Возможно, что все, мною рассказанное, наведет кого-то на мысль, что речь идет, в сущности, о самой обычной ревности; в самом деле, если бы в те дни за мною следил какой-нибудь не слишком проницательный наблюдатель, он решил бы, что перед ним классическая картина поведения ревнивца. И тем не менее это не так. Ревнивец страдает из-за преувеличенного чувства собственничества, ему все время мерещится, что кто-то хочет увести у него его возлюбленную; подозрительность, приобретаю­щая характер мании, порождает у него самые невероят­ные фантазии и может довести его даже до преступления. Я же, напротив, страдал просто оттого, что любил Чечилию (вне всякого сомнения, теперь это уже была лю­бовь), и если я хотел посредством слежки удостовериться в том, что она мне изменяет, то вовсе не для того, чтобы как-то наказать ее и помешать ей изменять мне дальше, а для того, чтобы освободиться от своей любви. Ревнивец, хоть и не отдавая себе в этом отчета, в сущности, стре­мится закрепить состояние рабства, в котором находит­ся, я же как раз хотел от рабства избавиться и считал, что достигнуть этой цели смогу лишь в том случае, если мне удастся лишить Чечилию ореола независимости и тайны; удостовериться в ее измене мне нужно было для того, чтобы увидеть всю ее пошлость, ничтожество, зауряд­ность.

Сначала я решил прибегнуть к помощи телефона. Как я уже говорил, Чечилия звонила мне каждое утро около десяти. В первые времена она делала это только для того, чтобы пожелать мне доброго утра. Но теперь, когда ее визиты стали реже (обещание видеться каждый день, то есть так, как это было раньше, очень скоро обнаружило свою несостоятельность), телефон приобрел в наших от­ношениях весьма существенное значение. Именно по те­лефону Чечилия каждый день сообщала мне до странно­сти непредсказуемые часы и дни наших свиданий. Я за­метил, что последнее время ее утренний звонок передви­нулся от десяти к двенадцати. Чечилия объясняла эту перемену тем, что у них спаренный аппарат и второй абонент завел привычку подолгу разговаривать именно рано утром. Но я-то был уверен, что причина тут совсем другая, а именно: она перестала звонить мне в десять, потому что к этому времени еще не успевала перегово­рить с актером, который, как все актеры, вставал очень поздно. А не поговорив с ним, она не знала, что ей пред­стоит делать днем, и потому не могла сказать, увидимся ли мы, а если увидимся, то в котором часу.

Номера актера не было в телефонной книге, но я лег­ко достал его на киностудии, где он когда-то работал. Заполучив номер, я убедился в своей правоте следующим образом: сначала, примерно без четверти двенадцать, я звонил Чечилии, и телефон неизменно оказывался за­нят. Затем сразу же перезванивал актеру и обнаруживал, что и он тоже разговаривает. Я ждал минут пять — десять и после этого делал контрольный звонок: теперь оба те­лефона были свободны. И ровно через минуту, с точно­стью, которая разрывала мне сердце, у меня раздавался звонок, и Чечилия на другом конце провода, спокойная и деловитая, как секретарша, сообщала мне, в зависимости от сложившейся ситуации, увидимся мы с ней сегодня или нет.

Телефон помогал мне следить и за пребыванием Че­чилии дома, за ее приходами и уходами. Я методично (если только можно назвать методичными судорожные уловки ревности) звонил ей в разное время дня, и мне либо никто не отвечал, либо отвечала мать, которая часто сидела дома, оставив магазин на сестру. Тогда я завязы­вал разговор с матерью, которая только и мечтала о том, чтобы поболтать, и, слушая ее болтовню, я узнавал кое– что из того, что меня интересовало. Разумеется, инфор­мация, которую я получал от матери, шла от Чечилии, которая лгала ей точно так же, как и мне, то есть сообща­ла лишь то, что считала нужным, но я теперь научился ее расшифровывать, тем более что Чечилия, не подозревав­шая о моей слежке, не заботилась о том, чтобы согласо­вывать эту информацию с другой, столь же лживой, кото­рую она представляла мне. Так я узнал, что Чечилия, как все лишенные воображения люди, повторялась, объяс­няя свои отношения с актером точно так же, как объяс­няла отношения с Балестриери и со мной. Если встречи со мной и Балестриери она объясняла тем, что мы давали ей уроки рисования, то теперь она говорила, что встреча­ется с актером, потому что он обещал ей работу в кино. Однако урок может длиться час или два, хлопоты же, связанные с работой в кино, могут занять целый день, и я обнаружил, что под этим предлогом Чечилия встречалась с актером ежедневно, а иногда даже не один раз. Они встречались по утрам (особенно если погода была хоро­шая), чтобы прогуляться по городу и вместе выпить кофе; они виделись после обеда, когда у них, по-видимому, было любовное свидание; по вечерам — чтобы поужи­нать и сходить в кино. Мать была немного обеспокоена этой необычной кинематографической активностью до­чери, но в то же время и польщена ею. Обращаясь ко мне как к конфиденту, она то озабоченно спрашивала, не опасна ли для Чечилии кинематографическая среда, из­вестная своими вольными, чтобы не сказать распущенными, нравами, то с таким же беспокойством осведомля­лась, верю ли я в то, что у Чечилии есть данные для кинозвезды. Ее вопросы были, конечно, совершенно бес­хитростны, но мне на другом конце линии порой казалось, что она знает все и забавляется, мучая меня с созна­тельной и утонченной жестокостью. На самом же деле — и я это прекрасно понимал — жестокость была в самой ситуации, и только в ней.

