Культурный эксперимент [=Бог Курт]

Моравиа Альберто

«Бог Курт» — философско-политическая драма, события которой происходят в концлагере. Комендант лагеря Курт проводит «культурный эксперимент»: заставляет еврея Саула играть роль Эдипа в трагедии Софокла, режиссерская интерпретация Курта требует, чтобы в ходе спектакля Саул убил своего отца и изнасиловал мать. Эта антифашистская драма Моравиа стала также выступлением против современной интеллектуальной режиссуры, с ее жестокими экспериментами. Зловещее трактование приобретает мысль о стирании границ между театром и жизнью.

 

Альберто Моравиа

Культурный эксперимент = Бог Курт

Il dio Kurt: Alberto Moravia (1967)

С итальянского перевод Ирины Константиновы

Действующие лица:

Курт, штурмбаннфюрер СС, комендант концлагеря, 35 лет, невысокого роста, умное лицо, худой, на лбу залысины, глубоко посаженные глаза, резко очерченный нос, тонкие губы, есть что-то общее с Леопарди и Геббельсом.

Саул, заключенный, актер, 27 лет, темные вьющиеся волосы, низкий лоб, нос слегка приплюснут, толстые губы, атлетическое сложение, лицо спортсмена, не очень умное, но честное и искреннее.

Вепке, типичный немецкий уголовник, ефрейтор, 40 лет.

Хорст, заместитель начальника лагеря.

Мириам, заключенная, педагог, 45 лет, худая, выглядит молодо, красива. На лице написаны презрение и воля. Мать Саула.

Офицеры СС

Заключенные

Охранники

Действие происходит в немецком концентрационном лагере в Польше в 1944 году.

 

Пролог

Театр, построенный в бараке концентрационного лагеря. Стены и потолок из досок. Фоном служат большие нацистские знамена — красные с чертой свастикой. Театр разделен на две части: партер и сцена. В партере на двух рядах скамеек сидят зрители — офицеры СС, солдаты, заключенные.

Когда поднимется занавес, на сцене никого нет. Она изображает уголок древнегреческого города: храм, площадь, несколько домиков. Декорации грубые, сборные, какие можно подобрать для спектакля, ставящегося во время войны в концлагере, спрятанном в лесах Польши. Большая изразцовая печь занимает один угол партера, празднично украшенная новогодняя елка стоит в другом углу. В одно окно видна высокая ель и на ней четверо повешенных, в другом — сторожевая вышка с колючей проволокой, солдат с автоматом, деревья. Идет снег.

Входит Курт, комендант лагеря. Он в форме штурмбаннфюрера СС, но вместо фуражки на голове светлый парик. На мундир наброшена рваная, не очень чистая простыня, изображающая древнегреческую тогу. Однако хорошо видны рукава с золотыми нашивками и лакированные сапоги.

Курт (делает несколько шагов и выпрямляется в фашистском приветствии). Хайль Гитлер! (Все присутствующие встают).

Офицеры СС. Хайль Гитлер!

Курт. Господа, несколько слов вместо пролога. Вы знаете, что в концлагерях в Польше и в Германии в интересах немецкого народа, а значит и в интересах всего человечества, уже давно проводится немало научных экспериментов. В Аушвице, например, доктор Клауберг ведет эксперименты по стерилизации представителей низших рас. В Дахау доктор Рашет ставит опыты по созданию системы отопления, в которой вместо угля сжигаются люди. В Бухенвальде доктор Динг проверяет на заключенных вакцины против сыпного тифа и желтой лихорадки. Опять же в Аушвице доктор Вите и доктор Менгель ведут опыты по заражению раком. И так далее. Мне кажется, что даже этот, далеко неполный перечень ясно показывает, что трудовые лагеря — идеальное место для проведения опытов, которые трудно и наверное невозможно было бы ставить в каком-либо другом месте. И обратите внимание — все это чисто научные эксперименты. Однако, насколько мне известно, до сих пор еще никто ни разу не проводил, так сказать, культурного эксперимента — эксперимента в области культуры. Хотя именно культура не меньше, а может быть, даже больше, чем наука, поможет нам со временем создать тот новый порядок, ту новую цивилизацию, за которую мы, нацисты, боремся. (Некоторое время молчит).

Курт. Теперь я хотел бы сказать несколько слов об этой новой цивилизации. Какой видится цивилизация будущего, господа? Я утверждаю, что после неизбежной победы Германии может существовать только благородная, чистая, светлая, свободная, сильная, героическая цивилизация, во всем достойная наших предков — арийцев, когда они, будучи еще дикими наездниками, жили в степях Центральной Азии. Арийцы в то время были благородными, чистыми, светлыми, свободными, сильными, героическими. У нас есть тому доказательства в духовных книгах, которые они нам оставили. Но с тех далеких времен цивилизация не пошла по пути прогресса, хотя наши противники и утверждают обратное. Напротив, цивилизация пала еще ниже, деградировала. Арийцы из Центральной Азии были выше древних греков, римлян, народов Средневековья и европейцев нашего времени. Так вот, что собой представляет или, вернее, что должен представлять собой нацизм, господа? Нацизм — это утверждение нового порядка, в основе которого лежат принципы наших великих предков. Нацизм использует современные средства для достижения вечных целей.

На минуту останавливается, чтобы перевести дыхание.

Курт. Однако, господа, чтобы достичь этого идеала, нам, нацистам, нужно освободиться от предрассудков. Что такое предрассудок? Это можно понимать по-разному. В нашем случае это значит наивно верить в ценности, которые давно уже перестали существовать. Так вот, господа, первый предрассудок, от которого нам необходимо избавиться, если мы действительно хотим создать новую, благородную, чистую, светлую, свободную, сильную мужественную цивилизацию арийцев, первый предрассудок, который надо отбросить, это мораль. (Умолкает, шепот проносится по залу среди офицеров СС. Один офицер дает понять, что хочет что-то сказать).

Первый офицер. Прежде чем партайгеноссе комендант лагеря продолжит свою речь и скажет что-либо такое, о чем, может быть, потом пожалеет, я думаю, выражу общее мнение, если попрошу его уточнить, какую именно мораль он имеет в виду.

Курт. Еврейскую мораль.

Офицер. А, хорошо, хорошо. (Хочет сесть, но передумывает). Но какое отношение имеет еврейская мораль к нам, немцам?

Курт. Это мораль, с которой мы воспитаны. С которой мы до сих пор воспитываем наших детей.

Первый офицер. Да кто же в Германии воспитывает детей в еврейской морали?

Курт. Все.

Первый офицер. Партайгеноссе не очень осторожен, когда говорит такие вещи.

Курт. Мы, нацисты, имеем в лучшем случае две морали: арийскую мораль — в общественной жизни и еврейскую мораль — в личной жизни. Но может ли река, то есть личная жизнь, быть чистой, если источник ее, то есть семья, загрязнен?

Хорст. То, что говорит Курт, похоже на правду. Тем не менее, наша личная мораль до сих пор еще не была осуждена фюрером. И пока Гитлер не осудил ее, она имеет право на существование.

Курт. Фюрер пока еще не осудил ее, потому что идет война. Лошадей на переправе не меняют. Но он осудит ее. И не только осудит, но и уничтожит.

Первый офицер. Я не раз слышал разговоры о том, что надо реставрировать старую традиционную мораль, испорченную еврейским влиянием. Теперь я считаю, что от нее надо просто избавиться.

Курт. Фюрер всегда был последовательным. Например, он гарантировал границы Польши и ее существования как суверенного государства. Но спустя несколько лет оккупировал Польшу и превратил ее в немецкий протекторат. С моралью он поступит точно так же. Пока же он ее не трогает. Но кто умеет читать между строк в его сочинениях, не может не сомневаться, что рано или поздно он расправится с нею.

Первый офицер. Я бы не хотел сомневаться в этом.

Хорст. Я предлагаю — пусть Курт выскажется до конца. А потом обсудим.

Курт. Спасибо, Хорст. Да, позвольте, господа, мне высказать все, тем более, что все, что я говорю, уже является неотъемлемой частью нашего спектакля. Иными словами, господа, как это ни покажется вам странным, мы с вами уже в самом центре драмы, и вы — публика, а я — актер.

Третий офицер. Партайгеноссе Курт, позвольте заметить, что я не понимаю вас.

Курт. Внимание, господа. Сейчас все всё поймут. Итак, благородная, чистая, светлая, свободная, сильная, героическая цивилизация, к которой мы стремимся, это будет цивилизация без морали и без бога. И по той лишь простой причине, что каждый человек в этой цивилизации сам будет во всех отношениях богом. Бог Хорст, бог Фриц, бог Генрих, бог Людвиг и так далее.

Третий офицер. А также и бог Курт, надо полагать?

Курт. Разумеется, и бог Курт. Так вот, господа, на чем держится сейчас наша мораль?

Третий офицер. На фюрере.

Курт. Эх, эх! Партайгеноссе хочет заткнуть мне рот. Но я актер и должен продолжать. Итак, господа, наша мораль в будущем конечно же будет держаться на фюрере. Но пока что она зиждется на семье.

Первый офицер. Я бы хотел напомнить господину коменданту, что почти у всех присутствующих здесь есть семья.

Курт. Но нужно ли говорить о семье в будущем — вот вопрос.

Хорст. Курт, давай дальше. Конечно же, можно говорить о семье в будущем.

Третий офицер. А какая же она все-таки будет?

Курт. Какая будет, не знаю. Какой она должна быть, могу сказать вполне определенно — никакой.

Первый офицер. Теперь понимаю, куда клонит господин комендант лагеря. Не знаю, что думают другие здесь присутствующие партайгеноссе, но я считаю своим долгом высказать свое мнение. Господа, у меня есть семья, и даже не одна, в том смысле, что есть семьи у моих детей. У меня есть жена, которую я всегда любил и уважал и которая родила мне пятерых детей — трех мальчиков и двух девочек. Эти пятеро все обзавелись семьями, так что у меня еще множество внуков. Я военный, господа, но сразу же после родины для меня важнее всего семья. Мы с женой воспитали наших детей в нацистских традициях, в любви к родине, уважении к религии, к долгу. И наши дети так же воспитывают своих детей. Что все это, господа, совсем неплохо, а хорошо, доказывает тот факт, что все мои сыновья в армии, в африканском корпусе и в «Мертвой голове», а дочери записались во вспомогательный женский батальон. О дереве судят по плодам, господа. И теперь, по крайней мере в нашем случае, дерево принесло плоды, которыми каждый здесь присутствующий конечно же мог бы гордиться.

Курт. Я не собирался, как я уже говорил, начинать дискуссий о семье. Я еще раз повторяю: то, что я сказал и еще скажу, должно рассматриваться как составная часть драмы.

Третий офицер. Прежде чем спектакль продолжится, я хотел бы, чтобы партайгеноссе Курт напомнил нам о том, как проходит рождество в семье.

Курт. А при чем тут рождество в семье?

Третий офицер. Господа, мне тридцать пять лет. Я женат уже десять лет. У меня трое маленьких детей. Сегодня рождество, и все мы, я уверен, хотели бы провести этот день со своими близкими. В мирное время мы с женой посвящали рождественскую неделю украшению новогодней елки. Мы покупали очень высокую елку, множество коробок с игрушками, уйму подарков. В канун рождества мы с женой целую ночь украшали елку, потом запирали гостиную на ключ, чтобы наши дети не увидели ее раньше времени. Дети тем временем писали с помощью матери каждый свое письмо родителям — на особой бумаге с золотой каймой и рождественским рисунком — в котором обещали быть в новом году умными и послушными. В рождество наши дети вручали нам свои письма, потом читали выученные специально по этому случаю стихи и только тогда мы открывали дверь в гостиную и им разрешалось полюбоваться елкой во всем ее блеске и красоте — настоящая немецкая елка, до самой макушки усыпанная блестками, со множеством горящих свечей, и на ветвях висят пакетики с подарками. Моя жена ставила пластинку с духовной музыкой нашего великого Баха; мы брались за руки и с пением водили хороводы вокруг елки, родители вместе с детьми… И вот теперь я хотел бы спросить партайгеноссе Курта, что же плохого он находит в этом семейном празднике и вообще в самой семье. Что касается меня, господа, то для меня воспоминание об этих праздниках — яркий свет во мраке войны. Свет, господа, который партайгенноссе Курт, насколько я понял, хотел бы погасить.

Первый офицер. Очень хорошо сказано, партайгеноссе Фриц. Очень хорошо вы описали рождество. Очень волнующе.

Хорст. Повторяю — пусть Курт продолжит свой спектакль.

Курт. Господа, прошу вас снова обратить внимание на то, что речь идет не о семье кого-либо из присутствующих, а о семье, так сказать, в идеологическом смысле слова.

Третий офицер. Семья — это не идеология. Это дорогой каждому жизненный факт.

Первый офицер. Хорошо сказано, партайгеноссе Фриц.

Курт. Господа, чтобы окончательно успокоить вас, уточню, о какой семье я говорю. Наши предки арийцы, как вы знаете, завоевали своим мечом огромные территории, населённые низшими расами. Однако они не уничтожили их, к сожалению, а решили использовать в своих целях. Но чтобы использовать, им пришлось в какой-то мере перенять их образ жизни. Среди того, что они переняли, главным образом была именно семья.

Первый офицер. А разве арийцы поначалу не имели семьи?

Курт. Конечно, нет. По крайней мере, в том смысле, какой мы вкладываем в это слово сегодня. Арийцы, приняв институт семьи, допустили большую, хотя и не столь уж непоправимую ошибку, и создали тем самым предпосылку для возникновения морали. Сегодня, господа, мы наконец в состоянии исправить ошибки наших предков.

Первый офицер. Можно спросить партайгеноссе коменданта, как он намерен исправить ошибки наших предков.

Курт. Просто — уничтожить семью. Да, господа, семья — это единственное серьезное препятствие на пути создания свободного, поистине героического, поистине простого общества подобного тому, какое было у арийцев. Этот неразрешимый узел естественных взаимоотношений и неестественных табу, предрассудков и глухих страстей, лицемерия и притворства, похоти и самоистязания, извращения и лжи, эгоизма и сентиментальности, этот мрачный, чудовищный клубок должен быть уничтожен. Пока будет существовать семья, будет и мораль. А пока будет мораль, человечество никогда не сможет считать себя поистине свободным.

Первый офицер. И это — идея спектакля?

Курт. Да.

Первый офицер. Тогда пусть всем будет ясно, что за этот спектакль, на котором мы сейчас будем присутствовать, мы не несем никакой ответственности.

Курт. Спектакль, на котором вы сейчас будет присутствовать, это культурный эксперимент. Когда вы присутствуете при каком-нибудь научном эксперименте в лаборатории, разве вы чувствуете себя хоть в какой-то мере ответственным за него? Нет, вы лишь наблюдаете и, если эксперимент удается, оцениваете его результаты.

Хорст. Так давай, Курт, объясни нам, в чем же будет заключаться этот эксперимент.

Курт. Он будет заключаться в исполнении трагедии Софокла «Эдип-царь».

Первый офицер. В Германии «Эдип-царъ» Софокла идет на обычной сцене и, покупая билет, никто никогда не думает, что будет присутствовать на каком-либо, пусть даже культурном, эксперименте.

Курт. Подождите, сейчас все будет ясно. Итак, господа, прежде всего, почему «Эдип-царь»? Потому что наш спектакль должен носить воспитательный характер. А чтобы воспитывать, мало изложить теорию, нужно еще привести примеры. Найдется ли, господа, более яркий воспитательный пример на тему о семье, чем «Эдип-царь»?

Хорст. Все трагедии так или иначе касаются семьи.

Курт. Да, Хорст, все трагедии касаются семьи, пожалуй, можно даже утверждать, что трагедия, по крайней мере до сих пор и немыслима без семьи. Но «Эдип» имеет к проблеме семьи гораздо больше отношения, чем любая другая трагедия. Эдип убивает своего отца, становится мужем своей матери. Когда же раскрывается отцеубийство и кровосмешение, Эдип ослепляет себя, а мать кончает самоубийством. Итак, отцеубийство, кровосмешение, самоубийство, самоослепление. И все это делают люди одной крови в кругу одной единственной семьи. Не узнаете ли, господа, в этой чудовищной концентрации насилия, несчастий, секса и родственных уз хорошо знакомую вам семейную обстановку?

Третий офицер, Еще до вас, партайгенноссе Курт, был человек, который придавал трагедии Эдипа такое же большое значение. Это еврей Зигмунд Фрейд. Что вы скажете, партайгеноссе, о еврее Фрейде?

