Курт (входя). Я — Рок. Рок греков, римлян, евреев, египтян, вавилонян, словом, всех древних народов. В этой же трагедии я ограничусь тем, что буду греческим Роком, то есть Роком Эдипа. Что я был для греков? Я был создателем безошибочных машин, построенных по подобию древней семьи, то есть из тех элементов, из которых состоит семья. Машина, господа, вообще — это устройство, которое должно Функционировать. Но функция машин, которые строил я, состояла в том, чтобы взрываться и разлетаться на куски. Да, господа, машины, построенные мною, в какой-то момент взрывались, и этот взрыв назывался трагедией. Они взрывались, захватывая и уничтожая всех, кого я вводил в эту машину в качестве составной части. Тут возможно кое-кто спросит меня: но зачем строить такие машины, кому они нужны? Не спрашивайте меня об этом, господа. Рок не ответит, хоть он и является началом и концом всего, и даже боги подвластны ему, и поэтому я на сцене, где можно делать все, даже с наглым любопытством задавать Року вопросы и получать от него ответы, я признаюсь вам откровенно, что строил свои машины для развлечения. То есть без всякого пристрастия, ради игры, ради одного только удовольствия построить их, а потом посмотреть, как они взорвутся. Странное удовольствие, но какое есть, о вкусах не спорят. Переходя теперь к Эдипу, я хотел бы обратить ваше внимание на то, что в данном случае машина была особенно сложной и совершенной. Обычно жертвы в моих машинах сознавали, что им грозит неизбежный взрыв. И хотя они шли навстречу несчастью, они шли, так сказать, с открытыми глазами. И это, между прочим, как раз и составляло главное отличие и придавало больше благородства трагическому персонажу. Но в машине, которая захватывает и губит Эдипа, скажу это без всякого тщеславия, я превзошел самого себя. Действительно, я сумел построить машину редкого совершенства, сделав главной ее частью не обычное, героическое сознание, а самонадеянное и роковое неведение, да, господа, Эдип — это не бесстрашный герой, который смотрит в лицо своей судьбе и мужественно идет ей навстречу. Эдип — обыкновенный человек, самый посредственный, в наши дни сказали бы, что это типичный представитель мелкой буржуазии, который не знает, что делает, и именно поэтому — потому, что не знает, — делает черт знает что. Представьте, господа, он убивает своего отца, женится на собственной матери, заставляет ее родить целую кучу детей. И все это время слепо полагает, что не нарушает законы общества, что ему не в чем упрекнуть себя. В Эдипе, господа, нет ничего героического. Он умен, это верно, и он доказывает это, разгадав загадку Сфинкса. Но ум его несколько презренный, то есть практичный, поставленный на службу чисто утилитарным целям. Кроме того, Эдип очень тщеславен, еще одна черта мелкой буржуазии: лишь бы взойти на трон, он не колеблясь женится на женщине, которая по возрасту годится ему в матери (и на самом деле является ею). А затем, став царем, опасаясь выяснить, как погиб Лаий, его предшественник на троне и в постели жены, хотя какое-то подозрение у него и должно было возникнуть: слишком совпадают подробности совершенного им убийства с тем, которое стоило жизни бедному Лаию. Эдип глух и на это ухо. Он сумел захватить трон, воспользовавшись хитростью и сексом (два инструмента, которыми пользуются обычно, когда взбираются по социальной лестнице) и нежится в нем в полном спокойствии. Но, господа, кто пожелал сделать Эдипа таким бесчувственным, таким заблуждающимся, таким слепым? Я, никто другой кроме меня, Рока, его Рока. Однажды мне захотелось растолочь в моей машине не настоящего героя, вроде Ахилла или Геракла, а напротив, захотелось уничтожить обычного, отнюдь не героического человека, мошенника, если разобраться, господа, любителя разгадывать ребусы, соблазнителя старых вдов, убийцы беззащитных стариков. Но, господа, именно поэтому, что он не был героем, Эдип мог быть противоположностью героя, то есть человеком, как говорится, ординарным. Да, Эдип был ординарным человеком, то есть конформистом, боязливым, верующим, даже ханжой. Человеком, для которого общество было всем, который вне общества был ничто. Не существовали для Эдипа смелость и риск. Он был, напротив, человеком, который хочет жить в согласии со всеми законами, нормами, предписаниями, условностями, обычаями и даже предрассудками. Человеком, короче говоря, чье призвание быть не бунтарем, революционером, а инквизитором и даже, если надо, полицейским. Естественно, как все полицейские и инквизиторы, Эдип никогда не обвинял себя, а только других. И я, его Рок, сделал так, что он чувствовал себя вправе всегда быть готовым, лишь только представится случай, со спокойной совестью судить и осуждать других. С таким характером мелкобуржуазного обывателя было неизбежно, что Эдип, когда в Фивах вспыхнула чума, воспользовался случаем, который я предложил ему, и взял на себя роль инквизитора. Черт возьми! Нет ничего другого, что бы обыватель любил больше, чей искать виновного, лишь бы донести на него властям. Как все конформисты, обыватель жесток и безжалостен: горе виновному, едва только Эдип найдет его, горе ему, он не должен проявить сочувствия и тем более жалости, горе, горе, горе ему. Но за этим спущенным с цепи мелкобуржуазным филистерством был я. Рок Эдипа, решивший потерять его во что бы то ни стало ради своего личного удовольствия. Остальное вы знаете: Эдип-полицейский, Эдип-инквизитор вдруг обнаруживает, что виноват он сам. Сраженный собственным конформизмом и собственным лицемерием, Эдип наказал себя — ослепил себя. Но, господа, со времени Эдипа прошли века. Даже при том, что века в людском измерении для него лишь мгновения, Року все равно это может наскучить. Отчего скучно Року? Но, господа, это же очевидно — ему надоели его машины. Рок похож на ребенка, который мастерит забавную, интересную игрушку, некоторое время любуется, как она работает, а потом ему становится скучно, он ломает ее и начинает мастерить другую. Так что трагедия, на которой вы присутствуете, ставит именно эту цель — показать, что старая машина Эдипа не развлекает больше Рока, и поэтому он построил другую, новую, более современную, более непредсказуемую. Но, господа, мне не следует больше ничего говорить, иначе в трагедии не останется элемента неожиданности. Я ограничусь поэтому тем, что скажу, как говорили при дворе во Франции, когда умирал король: трагедия умерла, да здравствует трагедия! (Курт кланяется, делает знак, появляются два стражника, которые вводят Саула в наручниках с завязанными глазами).