Таким образом, поставляя мне выдумки Чечилии и искренние заблуждения ее матери, телефон не мог ни успокоить меня, ни предоставить неопровержимых дока­зательств измены, которые были необходимы мне для того, чтобы освободиться от моей юной любовницы и своей к ней любви. Опосредующий и безличный по са­мой своей природе, телефонный аппарат в конце концов стал казаться мне символом всей ситуации: средство об­щения, препятствующее общению, инструмент контро­ля, не позволяющий ничего узнать с точностью, простей­ший в употреблении автомат, который оказывался на деле коварным и капризным. Больше того, телефон казался специально созданным для того, чтобы подчеркнуть характер Чечилии с ее не­уловимостью и недоступностью. Понятно, что трубка из черного эбонита была ни при чем, когда Чечилия опаздывала со звонком или вообще не звонила, когда она мне лгала или меня огорчала. Но так как во всем этом участвовал телефон, я дошел в конце концов до того, что возненавидел маниакальной ненави­стью сам этот ни в чем не повинный предмет. Я не мог теперь звонить без глубокого отвращения, не мог слы­шать звонок без страха. В первом случае я боялся не за­стать Чечилию, как почти всегда и случалось, во втором — услышать, как она, по обыкновению, мне лжет, а это было все равно что, звоня, не застать ее дома. Но главное, телефон лишний раз подчеркивал ее неуловимость, по­тому что человек предстает в нем лишь одной своей сто­роной, причем стороной наименее материальной — че­рез голос. Даже когда этот голос мне не лгал, он все равно оставался двусмысленным и уклончивым именно пото­му, что это был всего лишь голос. Тем более голос Чечи­лии, и без того на редкость невыразительный. Однако окончательно толкнуло меня на путь слежки то, что я ужасно устал. Я ведь теперь целый день прово­дил, глядя на телефон: или в ожидании звонка Чечилии, или часа, когда я мог позвонить ей сам в надежде застать ее дома. И это не считая тех моих звонков, когда я не заставал никого или слышал в трубке дыхание отца. А ведь еще были изнурительные разговоры с матерью, ос­новываясь на которых я реконструировал для себя распо­рядок дня Чечилии. Все эти телефонные ухищрения, де­лавшиеся все более затруднительными и изматывающи­ми, обесценили в конце концов даже то облегчение, ко­торое мог бы мне доставить телефонный разговор с самой Чечилией. Как это бывает с долго голодавшим челове­ком, который продолжает чувствовать голод и после того, как поест, даже поговорив с Чечилией, я продолжал чув­ствовать тревогу и раздражение. В конце концов все это вылилось в состояние какого-то сексуального бешенства, из-за которого всякий раз, когда она появлялась на поро­ге, я забывал о том, что собирался хладнокровно, спокой­но и обстоятельно ее допросить и добиться признания; вместо этого я тут же швырял ее на диван и брал, не дожидаясь даже, пока она разденется, не давая ей — как жаловалась она с детским удовольствием, — даже вздох­нуть. Это бешенство проистекало из обычной мужской иллюзии, будто полного обладания можно достигнуть сразу и без слов посредством простого физического акта. Но сразу же после любви, увидев, что Чечилия осталась такой же неуловимой, как и раньше, я замечал свою ошибку и снова говорил себе, что, если хочу овладеть ею в самом деле, я не должен растрачивать свои силы в акте, который давал только видимость обладания.

Но поводом, который заставил меня принять реше­ние следить за Чечилией, стал совершенно незначитель­ный эпизод. Он заслуживает быть описанным хотя бы для того, чтобы вы представили себе тогдашнее мое ду­шевное состояние. Однажды утром, после того как я, по обыкновению, проверил телефон Чечилии и актера и об­наружил, что оба они заняты, дождавшись звонка Чечи­лии, я спросил ее прямо в лоб:

—  А с кем ты сейчас разговаривала? Телефон был за­нят минут двадцать.

Она ответила сразу же и совершенно естественным тоном:

—  С Джанной.

Джанна была подруга Чечилии, и я случайно знал ее имя и адрес. Поспешно распрощавшись, я кинулся ис­кать в справочнике номер Джанны. Я был вне себя от ярости и надеялся, что на этот-то раз Чечилия не отвер­тится. Набрав номер Джанны, я услышал женский голос: видимо, то была ее мать. Я сказал:

—  Синьорину Джанну.

—  Она вышла.

— Давно?

—  С час назад. А кто ее спрашивает?

Я швырнул трубку и снова набрал номер Чечилии. Услышав ее голос, я заорал:

—  Ты мне солгала!

—  Что это значит?

—  Ты сказала, что разговаривала с Джанной. Так вот, я ей позвонил и узнал, что ее уже час как нет дома.

—  Ну и что? Джанна звонила мне не из дома, а из автомата.

Я обомлел. Вдруг я понял, что устал настолько, что потерял всякую способность ясно и четко мыслить: ведь я думал заманить Чечилию в ловушку, выбраться из ко­торой оказалось проще простого! Я тупо сказал:

—  Извини, я об этом не подумал. Последнее время я что-то плохо соображаю.

— Да, я заметила.

Этот случай, при всей его ничтожности, убедил меня в том, что мне не следует больше полагаться на свой уста­лый и смятенный разум и пора начать следить за Чечили­ей в прямом смысле слова — глазами. Поначалу мне ка­чалось, что нет ничего проще. Но едва я принялся за дело, как понял, что это совсем не так.

Мой замысел состоял в том, что я позвоню Чечилии из ближайшего автомата, удостоверюсь, что она дома, займу пост напротив ее подъезда и дождусь, когда она выйдет, что бывало обычно около трех. По множеству признаков я был убежден, что примерно в это время она отправляется к актеру; я последую за ней, удостоверюсь, что она вошла в дом, дождусь, когда выйдет, и тут оста­новлю. Разумеется, нельзя было исключить того, что и в этих обстоятельствах Чечилия сумеет вывернуться, всего вероятнее, она признает только часть истины, ту невин­ную ее часть, которая всегда есть в любом преступном действии, но я надеялся, что неожиданность вкупе с оче­видностью происшедшего окажутся сильнее ее уверток и заставят признаться. Я был уверен, что, как только я до­бьюсь признания, Чечилия сразу же падет в моих глазах и последующее мое освобождение произойдет само собой.

В свое время я заметил, что через два дома от дома Чечилии, на пересечении ее улицы и другой, находится бар. И вот как-то днем я остановил машину перед этим баром, попросил жетон и набрал номер Чечилии. Ожи­дая, пока она подойдет, я сообразил, что не придумал никакого предлога для разговора. Мы уже разговаривали сегодня утром и условились встретиться на следующий день, что я могу сказать ей еще? В конце концов я решил, что попрошу ее прийти ко мне сегодня, несмотря на наш утренний договор, и подумал еще, что, если она согла­сится, я раз и навсегда откажусь от своего намерения ее выслеживать.

Я долго ждал, и вот наконец голос Чечилии, бесстраст­ный и бесцветный.

—  Это ты? В чем дело?

—  Я передумал, мне все-таки надо встретиться с то­бой сегодня.

—  Сегодня это невозможно.

—  Почему невозможно?

—  Потому что я не могу.

—  Ты что, и сегодня идешь к продюсеру?

Она промолчала, словно ожидая, что я сам покончу с этой темой. Некоторое время подождал и я, надеясь, что у Чечилии достанет лицемерия, чтобы сказать мне что– нибудь ласковое, как это сделала бы на ее месте любая женщина, сознающая, что есть все основания ее подо­зревать. Но у Чечилии не было воображения, и она ни­когда не говорила больше того, что могла. И потому пос­ле долгой паузы она сказала только:

—  Значит, до завтра. Чао.