Курт. Партайгеноссе Фриц опять пытается заткнуть мне рот. И я снова отвечу ему, что я актер, и потому буду продолжать, да, господа, Зигмунд Фрейд был евреем. Да, господа, моя теория в чем-то обязана ему. Но Зигмунд Фрейд — не надо забывать этого — был немецким евреем, то есть он родился, учился и всегда жил в чисто немецкой социальной и академической среде. И я, господа, убежден, что все хорошее, что есть в теории Фрейда, все это немецкого происхождения. Фрейд с присущей его нации хитростью, можно сказать, высосал свою теорию из немецкой культуры, словно паразит, пьющий кровь того, кто дает ему приют. Но что, господа, говорит Фрейд о семье? Он говорит две вещи, одну верную, другую неверную. Верное это то, что в каждой семье, если бы природе было позволено идти своим путем, были бы половые отношения. А неверное то, что нужно подавлять природу, то есть создавать себе табу, иначе — без запретов — не смогут существовать ни общество, ни культура. Все правильно в том, что касается первого тезиса, все неверно в том, что касается второго. В первом проявляется немецкая культура, во втором — еврейская. Ну, а мы, господа, не евреи.

Первый офицер. Однако до прихода фюрера к власти это утверждали и евреи: они были против родины, против чести и против семьи.

Курт. Мы не евреи и потому в противовес еврею Фрейду говорим: освободим человека от семьи, от морали, пусть не станет отцов, матерей, сыновей, дочерей, братьев, сестер. Освободим человека раз и навсегда и дадим ему возможность жить по законам природы и культуры, ничего не подавляя, ничего не запрещая, в героическом и свободном мире, созданном для него, а не против него.

Третий офицер. Как это понимать? Что все волны допускать кровосмешение?

Курт. Нет, кровосмешение мы допускаем сегодня — когда допускаем — лишь потому, что существует и стоит мораль, которая объясняет нам, что именно мы делаем. Но когда не станет семьи, не останется и морали. А не будет морали, не будет и кровосмешения, и запрета на него, и соблазна его. И останутся только свободные мужчины и женщины в свободном обществе.

Третий офицер. Которые будут совершать кровосмешение.

Курт. Которые смогут или не смогут делать нечто такое, что по старой морали может быть названо кровосмешением, но по новой идее не будет называться никак, потому что не будет существовать в реальности.

Первый офицер. Однако пока эти новый идеи не восторжествовали, я надеюсь, партайгеноссе комендант лагеря, согласится со мной, что можно называть кровосмешением половую близость между людьми одной крови.

Курт. Это вопрос лишь названия, как вы скоро убедитесь. Во всяком случае, мне важно подчеркнуть, что мы, нацисты, должны избавиться от евреев, но не от их морали. А что это такое, еврейская мораль, господа? Это старый, грязный, ложный психологический прием, с помощью которого нам запрещают делать некоторые вещи для того, чтобы потом, когда мы их все-таки сделаем, мы получили больше удовольствия. Так что желание, запрет, нарушение запрета, сладость от нарушения, раскаяние и снова желание — этот болезненный цикл евреи называют моралью или вернее — совестью.

Первый офицер. От совести мы тоже должны избавиться?

Курт. В некоторых случаях — да.

Первый офицер. Без совести жить нельзя.

Курт. Превосходно можно жить. Мы, эсэсовцы, отличный пример того, что такое ампутированная совесть.

Первый офицер. Я хотел бы, чтобы вы это пояснили.

Курт. Господа, в этом концлагере мы завершаем уничтожение евреев как нации, то есть полное искоренение этого народа. И наши враги обвиняют нас именно в этом, что мы не имеем совести, поступая так, и что мы, следовательно, преступники. Но совесть, господа, это исторический продукт, который можно изменять или даже уничтожить как раз с помощью истории. Так что существует, господа, не одна какая-то совесть, а много разных совестей — столько, сколько существует историй народов, которые, извините, за игру слов, делают историю. Например, мы, немцы, с помощью нашей новой истории видоизменяем нашу совесть в том, что касается судьбы еврейского народа. Теперь, господа, мы должны сделать то же самое с семьей, мы должны, господа, действовать, то есть делать историю. И то, что сегодня еще кажется кровосмешением, завтра будет иметь совсем другое название или вообще не будет никак называться.

Первый офицер. Невозможно ставить на одну доску уничтожение народа и разрушение семьи. В первом случае есть какое-то научное обоснование: наукой доказано, что евреи — вредная нация. Никакая наука, однако, никогда не сможет доказать, что вредна и семья.

Курт. Верно. Но мы сейчас как раз проводим культурный эксперимент, господа, который носит ярко выраженный научный характер. Вам не просто скажут, господа, что семья вредна. Вам научно объяснят, что семья не существует. И вот именно поэтому такой предрассудок как понятие семья — вот он действительно вреден.

Хорст. Курт, все это, по-моему, излишне. Кончай с этими объяснениями и переходи к «Эдипу-царю».

Курт. Итак, что же представляет собой в свете только что изложенных идей «Эдип-царь»? Это, господа, не трагедия семьи вообще, а трагедия некоей конкретной семьи — древней семьи. Той древности, к которой относятся греки, а также ассирийцы, вавилоняне, римляне, готы, шумеры и естественно, евреи.

Первый офицер. А арийцы не относятся?

Курт. Арийцы не были древним народом. Они были изначальным народом, первым, от которого все пошло.

Первый офицер. Я хотел бы, чтобы партайгеноссе комендант объяснил мне, какая разница между древним народом и изначальным.

Курт. Изначальный народ был чистым, а древний, напротив, испорченным.

Первый офицер. Греки были испорченным народом! Впервые такое слышу!

Курт. Все в «Эдип-царе» нечисто и ложно. Все у арийцев было чистым и светлым. И сейчас, господа, трагедия Софокла, которую мы собираемся исполнять, как раз и покажет вам, как мы можем освободиться от этой испорченности и вернуться к истоку.

Третий офицер. Поясните, каким образом.

Курт. А вот каким. Начнем с того, что трагедию будут исполнять заключенные.

Первый офицер. Это мы уже знаем. И разрешите выразить энергичный протест: евреи в лагерях должны работать, а не развлекаться театральными представлениями.

Курт. Евреи в лагерях должны не только работать, но когда нужно, и служить для научных или каких-либо других экспериментов, проводимых на благо человечества. В случае с «Эдипом» евреи, которые исполняют трагедию, выбраны не случайно. Эти евреи составляют одну семью. Отец этой семьи будет играть роль Лаия, мать — Иокасту, сын — царя Эдипа.

Первый офицер. Не понимаю, зачем все это. А в чем же эксперимент?

Курт. Семья, которая исполнит трагедию «Эдил-царь», из того же города, что и я. Я хорошо знаю ее и могу гарантировать, что это действительно настоящая семья, то есть подлинные отец, мать и сын. Больше того, до выхода закона о расовой принадлежности, сын был профессиональным актером и играл в нашем городском театре. Не раз приходилось ему исполнять и роль царя Эдипа в трагедии Софокла, так что по крайней мере в том, что касается главного героя, мы можем рассчитывать на хорошее знание текста, а также на приличную игру.

Первый офицер. Выходит, мы собрались тут для того, чтобы посмотреть плохую игру какого-то еврейского актёра. Я снова спрашиваю, а в чем же заключается эксперимент?

Курт. Эксперимент заключается в том, что это исполнение будет прожито.

Третий офицер. Позвольте, партайгеноссе Курт, но что это значит — прожито?

Курт. Прожито. То есть не будет обычного расхождения между «быть» и «казаться», между представлением на сцене и реальностью, какое имеет место в каждом театральном спектакле. А будет полное отождествление актера с ролью.

Третий офицер. Я всего лишь скромный офицер. И этот язык мне непонятен. Что все это значит?

Курт. Но это же ясно. Исполнители проживут свои роли. Это значит, что Эдип действительно будет отцеубийцей и мужем своей матери. Лаий будет действительно убит своим сыном. Иокаста действительно будет иметь половые сношения со своим собственным сыном.

Третий офицер. Вы, партайгеноссе Курт, хотели бы заставить меня поверить, что не только нашли семью для исполнения роли в трагедии Софокла, но и семью, которая оказалась в точно таком же положении, как и семья Эдипа. Слишком много совпадений, я бы сказал.

Курт. Нет, я не ограничился тем, что нашел семью. Я сделал так, что сын убил своего отца и стал любовником своей матери.

Первый офицер Партайгеноссе это сделал?

Курт. Да.

Третий офицер. Но Эдип, если не ошибаюсь, не знал, что совершил отцеубийство и кровосмешение. Более того, именно это неведение и составляет основу трагедии. Но ваш актер ведь не может этого не знать. Так в чем же трагедия?

Курт. Мой актер этого не знает. Точно так же, как в трагедии Софокла.

Третий офицер. Было бы очень любопытно понять, каким образом вам удалось это.

Курт. Именно это и составляет суть трагедии, которую вы сейчас увидите. Разве только, господа, я хотел бы подчеркнуть некоторое различие между трагедией Софокла и моей. О первом отличии я уже говорил: трагедия будет не просто исполнена, но и прожита. Второе отличие в том, что в трагедии будет присутствовать персонаж, которого у Софокла нет. Это — Рок.

Третий офицер. Что еще за Рок? Объясните, пожалуйста.

Курт. Рок — это таинственная сила, от которой зависит жизнь и смерть людей.

Третий офицер. Как может какая-то сила стать действующим лицом? Кроме того, если она таинственна, то ее невозможно персонифицировать, придать ей какой-либо облик.

Курт. Все, что угодно, может быть действующим липом. Германия, например, это таинственная сила, у которой нет лица. И все же ее нередко изображают в виде человека со шлемом, латами и мечом и белокурыми волосами до плеч.

Третий офицер. Но зачем нужен этот персонаж — Рок?

Курт. Наш спектакль должен быть поучительным. Персонаж Рок поможет объяснить его смысл.

Третий офицер. И кто же будет играть эту роль?

Курт. Эту роль буду играть я. Никто кроме меня не смог бы быть Роком.

Третий офицер. Почему же именно вы, партайгеноссе?

Курт. Объясню. Как я уже сказал, трагедия будет не только исполнена, но и прожита. Эдип действительно убьет своего отца, станет любовником своей матери. Точно так же, изображая Рока, я не только сыграю свою роль на сцене, но и проживу ее. Буду, так сказать, дважды Роком.

Третий офицер. Дважды Роком. Поясните, партайгеноссе Курт.

Курт. Я буду Роком условным, поскольку я играю роль. Но я буду также Роком реальным, поскольку я комендант лагеря, то есть представляю для заключенных как раз ту самую таинственную силу, от которой зависит их жизнь и смерть.

Первый офицер. Партайгеноссе комендант забывает, что прежде всего он немецкий офицер, давший клятву верности фюреру.

Курт. Но что может быть таинственнее клятвы? Клятву не объясняют. Она есть — и все. И я не обязан отчитываться перед заключенными, что за клятву я дал. Так что для них я действительно таинственная сила. И теперь, господа, я попрошу вас выслушать меня внимательно.

Третий офицер. Но мы только и делаем, что внимательно слушаем вас. Просьба по меньшей мере излишняя.

Курт. Воспитательное значение эксперимента состоит в том, чтобы показать несуществование, нереальность условного Рока и подлинность, реальное существование жизненного Рока. Костюмы, которые надеты на мне один поверх другого, господа, как раз и символизируют эту разницу двух Роков. Костюм условного Рока — это кое-как накинутая грязная, рваная простыня, облезлый парик. А костюм реального Рока — это форма штурмбанфюрера СС в отличном состоянии с наливками, знаками отличия, орденами.

Третий офицер. Но почему условный Рок нереален? Почему жизненный Рок реален? Я хотел бы получить объяснение.

Курт. Потому что условный Рок окажется неспособным сделать так, чтобы Эдип ослепил себя, и Иокаста покончила с собой, то есть он окажется неспособным сделать так, чтобы трагедия «Эдил-царь» была поистине трагедией. И тут греческий Рок отступает, уступая место Року немецкому. Немецкий Рок пожелал устроить спектакль, он сделал так, чтобы еврейская семья сыграла бы и прожила трагедию, и в конце концов он вернет семью в лагерь, чтобы она была уничтожена. Кто же не убедится тогда в том, что современный Рок это совсем не греческий Рок, а Рок немецкий?

Третий офицер. Даже допуская, что все это так, есть еще одна особенность, которая не убеждает меня в этом эксперименте.

Курт. Какая?

Третий офицер. Как можно изобразить на сцене убийство отца и кровосмешение. Я не говорю об актерах-евреях. Они способны и на то, и на другое. Я думаю о зрителях. Разве поучительно показывать сына, который убивает своего отца, который обнимает свою мать, как любовницу? Я считаю, что нет. Кровь и предсмертные муки умирающего в первом случае. Нагота и похоть во втором. Все это грубые, жестокие, откровенные вещи, которые не могут не заглушить в сознании зрителя смысл трагедии. Спектакль, который в силу используемых приемов вызовет у зрителей жестокие и мрачные ощущения, не может быть поучительным. Римляне на своих открытых аренах действительно заставляли Икара падать с высоты и разбиваться. Но у них не было намерений поучать, воспитывать. Воспитывать можно словами, но не делами. Прошу партайгеноссе Курта ответить на это мое возражение.

Курт. Возражение на первый взгляд может показаться серьезным. И потому заслуживает ответа. Да, конечно, слова могли бы оказать больше воспитательного воздействия, чем сыгранный спектакль, но при одном условии.

Третий офицер. При каком?

Курт. Если бы в Германии все еще была Веймарская республика.

Третий офицер. Извините меня, партайгеноссе, я наверное недостаточно умен, но я не понимаю.

Курт. В Веймарской республике воспитание основывалось на слове, то есть на разуме. Но в нашем нацистском рейхе воспитывают делами. В Веймарской республике именно потому, что воспитание основывалось на слове, можно было при желании изменять, исправлять, направлять само воспитание — по мере того, как возникала в этом необходимость. Но в нашем рейхе воспитывать — означает в корне изменять людей, раз и навсегда, не оставляя никакой возможности исправить что-либо или переделать. О причинах всего этого нетрудно догадаться. В Веймарской республике старались создать граждан для несуществующего рейха. Но в Третьем Рейхе фюрер желает видеть людей, пригодных для цивилизации, которой суждено существовать тысячелетия. Вот почему, господа, наше воспитание — это воспитание огнем и мечом, потому что это воспитание должно, так сказать, войти в кровь, сформировать вторую натуру.

Первый офицер. Я бы попросил партайгеноссе коменданта привести нам пример такого воспитания в Третьем рейхе, которое было бы основано, как он говорит, на делах, а не на словах.

Курт. Весьма охотно. Прежде всего позвольте мне прочитать вам небольшой текст. Вот он: «Хочу также поговорить с вами очень откровенно об одном исключительно важном вопросе, мы будем говорить о нем прямо в своем кругу, но никогда не станем обсуждать его публично. Речь идет об освобождении от евреев, об искоренении еврейского народа. Еврейская нация будет уничтожена, естественно. Такова наша программа. Именно это мы и делаем — уничтожаем их. Но вот они — все эти замечательные 80 миллионов немцев, и каждый хватается за своего еврея, который заслуживает спасения. Ну да, все остальные евреи — свиньи, а его — исключение. Никто из тех, кто так говорит, не видел смерти, не имел к ней отношения. Вы же почти все знаете, что собой представляют собранные в кучу сто, пятьсот или тысяча трупов. То, что мы делаем это и остаемся при этом порядочными людьми, помогает нам ожесточиться. Это славная страница нашей истории, которая навечно будет вписана в историю и о которой никогда не следует писать».

Первый офицер. Чьи это слова?

Курт. Нашего вождя — Генриха Гиммлера. (Следует долгое молчание. Курт продолжает).

Курт. Прошу вас теперь, господа, обратить внимание только на одно слово в тексте Гиммлера — ожесточиться. Что это означает? Господа, это означает не что иное как воспитать себя. То есть изменить нашу совесть, привыкнуть смотреть на вещи другими глазами — в соответствии с новым видением мира. И действительно, что собой представляют лагеря смерти — для нас, эсэсовцев, как не способ ожесточиться, то есть воспитать себя.

Первый офицер. Я снова был бы признателен партайгеноссе коменданту, если бы он привел несколько примеров такого воспитания лагерем смести.

Курт. Тысячи примеров. Мы здесь в лагере воспитываемся, то есть ожесточаемся. И действительно, господин офицер, разве на вас теперь еще производят впечатление и не оставляют равнодушным бесконечные колонны голых мужчин, женщин, детей, которые движутся, подхлестываемые нашими славными эсэсовцами, к газовой камере?

Первый офицер. Меня это не волнует, разумеется, но…

Курт. Или же так называемые мусульмане, то есть те скелеты, одетые в форму заключенных, которых наш усердный штурмбаннфюрер-врач заставляет каждое утро раздеваться, чтобы отобрать самых тощих и отправить в топку крематория?

Первый офицер. Минутку…

Курт. Или лагерные бордели, в которых евреек используют в качестве проституток до тех пор, пока они не забеременеют, и тогда их тоже отправляют в газовые камеры?

Первый офицер. Что касается борделей…

Курт. А пари, которые заключили позавчера эти два славных эсэсовца — кто сможет одним ударом топора разрубить человека пополам. Пари было выиграно следующим образом: тринадцатилетнего мальчика посадили на корточки на топчан и велели согнуться. Спорщик занес топор и с силой ударил им по спине мальчика, по пояснице. Разрубленное пополам тело развалилось и упало по обе стороны топчана.

