо, он снова вспомнил об этом жалостном видении, пытаясь разобраться, приснилось оно ему или он видел его на самом деле. Жена сидела рядом, прижавшись к нему, чтобы дать место Лучилле, которая, встав на сиденье коленками и высунув голову в окно, наслаждалась ездой. Джулия сидела прямо, подняв голову, поверх белой блузки на ней была надета расстегнутая кофта, лицо затеняла дорожная шляпа. Марчелло заметил, что на коленях она держала продолговатый предмет, завернутый в коричневую бумагу и перевязанный бечевкой.

— Что у тебя в этом свертке? — удивленно спросил он.

Ты будешь смеяться, — ответила она, — но я не могла решиться оставить дома хрустальную вазу из прихожей… я люблю ее, потому что она красива… а потом, ведь это ты мне ее подарил — помнишь? — вскоре после того, как родилась дочка. Это слабость, я знаю, но она пригодится, в Тальякоццо я буду ставить в нее цветы.

Значит, это действительно было, подумал он, то был не сон, это ее, а вовсе не призрак видел он сегодня утром у окна. Помолчав, он сказал:

Если тебе хотелось взять ее с собой, ты правильно сделала… но уверяю тебя, что мы обязательно вернемся домой, как только кончится лето. Ты совершенно не должна тревожиться.

А я и не тревожусь.

Все разрешится на и лучшим образом, — снова сказал Марчелло, переключая скорость, потому что машина преодолевала подъем, — и ты будешь так же счастлива, как в последние годы, и даже больше.

Джулия ничего не ответила. Марчелло, продолжая вести машину, наблюдал за ней: одной рукой она придерживала вазу на коленях, другой — обнимала девочку, выглядывавшую в окно. Движения ее рук словно говорили, что все, что она любила и чем владела, находилось в машине: с одной стороны муж, с другой — дочь, хрустальная ваза, символ семейной жизни, — на коленях. Он вспомнил, что в момент отъезда она сказала, бросив последний взгляд на фасад дома: "Как знать, кто поселится в нашей квартире", и понял, что ему так и не удалось убедить ее, потому что страхи ее основывались не на осознанном убеждении, а только на инстинктивном, наводящем ужас, предчувствии. Тем не менее он спокойно спросил:

Скажи, о чем ты сейчас думаешь?

Ни о чем, — ответила она, — я совершенно ни о чем не думаю… смотрю на пейзажи.

Нет, что ты думаешь в общем?

В общем? Думаю, что дела наши плохи… но что никто в этом не виноват.

Может быть, я виноват.

Почему ты? В этом никто никогда не виноват… все одновременно и правы, и не правы… дела идут плохо, потому что идут плохо, вот и все.

Она произнесла эту фразу решительным тоном, словно давая понять, что больше не хочет об этом говорить. Марчелло замолчал, и с этой минуты на какое-то время воцарилась тишина.