Я вышел из бара, сел в машину и, проехав два дома, остановился напротив подъезда Чечилии. Я занялся слежкой впервые в жизни и, как я уже говорил, считал, что это очень просто: ведь не одни же профессионалы этим занимаются, не только полицейские агенты; под­глядывают из-за ставен кумушки, подсматривают в за­мочную скважину мальчишки и любопытные зеваки, которым просто надо убить время. Но едва я приступил к делу, как обнаружил очень простую вещь, о которой не подумал раньше: одно дело было шпионить по обязан­ности или из праздного любопытства, как кумушки и дети, и совсем другое — мой случай, когда шпионить приходилось с определенной целью, которая непосред­ственно меня касалась. Не прошло и десяти минут, как я понял, что страдаю гораздо сильнее, чем тогда, когда сидел дома, перебирая свои подозрения в уме и не пыта­ясь сверить их с действительностью. Подозревать Чечилию я продолжал и сейчас, но к боли от подозрений примешивались теперь еще напряжение и тревога, ко­торыми сопровождался сам процесс слежки. Если б я по крайней мере знал точный час, когда Чечилия выйдет из дому, я мог бы оставаться спокойным вплоть до той минуты, когда она появится на пороге. Но так как я не знал, когда должен наступить этот момент, каждый про­ходящий миг был для меня таким же болезненным и мучительным, каким должен был бы быть только самый последний, перед тем как я ее увижу. И потому время бесплодного ожидания вместо того, чтобы распасться на отдельные отрезки, которые я с легкостью мог бы объяснить опозданием по тем или иным причинам (жен­щины вообще любят опаздывать: слишком долго одева­лась, кто-то позвонил) и которые были бы достаточно продолжительными, чтобы на эти минуты меня остав­ляла тревога, все длилось и длилось, ничем не запол­ненное, напряженное, похожее на высокий пронзитель­ный звук, который становился все выше и выше, или на монотонную, все усиливающуюся боль.

Первые десять минут я ждал спокойно, так как был уверен, что Чечилия не выйдет, поскольку я заступил на свой пост без десяти три, а раньше трех Чечилия никогда не выходила. И действительно, в течение первых десяти минут она не появилась, и тогда я подарил ей еще десять; прошли, однако, и они, а потом следующие, и я решил подождать еще десять, хотя не понимал, какая причина может задержать Чечилию в доме так долго. Эти тоже прошедшие впустую десять минут показались мне более долгими, чем первые тридцать, но я перенес их сравни­тельно легко, так как был уверен, что ожидание сейчас закончится и Чечилия появится на четвертой или пятой минуте. Однако Чечилия не появилась, и я неожиданно оказался в пятый раз перед лицом ничем не заполненно­го времени, которое было мне так же отвратительно, как может быть отвратительна огромная пустынная площадь человеку, страдающему боязнью пустого пространства. Тем не менее я подождал еще, проникнутый почти мис­тической верой в то, что на этот раз она выйдет, не может не выйти. Но Чечилия не вышла, и я примирился с тем, что мне придется ждать еще десять минут; за неимением ничего лучшего я утешил себя тем, что таким образом всего получится час, а час — это максимум времени, в течение которого вообще можно чего-либо ждать. Но, как и следовало полагать (я говорю «как и следовало», так как сам уже чувствовал, что появление Чечилии было бы теперь чем-то противоестественным, на грани чуда), Че­чилия не вышла, и я настроился прождать в седьмой раз очередные десять минут, найдя для себя вымученное оп­равдание в том, что если час — это вообще максималь­ный срок ожидания, то я должен подарить Чечилии еще десять минут сверх того, хотя бы из вежливости. В этот момент я заметил, что мой мозг уже отказывается что– либо соображать, то есть составлять мне компанию во время ожидания. Я остался наедине с самим собой, то есть с тревогой, которая на этот момент стала для меня единственно возможным способом существования, и во всем мире для меня остались только две вещи — часы у меня на запястье и подъезд, с которого я не сводил глаз. Я старался смотреть на часы не чаще чем раз в три минуты, но на подъезд поглядывал так часто, как только мог, слов­но боялся, что Чечилия появится из него со скоростью молнии и исчезнет как раз в тот момент, когда я, опус­тив глаза, буду рассматривать циферблат. Из-за нетер­пения мне все время казалось, что три минуты уже про­шли, в то время как на самом деле прошла всего одна, а напряжение, с которым я следил за подъездом, стало наконец невыносимым, как становится невыносимым слишком затянувшееся мускульное усилие. Таким обра­зом, на часы я смотрел излишне часто, поражаясь тому, насколько медленно текут минуты ожидания — самые медленные минуты в моей жизни, зато от подъезда все время хотелось отвести глаза; мне чудилось, что порог остается пустым именно потому, что я на него смотрю, словно эти камни, эти кирпичи, эта штукатурка знали о моем ожидании и назло мне прятали от меня Чечилию как раз потому, что я так хотел ее увидеть.

Я прождал десять минут сверх того часа, а потом еще десять, потому что знал, что в двадцать минут пятого мать Чечилии отправляется в магазин, который был не­подалеку и открывался полпятого, и Чечилия иногда дожидалась ее ухода, чтобы выйти. Но в четыре сорок совершенно неожиданно, так, словно мои мускулы сра­ботали сами по себе, без участия мозга, я включил мо­тор и отъехал от дома. Правда, недалеко. У бара на углу я остановился, вышел и пошел звонить. «По-моему, она ушла, — неуверенно сказала мать, — я была на кухне и не могу сказать точно — может быть, пять минут назад, а может, и полчаса». Я выбежал в ярости из бара, сел в машину и на большой скорости проехал всю улицу, а потом объехал прилегающие к ней переулки, побывал даже на остановке, где Чечилия, как я знал, обычно ждала автобуса, но все безуспешно. По-видимому, мать ошиблась, и Чечилия вышла не пять и не тридцать ми­нут назад, а только что, то есть перешагнула порог свое­го дома как раз в тот момент, когда я искал ее по приле­гающим улицам, но, разумеется, это только в том слу­чае, если на полпути она не повернула назад по какой– то неизвестной мне причине и сейчас была дома. Но мне не хотелось больше ловить ее по телефону, и я ре­шил занять пост у дома Лучани. Актер жил в районе Париоли на улице Архимеда, узенькой и извилистой, петлявшей вокруг холма между двумя рядами современ­ных домов. Я уже исследовал эту улицу накануне, не для того, чтобы кого-то выслеживать, а просто чтобы уви­деть места, где Чечилия теперь так часто бывала, и мне казалось, что вроде бы напротив дома Лучани был бар, из которого будет, наверное, легко вести наблюдение. Я не ошибся: выйдя из машины, я оказался прямо перед баром; за витриной виднелись два или три столика; сидя за таким столиком, можно было, оставаясь незамечен­ным, наблюдать из-за бутылок и коробок с печеньем за домом напротив.