Первый офицер. Я не знал, что…

Курт. Или так называемая «игра в голубя» — подбрасывается в воздух новорожденный ребенок, и его убивают метким выстрелом из винтовки.

Первый офицер. Я никогда не слышал, чтобы кто-нибудь говорил…

Курт. Или история капрала Мюллера. У него была любовница — красавица еврейка. Опасаясь, что об этом узнают, он убил ее выстрелом из пистолета в затылок, и похоронил — под окном своего барака.

Первый офицер. Я требую, чтобы мне дали слово наконец. Капрал Мюллер был наказан за нарушение закона о расовой принадлежности.

Курт. Наказан. Но 20 лет тому назад капрал Мюллер был бы осужден за убийство и первым, кто осудил бы его, были бы именно вы, уважаемый партайгеноссе. Вам понятно теперь, является ли совесть продуктом истории или нет? Но пусть будет ясно всем, что я не порицаю то, что когда-то называлось жестокостью. Все это имеет для меня только воспитательное значение, так же, как в еще большей степени и массовое уничтожение, которое каждый день производится в этом лагере.

Первый офицер. Я донесу на вас за распространение лживых сведений во вред рейху.

Курт. Вы ни на кого не донесете. Все это оставляет, должно оставлять нас равнодушными, потому что помогает нам ожесточиться, то есть воспитаться. И беда, между прочим, если мы не воспитаем себя, беда, если не ожесточимся. Нам придется тогда сводить счеты со старой, еврейского типа совестью, которая, разумеется, не оставит нас в покое. А теперь, господа, я хотел вам сказать, что если уж воспитывать себя, то воспитывать до конца. Нельзя, господа, к примеру, держать на рождество в своем доме елку, украшенную свечами, звездами, увешанную сладостями, и затем использовать эту же елку для того, чтобы вешать на ней заключенных. (Указывает на окно, в которое видна ель и четверо повешенных на ее ветвях). Или одно, или другое, господа. Поэтому я говорю вам — будьте последовательны. Как справедливо утверждает наш вождь Гиммлер, нельзя быть хорошим солдатом, если ты не способен равнодушно смотреть на сто или даже тысячу трупов, точно так же, по-моему, нельзя быть хорошим гражданином рейха, если не можешь вынести культурный эксперимент в виде драмы, в которой показывается, как человек убивает своего отца и совершает половой акт со своей матерью.

Третий офицер. Партайгеноссе Курт слишком умен. Мы же только военные, привыкшие рассуждать просто, именно как военные. И напрасно вы цитируете нам Гиммлера, чтобы заткнуть рот. Если бы Гиммлер был тут, он сказал бы, что вы не правы.

Курт. Нет, он сказал бы, что я прав.

Третий офицер. Я имел честь и привилегию довольно близко знать нашего вождя Генриха Гиммлера. Генрих Гиммлер — отец семейства и образцовый муж. Для него семья — не пустой звук. Конечно, будь он среди нас, он не допустил бы этого культурного эксперимента.

Курт. Вот у меня телеграмма от самого Генриха Гиммлера, касающаяся моего культурного эксперимента. Вот она, господа: «Дорогой комендант, я получил ваш доклад о культурном эксперименте, который вы предлагаете провести. Эксперимент мне кажется полезным прежде всего как прецедент для будущего, когда мы вернемся к первоначальным ценностям нации. Вам разрешается взять из лагеря Захсенхаузен семью, о которой идет речь в вашем письме. А также всех других евреев, которые вам могут понадобиться для проведения названного эксперимента. Хайль Гитлер. Подпись — Генрих Гиммлер».

Долгое молчание, как и в первый раз, когда Курт назвал имя Гиммлера.

Курт. Господа, я закончил свои объяснения. Но поскольку мы в сущности уже вместе сыграли начало спектакля, можно считать, что окончен пролог. Теперь начинается трагедия.

 

Акт первый

Курт (входя). Я — Рок. Рок греков, римлян, евреев, египтян, вавилонян, словом, всех древних народов. В этой же трагедии я ограничусь тем, что буду греческим Роком, то есть Роком Эдипа. Что я был для греков? Я был создателем безошибочных машин, построенных по подобию древней семьи, то есть из тех элементов, из которых состоит семья. Машина, господа, вообще — это устройство, которое должно Функционировать. Но функция машин, которые строил я, состояла в том, чтобы взрываться и разлетаться на куски. Да, господа, машины, построенные мною, в какой-то момент взрывались, и этот взрыв назывался трагедией. Они взрывались, захватывая и уничтожая всех, кого я вводил в эту машину в качестве составной части. Тут возможно кое-кто спросит меня: но зачем строить такие машины, кому они нужны? Не спрашивайте меня об этом, господа. Рок не ответит, хоть он и является началом и концом всего, и даже боги подвластны ему, и поэтому я на сцене, где можно делать все, даже с наглым любопытством задавать Року вопросы и получать от него ответы, я признаюсь вам откровенно, что строил свои машины для развлечения. То есть без всякого пристрастия, ради игры, ради одного только удовольствия построить их, а потом посмотреть, как они взорвутся. Странное удовольствие, но какое есть, о вкусах не спорят. Переходя теперь к Эдипу, я хотел бы обратить ваше внимание на то, что в данном случае машина была особенно сложной и совершенной. Обычно жертвы в моих машинах сознавали, что им грозит неизбежный взрыв. И хотя они шли навстречу несчастью, они шли, так сказать, с открытыми глазами. И это, между прочим, как раз и составляло главное отличие и придавало больше благородства трагическому персонажу. Но в машине, которая захватывает и губит Эдипа, скажу это без всякого тщеславия, я превзошел самого себя. Действительно, я сумел построить машину редкого совершенства, сделав главной ее частью не обычное, героическое сознание, а самонадеянное и роковое неведение, да, господа, Эдип — это не бесстрашный герой, который смотрит в лицо своей судьбе и мужественно идет ей навстречу. Эдип — обыкновенный человек, самый посредственный, в наши дни сказали бы, что это типичный представитель мелкой буржуазии, который не знает, что делает, и именно поэтому — потому, что не знает, — делает черт знает что. Представьте, господа, он убивает своего отца, женится на собственной матери, заставляет ее родить целую кучу детей. И все это время слепо полагает, что не нарушает законы общества, что ему не в чем упрекнуть себя. В Эдипе, господа, нет ничего героического. Он умен, это верно, и он доказывает это, разгадав загадку Сфинкса. Но ум его несколько презренный, то есть практичный, поставленный на службу чисто утилитарным целям. Кроме того, Эдип очень тщеславен, еще одна черта мелкой буржуазии: лишь бы взойти на трон, он не колеблясь женится на женщине, которая по возрасту годится ему в матери (и на самом деле является ею). А затем, став царем, опасаясь выяснить, как погиб Лаий, его предшественник на троне и в постели жены, хотя какое-то подозрение у него и должно было возникнуть: слишком совпадают подробности совершенного им убийства с тем, которое стоило жизни бедному Лаию. Эдип глух и на это ухо. Он сумел захватить трон, воспользовавшись хитростью и сексом (два инструмента, которыми пользуются обычно, когда взбираются по социальной лестнице) и нежится в нем в полном спокойствии. Но, господа, кто пожелал сделать Эдипа таким бесчувственным, таким заблуждающимся, таким слепым? Я, никто другой кроме меня, Рока, его Рока. Однажды мне захотелось растолочь в моей машине не настоящего героя, вроде Ахилла или Геракла, а напротив, захотелось уничтожить обычного, отнюдь не героического человека, мошенника, если разобраться, господа, любителя разгадывать ребусы, соблазнителя старых вдов, убийцы беззащитных стариков. Но, господа, именно поэтому, что он не был героем, Эдип мог быть противоположностью героя, то есть человеком, как говорится, ординарным. Да, Эдип был ординарным человеком, то есть конформистом, боязливым, верующим, даже ханжой. Человеком, для которого общество было всем, который вне общества был ничто. Не существовали для Эдипа смелость и риск. Он был, напротив, человеком, который хочет жить в согласии со всеми законами, нормами, предписаниями, условностями, обычаями и даже предрассудками. Человеком, короче говоря, чье призвание быть не бунтарем, революционером, а инквизитором и даже, если надо, полицейским. Естественно, как все полицейские и инквизиторы, Эдип никогда не обвинял себя, а только других. И я, его Рок, сделал так, что он чувствовал себя вправе всегда быть готовым, лишь только представится случай, со спокойной совестью судить и осуждать других. С таким характером мелкобуржуазного обывателя было неизбежно, что Эдип, когда в Фивах вспыхнула чума, воспользовался случаем, который я предложил ему, и взял на себя роль инквизитора. Черт возьми! Нет ничего другого, что бы обыватель любил больше, чей искать виновного, лишь бы донести на него властям. Как все конформисты, обыватель жесток и безжалостен: горе виновному, едва только Эдип найдет его, горе ему, он не должен проявить сочувствия и тем более жалости, горе, горе, горе ему. Но за этим спущенным с цепи мелкобуржуазным филистерством был я. Рок Эдипа, решивший потерять его во что бы то ни стало ради своего личного удовольствия. Остальное вы знаете: Эдип-полицейский, Эдип-инквизитор вдруг обнаруживает, что виноват он сам. Сраженный собственным конформизмом и собственным лицемерием, Эдип наказал себя — ослепил себя. Но, господа, со времени Эдипа прошли века. Даже при том, что века в людском измерении для него лишь мгновения, Року все равно это может наскучить. Отчего скучно Року? Но, господа, это же очевидно — ему надоели его машины. Рок похож на ребенка, который мастерит забавную, интересную игрушку, некоторое время любуется, как она работает, а потом ему становится скучно, он ломает ее и начинает мастерить другую. Так что трагедия, на которой вы присутствуете, ставит именно эту цель — показать, что старая машина Эдипа не развлекает больше Рока, и поэтому он построил другую, новую, более современную, более непредсказуемую. Но, господа, мне не следует больше ничего говорить, иначе в трагедии не останется элемента неожиданности. Я ограничусь поэтому тем, что скажу, как говорили при дворе во Франции, когда умирал король: трагедия умерла, да здравствует трагедия! (Курт кланяется, делает знак, появляются два стражника, которые вводят Саула в наручниках с завязанными глазами).

Курт. Снимите наручники и повязку. (Охранники выполняют его приказание).

Саул (осматривается, узнает Курта, восклицает без удивления, вяло и безнадежно). Курт!

Курт. Да, Саул, это я, именно я, Курт.

Саул. Ты здесь? Но где мы? Что это такое?

Курт. Это лагерный театр. Там партер, публика. Мы на сцене.

Саул. Но мы…

Курт. Ты хочешь сказать: «Что ты тут делаешь?» Ты прав, Саул. Итак, я — комендант лагеря.

Саул. Комендант лагеря. Но ты же был тогда яростным противником…

Курт. Говори, говори, не бойся: яростным противником нацизма. Это верно. Но потом я тоже нашел свою дорогу к Дамаску. Прозрение, эх, эх! Я тоже был обращен. А точнее, вскоре после того, как тебя арестовали. И вот теперь я тут, Саул, комендант лагеря.

Саул. Ты — комендант лагеря. Так что же ты медлишь и не исполняешь свой долг?

Курт. Интересно, а в чем же заключается по-твоему мой долг?

Саул. Я восстал. Твой долг, следовательно, наказать меня, то есть, как вы говорите, ликвидировать.

Курт. Успокойся, Саул, никто не собирается тебя ликвидировать.

Саул, Может быть, тебя плохо информировали?

Курт. Ты не восставал. Ты всего лишь дал необходимые предпосылки для этого представления.

Саул. Не понимаю. Какого представления?

Курт. Я велел привести тебя сюда, Саул, потому что ты актер. И я хочу, чтобы в качестве актера ты участвовал в одном культурном эксперименте в этом лагере.

Саул. Культурный эксперимент? Но что это за эксперимент?

Курт. Исполнение «Эдипа-паря» Софокла.

Саул. «Эдип-царь»? Но мне никто ничего не сказал. У меня не было текста, я не видел других актеров, не знаю режиссера, не был на репетициях, я никак не подготовлен к этому. Что все это означает? Не сошел ли ты, случаем, с ума?

Курт. Не повышай голос, Саул. Наверное, ты не до конца понимаешь, кто ты на самом деле.

Саул. Конечно, понимаю — заключенный.

Курт. А что такое заключенный?

Саул. Горе — вот что такое быть заключенным, горе.

Курт. Нет, Саул, заключение — это не горе или во всяком случае, горе — это не главное, что отличает его. Я тоже могу быть исполнен горя, может быть, даже очень страдаю. И все же я не заключенный. Нет, Саул, заключенный — это предмет.

Саул. Предмет? А почему не отброс, обломок, отребье?

Курт. Конечно, ты вправе в какой-то мере так называть своих товарищей здесь в лагере. Это действительно человеческое отребье. Но ты, Саул, в отличной форме, у тебя цветущий вид, поэтому ты не отребье, а предмет.

Саул. Хорошо сохранившийся.

Курт. Именно так, Саул. Ты хорошо сохранившийся предмет и именно потому, что ты предмет, у тебя нет имени, а есть номер, который и был выжжен у тебя на руке. Покажи руку, Саул.

Саул пристально смотрит на Курта, поднимает рукав и показывает выжженный на руке номер.

Курт. Видишь, Саул, ты предмет и отличаешься от других подобных тебе предметов только номером. Ты предмет, пойми это, и я, комендант лагеря, могу сделать с тобой все, что захочу. Так, например, я временно возвращаю тебе твое первоначальное качество человека и так же временно позволяю этому человеку, то есть тебе, быть тем, кем ты был прежде, — актером. Но это все, Саул, совсем все.

Саул. Предмет! Но предметы не действуют, а находятся там, куда их помещают. Так скажи мне, где я должен быть: здесь, там или еще где-нибудь?

Курт. Я уже сказал, что от тебя требуется: от тебя требуется, чтобы ты исполнил роль Эдипа в трагедии Софокла. С похвальной профессиональной добросовестностью ты пожалел, что у тебя не было возможности как следует подготовиться. Можно подумать, что это так. На самом деле не так. Все предусмотрено и подготовлено для того, чтобы у нас получился великолепный спектакль.

Саул. Но каким образом? Еще минуту назад я ничего не знал об этом.

Курт. Повторяю: речь идет о спектакле в каком-то смысле экспериментальном. «Эдип-царь» послужит нам лишь отправной точкой. Спектакль только в основных чертах будет следовать греческой трагедии, это верно, но во многом отойдет от нее, особенно в конце. С другой стороны, тебе не дали текст для того, чтобы ты выучил роль, и не было репетиций, потому что здесь достаточно знать сам миф об Эдипе. Все остальное мы будем импровизировать по мере того, как этот миф будет раскрываться на этой сцене. Короче, Саул, мы будем играть «Эдипа» и в то же время будем обсуждать его в присутствии публики. В этом исполнении, которое будет сочетаться с обсуждением, и будет заключаться культурный эксперимент.

Саул. Я понял. Речь идет, как говорят у нас в театре, об игре по наитию.

Курт. По наитию?

Саул. Да, импровизируя. Ты сам только что употребил это слово.

Курт. Да, я употребил, но наверное, ошибся. На самом деле мы будем не импровизировать, а играть роли, от которых невозможно будет отойти даже на миллиметр. Ты — Эдип и теперь уже не можешь быть никем иным. Именно Эдип и никто другой. Я — Рок и уже не могу быть никем иным.

Саул. Рок?

Курт. Ах, я забыл предупредить тебя, что придумал персонаж, которого в трагедии Софокла нет, — Рок. Этот персонаж как бы воплотит в себе двух действующих лиц Софокла — Тиресия и пастуха. Ведь если разобраться, разве эти персонажи не являются персонификацией Рока. Так что стоит убрать их и сконцентрировать в роли Рока. Итак, я — Рок, Саул. Твой Рок.

Саул. Я могу быть только Эдипом, ты можешь быть только Роком… Не понимаю.

Курт. Тут нечего понимать — это так и все.

Саул. Скажи мне хотя бы, что я должен делать. Когда я еще был человеком, а не предметом, я часто играл в спектакле «Эдип-царь» в нашем городском театре, исполняя роль царя. Думаю, что помню стихи из моей роли. Хочешь, прочитаю начало?

О деда Кадма юные потомки! Зачем сидите здесь у алтаря, Держа в руках молитвенные ветви, Меж тем как весь наш город стенаниями Наполнен, и молениями и стоном?

Курт. Нет, нет, нет, Саул, не надо читать никаких стихов. Я же сказал, что хоть ты и Эдип и не можешь быть никем иным, кроме Эдипа, ты не должен исполнять роль так, как она написана в трагедии Софокла, а должен импровизировать ее. И первое, что надо сделать, переодеться, я надел на свой мундир коменданта лагеря плащ Рока. Теперь ты должен надеть поверх своего костюма заключенного тунику Эдипа. Эй, костюм для Эдипа! (Входят двое охранников с простыней и париком точно таким же, как у Курта. Одевают парик на голову Саула, набрасывают на него простыню, уходят).