Курт. Снимите наручники и повязку. (Охранники выполняют его приказание).

Саул (осматривается, узнает Курта, восклицает без удивления, вяло и безнадежно). Курт!

Курт. Да, Саул, это я, именно я, Курт.

Саул. Ты здесь? Но где мы? Что это такое?

Курт. Это лагерный театр. Там партер, публика. Мы на сцене.

Саул. Но мы…

Курт. Ты хочешь сказать: «Что ты тут делаешь?» Ты прав, Саул. Итак, я — комендант лагеря.

Саул. Комендант лагеря. Но ты же был тогда яростным противником…

Курт. Говори, говори, не бойся: яростным противником нацизма. Это верно. Но потом я тоже нашел свою дорогу к Дамаску. Прозрение, эх, эх! Я тоже был обращен. А точнее, вскоре после того, как тебя арестовали. И вот теперь я тут, Саул, комендант лагеря.

Саул. Ты — комендант лагеря. Так что же ты медлишь и не исполняешь свой долг?

Курт. Интересно, а в чем же заключается по-твоему мой долг?

Саул. Я восстал. Твой долг, следовательно, наказать меня, то есть, как вы говорите, ликвидировать.

Курт. Успокойся, Саул, никто не собирается тебя ликвидировать.

Саул, Может быть, тебя плохо информировали?

Курт. Ты не восставал. Ты всего лишь дал необходимые предпосылки для этого представления.

Саул. Не понимаю. Какого представления?

Курт. Я велел привести тебя сюда, Саул, потому что ты актер. И я хочу, чтобы в качестве актера ты участвовал в одном культурном эксперименте в этом лагере.

Саул. Культурный эксперимент? Но что это за эксперимент?

Курт. Исполнение «Эдипа-паря» Софокла.

Саул. «Эдип-царь»? Но мне никто ничего не сказал. У меня не было текста, я не видел других актеров, не знаю режиссера, не был на репетициях, я никак не подготовлен к этому. Что все это означает? Не сошел ли ты, случаем, с ума?

Курт. Не повышай голос, Саул. Наверное, ты не до конца понимаешь, кто ты на самом деле.

Саул. Конечно, понимаю — заключенный.

Курт. А что такое заключенный?

Саул. Горе — вот что такое быть заключенным, горе.

Курт. Нет, Саул, заключение — это не горе или во всяком случае, горе — это не главное, что отличает его. Я тоже могу быть исполнен горя, может быть, даже очень страдаю. И все же я не заключенный. Нет, Саул, заключенный — это предмет.

Саул. Предмет? А почему не отброс, обломок, отребье?

Курт. Конечно, ты вправе в какой-то мере так называть своих товарищей здесь в лагере. Это действительно человеческое отребье. Но ты, Саул, в отличной форме, у тебя цветущий вид, поэтому ты не отребье, а предмет.

Саул. Хорошо сохранившийся.

Курт. Именно так, Саул. Ты хорошо сохранившийся предмет и именно потому, что ты предмет, у тебя нет имени, а есть номер, который и был выжжен у тебя на руке. Покажи руку, Саул.

Саул пристально смотрит на Курта, поднимает рукав и показывает выжженный на руке номер.

Курт. Видишь, Саул, ты предмет и отличаешься от других подобных тебе предметов только номером. Ты предмет, пойми это, и я, комендант лагеря, могу сделать с тобой все, что захочу. Так, например, я временно возвращаю тебе твое первоначальное качество человека и так же временно позволяю этому человеку, то есть тебе, быть тем, кем ты был прежде, — актером. Но это все, Саул, совсем все.

Саул. Предмет! Но предметы не действуют, а находятся там, куда их помещают. Так скажи мне, где я должен быть: здесь, там или еще где-нибудь?

Курт. Я уже сказал, что от тебя требуется: от тебя требуется, чтобы ты исполнил роль Эдипа в трагедии Софокла. С похвальной профессиональной добросовестностью ты пожалел, что у тебя не было возможности как следует подготовиться. Можно подумать, что это так. На самом деле не так. Все предусмотрено и подготовлено для того, чтобы у нас получился великолепный спектакль.

Саул. Но каким образом? Еще минуту назад я ничего не знал об этом.