Я сел, заказал кофе и приступил к наблюдению — занятию, которое я уже ненавидел всей душой. Подъезд, окаймленный черным мрамором, выделялся на белом фасаде, как траурное объявление на газетной странице, но я обнаружил, что стоящая в витрине бутылка закрыва­ет его почти наполовину. А ведь именно через эту поло­вину, которая была мне не видна, Чечилия могла про­скользнуть в дом и выскользнуть из него так, что я ничего не замечу. Я попытался чуть-чуть подвинуть стол, но тог­да подъезд вообще исчезал из поля зрения, потому что его загораживала большая коробка английских бискви­тов. Я подумал было, протянув руку, передвинуть бутыл­ку, но понял, что сделать это, не возбудив подозрения бармена, невозможно. В конце концов я решил убрать досаждавший мне предмет, просто его купив. Было, прав­да, не исключено, что у бармена есть в запасе еще одна такая бутылка и он продаст мне не ту, что на витрине, но другого способа у меня не было. Я окликнул бармена:

—  Я хотел бы купить вон ту бутылку.

Он сразу же подошел: молодой человек с грубым, очень худым и бледным лицом с характерной отмети­ной — заячьей губой, плохо замаскированной длинными черными усами. Он конфиденциально спросил густым низким голосом:

—  Бутылку канадского виски?

— Да, ее.

Перегнувшись, он осторожно взял бутылку из витри­ны и уже сделал было движение, чтобы передвинуть на ее место другую, которая стояла рядом, но я поспешно и очень решительно сказал:

—  Покажите-ка ее мне!

Слегка удивленный, он протянул мне бутылку, и я сделал вид, что углубился в ее изучение, и изучал очень долго, надеясь, что он забудет о пустом месте в витрине. К счастью, в этот момент вошел новый посетитель, и бармен, покинув меня, вернулся на свое место за стой­кой. Через некоторое время он принес мне мой кофе, но другую бутылку на место той, которую отдал мне, так и не поставил. Я облегченно вздохнул и принялся наблю­дать за подъездом, который сейчас был виден как на ладони.

Я рассчитывал, что Чечилия приедет автобусом, так как знал, что денег у нее нет, а кроме того, направляясь на свидание, она никогда не спешила. Автобусом до Париоли — это должно было занять минут двадцать. Но ра­зумеется, все это в том случае, если Чечилия действи­тельно вышла за минуту до моего звонка и действительно отправилась к Лучани. Я решил — по крайней мере в течение какого-то времени — считать эти предположе­ния соответствующими действительности и без особого напряжения провел, не отрывая глаз от подъезда, два­дцать минут.

Отсидев первые двадцать минут, я вытерпел еще де­сять, а затем выдвинул на свое рассмотрение дилемму: Чечилия либо приехала еще до меня (в этом не было ничего невозможного, так как я три раза застревал у се­мафора), либо не приехала вовсе. Что делать? Ждать, ког­да она выйдет, или уехать? Я был настолько уверен, что в этот день Чечилия должна быть у Лучани, что в конце концов решил подождать. Кроме всего прочего, думал я, если она приехала минут за пять до меня, мне оставалось ждать на тридцать пять минут меньше.

И тут словно бы для того, чтобы лишить меня и этого жалкого утешения, перед моими глазами неожиданно по­явилась мужская фигура в зеленом пальто. Мне почуди­лось в этой спине что-то знакомое, а когда мужчина на­чал переходить улицу, я окончательно узнал широкие плечи и крашеные, слишком светлые волосы: это был актер. Я видел, как он вошел в подъезд и исчез.

Стало быть, ожидание еще только начиналось. Чечи­лия приехала раньше и ждала актера внутри или не при­езжала вовсе, но, чтобы удостовериться и в том, и в дру­гом, я должен был сидеть тут Бог знает сколько времени. И тридцать минут, которые я уже прождал, прошли, зна­чит, зря.

Я тут же заметил, что если ожидание у дома Чечилии было мучительным, то у дома Лучани оно стало еще ужас­нее. Ведь, карауля Чечилию у ее дома, я, собственно, ждал, когда она кончит есть, или одеваться, или болтать с матерью — все вещи совершенно невинные, а вот сторожб ее у дома Лучани, я ждал, когда они кончат заниматься любовью. Таким образом, если час назад я страдал от пустого и неопределенного ожидания, которое не в силах было заполнить мое воображение, сейчас, когда я был уверен, что Чечилия у Лучани, я страдал от ожидания, следующего в своем развитии ритму полового акта. Не в пример тому, что было раньше, сейчас, посмотрев на часы, я мог по минутам рассчитать все, что происходит в квартире актера: вот сейчас Чечилия стягивает через го­лову свитер. Сейчас, голая, идет к кровати, залезает на нее, ложится. Сейчас она испытает первый оргазм — два-три судорожных движения живота, и она в изнеможении откидывается, запрокинув назад голову. Понятно, что все эти картины усиливали ощущение, что я не обладаю и никогда не обладал Чечилией, — до сих пор я обладал ею лишь постольку, поскольку обладал ее телом, а тело ее сейчас покоилось в объятиях Лучани.

С другой стороны, ощущение неуловимости Чечи­лии рождалось из того, что я не был уверен, что она дей­ствительно находится сейчас в квартире актера. В конце концов, вполне возможно, что сегодня, по какой-то не­известной мне причине, они как раз не должны были встречаться. В таком случае все эти картины становились действительно плодом воображения типичного ревнив­ца, который на основе одной ошибочной детали выстра­ивает все здание своих предположений. Однако из этого вовсе не следовало, что Чечилия мне не изменяла; из этого следовало только, что она не изменяла мне сегодня.

В конце концов я решил позвонить Лучани и попы­таться по каким-нибудь шумам и звукам определить, там ли Чечилия. К счастью, телефон находился у самых две­рей бара, так что я мог звонить, не прерывая наблюдения. Я подошел, набрал номер, услышал голос актера и бро­сил жетон. Мой расчет оказался не совсем ошибочным; пока актер твердил: «Алло, алло», я сумел расслышать едва различимые звуки танцевальной музыки, и у меня упало сердце: я знал, что Чечилия любит заниматься лю­бовью под музыку. Повторив «алло» в последний раз, актер добавил к нему всего одно слово «идиот» и повесил трубку. И если музыка подсказала моему воображению размеры, форму и вид помещения, где она звучала, то это оскорбление — вместе с раздражением, естественным для человека, досадующего на помеху, в нем звучала нота мужского тщеславия, вдохновленного тем, чему именно мой звонок послужил помехой, — заставило меня пред­ставить себе Чечилию и актера, какими они были в этот момент: он, совсем голый, стоит у столика с телефоном, так что можно разглядеть и мощную грудь, и широкие волосатые плечи, и сильный живот, и член, находящий­ся, вероятно, еще в состоянии эрекции, и мускулистые бедра; она, тоже голая, томно раскинулась на диване, не отрывая глаз от тела любовника. Я положил трубку и вернулся на свое место около витрины.