Курт. Теперь ты настоящий Эдип. Можем начинать.

Саул. Я чувствую себя неловко. Я — Эдип, но не должен читать стихи из роли Эдипа. Что же я должен делать? Где трагедия? Где спектакль? Скажи мне, что я должен делать?

Первый офицер. Заключенный прав. Мы здесь уже целый час, а трагедия ни на шаг не продвинулась вперед.

Курт. Тихо, господа, тихо. Трагедия не только намного продвинулась вперед, но даже дошла, так сказать, до апогея. Вы этого не заметили, но трагедия уже на середине.

Третий офицер. Партайгеноссе Курт, вы говорите загадкам.

Курт. Когда речь идет об «Эдипе», загадки мне кажутся вполне уместными.

Первый офицер. Мы — публика. На любом театральном представлении публика должна понимать, что происходит на сцене.

Курт. Поймете, узнаете в свое время. Особенно ты, Саул, ты единственный, кто должен действительно понять, иначе ты окажешься прав: трагедия не пойдет дальше. Итак, Саул, что ты понял сейчас?

Саул. Я понял одну вещь.

Курт. Какую?

Саул. Может предмет высказать свое мнение о сюжете?

Курт. Конечно, может.

Саул. Я понял, что, к счастью, несмотря ни на что, ты остался тем Куртом, каким был когда-то.

Курт. То есть?

Саул. И прежде ты нередко вызывал меня на откровенность. Во имя дружбы. Теперь я могу позволить себе откровенность по другой причине. Мне нечего больше терять, просто нечего. Вот и послушай: ты остался тем же страстным идеологом, тем же наивным теоретиком, тем же человеком, витающим в облаках, каким был прежде.

Курт. Да, Саул. В наших спорах, ты всегда был реалистом, рассудительным, здравомыслящим человеком. Я же, напротив, был мечтателем, романтиком, мистиком. Это правда.

Саул. Ты был умнее меня, и я восхищался тобой. Но в то время я был ближе, чем ты, к повседневной, жалкой реальности жизни. Может быть, потому что у тебя не было никакой профессии, ты не работал, ограничивался только теоретизированием, фантазированием. В то время как у меня была профессия, были цели, какие-то горизонты, отточенная техника.

Третий офицер. Господа, вам не кажется, что этот взаимный обмен теплыми воспоминаниями на сцене не только слишком приторен и мало интересен, но и противоречит нашим законам, которые запрещают какие бы то ни было отношения между арийцами и евреями?

Первый офицер. Хорошо сказано. Одобряю.

Курт. Этот обмен воспоминаниями, господа, составляет часть представления. Мы играем. Актеров не перебивают, когда они играют свои роли. Во всяком случая так принято в немецких театрах.

Первый офицер. Но кто же в конце концов Эдип? Кто Эдип?

Курт (указывая на Саула). Вот он, Эдип. А теперь, Саул, после того, как ты сам, без моей просьбы счел нужным подчеркнуть разницу между нами в то время, когда мы были студентами университета, прошу тебя продолжить воспоминания. Что ты можешь рассказать, например, о нашем родном городе?

Саул. О, я многое помню. Но лучше не вспоминать теперь.

Курт. Почему же, Саул?

Саул. Слишком горько вспоминать о счастливых временах, когда находишься в беде.

Курт. Но ты не можешь отказаться, Саул, ты должен вспомнить.

Саул. Это приказ? Предмет должен вспоминать? Должен вспоминать о том, как он был не предметом, а человеком? Как хочешь. Так вот, я вспоминаю прежде всего реку, которая протекает через наш город.

Курт. Почему реку, Саул?

Саул. Она так красива, это самая настоящая немецкая река, небольшая, но с ней связано столько воспоминаний. По ее набережным в более счастливые времена гуляли многие поколения студентов, приезжавших со всей Германии в наш знаменитый университет. Каждый раз, когда я проходил по этой набережной, я не мог не думать о таких же, как я, молодых людях, которые в иные времена гуляли тут так же, как я, и как я, смотрели на эти воды глазами, полными надежды, восторга и веры в будущее.

Курт. Ты хорошо сказал, Саул, молодец, Саул. Река действительно вызывает воспоминания, но не туманные и не сентиментальные. Не достает только некоторых конкретных деталей, некоторой ясности. А теперь опиши мне реку.

Саул. Зачем?

Курт. Это необходимо. Это входит в спектакль.

Саул. Ну, хорошо. Так вот, когда я закрываю глаза, я вижу аллею, идущую вдоль реки, тихую, тенистую аллею, укрытую низко склоненными ветвями ив, скамейки, стоящие на разном расстоянии друг от друга и обращенные к воде. Тут можно спокойно посидеть в задумчивости. Берег низкий, вода плещется у самых ног. Река широкая, очень глубокая, в ней много бурлящих водоворотов, и вода кажется, впрочем она и на самом деле такая, очень чистой и холодной. Река особенно красива вечером, в зеленоватые сумерки, когда на другом берегу неожиданно загорается сразу множество огоньков и они желтыми, недвижными пятнами отражаются в черной воде, когда темные и розовые облака плывут над крышами домов на том берегу, и низкие лодки бесшумно скользят по течению, и там внизу за мостом вырисовывается готический силуэт старого города — одни зубцы да шпили.

Курт. Очень хорошо, Саул. Романтическое описание романтического пейзажа. А теперь скажи мне, что мы с тобой делали на этой аллее во время прогулок вдоль реки, когда были, можно сказать, друзьями.

Саул. Гуляли, спорили.

Курт. А, так значит, ты помнишь, что мы спорили. А о чем мы спорили?

Саул. Да не знаю, обо всем.

Третий офицер. Хватит любезничать, переходите к пьесе.

Курт. Мы уже в пьесе, по самые уши. Значит, помнишь, Саул, как мы спорили, помнишь тот день, когда мы чуть не поссорились из-за «Эдипа-царя» Софокла?

Саул. Еще бы не помнить. В каком-то смысле это положило конец нашей дружбе. С того дня мы стали встречаться гораздо реже.

Курт. Верно, Саул. С того дня мы виделись редко. Ну, а в чем было разногласие между нами? В чем, Саул?

Саул. Ты утверждал, что трагедия Софокла связана с особыми историческими условиями. Я же считал, что трагедия Эдипа вечна.

Курт. Совершенно верно. И чем же кончился наш спор, Саул?

Саул. Я уже сказал тебе. Мы почти разругались, наша дружба с того дня стала ослабевать.

Курт. И больше ничего, Саул?

Саул. Нет, больше ничего. Во всяком случае я больше ничего не припоминаю.

Курт. Ты вполне уверен?

Саул. Хотя да, действительно было и другое. Может быть, я тогда позволил себе некоторые несдержанные выражения.

Курт. Прервемся па минутку, Саул. Это исключительно важно, чтобы мы на минутку остановились. Какие у нас с тобой были отношения, когда мы гуляли вдоль реки и спорили о трагедии «Эдип-царь»?

Саул. Не понимаю, какие отношения?

Курт. Наши личные отношения. Саул.

Саул. Но я не знаю. Мы были друзьями, вот и все.

Курт. Нет, Саул, не все. Позволь я немного освежу твою память. И прежде всего, коснемся в общих чертах нашего, так сказать, общественного положения. Ты — серьезный, строгий молодой человек, интересуешься психоанализом, голосуешь за социал-демократов. Ты актер, это верно, но ничем особым, ярким не выделяешься, как это нередко бывает с актерами. Ты мелкий немецкий буржуа, который работает актером так же, как мог бы работать, без обиды будь сказано, бухгалтером. И семья твоя буржуазная. Твой отец — уважаемый, хотя и не очень богатый ювелир, имеет магазин на главной улице нашего города. Твоя мать, насколько припоминаю, педагог по образованию. В вашем доме царят чистота, порядок, приличие, благовоспитанность. Одновременно еврейские и немецкие, что немало значит. А теперь обо мне. Мои родители умерли, мой отец всегда жил на ренту, как и мой дед и, возможно, прадед. Я живу вместе со своей сестрой Уллой в большой вилле в современном пригороде. Я изучал философию, но потом бросил университет. Моя сестра ничего не делает, она всегда ничего не делала, она глубоко невежественна. Но она красива. И я, рахитичный, тощий, выгляжу рядом с ней мелким ястребом-стервятником, усевшимся на плечо богини. Мы разорены, у нас нет ничего, кроме жалкой ренты, которой хватает лишь на то, чтобы не умереть с голоду. Но мы по-прежнему живем на вилле родителей, в этом мрачном, неудобоваримом, массивном вильгельмовском доме. В комнатах, заполненных темной, громоздкой мебелью, царят запустение, грязь, обветшалость, разложение, неприличный и непристойный фатализм упадка одновременно буржуазного и немецкого, что опять же немало значит, мы с сестрой олицетворяем собой двух робких, ленивых, апатичных, циничных представителей этого упадка. Ты и твоя семья, как тщеславные буржуа хотите подняться, утвердиться, победить. Мы с сострой, как настоящие декаденты, напротив, неудержимо стремимся опуститься, разориться, погибнуть. Разве это не так, Саул?

Саул. Наверное, так, раз ты сам говоришь.

Курт. Это так. Твоя мать устраивала приемы, на которых собирался весь цвет академического корпуса университета. Твоя мать просила всех присутствующих расписаться на скатерти и потом повторяла эти росписи вышивкой. А мы с Уллой в ночь под новый 1939 год столько выпили, совсем одни, за новую разрушительную войну, что блевали друг на друга. На следующий день мы проснулись в грязной, пустой, насквозь промерзшей вилле рядом в одной постели, голые, перемазанные блевотиной.

Саул. Зачем ты клевещешь на себя, Курт?

Курт. Я не клевещу на себя, это правда. Но вернемся к тому, что, пользуясь буржуазным эвфемизмом, ты назвал несдержанными выражениями. Ты помнишь, Саул, что это были за несдержанные выражения?

Саул. Могу я попросить тебя не копаться во всем этом? А кроме того, это не имеет никакого отношения к представлению «Эдипа-царя».

Курт. Ошибаешься. Заблуждаешься. Совершенно необходимо, чтобы мы с тобой вместе покопались в этом и как можно глубже покопались бы. Итак, Саул, давай говори, что это были за несдержанные выражения. Отвечай, это приказ.

Саул. Ну, если приказываешь, могу сказать. Я позволил себе заявить тебе прямо в лицо, что ты рассуждал таким образом.

Курт. Каким образом? Говори яснее, черт возьми, тут же публика, которая слушает и должна понять, о чем идет речь. Каким образом?

Саул. Мы уже говорили об этом. Ты утверждал, что трагедия «Эдип» исторически обусловлена, другими словами, что кровосмешение могло стать трагедией для греков, но не для нас.

Курт. Совершенно верно. И тогда что ты ответил, Саул? Какое ты употребил несдержанное выражение?

Саул. Я сказал, что ты поддерживаешь такую странную точку зрения по той вполне понятной причине, что ты…

Курт. Что я?

Саул. Ну, хорошо, я тогда думал, как впрочем и все в городе, что ты влюблен в свою сестру Уллу.

Курт. Наконец-то ты выплюнул правду. Да, ты бросил мне в лицо это обвинение.

Саул. Ты должен, однако, помнить и о том, что я сразу же пожалел об этом, взял свои слова назад и извинился.

Курт. Помню, помню. Ты был хороший буржуа, честный и совестливый, ты понимал, что нельзя утверждать что-либо, не имея доказательств. Но что было потом, что было потом, Саул? Что было потом, а?

Саул. Предпочитаю не вспоминать об этом.

Курт. А почему?

Саул. Хотя бы потому что, как я уже сказал, что все это не имеет никакого отношения к «Эдипу-царю» Софокла.

Курт. Но мы играем трагедию, Саул, мы уже в самой середине ее. Ну же, Саул, давай говори, что было потом, что было потом?

Саул. Ну, ладно, если хочешь, скажу. Так вот, ты, чтобы доказать, что не влюблен в свою сестру, предложил мне, да, именно так — предложил мне стать любовником Уллы.

Курт. В ту же самую ночь, Саул. Добавь: «В ту же самую ночь».

Саул. В ту же самую ночь.

Курт. Это не все, Саул. Теперь нужно сказать о том, что не сказал ни ты, ни я, но о чем мы оба умолчали. Улла во время нашего спора была рядом.

Саул. Да, она была рядом. Я надеялся, что ты не скажешь об этом.

Курт. Да, она была рядом, слушала и молчала.

Саул. Ну, раз ты помнишь и это, то вспомнишь, надеюсь, что когда ты предложил мне это и, взяв Уллу за руку, толкнул ее ко мне, я ответил тебе, что ты сумасшедший, и ушел.

Курт. Ты недалеко ушел. Ты был влюблен в Уллу, Саул, влюблен по уши, и мое предложение до смерти разволновало тебя, да, до смерти.

Саул. Я любил ее, был влюблен, но у меня хватило сил уйти, оставить вас.

Курт. Саул, Саул! Не надо лгать теперь! Ты дошел до моста, это метров сто всего, сел на скамейку и стал ждать. Тогда я велел Улле подойти к тебе.

Саул. Это ты велел ей? Разве она не сама пришла ко мне, по своей доброй воле?

Курт. Нет, Саул, мне жаль, но это именно я заставил ее подойти к тебе. Она не хотела. Я велел ей подойти к тебе и назначить тебе свидание этой же ночью. Свидание, на которое ты сразу же согласился. Эх, Саул.

Саул. Улла однако убедила меня…

Курт. Что пришла к тебе, потому что любит тебя? Так нет же, Саул, Улла лгала тебе по моему приказу. Только для того, чтобы удовлетворить мою прихоть, подошла она к тебе, сказала, что любит и назначила свидание на вилле той же ночью. Теперь ты знаешь правду, Саул, правду о самой большой любви в твоей жизни, так по крайней мере ты сам говорил об этом потом.

Саул. Выходит, Улла никогда не любила меня.

Курт. Она не любила тебя, но может быть, выглядело все так, будто она любит тебя.

Саул. Как это понимать?

Третий офицер. Но зачем вы роетесь в грязном белье при публике? А кроме того, в ваших воспоминаниях можно усмотреть серьезное нарушение закона о расовой принадлежности.

Курт. Отличное вмешательство, хотя и необоснованное. Отличное в том смысле, что подчеркивает как раз то, что нужно. И составляет самый серьезный момент трагедии. Да, именно потому, что как раз сейчас я должен сказать тебе, Саул, нечто такое, что тебе пока еще неизвестно, но что ты должен знать все в тех же, разумеется, интересах спектакля, который мы играем. Улла умерла.

Саул. Улла умерла?

Курт. Да, ее нет в живых.

Саул. Улла умерла? Нет в живых?

Курт. Да, нет в живых. Она покончила с собой.

Саул. Улла покончила с собой?

Курт. Да, она покончила с собой ровно два месяца спустя после нашего спора. Она пошла на набережную, оставила сумочку и перчатки на скамейке и бросилась в воду.

Саул. Улла умерла, покончила с собой.

Курт. Хорошо сыграно, Саул, хорошо сыграно, с очень верной естественной интонацией, передающей горе. Ты хороший актер, больше того, чувствуется, что ты вырос, видно, пребывание в концлагере сделало тебя, как говорится, более гуманным, человечным. Да, Улла покончила с собой. Она не любила тебя, это несомненно. Однако так же несомненно, что она покончила с собой из-за тебя.

Саул. Из-за меня?

Курт. Да, из-за тебя.

Саул. Не понимаю.

Курт. Вернемся немного назад, Саул, вернемся к тому моменту, когда ты, обрадованный приглашением моей сестры, проник ночью в сад, забрался по ветвям глицинии, вьющейся по фасаду нашей виллы, на балкон Уллы и проник через оставленное открытым окно в ее комнату. Что было потом, Саул?

Саул. Я бы предпочел не говорить об этом.

Курт. Слишком удобно, Саул — создать все необходимое для трагедии, а потом отказаться говорить о ней. И снова это приказ. Говори.

Саул. В таком случае, раз ты этого хочешь, если тебе нравится, доставляет удовольствие страдать, знай: в ту ночь Улла любила меня, понял? Она любила меня. Мужчина никогда не ошибается в таких вещах. Она любила меня.

Курт. Мне жаль, Саул, но вот это у тебя не получилось, это у тебя совсем не вышло.

Саул. Я не старался, чтобы у меня как-то получилось — ни плохо, ни хорошо. Это не те вещи, о которых можно говорить.

Курт. Ты актер, Саул, помни об этом. Ты актер, который играет на сцене, а не человек, который говорит, что вздумается, как придется, как получится. И как актер ты должен суметь передать нам, как тебя любила Улла, ты должен объяснить нам, что Улла любила тебя не потому, что я приказах ей сделать это, а потому что она действительно любила тебя. Ты говоришь, что мужчина никогда не ошибается в таких вещах. Это неправда. Такой человек, как ты, всегда ошибается в таких вещах. Хотя бы потому, что Улла была для тебя идеалом, вокруг которого вились твои мечты, подобно тому, как взбирается по стволу дуба плющ. А вот для Уллы ты был всего лишь инструментом, средством.