Курт. Повторяю: речь идет о спектакле в каком-то смысле экспериментальном. «Эдип-царь» послужит нам лишь отправной точкой. Спектакль только в основных чертах будет следовать греческой трагедии, это верно, но во многом отойдет от нее, особенно в конце. С другой стороны, тебе не дали текст для того, чтобы ты выучил роль, и не было репетиций, потому что здесь достаточно знать сам миф об Эдипе. Все остальное мы будем импровизировать по мере того, как этот миф будет раскрываться на этой сцене. Короче, Саул, мы будем играть «Эдипа» и в то же время будем обсуждать его в присутствии публики. В этом исполнении, которое будет сочетаться с обсуждением, и будет заключаться культурный эксперимент.

Саул. Я понял. Речь идет, как говорят у нас в театре, об игре по наитию.

Курт. По наитию?

Саул. Да, импровизируя. Ты сам только что употребил это слово.

Курт. Да, я употребил, но наверное, ошибся. На самом деле мы будем не импровизировать, а играть роли, от которых невозможно будет отойти даже на миллиметр. Ты — Эдип и теперь уже не можешь быть никем иным. Именно Эдип и никто другой. Я — Рок и уже не могу быть никем иным.

Саул. Рок?

Курт. Ах, я забыл предупредить тебя, что придумал персонаж, которого в трагедии Софокла нет, — Рок. Этот персонаж как бы воплотит в себе двух действующих лиц Софокла — Тиресия и пастуха. Ведь если разобраться, разве эти персонажи не являются персонификацией Рока. Так что стоит убрать их и сконцентрировать в роли Рока. Итак, я — Рок, Саул. Твой Рок.

Саул. Я могу быть только Эдипом, ты можешь быть только Роком… Не понимаю.

Курт. Тут нечего понимать — это так и все.

Саул. Скажи мне хотя бы, что я должен делать. Когда я еще был человеком, а не предметом, я часто играл в спектакле «Эдип-царь» в нашем городском театре, исполняя роль царя. Думаю, что помню стихи из моей роли. Хочешь, прочитаю начало?

О деда Кадма юные потомки! Зачем сидите здесь у алтаря, Держа в руках молитвенные ветви, Меж тем как весь наш город стенаниями Наполнен, и молениями и стоном?

Курт. Нет, нет, нет, Саул, не надо читать никаких стихов. Я же сказал, что хоть ты и Эдип и не можешь быть никем иным, кроме Эдипа, ты не должен исполнять роль так, как она написана в трагедии Софокла, а должен импровизировать ее. И первое, что надо сделать, переодеться, я надел на свой мундир коменданта лагеря плащ Рока. Теперь ты должен надеть поверх своего костюма заключенного тунику Эдипа. Эй, костюм для Эдипа! (Входят двое охранников с простыней и париком точно таким же, как у Курта. Одевают парик на голову Саула, набрасывают на него простыню, уходят).

Курт. Теперь ты настоящий Эдип. Можем начинать.

Саул. Я чувствую себя неловко. Я — Эдип, но не должен читать стихи из роли Эдипа. Что же я должен делать? Где трагедия? Где спектакль? Скажи мне, что я должен делать?

Первый офицер. Заключенный прав. Мы здесь уже целый час, а трагедия ни на шаг не продвинулась вперед.

Курт. Тихо, господа, тихо. Трагедия не только намного продвинулась вперед, но даже дошла, так сказать, до апогея. Вы этого не заметили, но трагедия уже на середине.

Третий офицер. Партайгеноссе Курт, вы говорите загадкам.

Курт. Когда речь идет об «Эдипе», загадки мне кажутся вполне уместными.

Первый офицер. Мы — публика. На любом театральном представлении публика должна понимать, что происходит на сцене.

Курт. Поймете, узнаете в свое время. Особенно ты, Саул, ты единственный, кто должен действительно понять, иначе ты окажешься прав: трагедия не пойдет дальше. Итак, Саул, что ты понял сейчас?

Саул. Я понял одну вещь.

Курт. Какую?

Саул. Может предмет высказать свое мнение о сюжете?

Курт. Конечно, может.

Саул. Я понял, что, к счастью, несмотря ни на что, ты остался тем Куртом, каким был когда-то.

Курт. То есть?

Саул. И прежде ты нередко вызывал меня на откровенность. Во имя дружбы. Теперь я могу позволить себе откровенность по другой причине. Мне нечего больше терять, просто нечего. Вот и послушай: ты остался тем же страстным идеологом, тем же наивным теоретиком, тем же человеком, витающим в облаках, каким был прежде.

Курт. Да, Саул. В наших спорах, ты всегда был реалистом, рассудительным, здравомыслящим человеком. Я же, напротив, был мечтателем, романтиком, мистиком. Это правда.

Саул. Ты был умнее меня, и я восхищался тобой. Но в то время я был ближе, чем ты, к повседневной, жалкой реальности жизни. Может быть, потому что у тебя не было никакой профессии, ты не работал, ограничивался только теоретизированием, фантазированием. В то время как у меня была профессия, были цели, какие-то горизонты, отточенная техника.

Третий офицер. Господа, вам не кажется, что этот взаимный обмен теплыми воспоминаниями на сцене не только слишком приторен и мало интересен, но и противоречит нашим законам, которые запрещают какие бы то ни было отношения между арийцами и евреями?

Первый офицер. Хорошо сказано. Одобряю.

Курт. Этот обмен воспоминаниями, господа, составляет часть представления. Мы играем. Актеров не перебивают, когда они играют свои роли. Во всяком случая так принято в немецких театрах.

Первый офицер. Но кто же в конце концов Эдип? Кто Эдип?

Курт (указывая на Саула). Вот он, Эдип. А теперь, Саул, после того, как ты сам, без моей просьбы счел нужным подчеркнуть разницу между нами в то время, когда мы были студентами университета, прошу тебя продолжить воспоминания. Что ты можешь рассказать, например, о нашем родном городе?