Я подождал еще минут двадцать, а потом — вот оно, еще одно доказательство присутствия Чечилии в доме Лучани! Зазвонил телефон, бармен подошел, выслушал, затем, словно бы дурачась, отрапортовал: «Будет сдела­но, синьор Лучани». Через некоторое время я увидел, как гарсон — молоденький краснолицый паренек — вышел из бара с подносом, на который я успел бросить взгляд: там была бутылка пива, завернутые в салфетку бутербро­ды и большой стакан апельсинового сока. Я знал, что Чечилия любит после соития утолить жажду тремя-четырьмя отжатыми апельсинами. Проследив за гарсоном взглядом, я увидел, как он вошел в дом напротив и через минуту вышел оттуда с пустым подносом. Когда парень вошел в бар, бармен сардонически сказал: «Что с тобой?

Что ты там такое увидел? Ты словно обалдел! Сколько раз я тебе говорил: что бы ты ни увидел, тебя это не касается! Ну-ка, быстро, сполосни эти стаканы». И в ту же минуту я, словно подброшенный мощной пружиной, в результа­те того же самого чисто мускульного спазма, который до этого заставил меня прервать слежку у дома Чечилии, вскочил, положил на стол деньги, взял свое виски и вы­шел. Я понимал, что уходить после того, как прождал столько времени, значит пустить на ветер все усилия и все муки этого дня, но чувствовал, что на сегодня с меня довольно. Правда, позже я подумал, что, может быть, в глубине души мне просто хотелось отдалить момент, ког­да, удостоверившись в измене Чечилии, я почувствую наконец, что она в моей власти, то есть когда я пойму, что она такое, и избавлюсь от нее и от своей любви к ней. Одним словом, доказательство измены было отложено на более поздний срок, а вместе с ним и переоценка Че­чилии, превращение ее из таинственного создания в нич­тожную маленькую потаскушку.

Я решил так подробно описать первый день моей слежки за Чечилией, потому что он был совсем такой же или почти такой же, как множество дней, которые за ним последовали; и таким образом я могу избавить себя от необходимости рассказывать о них пространно. Разница состояла лишь в том, что в первый день я действовал сообразно какому-то плану, в то время как потом, по мере того как множились часы ожидания, мои поступки становились все более случайными и нелепыми. Да и в самом деле, чтобы от слежки был хоть какой-нибудь толк, мне, как я уже говорил, необходимо было обладать хо­лодным профессиональным самообладанием полицей­ского агента или самоцельным любопытством зеваки. Я же следил за Чечилией с волнением любовника, и какое имеет значение, что любовник этот стремился не сохра­нить для себя свою возлюбленную, а избавиться от нее!

Сколько часов провел я в те дни, сидя в машине перед домом Чечилии! Сколько часов в баре, за столиком около витрины! Чтобы вы поняли, до какой степени я поглупел от ревности, достаточно сказать, что после целой недели изнурительной слежки я обнаружил, что следить за до­мом Чечилии было совершенно бессмысленно, посколь­ку у него было два выхода: один на ту улицу, где я устано­вил свой пост, а другой — на параллельную, более люд­ную, где ходили автобусы и можно было взять такси. Ес­тественно, что Чечилия выходила именно оттуда, так как это ей было удобнее. Это открытие показалось мне весь­ма знаменательным. Я так отупел, что понадобилась це­лая неделя, чтобы заметить то, о чем любой на моем мес­те подумал бы сразу.

Сначала мне показалось, что мои бдения, которые после открытия второго входа в доме Чечилии перенес­лись исключительно к дому Лучани, станут намного лег­че. Но я еще раз ошибся. Можно было подумать, что из всех мгновений дня я неизменно выбирал лишь те, ко­торых не было на циферблате часиков, тикавших на за­пястье у Чечилии. Время Чечилии и ее любовника не совпадало с моим временем. Их время было спокой­ным, уверенным, размеренным временем любви, мое — судорожным, сбивающимся с ритма временем ревнос­ти. И казалось, что именно из-за этого получалось так, что я занимал свое место в баре уже после того, как Чечилия вошла в дом Лучани, а уходил из бара, когда она еще не вышла. Но в действительности дело было в том, что я не мог преодолеть отвращение к самому про­цессу слежки, в котором я чувствовал что-то унизитель­ное и в то же время бессмысленное. Именно это отвращение делало меня таким ленивым, когда мне пора было отправляться в бар, и таким нетерпеливым, когда ожи­дание близилось к концу.

В течение всего этого времени, как ни старался я под­караулить Чечилию, мне так и не удалось ни разу уви­деть, как она входит в дом Лучани или выходит оттуда. Мне казалось это невероятным, почти сверхъестествен­ным, я готов был подумать, что Чечилия действительно умеет становиться невидимой. И это в самом деле так и было, по крайней мере для меня: то была невидимость, свойственная вещам, которые, будучи очевидными для чувств, остаются недоступными разуму.

Неуловимость Чечилии доказывалась не только тем, что проваливались все мои попытки ее выследить, но и тем, что мне ничего не удавалось узнать от нее о ее отно­шениях с Лучани. Я знал, что спрашивать ее об актере прямо — бессмысленно, она начнет врать и станет, та­ким образом, еще более неуловимой, и потому я несколь­ко раз попытался просто завести о нем разговор, чтобы увидеть, не просвечивает ли в ее ответах более чем дру­жеское чувство. Вот один из таких допросов:

—  Ты часто видишь Лучани?

—  Время от времени.

—  Но в общем, ты его уже хорошо знаешь?

—  Ну, немного знаю.

—  И что ты о нем думаешь?

—  Как это — что думаю?

—  Ну что ты о нем думаешь, как оцениваешь?

—  Никак не оцениваю, почему я должна его оце­нивать?

—  Да нет же, я просто хотел узнать, какое у тебя о нем сложилось мнение? Как ты его находишь?

—  Он симпатичный.

—  И это все?

—  Что значит все?

—  Просто симпатичный и все?

—  Нуда, мне кажется, он симпатичный, а что еще?

—  И ты общаешься с ним просто потому, что он «сим­патичный, а что еще»?

—  Да.

—  Но ведь и я симпатичный, и ты симпатичная, и твой отец симпатичный. Сказать «симпатичный» значит не сказать ничего!

—  А что можно сказать еще?

—  Ну что-нибудь о недостатках, особенностях, до­стоинствах. Добрый он или злой, умный или глупый, щедрый или скупой, ну и так далее.

Она ничего не сказала, ответив на все мои вопросы молчанием; оно не было ни враждебным, ни оскорблен­ным, я бы сказал, что так могло бы молчать животное. Тем не менее я продолжал допытываться:

—  Почему ты молчишь?

—   Мне нечего сказать; ты хочешь знать, какой Луча­ни, а я ничего не могу тебе на это ответить, потому что никогда об этом не задумывалась. Я просто не знаю. Знаю только, что с ним приятно.

—  Мне сказали, что актер он очень плохой.