Саул. Но каким средством?

Курт. Средством избежать меня, освободиться от меня.

Саул. Я знаю только, что в ту ночь она любила меня, больше я ничего не знаю.

Курт. Э, нет, Саул, нет. Повторяю: ты актер и ты должен сообщить нам нечто очень важное. Ты не можешь сказать: «Больше ничего не знаю». Тогда я скажу тебе, что же на самом деле произошло в ту ночь. Помнишь? После ночи любви ты уснул и долго спал. Помнишь?

Саул. Да.

Курт. Потом проснулся и обнаружил, что ты один. Уллы нет. Так ведь?

Саул. Да, это так.

Курт. Тогда ты выглянул в окно, увидел, что рассветает, и решил не ждать возвращения Уллы, а уйти тем же способом, каким пришел: спустившись вниз по ветвям глицинии, не так ли?

Саул. Да, это так.

Курт. Но в саду на тебя вдруг неожиданно с лаем набросился наш дог Молох, не так ли?

Саул. Да, так и было. Помню, я жутко испугался, эта собака была очень злая.

Курт. И как же ты спасся от нее? Как убежал?

Саул. Я не убегал. Кто-то выстрелил из окна виллы, собака упала, и я ушел.

Курт. Именно так. А знаешь, кто спустил пса?

Саул. Нет, откуда мне знать.

Курт. Улла. Она оставила тебя спящим после вашей великой любви, заглянула ко мне в комнату и сказала: «Вот, я тебя послушалась», а потом вышла в сад и спустила собаку. И знаешь, кто убил ее?

Саул. Нет.

Курт. Я.

Саул. Это правда?

Курт. Ты знаешь, что это правда.

Саул. Да, может быть, это и так. Как, впрочем, правда и другое. Улла любила меня, та самая Улла, которая хотела, чтобы собака разорвала меня. Почему нет?

Курт. Потому что нет. Да, Улла любила тебя, но не так, как ты думаешь. Ты когда-нибудь задумывался, почему после той первой ночи, единственной ночи любви, Улла ни разу больше не пригласила тебя к себе?

Саул. Нет. Но какое это имеет значение? И мгновения любви достаточно тому, кто любит.

Курт. Я скажу тебе, почему. Это я запретил ей видеться с тобой, как и я же толкнул ее в твои объятия. Да, я. В то же утро после вашей первой ночи любви я пришел к ней в комнату и ни слова не говоря набросился на нее и вот этими самыми руками избил ее по лицу самым зверским образом.

Саул. Но зачем? Почему?

Курт. Потому что она сделала то, что я велел ей сделать. И чтобы она поняла, что не должна делать этого второй раз.

Саул. Но зачем все это?

Курт. Не надо вопросов, Саул. Так было. Но я не кончил. Помнишь, через неделю ты пришел ко мне и сказал, что любишь Уллу, что она любит тебя и ты хочешь на ней жениться, помнишь это?

Саул. Конечно, помню.

Курт. Ты сказал также, что хочешь искупить свою вину — фраза целиком достойная тебя и твоего видения мира. Взяв Уллу в жены, ты бы увез ее в Соединенные Штаты, куда, насколько мне кажется, ты еще мог в тот момент эмигрировать. Там — и это еще одна достойная тебя фраза — ты постарался бы начать как можно скорее новую жизнь. Разве не так, Саул, а? Не так?

Саул. да, это так.

Курт. Что я ответил тебе, Саул, на это твое брачное предложение?

Саул. Ты попросил у меня день на размышление.

Курт. А потом?

Саул. А потом ты дал мне знать, что Улла совершенно не намерена выходить за меня замуж.

Курт. да, я ответил тебе так. Но это была неправда.

Саул. Это была неправда?

Курт. Да, Саул, неправда. Улла хотела выйти за тебя замуж. Она бросилась передо мной на колени и обнимала мои ноги, умоляя отпустить ее, позволить уйти к тебе. Знаешь, что она говорила, валяясь у меня в ногах?

Саул. Что?

Курт. Она кричала: «Хочу быть женщиной, кал все другие, самой обыкновенной женщиной, хочу иметь мужа, детей, хочу быть женой, матерью. Не нужна мне твоя благородная, мужественная, свободная цивилизация. Я не верю в нее, и она не нужна мне. Мне нужно самое обыкновенное общество, состоящее из простых людей, как я сама, как Саул. Отпусти меня в Штаты. Дай, — и это она, к сожалению тоже сказала, — дай мне построить новую жизнь».

Саул. А ты?

Курт. Я взорвался гневом и закричал: «Нет, ты не выйдешь замуж за Саула, во всяком случае пока я жив». И потом я набросился на нее и снова избил, даже руку себе сломал.

Саул. А она?

Курт. Она смирилась, признала, что это была минута слабости. Удивительно, как на нее действовали мои кулаки. Она сразу же сникала и повиновалась.

Саул. А потом?

Курт. А потом через два месяца Улла узнала, что беременна. От тебя, Саул, естественно. И тогда я заставил ее сделать аборт.

Саул. Ты заставил?

Курт. Да, Саул, я заставил. Это было нелегко, совсем нелегко. Этот ребенок дал Улле повод снова заговорить о том же. Она опять стала просить меня отпустить ее к тебе, чтобы выйти за тебя замуж и уехать в Америку. Но я был неумолим, абсолютно неумолим. Когда же она стала настаивать, я пригрозил ей, что донесу на нее и на тебя в суд за нарушение закона о расовой принадлежности. Кажется, я ее еще немного побил, но на этот раз не слишком, учитывая ее состояние. Словом, в конце концов она покорилась. Я сам проводил ее в клинику, где она через несколько часов освободилась от маленького бастарда. Но на следующий день я изложил ей свое новое желание. Желание, которое касалось тебя, Саул.

Саул. Но какое желание?

Курт. Я сказал ей, что передумал и что она все-таки должна отправиться со мной в суд и заявить о нарушении закона о расовой принадлежности и о том, что ты изнасиловал ее.

Саул. Ты сделал это?

Курт. Конечно, Саул. Тогда это было в порядке вещей, как и сейчас, как отныне будет всегда.

Саул. А она?

Курт. Странно, но на этот раз она не возражала, не протестовала, даже совсем ничего не сказала. Была вялой и апатичной, словно сомнамбула. Мы отправились в комиссариат, написали заявление. Потом она сказала, что хочет побыть одна, и мы расстались. Это было днем. Я отправился домой ожидать ее. Но она не вернулась. И вечером мне сообщили по телефону, что нашли в реке ее труп.

Саул. Ты помешал женщине, которую я любил и которая любила меня, выйти за меня замуж, ты заставил ее сделать аборт, ты принудил ее донести на меня. Но, зачем, Курт, ты все это сделал?

Курт. Я должен был сделать это, Саул.

Саул. Должен был? Как это можно считать своим долгом делать такие вещи?

Курт. И я опять вынужден сказать тебе, Саул, что твоя игра не на высоте. Ты не должен впадать в сентиментализм, Саул. Не должен говорить вот так, как сейчас, — печально, безутешно, словно не можешь поверить своим ушам, словно воспоминание, которое ты сохранил о своем старом друге Курте, не позволяет тебе поверить во все это, ты не должен повторять: «Но зачем, Курт, ты сделал это?» Напротив, с хорошо разыгранным гневом ты должен бросить мне в лицо только одно слово — «убийца!» И тогда я отвечу тебе: «Нет, Саул, убийцей был не я, а ты».

Саул. Но как это может быть? Как мог я убить ее, ведь я хотел жениться на ней, хотел увезти в Америку, создать семью, я ведь любил ее и люблю до сих пор.

Курт. Я бы охотно удовлетворил твое, впрочем, вполне законное любопытство и сразу же, но, Саул, ты актер и знаешь, что у театра свои законы. Мы сначала сыграли пролог — партайгеноссе из публики и я — потом мы с тобой вдвоем сыграли первый акт. Теперь после небольшого перерыва, будем играть второй. Почему ты убийца Уллы, как ты убил ее и, кроме того, кем на самом деле была Улла для меня и для тебя — обо всем этом мы поговорим во втором акте. Так что, Саул, обуздай свое любопытство. А теперь позволь мне, как режиссеру, сделать тебе несколько замечаний относительно твоей манеры играть. Ты неплохой актер, Саул, у тебя есть сила, темперамент, правдивость, хорошая внешность. Главное же, чего тебе недостает, как бы это сказать, — убежденности. Ты слишком полагаешься на природу, то есть на темперамент, и слишком мало придаешь значения слову. Считаешь, что зрители должны волноваться, сопереживать, сочувствовать. И не понимаешь, что самое главное — убедить их. А чтобы убедить, мало иметь темперамент, для этого нужно слово. Например, я только что похвалил твою выразительную интонацию, передающую горе, когда ты воскликнул: «Улла умерла!», но пришлось и поругать тебя. Нет, Саул, нет, недостаточно воскликнуть «Улла умерла!», чтобы убедить зрителей, что Улла действительно умерла. Нужно передать смысл этой смерти с помощью соответствующего набора подходящих слов. Даже без всяких чувств, Саул, то есть без страдания и горя, а подыскивая как можно больше горестных слов. «Улла умерла!» — каждый может произнести эти два слова. Любой человек, кто угодно, услышав, что женщина, которую он любит, умерла, воскликнет: «Улла умерла?!» Но ты не простой человек, Саул, во всяком случае на этих подмостках. Ты тот, кто находит слова, которых недостает другим. Театр — это слово, Саул, запомни это, и прежде всего слово.

Первый офицер. Минутку, партайгеноссе комендант, это несомненно интересные рассуждения, но их обычно выслушивают после спектакля. Во время представления следовало бы играть драму или комедию, что бы там ни было, а не болтать с актерами и не обсуждать с ними их личную жизнь, их любовные связи и то, как они нарушают закон о расовой принадлежности. Все это не только неуместно, партайгеноссе комендант, но и несоразмерно.

Курт. Но мы играем, только и делаем, что играем.

Первый офицер, Мы что-то этого не заметили. Просим вас перейти от личных вопросов к тем, которые интересуют публику, то есть от сердечных дел актера к трагедии Эдипа.

Курт. Мне жаль, но мы не поняли друг друга. Тут нет двух трагедий — личной и представляющей интерес для публики. Трагедия Саула и трагедия Эдипа — это одно и то же. Есть только одна трагедия, я не устану повторять это, и мы играем ее вот уже более часа.

Третий офицер. Допустим на минуту, что это так. В каком же месте трагедии Эдипа мы находимся сейчас?

Курт. У Сфинкса.

Третий офицер. Я попрошу партайгеноссе Курта объяснить нам все это. Не все здесь знают греческую мифологию.

Курт. В Фивах жило одно чудовище — Сфинкс, которое задавало прохожим загадку. Всех, кто не мог разгадать ее, Сфинкс пожирал. Пришел Эдип и сразу же нашел отгадку.

Третий офицер. А какая это была загадка?

Курт. Какое животное утром ходит на четырех ногах, днем на двух, а вечером на трех?

Третий офицер. И кто же это?

Курт. Человек. И тогда Сфинкс в отчаянии, что его загадка разгадана, покончил с собой. Но тут я хотел бы обратить ваше внимание на одну вещь.

Третий офицер. На какую?

Курт. Сфинкс был страшным чудовищем — с туловищем льва и головой и грудью женщины. Он жаждал крови и немедленно пожирал тех, кто не мог разгадать загадку. Место, где укрывался Сфинкс, было усыпано черепами, скелетами, костями. Это было чудовище, повторяю… Но какую жалкую, примитивную загадку задавало оно. Именно потому и ошибались и погибали те, кто пытался разгадать загадку — они искали ответа, который был бы достоин такого страшного чудовища. Никто не мог представить, что чудовище предлагает ребус из дешевой газетки или загадку для семейного развлечения. Эдип — обратите на это внимание, пожалуйста, — был единственным, кто понял это. Только он один смог сказать Сфинксу: ты жалкое чудовище и вот твой жалкий секрет — он раскрыт.

Третий офицер. Все хорошо, как будто. Но когда же во время первого акта шла речь о Сфинксе и его загадке?

Курт. Мы только и делали, что говорили о Сфинксе и его загадке.

Третий офицер. Но кто же в таком случае этот Сфинкс? И какова его загадка?

Курт. Господа, я уже сказал — первый акт окончен. Понятно, что некоторые вещи остались еще нераскрытыми. Эдип победил Сфинкса, он сейчас убьет своего отца, он собирается стать мужем своей матери. Любопытство вполне естественное: кто был Сфинкс? Кто Лаий? Кто Иокаста? Но, господа, не случайно современная критика считает, что «Эдип-царь» Софокла похож на детектив. Было совершено преступление, ищут преступника. Отсюда и тайна.

 

Акт второй

На сцене Курт и Саул, как и в первом акте.

Курт. Господа, трагедия Эдипа должна продолжаться, она не может не продолжаться. Это, конечно, воля не Эдипа. Разве кто-нибудь на свете хотел, чтобы его трагедия продолжалась? Это воля его Рока, то есть моя воля. Так вот, это я хочу, чтобы трагедия Эдипа продолжалась. На чем мы остановились, господа? Мы остановились на Сфинксе. Эдип приехал в Фивы и разгадал загадку Сфинкса. Сфинкс покончил с собой. Следовательно, господа, вы теперь хотели бы знать, кто был этот Сфинкс, раз уж Эдип — это Саул. Мы тут же удовлетворим ваше любопытство. Саул, опиши, пожалуйста, мою сестру Уллу, ты ведь знал ее и, кажется, любил.

Саул. Еще раз прошу тебя, Курт, исключить Уллу из этого, как ты говоришь, представления или культурного эксперимента.

Курт. Но как же, Саул? Как же можно исключить ее? Надо было раньше думать, теперь уже поздно. Улла уже сыграла свою роль. Она в самом центре событий и уже невозможно исключить ее. Ну, давай, Саул, не требуй невозможного и опиши нам Уллу.

Саул. Честно говоря, я не могу это сделать. Она была красива, очень красива, и все же я любил ее не потому, что она была красива, а потому, что в ее красоте было что-то такое, что заставляло меня любить ее.

Курт. Что-то такое, эх… Что же это «что-то такое»?

Саул. Что-то, что она и сама не осознавала, что-то загадочное, очаровательное, завораживающее.