Саул. О, я многое помню. Но лучше не вспоминать теперь.

Курт. Почему же, Саул?

Саул. Слишком горько вспоминать о счастливых временах, когда находишься в беде.

Курт. Но ты не можешь отказаться, Саул, ты должен вспомнить.

Саул. Это приказ? Предмет должен вспоминать? Должен вспоминать о том, как он был не предметом, а человеком? Как хочешь. Так вот, я вспоминаю прежде всего реку, которая протекает через наш город.

Курт. Почему реку, Саул?

Саул. Она так красива, это самая настоящая немецкая река, небольшая, но с ней связано столько воспоминаний. По ее набережным в более счастливые времена гуляли многие поколения студентов, приезжавших со всей Германии в наш знаменитый университет. Каждый раз, когда я проходил по этой набережной, я не мог не думать о таких же, как я, молодых людях, которые в иные времена гуляли тут так же, как я, и как я, смотрели на эти воды глазами, полными надежды, восторга и веры в будущее.

Курт. Ты хорошо сказал, Саул, молодец, Саул. Река действительно вызывает воспоминания, но не туманные и не сентиментальные. Не достает только некоторых конкретных деталей, некоторой ясности. А теперь опиши мне реку.

Саул. Зачем?

Курт. Это необходимо. Это входит в спектакль.

Саул. Ну, хорошо. Так вот, когда я закрываю глаза, я вижу аллею, идущую вдоль реки, тихую, тенистую аллею, укрытую низко склоненными ветвями ив, скамейки, стоящие на разном расстоянии друг от друга и обращенные к воде. Тут можно спокойно посидеть в задумчивости. Берег низкий, вода плещется у самых ног. Река широкая, очень глубокая, в ней много бурлящих водоворотов, и вода кажется, впрочем она и на самом деле такая, очень чистой и холодной. Река особенно красива вечером, в зеленоватые сумерки, когда на другом берегу неожиданно загорается сразу множество огоньков и они желтыми, недвижными пятнами отражаются в черной воде, когда темные и розовые облака плывут над крышами домов на том берегу, и низкие лодки бесшумно скользят по течению, и там внизу за мостом вырисовывается готический силуэт старого города — одни зубцы да шпили.

Курт. Очень хорошо, Саул. Романтическое описание романтического пейзажа. А теперь скажи мне, что мы с тобой делали на этой аллее во время прогулок вдоль реки, когда были, можно сказать, друзьями.

Саул. Гуляли, спорили.

Курт. А, так значит, ты помнишь, что мы спорили. А о чем мы спорили?

Саул. Да не знаю, обо всем.

Третий офицер. Хватит любезничать, переходите к пьесе.

Курт. Мы уже в пьесе, по самые уши. Значит, помнишь, Саул, как мы спорили, помнишь тот день, когда мы чуть не поссорились из-за «Эдипа-царя» Софокла?

Саул. Еще бы не помнить. В каком-то смысле это положило конец нашей дружбе. С того дня мы стали встречаться гораздо реже.

Курт. Верно, Саул. С того дня мы виделись редко. Ну, а в чем было разногласие между нами? В чем, Саул?

Саул. Ты утверждал, что трагедия Софокла связана с особыми историческими условиями. Я же считал, что трагедия Эдипа вечна.

Курт. Совершенно верно. И чем же кончился наш спор, Саул?

Саул. Я уже сказал тебе. Мы почти разругались, наша дружба с того дня стала ослабевать.

Курт. И больше ничего, Саул?

Саул. Нет, больше ничего. Во всяком случае я больше ничего не припоминаю.

Курт. Ты вполне уверен?

Саул. Хотя да, действительно было и другое. Может быть, я тогда позволил себе некоторые несдержанные выражения.

Курт. Прервемся па минутку, Саул. Это исключительно важно, чтобы мы на минутку остановились. Какие у нас с тобой были отношения, когда мы гуляли вдоль реки и спорили о трагедии «Эдип-царь»?

Саул. Не понимаю, какие отношения?

Курт. Наши личные отношения. Саул.

Саул. Но я не знаю. Мы были друзьями, вот и все.

Курт. Нет, Саул, не все. Позволь я немного освежу твою память. И прежде всего, коснемся в общих чертах нашего, так сказать, общественного положения. Ты — серьезный, строгий молодой человек, интересуешься психоанализом, голосуешь за социал-демократов. Ты актер, это верно, но ничем особым, ярким не выделяешься, как это нередко бывает с актерами. Ты мелкий немецкий буржуа, который работает актером так же, как мог бы работать, без обиды будь сказано, бухгалтером. И семья твоя буржуазная. Твой отец — уважаемый, хотя и не очень богатый ювелир, имеет магазин на главной улице нашего города. Твоя мать, насколько припоминаю, педагог по образованию. В вашем доме царят чистота, порядок, приличие, благовоспитанность. Одновременно еврейские и немецкие, что немало значит. А теперь обо мне. Мои родители умерли, мой отец всегда жил на ренту, как и мой дед и, возможно, прадед. Я живу вместе со своей сестрой Уллой в большой вилле в современном пригороде. Я изучал философию, но потом бросил университет. Моя сестра ничего не делает, она всегда ничего не делала, она глубоко невежественна. Но она красива. И я, рахитичный, тощий, выгляжу рядом с ней мелким ястребом-стервятником, усевшимся на плечо богини. Мы разорены, у нас нет ничего, кроме жалкой ренты, которой хватает лишь на то, чтобы не умереть с голоду. Но мы по-прежнему живем на вилле родителей, в этом мрачном, неудобоваримом, массивном вильгельмовском доме. В комнатах, заполненных темной, громоздкой мебелью, царят запустение, грязь, обветшалость, разложение, неприличный и непристойный фатализм упадка одновременно буржуазного и немецкого, что опять же немало значит, мы с сестрой олицетворяем собой двух робких, ленивых, апатичных, циничных представителей этого упадка. Ты и твоя семья, как тщеславные буржуа хотите подняться, утвердиться, победить. Мы с сострой, как настоящие декаденты, напротив, неудержимо стремимся опуститься, разориться, погибнуть. Разве это не так, Саул?