—  Может быть, я в этом ничего не понимаю.

—  А откуда он?

—  Не знаю.

—  Сколько ему лет?

—  Никогда не спрашивала.

—  Он моложе меня или старше?

—  Пожалуй, моложе.

—  Моложе, моложе! Лет на десять по крайней мере. А скажи, у него есть отец, мать, братья, сестры — в общем, семья?

—  Мы никогда об этом не говорили.

—  Но о чем же вы говорите, когда встречаетесь?

—  Мало ли о чем!

—  Ну например?

—  Как я могу вспомнить? Говорим, и все.

— Я вот прекрасно помню все наши разговоры.

—  А я ничего не помню.

—  Но если б ты должна была описать Лучани, если бы была обязана это сделать, если бы ты не могла этого избе­жать, как бы ты его описала?

Она поколебалась, потом сказала, очень просто:

—  Но меня ведь никто не принуждает, значит, я не обязана его описывать.

— Тогда опишу я: он высокий, атлетически сложен­ный, широкоплечий; черные глаза, белокурые волосы, руки и ноги маленькие, вид фатоватый.

—  Что значит фатоватый?

—  Ну, самодовольный.

Она помолчала, потом заметила:

— Это правда, руки и ноги у него маленькие. Сейчас, когда ты это сказал, я вспомнила.

— А если бы не сказал, не вспомнила бы?

— Я не рассматриваю людей, как ты, в подробностях. Я вижу только, приятен мне человек или неприятен. Польше мне ничего не надо.

Тут мне, естественно, пришло в голову спросить, что она думает обо мне. У меня уже вертелся на языке вопрос: «Ну а обо мне ты что думаешь?», но я никак не решался его произнести, словно боялся, что она ответит мне так же, как только что о Лучани: что она ничего не думает. В конце концов я рискнул:

—  А что ты думаешь обо мне?

Она неожиданно ответила:

—  О, много чего!

Приободренный, я принялся допытываться:

—  Правда? И что же именно?

—  Ну не знаю, много чего.

—  Ну хоть что-нибудь ты можешь сказать?

Она старательно задумалась, потом сказала:

—  Наверное, именно потому, что ты хочешь это знать, сейчас я не думаю о тебе ничего.

—  То есть как ничего?

— Я говорю, что сейчас, мне кажется, я ничего о тебе не думаю.

—  Совсем ничего?

—  Совсем ничего.

—  Но ты только что сказала, что много чего думаешь.

—  Да, я так сказала, но, видимо, я ошиблась.

—  И тебе это не противно — ничего, ну совсем ничего не думать о человеке, с которым ты спишь?

—  Нет, а почему я должна что-нибудь о нем думать?

Таким образом неуловимой оставалась не только сама Чечилия, но и все, с нею связанное; есть такие сказочные персонажи, которые не только невидимы сами, но дела­ют невидимым все, к чему прикасаются.

И все-таки два-три раза в неделю я ею обладал, вер­нее — я ее брал. Другой бы на моем месте почувствовал, что становится все ненасытнее в сексуальном отноше­нии, задумался бы над этой жаждой, которая увеличива­лась в той же мере, в какой насыщалась. Но я уже не мог свернуть с пути, который сам оценивал как ошибочный, но в то же время фатальный, и старался найти в физическом обладании, пусть иллюзорном, то настоящее обладание, которого так отчаянно добивался. Может быть, бросаясь на послушное тело Чечилии, я хотел за эти два часа отомстить ей за все: и за обманчивое ее присутствие, и за отсутствие в другие дни? А может быть, я надеялся, что мне наскучит ее невозмутимая податливость и я по­чувствую себя свободным? Но что касается податливости, то она перестала казаться мне скучной, больше того, теперь она вызывала у меня недоверчивое опасение, я словно чувствовал, что попал в какую-то расставленную природой ловушку, из которой мне не выбраться.

Одним словом, я не помню, чтобы когда-нибудь любил Чечилию с такой страстью, как в те дни, когда шпионил за нею и подозревал, что она мне изменяет. Я бросал­ся на нее как на врага, которого хотел разорвать на куски, но на врага любимого, который сам нарочно ввергал меня и это искушение, и одного соития мне всегда оказывалось мало. Характерно, что ощущение неполного обладания возникало у меня чаще всего в тот момент, когда она, уже одевшись и попрощавшись, направлялась к двери, чтобы уйти, словно этот уход с физической наглядностью демонстрировал мне ее неизменное умение вырваться, улизнуть. Я догонял ее, хватал за волосы, снова швырял нa диван, не обращая внимания на ее протесты, не слиш­ком, впрочем, энергичные, и брал еще раз, уже одетую, с сумкой под мышкой, вдохновленный все той же иллюзорной надеждой лишить ее таким образом независимос­ти и тайны. Понятно, что сразу же после соития мне становилось ясно, что мне так и не удалось овладеть ею по-настоящему. Но было уже поздно, Чечилия уходила, и я знал, что завтра все повторится: бессмысленность слежки, невозможность обладания, неизбежность разо­чарования.

В конце концов после месяца бесплодного выслежи­вания и столь же бесплодных сексуальных неистовств я понял то, что должен был бы понять в первый же день, а именно: не может вести слежку за кем-нибудь тот, кто прямо заинтересован в ее результате. И если я хочу что– нибудь выяснить, я должен обратиться к соответствую­щим профессиональным инстанциям, то есть к агентам частного сыска. Мысль об агентстве подала мне сама Че­чилия.

Ведя за нею наблюдение, я все время думал о Ба­лестриери. Старый художник, на которого при его жизни я не обращал никакого внимания, после смерти стал об­ладать для меня какой-то странной, отталкивающей при­тягательностью. В сущности, думал я иногда, Балестрие­ри был для меня то же, что зеркало для больного: неопро­вержимое свидетельство прогрессирующего развития бо­лезни. Особенно много я думал о Балестриери, когда делал что-нибудь такое, что, мне казалось, должен был делать и он. И потому в те дни, когда я шпионил за Чечилией, я однажды не удержался и решил узнать, а не под­дался ли в свое время старый художник той же слабости, что и я. Мы сидели в машине, я провожал Чечилию до­мой, был вечер. Доехав до улицы, где она жила и где я столько раз напрасно ждал, когда она выйдет из дома, я остановил машину и неожиданно спросил:

—  Балестриери за тобой никогда не шпионил?

—  Что значит «шпионил»?

—  Ну следил за тобой, поджидал, выслеживал.

— А, да, это да.

—  Ты никогда мне об этом не говорила.

—  А ты никогда не спрашивал.

—  И как он за тобой следил?

—  Вставал во дворе и ждал, когда я выйду.

Значит, подумал я, Балестриери был сообразительнее меня: он сразу обнаружил второй выход. Я продолжал:

—  А потом?

— А потом, когда я выходила, он шел следом за мной.

—  И часто он так поступал?