Было еще раннее утро, но день обещал быть жарким, уже сейчас на дороге, между пыльных, залитых ослепительным светом плетней дрожал воздух, и летний зной отражался на асфальте зеркальными бликами. Дорога шла по неровной местности, между желтых холмов, ощетинившихся сухой стерней, с редкими бурыми и серыми коровниками, затерянными в глубине небольших пустынных и голых долин. Порой им попадалась лошадь, тянущая повозку, или старая машина: дорога была малолюдной, движение военного транспорта проходило в других местах. Все было спокойно, нормально и тихо, ни за что нельзя было бы подумать, что находишься в самом сердце страны, охваченной войной и революцией. На лицах редких крестьян, которые стояли, привалившись к изгороди, или с лопатой работали в поле, читалось обычное туповато-спокойное внимание к нормальным, привычным, понятным вещам. Все эти люди думали об урожае, о солнце, о дожде, о ценах на продовольствие или попросту ни о чем. Он подумал, что в течение многих лет Джулия жила, как эти крестьяне, а теперь оказалась вырванной из привычного покоя. Он подумал об этом почти с раздражением: что ж, тем хуже для нее. Жить — не значило предаваться цепенящему покою, который давала снисходительная природа, а значило постоянно бороться и волноваться, постоянно решать мелкие проблемы, являющиеся частью более крупных, которые в свою очередь входили в круг общих жизненных проблем. Эти мысли вернули ему веру в себя. Машина тем временем выехала из равнинной безлюдной местности и двигалась вдоль цепи холмов, увенчанных высокими красными скалами. Может быть, потому, что за рулем машины у Марчелло появлялось ощущение, что его тело составляет единое целое с мотором, легко и непреклонно преодолевавшим все трудности дороги, все повороты и подъемы, ему показалось, что впервые за многие годы оптимистичная дерзкая вера в благоприятный исход событий, словно стремительный шквальный порыв ветра, очистила грозовое небо его души. Речь шла о том, чтобы считать законченным и похороненным целый период его жизни, чтобы все начать сначала, по плану и иными средствами. Встреча с Лино оказалась очень полезной не только потому, что освободила его от мук совести из-за преступления, которого он не совершал. Сказав о том, что потеря чистоты неизбежна, Лино дал ему понять, что в течение двадцати лет Марчелло упорно шел по неверному пути. С этого пути следовало свернуть раз и навсегда. Теперь не было необходимости ни в оправдании своих действий, ни в поисках общности с другими людьми, и он решил, что не позволит, чтобы действительно совершенное преступление, убийство Квадри, отравляло ему жизнь ненужными мучениями, тщетными поисками очищения и нормальности. Что было, то было, Квадри умер, и он мысленно водрузил над его могилой камень окончательного забвения, куда более тяжелый, чем надгробная плита. Может быть, оттого, что прежняя пустынная душная местность сменилась другим пейзажем, и от изобилия невидимой влаги вдоль дороги росли цветы, травы, папоротники, а вершины туфовых скал были покрыты густым, пышным лесом, предназначенным к вырубке, ему показалось, что впредь он всегда сумеет избежать отчаяния пустыни, где человек преследует собственную тень и чувствует себя гонимым и виноватым; что он, свободный и счастливый, всегда сумеет найти места, подобные тем, где они сейчас проезжали, места непроходимые, скалистые, где живут разбойники и дикие звери. Он добровольно, упрямо и глупо сковал себя недостойными цепями еще более недостойных обязательств, и все это ради миража несуществующей нормальности. Теперь цепи эти порвались, обязательств больше не существовало, он вновь стал свободен и сумеет воспользоваться своей свободой. В эту минуту они проезжали по самым живописным местам: с одной стороны дороги тянулся лес, покрывавший склон холма, с другой на травянистом откосе кое-где росли огромные густолиственные дубы; откос заканчивался оврагом, заросшим кустарником, сквозь него поблескивал пенистый водяной поток. За оврагом поднималась скалистая стена, с которой падала сверкающая лента водопада. Внезапно Марчелло остановил машину и сказал:

— Какое красивое место… остановимся ненадолго.

Девочка спросила, отвернувшись от окна:

— Мы уже приехали?

Нет, не приехали, мы просто решили остановиться, — объяснила Джулия, взяв дочь на руки и помогая ей выйти из машины.

Когда они вышли, жена сказала, что воспользуется остановкой, чтобы девочка справила нужду, и Марчелло остался у машины, пока Джулия, держа дочку за руку, удалилась на несколько шагов. Мать шла медленно, не наклоняясь к девочке, которая, одетая в короткое белое платьице, с большим бантом в распущенных по плечам волосах, по обыкновению оживленно болтала, то и дело поднимая к матери лицо, вероятно, чтобы задать ей какой-нибудь вопрос. Марчелло спросил себя, какое место займет дочь в том новом и свободном будущем, которое он только что нарисовал во внезапном возбуждении, и с любовью подумал, что, по крайней мере, сумеет направить ее в жизни по пути, вдохновленному иными мотивами, нежели те, которыми руководствовался он сам. Все в жизни дочери, подумал он, должно быть блеск, изящество, легкость, ясность, свежесть и приключения, все должно быть похоже на пейзаж, не знающий ни зноя, ни облаков, но лишь короткие очистительные бури, делающие воздух прозрачнее, а цвета ярче. В ее жизни не должно быть кровавого педантизма, до вчерашнего дня влиявшего на его судьбу. Да, снова подумал он, дочь должна жить, имея полную свободу.