Саул. Наверное, так, раз ты сам говоришь.

Курт. Это так. Твоя мать устраивала приемы, на которых собирался весь цвет академического корпуса университета. Твоя мать просила всех присутствующих расписаться на скатерти и потом повторяла эти росписи вышивкой. А мы с Уллой в ночь под новый 1939 год столько выпили, совсем одни, за новую разрушительную войну, что блевали друг на друга. На следующий день мы проснулись в грязной, пустой, насквозь промерзшей вилле рядом в одной постели, голые, перемазанные блевотиной.

Саул. Зачем ты клевещешь на себя, Курт?

Курт. Я не клевещу на себя, это правда. Но вернемся к тому, что, пользуясь буржуазным эвфемизмом, ты назвал несдержанными выражениями. Ты помнишь, Саул, что это были за несдержанные выражения?

Саул. Могу я попросить тебя не копаться во всем этом? А кроме того, это не имеет никакого отношения к представлению «Эдипа-царя».

Курт. Ошибаешься. Заблуждаешься. Совершенно необходимо, чтобы мы с тобой вместе покопались в этом и как можно глубже покопались бы. Итак, Саул, давай говори, что это были за несдержанные выражения. Отвечай, это приказ.

Саул. Ну, если приказываешь, могу сказать. Я позволил себе заявить тебе прямо в лицо, что ты рассуждал таким образом.

Курт. Каким образом? Говори яснее, черт возьми, тут же публика, которая слушает и должна понять, о чем идет речь. Каким образом?

Саул. Мы уже говорили об этом. Ты утверждал, что трагедия «Эдип» исторически обусловлена, другими словами, что кровосмешение могло стать трагедией для греков, но не для нас.

Курт. Совершенно верно. И тогда что ты ответил, Саул? Какое ты употребил несдержанное выражение?

Саул. Я сказал, что ты поддерживаешь такую странную точку зрения по той вполне понятной причине, что ты…

Курт. Что я?

Саул. Ну, хорошо, я тогда думал, как впрочем и все в городе, что ты влюблен в свою сестру Уллу.

Курт. Наконец-то ты выплюнул правду. Да, ты бросил мне в лицо это обвинение.

Саул. Ты должен, однако, помнить и о том, что я сразу же пожалел об этом, взял свои слова назад и извинился.

Курт. Помню, помню. Ты был хороший буржуа, честный и совестливый, ты понимал, что нельзя утверждать что-либо, не имея доказательств. Но что было потом, что было потом, Саул? Что было потом, а?

Саул. Предпочитаю не вспоминать об этом.

Курт. А почему?

Саул. Хотя бы потому что, как я уже сказал, что все это не имеет никакого отношения к «Эдипу-царю» Софокла.

Курт. Но мы играем трагедию, Саул, мы уже в самой середине ее. Ну же, Саул, давай говори, что было потом, что было потом?

Саул. Ну, ладно, если хочешь, скажу. Так вот, ты, чтобы доказать, что не влюблен в свою сестру, предложил мне, да, именно так — предложил мне стать любовником Уллы.

Курт. В ту же самую ночь, Саул. Добавь: «В ту же самую ночь».

Саул. В ту же самую ночь.

Курт. Это не все, Саул. Теперь нужно сказать о том, что не сказал ни ты, ни я, но о чем мы оба умолчали. Улла во время нашего спора была рядом.

Саул. Да, она была рядом. Я надеялся, что ты не скажешь об этом.

Курт. Да, она была рядом, слушала и молчала.

Саул. Ну, раз ты помнишь и это, то вспомнишь, надеюсь, что когда ты предложил мне это и, взяв Уллу за руку, толкнул ее ко мне, я ответил тебе, что ты сумасшедший, и ушел.

Курт. Ты недалеко ушел. Ты был влюблен в Уллу, Саул, влюблен по уши, и мое предложение до смерти разволновало тебя, да, до смерти.

Саул. Я любил ее, был влюблен, но у меня хватило сил уйти, оставить вас.

Курт. Саул, Саул! Не надо лгать теперь! Ты дошел до моста, это метров сто всего, сел на скамейку и стал ждать. Тогда я велел Улле подойти к тебе.

Саул. Это ты велел ей? Разве она не сама пришла ко мне, по своей доброй воле?

Курт. Нет, Саул, мне жаль, но это именно я заставил ее подойти к тебе. Она не хотела. Я велел ей подойти к тебе и назначить тебе свидание этой же ночью. Свидание, на которое ты сразу же согласился. Эх, Саул.

Саул. Улла однако убедила меня…

Курт. Что пришла к тебе, потому что любит тебя? Так нет же, Саул, Улла лгала тебе по моему приказу. Только для того, чтобы удовлетворить мою прихоть, подошла она к тебе, сказала, что любит и назначила свидание на вилле той же ночью. Теперь ты знаешь правду, Саул, правду о самой большой любви в твоей жизни, так по крайней мере ты сам говорил об этом потом.