—  Было время, когда он делал это каждый день.

—  Во сколько он появлялся во дворе?

—  Как когда. Иногда, когда он знал, что я должна уйти рано, он стоял там уже около восьми.

—  А как ты об этом узнавала?

—  Его было видно из окна моей комнаты.

—  И что он делал?

—  Прогуливался, или притворялся, что читает газету, или рисовал что-нибудь в блокноте.

—  Но как он добивался, чтобы ты, выходя, его не заметила?

—  Он прятался в подъезде, там, где темнее, или за деревом.

— А потом?

— А потом шел за мной следом.

На мгновение я замолчал; мне казалось, я вижу ста­рого художника, приземистого, широкоплечего, с огром­ными ногами, его красное лицо, его серебряные волосы, и то, как, приподняв воротник плаща и надвинув на глаза шляпу, плетется он за шестнадцатилетней девчонкой со двора на улицу, с этой улицы на другую, и внезапно ис­пытал привычное чувство стыда при мысли, что и я в эти дни делал то же самое. И все-таки я продолжал допыты­ваться:

—  Но ты замечала, что он за тобой следит?

—  Иногда замечала, иногда нет.

—  А когда замечала, что ты делала?

—  Ничего, шла своей дорогой, словно ничего не за­метила. Однажды, правда, я повернулась и пошла ему навстречу, а потом мы вместе отправились в кафе.

—  Что он сказал в кафе?

—  Ничего не сказал, заплакал.

Некоторое время я молчал. Чечилия, которая не лю­била, чтобы ее допрашивали, воспользовалась этим мо­ментом и сделала движение, чтобы выйти из машины. Но я ее остановил.

—  Погоди. В ту пору, когда он за тобой следил, ты ему изменяла?

Она ответила так, будто ей самой казалось забавным это совпадение:

—  Представь себе, что вовсе не изменяла. Это про­изошло несколько месяцев спустя.

—  То есть он подозревал тебя и следил за тобой на­прасно?

—Да.

—  А когда, ты говоришь, у тебя кто-то появился, он уже не следил?

—  Да, не следил, потому что к тому времени убедил­ся, что я ему не изменяю.

—  И каким же это образом?

—  Он нанял человека следить за мной.

—  Какого человека?

Она неуверенно сказала:

—  Ну знаешь, из агентства, которое занимается сыс­ком, в общем, агента. И ему сообщили, что у меня нет никого, кроме него.

— А как ты узнала, что он нанимал агента?

—  Он сам мне потом сказал и показал отчет на много страниц. Ему это обошлось Бог знает во сколько.

—  Он был доволен?

—  Счастлив.

После короткой паузы я спросил:

—  И ты изменила ему сразу же после того, как агент доказал ему, что ты ему не изменяешь?

— Да, месяц спустя, но я же не нарочно, так полу­чилось.

— А он узнал?

Она поколебалась, потом сказала:

— Думаю, о чем-то он догадывался, но никогда не был твердо уверен.

—  То есть?

—  Увидев меня два или три раза с одним и тем же парнем, он снова принялся следить за мною сам, без по­мощи агента. Но к тому времени он уже очень устал и занимался этим гораздо меньше, чем в начале. А потом он умер.

— А почему он и на этот раз не нанял агента?

Она сказала, словно бы в раздумье:

—  Если бы он тогда нанял агента, он, конечно бы, все узнал. Но он перестал доверять агентству. Говорил, что я всегда ему изменяла, а агентство просто не сумело доко­паться до истины.

После этого разговора я все чаще стал подумывать о том, чтобы прибегнуть к помощи агентства, как это сде­лал Балестриери. Странно, но если раньше я воздержи­вался от тех или иных поступков именно потому, что их уже совершал Балестриери, сейчас я, наоборот, хотел об­ратиться в агентство как раз потому, что Балестриери гуда обращался. Казалось, я устал удерживаться на вер­шине, с которой Балестриери когда-то уже соскользнул, и решил делать то, что делал он, словно делать это созна­тельно и по убеждению стало отныне единственным спо­собом быть не как он, проделывавший все это в состоя­нии, близком к безумию.

И настал день, когда я отправился в агентство «Со­кол», мрачное здание на виа Национале, снаружи чрез­вычайно пышное, разукрашенное, все в колоннах, стату­ях и латинских надписях, а внутри грязное и темное. Я поднялся на пятый этаж в старом, дребезжащем, воню­чем лифте и, оказавшись на полутемной площадке, по­шел на свет, падающий из-за матовых стекол двери, на которой было название агентства и символическое изоб­ражение маленькой птички, должно быть того самого со­кола. Я открыл застекленную дверь — при этом задребез­жал звонок — и очутился в почти пустой прихожей, где стояло только несколько плетеных стульев. Двое мужчин вышли в этот момент из комнаты, затягивая пояса пла­щей и надевая шляпы; по манерам и по одежде я сразу догадался, что это были платные агенты, может быть те самые, что в свое время следили за Чечилией. Дверь за ними осталась открытой, я подошел к порогу и в глубине комнаты за письменным столом увидел мужчину, кото­рый читал газету; он был смуглый, лысый, худой, с вдав­ленными висками, большим носом, впалыми щеками. Я спросил его, где директор. Он ответил вежливо, но с до­стоинством, явно желая снискать мое доверие:

— Директор — это я. Прошу вас, располагайтесь.

Я вошел, он поднялся и, протягивая мне руку, пред­ставился:

—  Майор Москони.

Я сел и в течение некоторого времени рассматривал его худое лицо, поношенный черный костюм, перекру­ченный галстук и старые чернильные пятна, которыми была закапана вся столешница. При этом я спрашивал себя, что может быть общего между всем этим и мною с Чечилией, и отвечал себе: «Ничего». Тем не менее я сказал:

— Я бы хотел установить наблюдение за одним человеком.

Майор живо, с готовностью ответил:

— Для этого мы и существуем. Речь идет о мужчине или о женщине?

—  О женщине.

—  Эта женщина ваша жена?

— Нет, я не женат. Речь идет об особе, к которой я привязан.

— То есть некоторые изыскания предматримониального свойства?

—  Если хотите, пусть будет так.

Майор сделал жест, как бы говоря, что ни на чем больше не настаивает и я могу дальше в это не углубляться. Потом спросил:

— А что заставило вас предпринять эти изыскания?

Я посмотрел на майора. Для директора конторы, которая называлась «Сокол», у него было совсем неподходящее лицо, совершенно не соответствующее этому зоркому имени. Его глубоко посаженные, маленькие, потухшие, невыразительные глаза наводили на мысль не о соколе, а разве что о слепом зяблике. Я сказал с намеренной резкостью:

— У меня есть основания думать, что эта особа мне изменяет.

Было очевидно, что майор не переходит прямо к делу, и сущности очень простому, не потому, что не понимает, о чем идет речь, а потому, что хочет соблюсти декорум.