Погрузившись в свои размышления, он сошел с обочины дороги и оказался в лесу, затенявшем склон. Высокие деревья были покрыты густой листвой, под ними росли ежевика и другие дикие кустарники, а еще ниже, в лесной тени, на подстилке из древесного мха виднелись цветы и травы. Марчелло просунул руку в сплетение веток и сорвал колокольчик голубого, почти лилового цвета. Колокольчик был прост, с лепестками в белую полоску; понюхав его, Марчелло ощутил горький травяной запах. Он подумал, что этот цветок, выросший в тенистой путанице подлеска, на тонком слое земли, прилепившемся к бесплодному туфу, не пытался подражать более высоким и сильным растениям или разбираться в собственной судьбе, чтобы принять ее или отвергнуть. В полном неведении он свободно рос там, куда случайно упало семя, до тех пор, пока рука Марчелло не сорвала его. Быть словно одинокий цветок на полоске мха — вот по-настоящему скромная и естественная жизнь. Тогда как умышленное смирение в безнадежной попытке сравняться с другими и достичь призрачной нормальности скрывало в себе лишь извращенные гордыню и самолюбие. Он вздрогнул от голоса жены, сказавшей "Ну, поехали", и занял место за рулем. Машина быстро вывернула на петлистую дорогу, обогнула склон, по которому рассеялись дубы, а затем, проехав сквозь густые заросли в расщелине холма, выехала на безграничную равнину. Июльский зной заволакивал дымкой далекий горизонт, обрамленный голубыми горами. В золотистом, чуть затуманенном свете Марчелло увидел посреди равнины одинокую, обрывистую гору, на вершине которой своеобразным акрополем расположился поселок в несколько домов, сгрудившихся под башнями и стенами замка. Отчетливо виднелись серые фасады домов, нависших над дорогой, спиралью поднимавшейся в гору. Замок был квадратной формы, с приземистыми цилиндрическими башнями на каждом углу. Поселок казался розовым, и полыхавшее в небе солнце высекало из стекол домов смертоносное сверкание. У подножия горы дорога бежала прямо, белой ровной линией стремясь к дальним границам равнины. Напротив горы, с другой стороны дороги, простиралось обширное, ровное желто-зеленое поле аэродрома. По контрасту со старинными домами поселка на поле все выглядело современным и новым: три длинных ангара, выкрашенных для маскировки в зеленое, голубое и коричневое, антенна, на верху которой развевался красно-белый вымпел, многочисленные серебристые аппараты, словно случайно оставленные у края поля.

Марчелло долго разглядывал пейзаж, пока машина, минуя один за другим повороты извилистой дороги, быстро спускалась на равнину. Контраст между древней скалой и современным аэродромом показался ему многозначительным, хотя, внезапно отвлекшись, он не сумел разобраться, в чем именно состоял смысл этого контраста. В то же время он испытывал редкое чувство узнавания, словно когда-то в прошлом уже видел этот пейзаж. Но он знал, что едет по этой дороге впервые.

Машина, совершив спуск, выехала на прямую дорогу, казавшуюся бесконечной. Марчелло прибавил скорость, и стрелка спидометра постепенно поднялась до восьмидесяти, а потом до девяноста километров в час. Дорога шла теперь между скошенными полями желто-металлического цвета, на которых не виднелось ни единого дерева, ни одной постройки. Разумеется, подумал Марчелло, все обитатели жили в поселке и спускались оттуда только по утрам, чтобы работать в поле, а по вечерам снова возвращались в поселок.

Голос жены отвлек его от этих мыслей.

— Посмотри, — сказала она, указывая на аэродром. — Что случилось?

Марчелло взглянул туда и увидел, что по большому ровному полю метались люди, размахивая руками. В то же время из крыши одного из ангаров вырывались красные острые языки пламени, казавшиеся такими странными в ослепительном свете летнего солнца. Потом пламя вырвалось из второй крыши, а затем из третьей. Три языка пламени соединились теперь в один, забушевавший неистово, облака черного дыма стлались по земле, скрывая ангары и расползаясь вокруг. Тем временем все признаки жизни исчезли, и аэродром снова опустел.

Марчелло сказал спокойно:

— Воздушный налет.

— Это опасно?

— Нет, они уже улетели.

Он прибавил скорость, и стрелка спидометра скакнула к ста, ста двадцати километрам. Теперь они поравнялись с поселком, снизу была видна вьющаяся вокруг скалы дорога, фасады домов, замок. В то же время Марчелло услышал сзади бешеный металлический гул снижающегося самолета. В грохоте был различим частый треск словно сыплющего градом крупнокалиберного пулемета, и Марчелло понял, что самолет догоняет его и скоро будет над ним: рокот мотора неумолимо летел прямо по оси дороги. Затем металлический грохот, на мгновение оглушив его, раздался сверху и удалился. Марчелло почувствовал сильный удар в плечо, а затем смертельную слабость. В отчаянии ему удалось собрать все силы и остановить машину у обочины дороги.

— Выходим, — сказал он угасшим голосом, кладя руку на дверцу и открывая ее.

Дверь распахнулась, и Марчелло вывалился наружу. Упав лицом в траву, он, вытащив из машины ноги, прополз по земле и замер возле канавы. Но никто не ответил ему, и, хотя дверца оставалась открытой, никто не вышел из машины. В эту минуту вдалеке раздался гул разворачивающегося самолета. Марчелло успел подумать: "Господи, сделай так, чтобы они не пострадали… они невиновны", а потом, смирившись, уткнувшись ртом в траву, стал ждать возвращения самолета. В машине с открытой дверцей царила тишина, и с мучительной болью он успел понять, что оттуда никто не вышел. Наконец самолет зашел на него и, удаляясь в горящем небе, оставил после себя тишину и ночь.