Саул. Выходит, Улла никогда не любила меня.

Курт. Она не любила тебя, но может быть, выглядело все так, будто она любит тебя.

Саул. Как это понимать?

Третий офицер. Но зачем вы роетесь в грязном белье при публике? А кроме того, в ваших воспоминаниях можно усмотреть серьезное нарушение закона о расовой принадлежности.

Курт. Отличное вмешательство, хотя и необоснованное. Отличное в том смысле, что подчеркивает как раз то, что нужно. И составляет самый серьезный момент трагедии. Да, именно потому, что как раз сейчас я должен сказать тебе, Саул, нечто такое, что тебе пока еще неизвестно, но что ты должен знать все в тех же, разумеется, интересах спектакля, который мы играем. Улла умерла.

Саул. Улла умерла?

Курт. Да, ее нет в живых.

Саул. Улла умерла? Нет в живых?

Курт. Да, нет в живых. Она покончила с собой.

Саул. Улла покончила с собой?

Курт. Да, она покончила с собой ровно два месяца спустя после нашего спора. Она пошла на набережную, оставила сумочку и перчатки на скамейке и бросилась в воду.

Саул. Улла умерла, покончила с собой.

Курт. Хорошо сыграно, Саул, хорошо сыграно, с очень верной естественной интонацией, передающей горе. Ты хороший актер, больше того, чувствуется, что ты вырос, видно, пребывание в концлагере сделало тебя, как говорится, более гуманным, человечным. Да, Улла покончила с собой. Она не любила тебя, это несомненно. Однако так же несомненно, что она покончила с собой из-за тебя.

Саул. Из-за меня?

Курт. Да, из-за тебя.

Саул. Не понимаю.

Курт. Вернемся немного назад, Саул, вернемся к тому моменту, когда ты, обрадованный приглашением моей сестры, проник ночью в сад, забрался по ветвям глицинии, вьющейся по фасаду нашей виллы, на балкон Уллы и проник через оставленное открытым окно в ее комнату. Что было потом, Саул?

Саул. Я бы предпочел не говорить об этом.

Курт. Слишком удобно, Саул — создать все необходимое для трагедии, а потом отказаться говорить о ней. И снова это приказ. Говори.

Саул. В таком случае, раз ты этого хочешь, если тебе нравится, доставляет удовольствие страдать, знай: в ту ночь Улла любила меня, понял? Она любила меня. Мужчина никогда не ошибается в таких вещах. Она любила меня.

Курт. Мне жаль, Саул, но вот это у тебя не получилось, это у тебя совсем не вышло.

Саул. Я не старался, чтобы у меня как-то получилось — ни плохо, ни хорошо. Это не те вещи, о которых можно говорить.

Курт. Ты актер, Саул, помни об этом. Ты актер, который играет на сцене, а не человек, который говорит, что вздумается, как придется, как получится. И как актер ты должен суметь передать нам, как тебя любила Улла, ты должен объяснить нам, что Улла любила тебя не потому, что я приказах ей сделать это, а потому что она действительно любила тебя. Ты говоришь, что мужчина никогда не ошибается в таких вещах. Это неправда. Такой человек, как ты, всегда ошибается в таких вещах. Хотя бы потому, что Улла была для тебя идеалом, вокруг которого вились твои мечты, подобно тому, как взбирается по стволу дуба плющ. А вот для Уллы ты был всего лишь инструментом, средством.

Саул. Но каким средством?

Курт. Средством избежать меня, освободиться от меня.

Саул. Я знаю только, что в ту ночь она любила меня, больше я ничего не знаю.

Курт. Э, нет, Саул, нет. Повторяю: ты актер и ты должен сообщить нам нечто очень важное. Ты не можешь сказать: «Больше ничего не знаю». Тогда я скажу тебе, что же на самом деле произошло в ту ночь. Помнишь? После ночи любви ты уснул и долго спал. Помнишь?

Саул. Да.

Курт. Потом проснулся и обнаружил, что ты один. Уллы нет. Так ведь?

Саул. Да, это так.

Курт. Тогда ты выглянул в окно, увидел, что рассветает, и решил не ждать возвращения Уллы, а уйти тем же способом, каким пришел: спустившись вниз по ветвям глицинии, не так ли?

Саул. Да, это так.

Курт. Но в саду на тебя вдруг неожиданно с лаем набросился наш дог Молох, не так ли?

Саул. Да, так и было. Помню, я жутко испугался, эта собака была очень злая.

Курт. И как же ты спасся от нее? Как убежал?

Саул. Я не убегал. Кто-то выстрелил из окна виллы, собака упала, и я ушел.

Курт. Именно так. А знаешь, кто спустил пса?

Саул. Нет, откуда мне знать.

Курт. Улла. Она оставила тебя спящим после вашей великой любви, заглянула ко мне в комнату и сказала: «Вот, я тебя послушалась», а потом вышла в сад и спустила собаку. И знаешь, кто убил ее?

Саул. Нет.

Курт. Я.

Саул. Это правда?

Курт. Ты знаешь, что это правда.

Саул. Да, может быть, это и так. Как, впрочем, правда и другое. Улла любила меня, та самая Улла, которая хотела, чтобы собака разорвала меня. Почему нет?