Курт. Молодец, Саул, я вижу, ты оценил мои указания о значении слова в театре. И ты нашел слова — загадочное, очаровательное, завораживающее — которые нужны для того, чтобы и я мог сделать свое описание Уллы. Да, господа, теперь я опишу вам свою сестру. (После паузы). Лицо овальное, слишком овальное, какого-то странного и совершенного овала. Кожа бледная, очень плотная и горячая. Глаза большие, серые, печальные с полуприкрытыми веками, что придает взгляду одновременно выражение печали, страсти и наркотической отрешенности. Нос прямой, длинный, с очень тонкими, очень изящными ноздрями — нос стилизованный, словно у негритянских или полинезийских божеств. Губы широкие, пухлые, ровные, плотностью и цветом напоминающие тугой бутон темной розы. Волосы темно русые, очень длинные — почти до пояса — волнистые, отливающие медом, густые и мягкие, шея круглая, высокая, сильная, настоящая башня, возносящая лицо вверх. И голос Уллы низкий, глубокий, мрачный, глухой. Голос по-странному мужской, настолько же мужской, насколько мой по-женски визгливый. Но хватит, господа, я мог бы описать вам и тело Уллы, но не стану этого делать. Потому что пришло время сказать вам, вернее сообщить — Улла была Сфинксом. А у Сфинкса, как известно, туловище льва, а не женщины. И потому описать можно только его голову. (Помолчав немного). Однако, господа, не надо думать, будто это обычная провинциальная галантность: «Вы, мадам, как Сфинкс. Вы загадочны, словно Сфинкс». Нет, я не знал, что моя сестра Сфинкс, пока не понял, что люблю ее и что она любит меня. Но почему Сфинкс, господа? Потому что она двулична, чудовищно, патологически двулична. Казалось, она с восторгом разделяла мою мечту о новой, чистой, благородной, свободной, мужественной цивилизации — цивилизации, в которой брат и сестра могли быть любовниками, не совершая кровосмешения. А на деле она всеми силами стремилась именно к кровосмешению. Возможно, она даже не отдавала себе отчета в этом, пусть так. Но инстинктивно она упрямо тянулась к этому. Я, господа, сразу же понял это и отвергнул ее. Больше того, я толкнул ее в объятия к этому человеку. Я поставил его между собою и ею. (Опять через паузу). Поймите меня правильно, господа, хоть я и соединил ее с этим человеком, я продолжал заблуждаясь думать, что остаюсь ее хозяином или вернее, как бы это лучше сказать, ее демиургом. Но нет: Улла отдается Саулу. Саул предлагает ей стать его женой и убежать с ним в Америку. Улла сразу же соглашается. Она в тот же момент забывает мечту о чистой, свободной и так далее, и так далее цивилизации и жаждет как можно скорее превратиться в самую обыкновенную женщину, как все другие, имеющую мужа, детей, семью. Вот где я терплю поражение, господа, полное поражение (долго молчит). Вот тогда, наконец, я понял, что Улла была Сфинксом. Как для меня, так и для Саула. Но для меня она была Сфинксом, который убивает, когда не смогут разрешить загадку. Для Саула же Сфинксом, который убивает себя, потому что его загадка разгадана. У каждого есть свой Сфинкс, господа, да это именно так. Я не понял Уллу, господа: я рисовал ей мечту о свободной, мужественной цивилизации, в которой брат и сестра могли быть любовниками и не совершать при этом кровосмешения. Она же мечтала стать американской домохозяйкой в трехкомнатной квартире в Бруклине. Я не понял ее и поэтому рассвирепел, обманувшись, что она понимает меня. И она в конце концов уничтожила меня. Да, это правда: я отверг ее, я толкнул ее в объятия Саула, я заставил ее сделать аборт, я вынудил донести на Саула. Вы думаете, что я описываю вам сейчас, каким образом я уничтожил ее? Нет, господа, я вам только что рассказал, каким образом она уничтожила меня. Улла была моей смертью, господа. Это из-за нее я, умерев для себя самого, нахожусь здесь, в этом концлагере. (Некоторое время молчит). Я не сумел разгадать загадку, господа. А этот ничтожный человек, этот обыкновенный, заурядный человек, этот жалкий евреишка, бездарный актеришка, напротив, благодаря здравому смыслу ничтожного буржуа разгадал ее с величайшей легкостью, предложив Улле стать его женой. В этом заключается разгадка, господа, только в этом. Так что Улла, моя деградирующая сообщница, моя сестра, которая сидела передо мной по утрам в распахнутом халате, и я мог рассматривать ее великолепную грудь и подглядывать, хоть и пил чай, какое это производит на нее впечатление, а она презрительно говорила своим низким голосом: «Перестань глазеть на мою грудь», так вот эта Улла, печальный и завораживающий Сфинкс, была всего-навсего самой обыкновенной Лоттой или Гретхен, для которых вся жизнь заключена в доме и церкви, была самой простой, дешевой немкой, загадка которой звучала так: где найти мужа? Но тогда я захотел, господа, чтобы после того, как загадка разгадана, Сфинкс убил бы себя, как в древнегреческом мифе. И я подтолкнул ее к смерти, к той смерти, которую Саул сделал неизбежной. Вот почему истинный убийца Уллы — Саул. Потому что без него Улла была бы еще жива со своей жалкой неразгаданной загадкой и была бы готова убить каждого, кто всерьез отнесся бы к ней, поверил бы ее печальному, трагическому облику.

Саул. Я ничего не знаю о Сфинксах и загадках. Я знаю только, что Улла была одинокой и страдающей девушкой и ты толкнул ее на самоубийство.

Курт. Упростил, как всегда, упростил: Улла, выходит, была лишь хорошей девушкой, которая покончила с собой из-за того, что не смогла выйти замуж за своего жениха? Э, нет, нет, Саул, все не так просто. Я докажу это сейчас, заставив тебя убедиться, так сказать, рукой пощупать и понять, что Улла была Сфинксом, потому что ты — Эдип и никто иной как Эдип. Вернемся к нашему представлению. На чем мы остановились? Эдип разгадал загадку Сфинкса. Иокаста, немолодая царица, пустила его к себе в постель. Ну, Саул, теперь расскажи мне, ничего не пропустив, обо всем, что произошло с тобой в лагере с тех пор, как ты находишься здесь и по сей день.

Саул. Мне нечего сказать, ты все знаешь. Зачем напрасно заставлять меня говорить?

Курт. Это верно, я знаю все, что касается тебя. Черт возьми, я ведь твой Рок. Но ты забываешь, что ты на сцене и что публика этого не знает.

Саул. Так нужно рассказать?

Курт. Да, Саул, и смотри — ни о чем не умолчи.

Саул. Но зачем? Чтобы поставить меня к стенке? Так куда проще сделать это сразу, без всяких… театральных спектаклей?

Курт. Рассказывай, Саул. Не спорь со своим Роком. Рассказывай.

Саул. Ну, ладно, как хочешь. Так вот, меня забрали из лагеря Захсенхаузен, где я находился два года, посадили в машину и привезли из Германии сюда. Тут меня сразу же поместили в одиночный барак, совершенно закрытый, в котором были некоторые удобства и который находился в глубине лагеря, недалеко от борделя. Типичный немецкий уголовник некто Вепке, приставленный ко мне охранником, сказал, что я нахожусь в лагере в качестве подопытного животного для какого-то научного эксперимента и что до того дня, когда этот эксперимент начнется, я буду заперт в бараке и не буду никого видеть. Я должен только, сказал мне Вепке, отдыхать, хорошо есть, набираться сил. Так началось заключение, которое, я полагал, будет длиться всего несколько дней, но оно затянулось почти на три месяца. В первые дни я каждую минуту ожидал, что меня потащат на операционный стол и подвергнут мучительной операции. Но прошел месяц и ничего не случилось. Мои опасения улеглись, и я попытался думать о другом. Я проводил ночи лежа на постели или шагая взад и вперед по бараку. Я видел только Вепке, который приносил мне еду. Я ничего не мог делать, не мог даже смотреть в окно — его не было. Потом Вепке предложил мне — если захочу, он устроит мне встречу с женщинами из лагерного борделя, который находился поблизости, этих женщин выбирали из заключенных — это были самые молодые и красивые женщины, которые должны были развлекать офицеров СС. Он приводил бы мне время от времени какую-нибудь из них при условии, что я буду отдавать ему половину своей еды. Еды у меня было предостаточно, даже больше, чем нужно, и часто я оставлял ее нетронутой. Мне страшно хотелось увидеть хоть кого-нибудь. И наконец, уже несколько лет я не знал женщины. Поэтому я заставил умолкнуть совесть и согласился. Тут Вепке добавил еще одно условие: я должен встречаться с женщинами только в полной темноте, они не должны меня видеть, а я их. Кроме того, мне разрешается разговаривать, а им нет. Понятно, я согласился на эти условия.

Курт. И как же происходили встречи?

Саул. В два или три часа ночи я слышал, что кто-то скребется в дверь. Тогда, как было условлено, я сразу же поворачивался к стене и лежал неподвижно. Вепке открывал дверь, в темноте подводил женщину прямо к моей постели и уходил. Я мог повернуться лишь после того, как он закроет за собой дверь. У меня было только пятнадцать минут на любовь. Столько времени нужно было патрулю, чтобы пройти с одного конца в другой в этой части лагеря. Женщина раздевалась в темноте, ложилась рядом со мной. И тогда я сразу же набрасывался на нее. Мы любили друг друга. Исступленно, отчаянно, зло, неистово. Впрочем, суди сам, Курт, судите вы, господа: я уже много лет провел в тюрьме, много лет в концлагере и потерял всякую надежду выйти оттуда, больше того, я уже не сомневался, что скоро всему придет конец. И эти женщины были точно в таком же положении, как я — заключенные. Как и мне, им суждена была скорая смерть, говорят, смерть всегда ходит недалеко от любви. Но те, кто говорит так — чаще всего литераторы — говорят вещи, о которых не имеют никакого понятия. И все же моя любовь к этому несчастному, испуганному и дрожащему женскому телу, которое Вепке толкал ко мне в постель, была действительно смешана со смертью, потому что оба мы были осуждены на смерть, и я, и моя незнакомая ночная подруга. Я говорил себе: поспеши насладиться этим телом, быть может, завтра оно уже будет разлагаться в общей яме или превратится в пепел в топке крематория. И я знал, что она, эта женщина, могла думать, даже наверняка думала так же обо мне. Да, господа, вот какая была у меня любовь, любовь-соперница, ревновавшая к смерти, спешившая любить, пока женщина была еще жива, была теплой и невредимой, словно боялась эта любовь, что в любую минуту эту женщину оторвут от меня, чтобы бросить в огонь или закопать в землю. Совсем как волк, который спешит сожрать свою добычу, потому что боится, что ее украдет другой волк. Любовь и смерть — два волка, да, два изголодавшихся волка, жаждущие получить одну и ту же добычу. Судите сами, господа, какой страстной и отчаянной была моя любовь в эти пятнадцать минут.(Рыдает).

Курт. Молодец, Саул, хорошо сыграл. Подобная тирада вызвала бы аплодисменты в любом театре мира. Любовь и смерть — хорошо найдено и хорошо сказано.

Саул. Простите меня, я забыл вдруг, где нахожусь, я сделал вас свидетелями страданий, которые вы же сами причинили мне.

Курт. Ничего страшного, Саул, ничего страшного. Все это на пользу спектаклю. А еще что, Саул, еще что? Твой эротизм, скажем так, смертельный, носит странный характер, любопытный, он интересен, во всяком случае мне так кажется. Что еще, Саул?

Саул. О, нет, нет, никакого эротизма. У меня это был не эротизм.

Курт. А что же это было, Саул, что?

Саул. Не знаю. Может быть, необходимость укрыться в том же месте, откуда я был изгнан, когда рождался на свет, необходимость снова укрыться в чреве женщины и никогда не выходить из него. В каком-то смысле эти женщины казались мне скорее матерью, нежели любовницами.

Курт. Это ощущение, Саул, все испытывают во время любви. Потому что женщины — это и сестры, и дочери, и матери. Чрево женщины не знает родственных уз. Оно как земля, которая принимает всех, никому не отказывает. Что же произошло потом, Саул, рассказывай, продолжай дальше.

Саул. Однажды утром Вепке пришел ужасно перепутанный. Он сказал, что стало известно о наших встречах, что женщина, которая была у меня накануне ночью, уже повешена, что расправа с нами — вопрос ближайших часов. Я спрашиваю его, что можно сделать. Он отвечает, что остается одно — попытаться спастись бегством. Каким образом? Пользуясь своим положением, он возьмет меня с собой в лес собирать дрова. А там, за пределами лагеря тропинка приведет нас прямо к железной дороге. Там мы вскочим в поезд и доберемся до города.

Курт. Отличный план, не так ли?

Саул. Кроме того, он говорил, что тропинка в том месте, где она выходит к железной дороге, днем и ночью охраняется эсэсовцем. Поэтому, когда мы доберемся туда, его придется убрать. Говоря так, Вепке сует мне в руку пистолет и тащит к ограде, Мы перебираемся через нее, выходим в лес, уже почти ночь. Бежим, наверное, с полчаса. Затем Вепке вдруг шепчет: «Вот он». И заставляет меня броситься на землю. Я падаю, а когда поднимаю глаза, вижу, что впереди на тропинке действительно стоит спиной к нам солдат с автоматом и смотрит на железную дорогу. Мы ползем к нему по земле, по снегу, подбираемся совсем близко. И тут Вепке хлопает меня по плечу и шепчет в ухо: «Стреляй, пора стрелять».

Курт. А ты?

Саул. А что я мог сделать? Я достал из кармана пистолет, поднял руку, прицелился и дважды выстрелил. Думаю, что попал в него оба раза. Он упал на бок. Вепке бросился вперед, перевернул его и сказал: «Наверное, мертв, но лучше добей его окончательно». Я подошел ближе. Вепке так повернул его, что он лицом уткнулся в снег. Вдруг откуда-то выскочили другие солдаты, схватили нас с Вепке и отправили в лагерь. Я ждал, что меня расстреляют. Но меня привели прямо сюда, на эту сцену. Вот и все.

Курт. Молодец, Саул. Ты, как говорится, превзошел самого себя. Как ты был поэтичен в описании своей любви, как убедителен, когда рассказывал о бегстве. На этот раз ты сумел найти нужные слова, изобрести их. И действительно, я видел как ты любил, как бежал. Больше того, я не только видел, но и пережил все это. И вы, господа из публики, разве не согласитесь со мной, что актер действительно превосходно исполнил свою роль?

Первый офицер. Я заявляю решительный протест против того, что должен назвать неприличным проявлением сентиментализма.

Третий офицер. Но все, что рассказывал нам актер, действительно произошло или это только театральная условность?

Курт. Но о чем вы говорите, господин офицер? Конечно же, речь идет о событиях, которые действительно имели место. Если бы они не произошли, нас взволновали бы не они, а то, как о них рассказано. И мы были бы в таком случае жалкими эстетами. А тут же настоящие зрители настоящей трагедии. Театр, господа, состоит из слов. Но за словами стоят события.

Первый офицер. Если события, о которых рассказал нам этот человек, действительно произошли, тогда почему его не арестовывают?

Курт. Справедливое требование. Этот человек будет осужден, вернее, он уже осужден. Но приговор не будет приведен в исполнение, пока не завершится культурный эксперимент.

Третий офицер. В конце концов это надоело. Мы здесь уже два часа, мы слышали всех, кроме Эдипа. Допустим, что все это только преамбула. Но можно спросить, когда же наконец начнется настоящая трагедия?

Курт. Она не начнется.

Третий офицер. Но почему?

Курт. Потому что она почти окончена.

Третий офицер. Как окончена? Когда? Каким образом? Не понимаю.

Курт. Вполне естественно. Публика и не должна ничего понимать раньше, чем наступит финал. И вот теперь первое: Саул, ты знаешь, кто тот солдат, которого ты убил во время попытки бежать?

Саул. Нет, откуда мне знать?

Курт. Вынесите на сцену труп.

Два охранника волочат труп в форме солдата СС. Это пожилой человек, маленький, щупленький, форма эсэсовца ему явно велика, не с его плеча. Охранники подтаскивают труп к Саулу, бросают у его ног, уходят. Саул смотрит на труп.

Саул (медленно). Но это… мой отец…

Курт. Да, Саул, речь идет именно о Самюэле, шестидесяти пяти лет, бывшем ювелире, имевшем магазин на главной улице нашего города. Теперь ты отдаешь себе отчет, какое чудовищное преступление ты совершил?

Саул. Мой отец.

Курт. Да, повтори, Саул, и ты окончательно поймешь, что ты — отцеубийца.

Саул. Мой отец не должен носить эту форму. (Наклоняется, чтобы снять фуражку с трупа. При этом движении охранники хватают его и крепко держат).

Курт. Нет, Саул, спектакль требует, чтобы труп твоего отца оставался в форме эсэсовца. Но твое намерение вполне понятно. Ты хочешь раздеть его, чтобы показать нам, что это действительно твой отец. Твой отец, которого ты убил тремя пистолетными выстрелами. Молодец, Саул, это тоже является составной частью спектакля. Этим жестом ты подтвердил, что речь идет именно о твоем отце, а не о каком-нибудь несчастном немецком солдате.

Саул. Это ты, Курт, убил его. После Уллы убил и моего отца.

Курт. Ты прав, это я убил, твой Рок. Но поскольку Рок нельзя обвинять, так как он непостижим, загадочен и неповинен, то это ты и только ты убил Лаия, то есть своего отца Самюэля. Помнишь, Саул? Эдип оказывается на перекрестке трех дорог и видит телегу со старым кучером, который правит ею. Телега движется навстречу Эдипу и преграждает ему путь. Эдип в гневе ударяет старика. Тот в свою очередь бьет его. Тогда Эдип одним единственным ударом убивает старика. Все, Саул, точно так же, как произошло некоторое время назад: старик в форме солдата-эсэсовца преградил тебе дорогу и ты убил его. Этот старик, Эдип, был Лаий. Этот старик, Эдип, был Самюэль. А теперь, господа, продолжим представление мрачной трагедии «Эдип-царь». Идем дальше. Пусть войдет Вепке.

Вепке (входит, останавливается по стойке «смирно» перед Куртом).

Курт. Вепке, мой дорогой Вепке, расскажи-ка, как ты обманул еврея.

Вепке. В том, что касается отца, господин комендант, или же в том, что касается матери?

Курт. Оба эти аспекта трагедии Эдипа представляют исключительное значение. Но будем придерживаться того же порядка, что у Софокла.

Вепке. Объясните, господин комендант, как понимать — Софокла?

Курт. А, я забыл твое оправданное, но полезное невежество. Я хочу сказать — начнем с отца.

Вепке. Это было очень просто, господин комендант. Заключенный Самюэль, отец заключенного Саула, прибыл в лагерь примерно через неделю после того, как сюда был доставлен его сын. По приказу господина коменданта он был помещен в изолированный барак. И ему было сказано, как и сыну, что он послужит человеческим материалом для научного опыта, естественно, заключенный Самюэль был убежден, что речь идет об операции. И был поэтому охвачен ужасом, жил в постоянном страхе. Кроме того, по приказу господина коменданта с ним обращались хуже, чем с сыном, даже очень сурово для того, чтобы усилить страх и желание избежать пыток.

Курт. Как же с ним обращались?

Вепке. Ну, разные там наказания, карцер, избиение палками. Но всегда так, чтобы не слишком повредить здоровью, по приказу господина коменданта.

Курт. Хорошо, Вепке, продолжай.