Курт. Потому что нет. Да, Улла любила тебя, но не так, как ты думаешь. Ты когда-нибудь задумывался, почему после той первой ночи, единственной ночи любви, Улла ни разу больше не пригласила тебя к себе?

Саул. Нет. Но какое это имеет значение? И мгновения любви достаточно тому, кто любит.

Курт. Я скажу тебе, почему. Это я запретил ей видеться с тобой, как и я же толкнул ее в твои объятия. Да, я. В то же утро после вашей первой ночи любви я пришел к ней в комнату и ни слова не говоря набросился на нее и вот этими самыми руками избил ее по лицу самым зверским образом.

Саул. Но зачем? Почему?

Курт. Потому что она сделала то, что я велел ей сделать. И чтобы она поняла, что не должна делать этого второй раз.

Саул. Но зачем все это?

Курт. Не надо вопросов, Саул. Так было. Но я не кончил. Помнишь, через неделю ты пришел ко мне и сказал, что любишь Уллу, что она любит тебя и ты хочешь на ней жениться, помнишь это?

Саул. Конечно, помню.

Курт. Ты сказал также, что хочешь искупить свою вину — фраза целиком достойная тебя и твоего видения мира. Взяв Уллу в жены, ты бы увез ее в Соединенные Штаты, куда, насколько мне кажется, ты еще мог в тот момент эмигрировать. Там — и это еще одна достойная тебя фраза — ты постарался бы начать как можно скорее новую жизнь. Разве не так, Саул, а? Не так?

Саул. да, это так.

Курт. Что я ответил тебе, Саул, на это твое брачное предложение?

Саул. Ты попросил у меня день на размышление.

Курт. А потом?

Саул. А потом ты дал мне знать, что Улла совершенно не намерена выходить за меня замуж.

Курт. да, я ответил тебе так. Но это была неправда.

Саул. Это была неправда?

Курт. Да, Саул, неправда. Улла хотела выйти за тебя замуж. Она бросилась передо мной на колени и обнимала мои ноги, умоляя отпустить ее, позволить уйти к тебе. Знаешь, что она говорила, валяясь у меня в ногах?

Саул. Что?

Курт. Она кричала: «Хочу быть женщиной, кал все другие, самой обыкновенной женщиной, хочу иметь мужа, детей, хочу быть женой, матерью. Не нужна мне твоя благородная, мужественная, свободная цивилизация. Я не верю в нее, и она не нужна мне. Мне нужно самое обыкновенное общество, состоящее из простых людей, как я сама, как Саул. Отпусти меня в Штаты. Дай, — и это она, к сожалению тоже сказала, — дай мне построить новую жизнь».

Саул. А ты?

Курт. Я взорвался гневом и закричал: «Нет, ты не выйдешь замуж за Саула, во всяком случае пока я жив». И потом я набросился на нее и снова избил, даже руку себе сломал.

Саул. А она?

Курт. Она смирилась, признала, что это была минута слабости. Удивительно, как на нее действовали мои кулаки. Она сразу же сникала и повиновалась.

Саул. А потом?

Курт. А потом через два месяца Улла узнала, что беременна. От тебя, Саул, естественно. И тогда я заставил ее сделать аборт.

Саул. Ты заставил?

Курт. Да, Саул, я заставил. Это было нелегко, совсем нелегко. Этот ребенок дал Улле повод снова заговорить о том же. Она опять стала просить меня отпустить ее к тебе, чтобы выйти за тебя замуж и уехать в Америку. Но я был неумолим, абсолютно неумолим. Когда же она стала настаивать, я пригрозил ей, что донесу на нее и на тебя в суд за нарушение закона о расовой принадлежности. Кажется, я ее еще немного побил, но на этот раз не слишком, учитывая ее состояние. Словом, в конце концов она покорилась. Я сам проводил ее в клинику, где она через несколько часов освободилась от маленького бастарда. Но на следующий день я изложил ей свое новое желание. Желание, которое касалось тебя, Саул.

Саул. Но какое желание?

Курт. Я сказал ей, что передумал и что она все-таки должна отправиться со мной в суд и заявить о нарушении закона о расовой принадлежности и о том, что ты изнасиловал ее.

Саул. Ты сделал это?

Курт. Конечно, Саул. Тогда это было в порядке вещей, как и сейчас, как отныне будет всегда.

Саул. А она?

Курт. Странно, но на этот раз она не возражала, не протестовала, даже совсем ничего не сказала. Была вялой и апатичной, словно сомнамбула. Мы отправились в комиссариат, написали заявление. Потом она сказала, что хочет побыть одна, и мы расстались. Это было днем. Я отправился домой ожидать ее. Но она не вернулась. И вечером мне сообщили по телефону, что нашли в реке ее труп.

Саул. Ты помешал женщине, которую я любил и которая любила меня, выйти за меня замуж, ты заставил ее сделать аборт, ты принудил ее донести на меня. Но, зачем, Курт, ты все это сделал?

Курт. Я должен был сделать это, Саул.

Саул. Должен был? Как это можно считать своим долгом делать такие вещи?

Курт. И я опять вынужден сказать тебе, Саул, что твоя игра не на высоте. Ты не должен впадать в сентиментализм, Саул. Не должен говорить вот так, как сейчас, — печально, безутешно, словно не можешь поверить своим ушам, словно воспоминание, которое ты сохранил о своем старом друге Курте, не позволяет тебе поверить во все это, ты не должен повторять: «Но зачем, Курт, ты сделал это?» Напротив, с хорошо разыгранным гневом ты должен бросить мне в лицо только одно слово — «убийца!» И тогда я отвечу тебе: «Нет, Саул, убийцей был не я, а ты».

Саул. Но как это может быть? Как мог я убить ее, ведь я хотел жениться на ней, хотел увезти в Америку, создать семью, я ведь любил ее и люблю до сих пор.

Курт. Я бы охотно удовлетворил твое, впрочем, вполне законное любопытство и сразу же, но, Саул, ты актер и знаешь, что у театра свои законы. Мы сначала сыграли пролог — партайгеноссе из публики и я — потом мы с тобой вдвоем сыграли первый акт. Теперь после небольшого перерыва, будем играть второй. Почему ты убийца Уллы, как ты убил ее и, кроме того, кем на самом деле была Улла для меня и для тебя — обо всем этом мы поговорим во втором акте. Так что, Саул, обуздай свое любопытство. А теперь позволь мне, как режиссеру, сделать тебе несколько замечаний относительно твоей манеры играть. Ты неплохой актер, Саул, у тебя есть сила, темперамент, правдивость, хорошая внешность. Главное же, чего тебе недостает, как бы это сказать, — убежденности. Ты слишком полагаешься на природу, то есть на темперамент, и слишком мало придаешь значения слову. Считаешь, что зрители должны волноваться, сопереживать, сочувствовать. И не понимаешь, что самое главное — убедить их. А чтобы убедить, мало иметь темперамент, для этого нужно слово. Например, я только что похвалил твою выразительную интонацию, передающую горе, когда ты воскликнул: «Улла умерла!», но пришлось и поругать тебя. Нет, Саул, нет, недостаточно воскликнуть «Улла умерла!», чтобы убедить зрителей, что Улла действительно умерла. Нужно передать смысл этой смерти с помощью соответствующего набора подходящих слов. Даже без всяких чувств, Саул, то есть без страдания и горя, а подыскивая как можно больше горестных слов. «Улла умерла!» — каждый может произнести эти два слова. Любой человек, кто угодно, услышав, что женщина, которую он любит, умерла, воскликнет: «Улла умерла?!» Но ты не простой человек, Саул, во всяком случае на этих подмостках. Ты тот, кто находит слова, которых недостает другим. Театр — это слово, Саул, запомни это, и прежде всего слово.

Первый офицер. Минутку, партайгеноссе комендант, это несомненно интересные рассуждения, но их обычно выслушивают после спектакля. Во время представления следовало бы играть драму или комедию, что бы там ни было, а не болтать с актерами и не обсуждать с ними их личную жизнь, их любовные связи и то, как они нарушают закон о расовой принадлежности. Все это не только неуместно, партайгеноссе комендант, но и несоразмерно.

Курт. Но мы играем, только и делаем, что играем.

Первый офицер, Мы что-то этого не заметили. Просим вас перейти от личных вопросов к тем, которые интересуют публику, то есть от сердечных дел актера к трагедии Эдипа.

Курт. Мне жаль, но мы не поняли друг друга. Тут нет двух трагедий — личной и представляющей интерес для публики. Трагедия Саула и трагедия Эдипа — это одно и то же. Есть только одна трагедия, я не устану повторять это, и мы играем ее вот уже более часа.

Третий офицер. Допустим на минуту, что это так. В каком же месте трагедии Эдипа мы находимся сейчас?

Курт. У Сфинкса.

Третий офицер. Я попрошу партайгеноссе Курта объяснить нам все это. Не все здесь знают греческую мифологию.

Курт. В Фивах жило одно чудовище — Сфинкс, которое задавало прохожим загадку. Всех, кто не мог разгадать ее, Сфинкс пожирал. Пришел Эдип и сразу же нашел отгадку.

Третий офицер. А какая это была загадка?

Курт. Какое животное утром ходит на четырех ногах, днем на двух, а вечером на трех?

Третий офицер. И кто же это?

Курт. Человек. И тогда Сфинкс в отчаянии, что его загадка разгадана, покончил с собой. Но тут я хотел бы обратить ваше внимание на одну вещь.

Третий офицер. На какую?

Курт. Сфинкс был страшным чудовищем — с туловищем льва и головой и грудью женщины. Он жаждал крови и немедленно пожирал тех, кто не мог разгадать загадку. Место, где укрывался Сфинкс, было усыпано черепами, скелетами, костями. Это было чудовище, повторяю… Но какую жалкую, примитивную загадку задавало оно. Именно потому и ошибались и погибали те, кто пытался разгадать загадку — они искали ответа, который был бы достоин такого страшного чудовища. Никто не мог представить, что чудовище предлагает ребус из дешевой газетки или загадку для семейного развлечения. Эдип — обратите на это внимание, пожалуйста, — был единственным, кто понял это. Только он один смог сказать Сфинксу: ты жалкое чудовище и вот твой жалкий секрет — он раскрыт.

Третий офицер. Все хорошо, как будто. Но когда же во время первого акта шла речь о Сфинксе и его загадке?

Курт. Мы только и делали, что говорили о Сфинксе и его загадке.

Третий офицер. Но кто же в таком случае этот Сфинкс? И какова его загадка?

Курт. Господа, я уже сказал — первый акт окончен. Понятно, что некоторые вещи остались еще нераскрытыми. Эдип победил Сфинкса, он сейчас убьет своего отца, он собирается стать мужем своей матери. Любопытство вполне естественное: кто был Сфинкс? Кто Лаий? Кто Иокаста? Но, господа, не случайно современная критика считает, что «Эдип-царь» Софокла похож на детектив. Было совершено преступление, ищут преступника. Отсюда и тайна.