Вепке. Наконец, я сказал ему, что свел его сына с женщинами из борделя, что нас обнаружили, что мы спешим спастись бегством и что он может присоединиться к нам. Понятно, он сразу же согласился. Тогда я сказал ему, что он должен переодеться в форму солдата-эсэсовца, после чего я отведу его на то место, где тропинка выходит к железной дороге. Он должен ждать там и никуда не уходить, пока не появлюсь я с его сыном. И он должен все время смотреть на железную дорогу и ни в коем случае не оборачиваться.

Курт. А как ты объяснил ему это последние условие?

Вепке. Я сказал, что мы приедем на поезде, спрятавшись в одном из вагонов, и что он должен быть готов, когда поезд замедлит ход на повороте, вскочить в тот вагон, где будем мы.

Курт. Отличное объяснение.

Вепке. Дальше все произошло точно так, как предвидел и пожелал господин комендант. Заключенный Самюэль стоял навытяжку на тропинке липом к железной дороге, Мы с заключенным Саулом подползли к нему сзади совсем близко по снегу. Я сказал заключенному Саулу, что он должен выстрелить, и он дважды выстрелил. Заключенный Самюэль, раненный в спину, упал набок. Я поспешил к нему и повернул тело так, чтобы не видно было лица — все, как приказал господин комендант. Потом заключенный Саул подошел ближе и последний раз выстрелил в заключенного Самюэля.

Курт. Куда?

Вепке. В затылок, господин комендант.

Курт. Что ты можешь добавить, Вепке?

Вепке. Ничего, господин комендант. Это все, что было.

Курт. Очень хорошо, Вепке, можешь идти. Или нет, пожалуй, останься, скоро опять понадобишься мне. (Обращаясь к Саулу) Итак, Саул, доказано, что ты отцеубийца — ты выстрелил в спину своему отцу, ты прикончил его выстрелом в затылок. Перейдем теперь, как это делает Софокл, к Иокасте.

Саул. Я чувствую, Курт, чувствую, что сейчас произойдет что-то ужасное.

Курт. Понятно, что догадываешься. Было бы очень странно, если бы не догадывался. Итак, Саул, слушай. Женщины, с которыми, как тебе казалось, ты был близок больше месяца, женщины из борделя для офицеров-эсэсовцев, женщины, которых Вепке приводил в твой барак и толкал к тебе в постель, — все это были не разные женщины, а одна и та же. Эта женщина была твоя мать, Мириам.

Саул. Это неправда, это не может быть правдой!

Курт. Плохо, Саул, очень плохо! Намного хуже, чем было раньше. Ты не должен восклицать: «Это неправда, это не может быть правдой!» Ты должен закричать что-нибудь более сильное, более трагическое. Например: «Ах, почему меня не убили в Германии три года назад, когда арестовали!?» Вот что ты должен был сказать или что-нибудь в этом духе. Ну, ладно, пойдем дальше. Теперь твоя очередь, Вепке. Расскажи, что ты сделал, чтобы убедить мать заключенного Саула согласиться на неоднократное половое сношение с сыном.

Вепке. Господин комендант, все было гораздо труднее, чем с отцом. Заключенная Мириам тоже прибыла в лагерь спустя несколько дней после заключенного Саула. По приказу господина коменданта она тоже была помещена в отдельную камеру, и ей давали много хорошей еды, чтобы она поправилась. А это, господин комендант, для того, чтобы она, как и сын, в конце концов имела излишек сил, которые ей захотелось бы при первой возможности истратить на половой акт. С другой стороны, как только она прибыла в лагерь, ей сразу же сказали, что тут находится и ее сын и что ей, возможно, разрешат увидеться с ним. Так прошел месяц, и я должен сказать, господин комендант, что после целого месяца одиночного заключения Мириам действительно очень тосковала по сыну. Любой ценой, господин комендант, она хотела обнять его и, самое главное, что вполне понятно, хотела знать, что он жив и ничто не угрожает ему.

Курт. Предварительная психологическая подготовка, не так ли, Вепке?

Вепке. Да, господин комендант, необходимая подготовка. В конце концов, все так же следуя приказам господина коменданта, я дал понять заключенной Мириам, что если она хочет спасти жизнь своему сыну, то должна добровольно согласиться на один культурный эксперимент, связанный с сексом. Я понял тогда, что заключенная решила, будто речь идет о том, что ее просят развлечь наших солдат или офицеров, и на некоторое время оставил ее в этом убеждении, не говоря, что подобную обязанность она и без того должна выполнять по первому же нашему приказу. Короче, заключенная Мириам не понимала, что любая заключенная, если она мало-мальски привлекательна, может быть отправлена в лагерный бордель. Странное заблуждение, господин комендант.

Курт. Действительно, странное, Вепке. Но как же тебе удалось в конце концов открыть глаза заключенной Мириам?

Вепке. Прежде всего я показал ей на деле, что будет с сыном, если она добровольно не согласится на культурный эксперимент. Я повел ее смотреть, как вешают некоторых заключенных. Вроде этих, господин комендант (Показывает на ель за окном, на которой висят четыре трупа).

Курт. И что ты ей сказал?

Вепке. Я сказал, что такая же судьба ждет ее сына, если она не согласится на некоторые условия.

Курт. А она?

Вепке. Она сразу же сказала, что готова сделать все, что угодно, лишь бы спасти своего сына.

Курт. А ты?

Вепке. Я спросил ее тогда: «И на половую близость с кем угодно?»

Курт. И она?

Вепке. Она согласилась, волнуясь, поспешно — с кем угодно.

Курт. И ты?

Вепке. Тогда я решил, что пришла пора, как только что выразился господин комендант, открыть ей глаза, и сказал: «И с твоим сыном Саулом?»

Курт. И она?

Вепке. Она пристально посмотрела на меня и ничего не ответила.

Курт. Ну, дальше.

Вепке. Я сказал ей: «Я должен понимать твое молчание как согласие?» И она молча опустила голову.

Курт. Она не возмутилась?

Вепке. Нет, господин комендант, нисколько не возмутилась. Тогда я объяснил, что от нее требуется: она должна пойти со мной в барак к заключенному Саулу, я подведу ее к кровати, она разденется и голая ляжет рядом с заключенным и ласками, поцелуями и другими прикосновениями доведет заключенного до того возбуждения, которое предшествует половому акту. Потом спустя десять минут, она должна одеться и подойти к двери. Я вернусь, возьму ее за руку и отведу в барак. Я предупредил, как того требовал господин комендант, что если заключенному Саулу разрешено говорить, то она должна строжайшим образом соблюдать полное молчание. Если только ока заговорит, произнесет хоть полслова, ее сын будет немедленно повешен. Чтобы она поняла, что у нее нет никакой возможности обмануть меня, я сказал ей, как приказал господин комендант, что в бараке ее сына спрятан микрофон, соединенный с магнитофоном, и если она скажет сыну, кто она, мы сразу услышим это.

Курт. Молодец, Вепке. Великолепно. И что сказала заключенная Мириам?

Вепке. Она ничего не сказала, господин комендант, она совсем ничего не сказала, молчала минуты три. Затем очень медленно и тихо произнесла, что согласна.

Курт. А потом?

Вепке. Потом все происходило так, как было условлено, в соответствии с указаниями и приказами господина коменданта. Заключенная Мириам девять раз имела половое сношение с сыном в течение примерно двух месяцев.

Курт. Очень хорошо, Вепке. Значит, никак нельзя отрицать, что они были любовниками в самом полном смысле этого слова?

Вепке. Нет, господин комендант, никак нельзя отрицать.

Курт. И как себя вели эти заключенные во время половой близости, Вепке?

Вепке. Господин комендант, видеть я не видел — барак был закрыт, и света не было, как вы приказали. Но я мог слышать, это верно.

Микрофон был связан с моим бараком.

Курт. И что же ты слышал?

Вепке. Я мог контролировать, действительно ли заключенная не произносила ни слова. Ни разу.

Курт. А он?

Вепке. Заключенный Саул, напротив, говорил. Сначала мало, а потом с каждым разом все больше и больше.

Курт. Что он говорил?

Вепке. Ну, обычные вещи, господин комендант, какие говорят мужчины женщинам во время любви, но, господин комендант, он говорил это каким-то особым тоном и особыми словами.

Курт. Каким тоном, какими словами?

Вепке. Очень, просто и очень взволнованно. И слова находил тоже очень красивые. Должен сказать, что иногда казалось, будто он читает стихи, господин комендант.

Курт. Только такие слова он говорил или еще что-нибудь?

Вепке. Иногда заключенный, прежде чем совершить половой акт, так сказать, представлялся: говорил, как его зовут, сколько ему лет, откуда он родом, кто по профессии. В других случаях кратко говорил о своем прошлом. Особенно подчеркивал, что он актер, господин комендант.

Курт. Еще?

Вепке. Да, иногда, лаская заключенную Мириам, говорил: «Не хочешь сказать, кто ты, тебе приказали молчать, но я все равно вижу тебя, как видят слепые, с помощью пальцев». И потом, продолжая ласкать, описывал ее.

Курт. Верно описывал?

Вепке. Нет, ошибался, господин комендант, очень ошибался. С ним была немолодая женщина, а он представлял ее девушкой. Сна была худая, а ему казалась полной. Она была темноволосой, а он думал, что блондинка…

Курт. И цвет волос он тоже рассчитывал различить в темноте с помощью пальцев?

Вепке. Господин комендант, все это вещи, которые обычно говорят и делают любовники. Известное дело — любовь есть любовь.

Курт. А что еще?

Вепке. Иногда заключенный Саул сердился, упрекал заключенную, оскорблял ее.

Курт. Почему?

Вепке. Потому что хотел, чтобы она заговорила, а она молчала.

Курт. А заключенная?

Вепке. Как я уже сказал, она всегда молчала, всегда. Но по некоторым звукам я понял, что она часто плакала.

Курт. А, плакала?

Вепке. Да, только очень тихо.

Курт. А еще какие были звуки?

Вепке. Какие еще были звуки, господин комендант?

Курт. Когда любовники совершают половой акт, они издают множество разных звуков, как бы это сказать, страстных — всякие вздохи, стоны, возгласы, крики, рычания. Ты слышал какие-нибудь подобные звуки?

Вепке. Да, господин комендант.

Курт. И они были очень громкие?

Вепке. Да, господин комендант, иногда даже очень громкие. Но, господин комендант, их издавал только он, мужчина.

Курт. Как это понимать?

Вепке. Заключенный Саул был очень шумным. Но заключенную Мириам не было слышно совсем, как будто ее и не было там вовсе.

Курт. Ты в этом уверен?

Вепке. Господин комендант, да. Эти звуки различны у мужчин и у женщин. И кроме того, это подтверждалось упреками, которыми заключенный Саул осыпал заключенную Мириам.

Курт. Что он говорил ей?

Вепке. Ну, примерно, так: «Молчишь, не хочешь даже дать мне понять, нравлюсь я тебе или нет. Ладно, молчи, но хотя бы дай мне почувствовать, что тебе приятно, почему ты как немая, даже в самый страстный момент? Выходит, я не нравлюсь тебе, и моя любовь тебе неприятна. Я не прошу тебя говорить, но хотя бы вздохни, хоть стон испусти, хоть какой-нибудь любовный стон. Хоть это, и я буду тебе благодарен».

Курт. А она?

Вепке. Ничего. Она молчала, не издавая ни звука. Еще бы, господин комендант, она ведь знала, что в бараке прямо над кроватью есть крючок, на котором я тут же ее сына, если только она издаст хоть один звук. Впрочем, это понятно — любая мать вел бы себя так же в подобной ситуации.

Курт. И последнее, Вепке. Ты водил заключенную на осмотр, как я тебе приказал?

Вепке. Да, господин комендант.

Курт. И каков результат осмотра, Вепке?

Вепке. Положительный, господин комендант. Господин штурмбаннфюрер врач осмотрел ее и нашел, что она беременна.

Курт. От него, Вепке, не так ли? От заключенного Саула? И ни от кого другого?

Вепке. Да, господин комендант. Заключенная, во всяком случае во время пребывания в этом лагере, имела половую близость только с заключенным Саулом.

Курт. Заключенная Мириам знает, что она беременна?

Вепке. Да, господин комендант, как было приказано, ей сообщили об этом.

Курт. Она что-нибудь ответила на это?

Вепке. Ничего не ответила, господин комендант, ни одного слова не произнесла.

Курт. Хорошо, Вепке. Можешь теперь идти.

Вепке. Слушаюсь, господин комендант. (Щелкает каблуками и уходит).

Курт. Итак, Саул, доказано, что ты совершил отцеубийство и кровосмешение. (Некоторое время молчит, как бы раздумывая, потом произносит чутким, по насквозь фальшивым голосом), Отцеубийца и муж своей матери, вот кто ты такой, Саул.

Саул. Где моя мать? Что вы с ней сделали?

Курт. С ее головы не упал ни один волосок, как впрочем, и с твоей, Саул. А кроме того, разве она не Иокаста? А ты разве не Эдип? Почему мы должны делать что-либо плохое таким хорошим актерам, которые настолько хорошо исполнили свои роли, что даже сумели прожить их во время исполнения спектакля?

Саул. Где моя мать?

Курт. Ты прав, однако. Пришла пора появиться на сцене Иокасте. Настал великий момент встречи Эдипа с матерью, потом, по крайней мере у Софокла, последует самоубийство Иокасты и самоослепление Эдипа. Все правильно. (Хлопает в ладоши). Введите заключенную Мириам. (Входит Мириам, это женщина лет сорока пяти, но выглядит молодо. Лицо худое, заостренное, темное. Волосы и глаза черные. В одежде заключенной). Но это не Иокаста. Это Мириам. Почему медлите с переодеванием в Иокасту? (двое охранников спешат — один с париком, другой с простыней и кое-как преображают Мириам. Она безучастна и молчалива). Вот теперь хорошо. Да, господа, парик и плащ имеют огромное значение. Они говорят о том, что Иокаста тоже заключает в себе два персонажа — один древний, другой современный. Два Рока — древний и современный. И она совершила два преступления — древнее и современное. Как Саул, то есть Эдип. Теперь, Мириам, ты знаешь, что тебя ждет и что ждет Саула, если ты не примешь добровольного участия, как было условлено, в спектакле. Ты знаешь также, что хотят от тебя услышать. Ну, давай, Мириам, расскажи, как ты перенесла кровосмешение, как стала любовницей своего сына. Ну, Мириам, говори же.

Мириам (говорит очень тихо, пристально глядя куда-то вдаль). Мне было сказано, что если я хочу спасти от смерти своего сына, я должна иметь с ним половую близость в его бараке, должна молчать и скрыть от него, кто я. Я согласилась. Девять раз я приходила ночью к моему сыну в его камеру. Теперь я жду ребенка от моего сына.

Курт. Вы слышали, господа, теперь вы больше не будете говорить, будто происходящее на этой сцене, не имеет ничего общего с трагедией Эдипа. Одного за другим я показал вам Сфинкса, Лаия, Эдипа, Иокасту и трагедию Сфинкса — словом, все. С другой стороны, я показал вам Эдипа таким реальным, таким живым, что вряд ли кто-нибудь превзойдет его по живости и подлинности. Этот Эдип, лишь бы убедить вас, и на самом деле был любовником своей матери. Эта Иокаста ради того, чтобы взволновать вас, не колеблясь забеременела от собственного сына. Где же еще, господа, вы найдете актеров лучше этих? Так что эксперимент, по крайней мере до этой минуты, прошел отлично. Но, господа, теперь трагедия Софокла начинает расходиться с трагедией, которую мы играем. Два пути, которые шли до сих пор параллельно, теперь расходятся. Да, господа, теперь начнет раскрываться воспитательный смысл нашего представления. Итак, Саул, отвечай: какой была Мириам как любовница? Разве в темноте, в постели она не была такой же женщиной, как другие? Разве ты не любил ее, как любил бы любую другую женщину? Отвечай, Саул, была ли разница между любовью Мириам и любовью других женщин? А если была, ответь мне, почему ты продолжал два месяца любить ее? (Саул смотрит на него и молчит). Не хочешь отвечать. Тогда послушаем Мириам. Скажи, Мириам, каким любовником был Саул? Разве он отличался от твоего мужа или какого-нибудь другого мужчины? Разве не был он самым обыкновенным любовником? (Мириам подходит к Курту и плюет ему в лицо). Нет, Иокаста, нет смысла восставать против своего Рока. Плевать в лицо Року это все равно, что плевать в лицо самому себе. Саул, Мириам, вы думаете, что я задаю вам эти вопросы, чтобы помучить вас. Ошибаетесь. Я ваш Рок, и Рок, это верно, загадочный, мрачный, безжалостный, но не злой. В машинах, которые строит Рок, его развлекает не страдание людей, а талантливое устройство самой машины. Верно, обычно говорят — жестокая судьба, злой Рок. Это безрассудные выражения безрассудных людей. Рок глубок и непостижим, но он не злой. И я задаю вам эти вопросы не для того, чтобы мучить вас, а для того, чтобы понять, надо ли греческому Року, вашему Року, еще оставаться на этой сцене или, напротив, он должен навсегда удалиться и уступить место Немецкому Року. Ну, так что вы скажете — да или нет? (Саул и Мириам смотрят на него и молчат). Саул, предупреждаю тебя — не ответишь, и я сейчас же прикажу повесить твою мать. Мириам, предупреждаю тебя, не ответишь, и я сделаю то же самое с твоим сыном. Отвечайте, были ли ваши половые отношения — все девять раз в течение двух месяцев — совершенно нормальными или нет?

Мириам (тихо). Да… были нормальные…

Саул (как бы эхом вторя словам матери). Да… были нормальные.

Курт. Вот и хорошо. Но заявление, вырванное под угрозой смерти, не убедительно. Надо бы дать публике еще одно доказательство, что это была нормальная любовь, другими словами, что не существует того, что обычно называют кровосмешением. Обратимся еще раз к Софоклу, чтобы получить и это последнее высокое доказательство. Но сначала, Мириам, подойди к своему сыну. (Мириам повинуется). Посмотри теперь на тело этого солдата-эсэсовца, что лежит на земле. (Мириам смотрит). Этот солдат убит твоим сыном. Да, потому что твой сын пытался бежать, и этот солдат преградил ему дорогу. Твой сын убил его тремя пистолетными выстрелами: двумя в спину и третьим в затылок.

Мириам. Он правильно сделал.

Курт. Правильно, да? Ничего не скажешь, ты великолепно играешь свою роль, Мириам. Да, молодой мужчина правильно поступает, убивая старого мужчину. Да, подданный правильно делает, убивая царя, да, сын правильно поступает, убивая отца. Ничего не скажешь, как женщина, как царица, как мать, ты дала безупречный ответ. А теперь наклонись, поверни труп и посмотри на него. (Мириам выполняет приказание)

Мириам. Но это… мой муж.

Курт. Да, это Самюэль, то есть Лаий, а убил его Саул, то есть Эдип. Так что Саул не только совершил кровосмешение, он еще и отцеубийца. Любовник матери, убийца отца. Эх, эх, мне кажется, этого более чем достаточно, чтобы завершить трагедию Эдипа традиционным финалом. Или не допустить его и признать раз и навсегда, что трагедия не срабатывает, не может сработать. Что ты скажешь, Саул? Тебе не кажется, что пора завершать трагедию?

Саул. Я актер, только актер. В эту минуту я хочу быть только актером. И как актер я хочу вспомнить только об одном — искусство состоит как раз в противоположности тому, что меня заставили сделать без моего ведома, то есть в противоположности жестокой и кровавой реальности прожитой жизни. Повторяю, я актер. И мое искусство, как и искусство поэта, художника, музыканта заключается в том, чтобы создавать копию с действительности или же, прожив эту действительность, как я вынужден был сделать это сегодня, в том, чтобы придать действию безвредный и освободительный символ. Да, господа, это верно, я совершил два преступления. Заповедь гласит: чти отца своего, чти мать свою. Я же убил своего отца, я был любовником своей матери. Но я все-таки актер и знаю, что искусство — мое спасение, моя сила, мое прибежище. Все, что произошло в реальной жизни, не реально. Все, что изображается на сцене, реально. Первое нереально потому, что игра более реальна, чем действительность. Второе реально потому, что это игра — моя единственная реальность, то, что я действительно делаю, в чем выражаю себя. Вот почему, хоть руки мои и обагрены кровью моего отца, хоть я и знаю, что мое семя зародило жизнь во чреве моей матери, я могу и даже должен игнорировать все это и заявить вам, что есть более подлинный, более реальный Эдип, чем тот, который стоит сейчас перед вами в моем облике. И этот подлинный Эдип — герой трагедии Софокла, Эдип, созданный воображением, сотканный из слов, и все же вечный и неистребимый. Этот Эдип не убивал своего отца и не был любовником своей матери. И в то же время он убил всех отцов и был любовником всех матерей — со времен древних греков и до наших дней. Этот Эдип, господа, скажет вам всю правду, поставит вас перед своей реальностью. Извините меня, господа, если голос мой звучит глухо и неуверенно, если я не сразу нахожу нужные слова. Я актер, это верно, может быть, даже хороший актер. Но это, конечно, не лучшая в моей жизни минута, чтобы показать вам все свое искусство. Итак, господа:

Горе! Горе! Увы! О несчастье мое! О, куда ж я бедою своей заведен? И куда мой уносится голос? Ты привел маня, Рок мой, куда? В пугающую слух и взоры бездну. О тучи мрака!.. Я ужасом объят невыразимым, Несет меня необоримый вихрь!..

Курт (перебивая его). Очень хорошо, очень хорошо, превосходно, Саул, просто шедевр западного искусства. Но как режиссер я вынужден прервать тебя и заметить, что ты спешишь, Саул. Эти слова в трагедии Софокла Эдип произносит после того, как Иокаста убивает себя, а он ослепляет себя. Не раньше. А твоя мать — вот она, жива-живехонька. И твои глаза целы, ты еще не ослеп. (Мириам и Саул молчат. Курт хлопает в ладоши). Принесите все необходимое для завершения трагедии. (Входят два охранника с подносами. На одном лежит завязанная петлей веревка, на другом — две толстые булавки). Итак, Эдип, Иокаста. Итак, Саул, Мириам. Вот уже завязанный и хорошо намыленный узел для тебя, Иокаста-Мириам. (Показывает веревку публике). Теперь ты, как это происходит в трагедии Софокла по воле твоего древнегреческого Рока должна повеситься. Так возьми же эту веревку, иди вон туда в сторону, где стоит стул. На стене есть крючок. Привяжи к нему веревку, поднимись на стул и бросься в пустоту. Ты недолго будешь мучиться, совсем недолго. Зато покажешь нам правдивую картину знаменитого самоубийства Иокасты. Возьми веревку, Мириам, исполни свою обязанность актрисы. (Курт протягивает веревку Мириам, она, однако, не берет ее. Курт пристально глядит на нее, роняет веревку). На втором подносе две толстые булавки. Мы бы хотели достать пряжки, две знаменитые и, конечно, золотые с изображением змей и драконов пряжки, которыми Эдип ослепил себя. Но мы не в Греции, не в Фивах, а в концентрационном лагере в Польше. Мы не экипированы, к сожалению, для подобного рода опытов. Удовольствуемся поэтому двумя булавками, Саул, двумя простыми булавками, однако отличной немецкой работы из настоящей золингенской стали. Теперь, Саул, если пожелаешь ослепить себя перед публикой, то, конечно, сделаешь трагедию, как бы это сказать, более захватывающей. Но у Софокла ослепление происходит не на сцене. Софокл, как ты справедливо заметил, поэт, и он избегает слишком жестоких картин, слишком кровавых. Поэтому, Саул, ты можешь пойти за сцену и спокойно ослепить себя там, а потом вернуться снова сюда. Ты волен сделать это. (Курт, пристально глядя на Саула, роняет булавки). Итак, Саул, итак, Мириам, действуйте, ну, смелее. Ты — мать, совершившая кровосмешение, Мириам, и конечно, если не повесишься, как того желает твой Рок, то через девять месяцев родишь на свет сына, который будет братом своего отца и сыном своего брата. Ты, Саул, убийца отца и любовник матери, чего же ты медлишь и не ослепляешь себя, как того хочет Рок? Чего ждешь? (Саул и Мириам смотрят на него и молчат). Саул, Мириам, шутки в сторону. Должны же вы понимать, что все это очень серьезно, очень серьезно. Разве вы не понимаете, что если по-прежнему будете отказываться играть свои роли, вся трагедия рухнет, а главное, рухну я, греческий Рок, ваш Рок, пожелавший сделать тебя, Мириам, любовницей своего сына, а тебя, Саул, убийцей своего отца и любовником матери. Разве вы не понимаете этого? (Внезапно Саул достает пистолет и стреляет в Курта. Курт ранен. Публике в партере вскакивает с мест. Два охранника набрасываются на Саула и обезоруживают его).

Первый офицер. Мы слишком долго терпели. Этот заключенный ранил коменданта лагеря. Пусть его немедленно арестуют, запрут в строгий карцер до проведения необходимого допроса. Прежде всего, нужно выяснить, кто дал ему это оружие, каким образом он раздобыл его.

Курт. Оставьте этого человека, оставьте. Это я снабдил его пистолетом. Это тот пистолет, который дал ему Вепке, пистолет, которым он убил своего отца. И я сам же приказал охранникам, которые арестовали его, оставить ему оружие. Так и было сделано.

Первый офицер. Но это же чистое безумие. Заключенный ранит коменданта лагеря и его не наказывают.

Курт (слабым голосом). Заключенный не ранил коменданта лагеря, господа. Он ранил своего Рока. Это покушение, впрочем, тоже является составной частью спектакля или вернее — эксперимента. Я предвидел это и хотел этого. Итак, господа, трагедия продолжается или, точнее, подходит к концу. (Курт ранен тяжело, но не хочет показывать этого. Он шатается, но держится). Господа, почему трагедия подходит к концу? Потому что спектакль, подойдя к своему традиционному финалу, остановился. Эдип и Иокаста знают, что он убийца своего отца и любовник матери, а она ждет ребенка, который будет сыном ее сына. И все же они не могут не повиноваться греческому Року, то есть мне. Они не повинуются своему Року, который хочет, чтобы Эдип ослепил себя, а Иокаста повесилась, и хотят по-прежнему оставаться в живых, хотя и совершили преступления. Но в таком случае, господа, трагедия Эдипа не только не прекратится, но потеряет смысл, уйдет в ничто. (Курт останавливается на минуту, тяжело дышит). Но что это означает, господа? Это означает, что старая трагедия о семейных отношениях уже невозможна. И невозможна потому, что семьи больше нет, не существует. Это означает, господа, что древний Рок, греческий Рок уходит, кланяется и уходит навсегда. (Курт шатается, но ему удается поклониться). Однако, господа, вот этот человек, воспользовавшись пистолетом, который я сам же ему дал, ранив меня, может быть, даже смертельно, показал, что все равно какой-то Рок существует, новый Рок, современный Рок. Да, господа, Саул своим выстрелом из пистолета окончательно перечеркнул греческого Рока, несчастного, теперь уже безвредного древнего Рока с его широкополой шляпой, плащом и котурнами, и он подтвердил существование страшного, мрачного, загадочного, непознаваемого и безжалостного современного Рока. (Курт шатается, но держится). Современный Рок, то есть немецкий Рок. Рок наций, народов, цивилизаций, сообществ. (Некоторое время молчит). Немецкий Рок, который казнит Саула не за то, что он убил своего отца и сделал беременной свою мать. Но за то, что он рожден. (Курт снова умолкает, тяжело дышит, но продолжает). Да, господа, потому что можно занимать только две позиции по отношению к собственному Року — любить его или восставать против него. Невозможно ни в какой ситуации оставаться равнодушным к нему, безучастным, словно его не существует. (Некоторое время молчит). Саул не остался безучастным. Он восстал. Но своим протестом подтвердил существование Немецкого Рока, мое существование. (Делает усилие, чтобы удержаться на ногах). А теперь прошу вас, сорвите с меня простыню и этот парик. Оденьте мне на голову фуражку штурмбаннфюрера СС со свастикой и символами моего звания. (Охранники выполняют приказание). Сделайте теперь то же самое и с ними — сорвите с них простыни и парики. Пусть они опять останутся в одежде заключенных. (Охранники выполняют приказание). Снимите наконец форму эсэсовца с этого трупа. Он тоже должен предстать в одежде заключенного. (Охранники выполняют приказ). Вот, господа, с одной стороны евреи в своих полосатых одеждах, с другой — комендант лагеря в форме эсэсовца. Это значит, господа, с одной стороны — немецкий Рок, с другой — представители расы, которую немецкий Рок неотвратимо осудил. Вот в чем трагедия, и больше ни в чем. (Снова шатается). Но, господа, трагедия — не трагедия, если она не несет катарсис, то есть очищение. Каким было очищение, каким был катарсис в греческой трагедии Эдипа? Это было очищение религиозного и социального свойства: Эдипа хоронили в Афинах, его могила положила начало новому культу. Да, господа, религиозный, социальный катарсис, очищение. (Умолкает, тяжело дышит). А теперь и современная трагедия со своим немецким Роком тоже получит свое очищение, катарсис, господа, не может не получить его. Это будет создание свободной, благородной, чистой, светлой, героической цивилизации, в которой люди будут подобны богам. (Умолкает, снова делает усилия, чтобы продолжать). Господа, мы не увидим это очищение, этот катарсис. Или во всяком случае я не увижу его. Наши войска отступают из России. Германия проиграла войну. Да, война проиграна, но наша идея, именно потому, что война проиграна, победила. Цивилизация завтра будет такой, какой мы и мечтали ее увидеть — не конформистской, робкой, состоящей из жалких людей — и эти двое — ее достойные представители, Но это будет героическая цивилизация, состоящая из людей-богов, созданная по воле немецкого Рока. Да, господа, таково будущее. (На минуту умолкает). Господа, я убийца, член общества убийц. Это я знаю, всегда знал, никогда не обманывался на этот счет. Но я все равно поспорил, что это общество убийц, в которое я вхожу, преобразится в героическое общество, стержнем которого будет немецкий Рок. Если это преобразование не произойдет, я проиграю пари. Спектакль, на котором вы присутствовали, объясняет, почему я спорил. Но я так и не узнаю, к счастью, выиграл я спор или проиграл. Потому что умираю, господа. (Курт делает жест в сторону партера, как бы прося не двигаться). Умираю, потому что я захотел умереть. Я захотел умереть потому, что того требовала трагедия, которая была сейчас исполнена. С другой стороны, господа, начиная с того дня, когда моя сестра Улла покончила с собой, жизнь потеряла для меня всякий смысл или имела только тот смысл, который я хотел придать ей этим представлением. (Через паузу). А теперь пришло время передать бразды правления. Хорст!

Хорст. Да, Курт.

Курт. Поддержи меня, пока я буду говорить. Моя роль окончена и именно потому, что окончена, я умираю. Но трагедия не окончена. Как я уже сказал, она должна иметь катарсис. Хорст, будешь моим преемником — комендантом лагеря и в то же время режиссером катарсиса.

Хорст. Да, Курт.

Курт. Прежде всего, никаких нарушений порядка в лагере во время спектакля не было, Хорст. Моя смерть — составная часть представления. Ты не станешь судить Саула. Он до конца сыграл свою роль, вот и все.

Хорст. Хорошо, Курт.

Курт. Ты отправишь Саула и Мириам в толпу заключенных именно как заключенных — два номера среди множества других. Тогда всем будет ясно, что немецкий Рок заменил греческого Рока. И что на сцену личной трагедии пришла трагедия коллективная. Могу я положиться на тебя, Хорст?

Хорст. Скажи, что надо сделать, и я сделаю.

Курт. Пусть поднимутся на сцену заключенные. Пусть Саул и Мириам затеряются среди них. Построй заключенных колонной и отправь в бараки.

Хорст. Будет сделано, Курт.

Курт. Прощай, Хорст. (Падает. Он мертв).

Хорст. Партайгеноссе Курт мертв. Он умер при исполнении своего долга, принимая участие в культурном эксперименте на благо рейха и всего человечества. Принимаю командование лагерем на себя и прежде всего торжественно заявляю, что культурный эксперимент в форме представления «Эдипа-царя» полностью удался. Доклад об этом будет отправлен нашему вождю Генриху Гиммлеру. А теперь заключенные, которые исполняли роль зрителей, пусть поднимутся справа на сцену и построятся в колонну вместе с заключенными, которые играли на сцене. (Эсэсовцы отдают команды, поднимают хлысты. Заключенные поднимаются на сцену и выстраиваются в колонну. Саул и Мириам среди них).

Хорст. А теперь, господа офицеры и солдаты пусть тоже поднимутся на сцену и встанут слева. (Команда исполняется).

Саул. Прошу, чтобы меня предали смерти за то, что я убил коменданта лагеря Курта. Прошу, чтобы моей матери была дарована жизнь.

Хорст. Никаких наказаний. Разве наказывают актеров за то, что они сделали во время представления?

Саул. Тогда я прошу, чтобы меня наказали за убийство отца и за половую близость с матерью.

Хорст. И это невозможно. Это тоже было составной частью спектакля.

Саул. Прошу, чтобы меня осудили за попытку бежать.

Хорст. Бегство входило в трагедию, которую вы исполняли. Единственное, что ты и твоя мать можете просить, это позволить вам приносить пользу нашему славному рейху своим трудом, как все заключенные.

Саул молчит. Эсэсовцы отдают команды. Заключенные выстраиваются друг за другом в затылок и начинают уходить со сцены вправо. Звучит немецкий военный марш. Два эсэсовца берут труп Курта за ноги и руки и направляются в кулису слева. За ними следуют Хорст, офицеры и солдаты. Последний солдат исчезает за кулисой слева в тот же момент, когда в правой кулисе исчезает последний заключенный. Сцена пуста. Медленно гаснет свет.

Падает занавес.