Он спросил:

—  Эта особа замужем?

—  Нет.

—  А вы женаты?

—  Я уже сказал, что не женат.

—  Простите, я забыл. Так, значит, у вас создалось впечатление, что эта синьорина… Речь ведь идет о синьо­рине?

На это я не мог ничего возразить и нетерпеливо сказал:

— Допустим.

—  Простите, я неточно поставил вопрос. Я просто хотел знать, идет ли речь о девушке, живущей в семье, или о женщине, живущей своим домом и на свои сред­ства.

—  О девушке, живущей в семье.

Тут он обронил загадочную фразу:

—  Я так и думал.

Я не удержался и спросил:

—  А почему вы так и думали?

—   Именно от них больше всего хлопот. Очень юные девушки, лет восемнадцати — двадцати. Итак, у вас со­здалось впечатление, что синьорина вам изменяет…

—Да.

—  Это самая распространенная причина. Простите, но девяносто из ста наших клиентов говорят то же самое. К сожалению, в семидесяти случаях из ста их подозрения обоснованны.

—  Если они обоснованны, зачем они тогда обраща­ются в агентство?

—  Чтобы удостовериться с математической точ­ностью.

—  И вы можете гарантировать такую точность?

Майор кивнул сочувственно и снисходительно.

—  Послушайте, вы, наверное, считаете, что занимать­ся подобными изысканиями может всякий, даже само заинтересованное лицо, но это не так. Между сыском, проведенным любителем, и сыском агента такая же раз­ница, как между анализом, который сделал дилетант на свой страх и риск, и тем, который выполнен сотрудни­ком научной лаборатории. Чтобы выяснить, чем вы боль­ны, куда вы пойдете — к шарлатану или в научную лабо­раторию с хорошей репутацией и признанную законом? Я думаю, вы обратитесь по второму адресу. Так вот, агент­ство «Сокол» и есть такая лаборатория — серьезная, с хорошей репутацией, признанная законом, — тут майор прервал свою речь, показав на диплом в рамке, висящий па стене у него над головой, — имеющая возможность научным путем добыть истину, в которой вы так нуждае­тесь, и обеспечить полную достоверность информации.

—  Иными словами, — спросил я, чтобы потянуть вре­мя, — вы доискиваетесь до истины?

—   Всегда доискиваемся. Редчайший, почти небыва­лый случай, чтобы у клиента остались сомнения. У нас прекрасные агенты, заслуживающие полного доверия, почти все они бывшие карабинеры или страховые аген­ты, практически не бывает такого, чтобы им не удалось чего-нибудь выяснить.

—  И как долго длится наблюдение?

Майор сделал типично конторский жест: переложил с места на место карандаш, обхватил рукой подбородок и посмотрел на меня своими маленькими, черными, туск­лыми глазами.

—  Я мог бы сказать, что две или три недели. Но я не хочу тянуть из вас деньги. Мы узнаем все за неделю. Если женщина кого-то любит, она встречается с ним не раз в неделю. Они видятся каждый день. Так что, если мы вы­ясним, что особа, находящаяся под наблюдением, каж­дый день или несколько раз в день видится с таким-то мужчиной, в руках у клиента окажутся доказательства, которые ему нужны. Разумеется, если клиент решит, что этого недостаточно, мы можем провести добавочные ис­следования, копнув еще глубже.

—  Что значит «глубже»?

—  Но простите, как можно сказать об этом заранее? Нужно ведь знать, о чем идет речь. Однако будьте увере­ны: недели совершенно достаточно. Прошу не обижать­ся, но ваш случай самый распространенный.

—  Почему распространенный?

—    Он самый простой. Вы даже не представляете себе, с какими сложностями нам порой приходится сталки­ваться. Значит, как я уже сказал, недели более чем доста­точно.

Я ответил: «Я вас понял» и некоторое время молчал. Я думал о том, что майор, пользуясь своими пресловутыми научными методами, добудет мне истину, но думал так­же, что истина майора — это не моя истина. В конце концов я спросил:

—  А каковы условия оплаты?

—  Десять тысяч лир в день. И доплата по договорен­ности, если особа, за которой надо следить, ездит на ма­шине, потому что в таком случае нашим агентам тоже придется пользоваться машиной.

Я сказал задумчиво:

—  Она не ездит на машине, она ходит пешком.

—  Тогда десять тысяч лир в день.

—  И когда вы сможете начать?

—   Прямо завтра. Вы оставьте мне все данные, я их рассмотрю, и завтра утром агент начнет наблюдение.

Тут я вдруг поднялся:

—  Начнем через неделю. Этой особы сейчас нет в Риме, она вернется через неделю.

— Как вам угодно. — Майор Москони тоже поднял­ся. — Но если вы вдруг засомневались насчет цены, то можете навести справки и увидите, что другие агентства взяли бы не меньше.

Я ответил, что дело не в цене, и, повторяя, что вер­нусь через неделю, вышел.

Незаметно для себя, механически я вернулся в сту­дию и принялся ждать Чечилию, потому что это был как раз один из тех двух-трех дней в неделю, когда мы виде­лись. С недавнего времени я стал страдать бессонницей по причине вечной тревоги, в которой находился из-за отношений с Чечилией. Засыпал я сразу же, как только ложился, но проходил час, и я просыпался, как будто меня толкнули. Проснувшись, я начинал неотступно ду­мать о Чечилии и засыпал только под утро, чтобы про­снуться в обычный час, то есть слишком рано. В течение дня мне случалось, поддавшись усталости, заснуть там, где меня сморил сон, и проспать тяжелым сном два или три часа. Так случилось и на этот раз. Шторы были опу­щены, спокойный, теплый желтый свет наполнял комна­ту. Я лег на диван, повернулся на бок и стал рассматри­вать белый холст, натянутый на подрамнике около окна.

Я подумал, что мой холст пуст оттого, что от меня ускользает реальность. То есть это было то же самое, что с Чечилией: когда я думал о ней, в голове у меня была пустота, потому что она все время ускользала от меня, не давала собой овладеть. И физический акт, посредством которого, как порой мне казалось, я овладевал ею, в сущ­ности, то же самое, что порнографическая живопись Ба­лестриери: это было не настоящее обладание, как то была ненастоящая живопись. И как в своих отношениях с Че­чилией я разрывался между скукой и сексуальной одер­жимостью, так и в искусстве я колебался между плохой живописью и отказом от живописи. Вот я обратился в агентство «Сокол», чтобы узнать наконец о Чечилии что– то определенное, но ведь это было все равно что, решив вернуться к рисованию, начать вдруг изучать научный трактат о природе и составе материи! Мысли мои стано­вились все сбивчивее: холст мой пуст, думал я, потому что от меня ускользала Чечилия, а голова — потому что от меня ускользала реальность. Реальность и Чечилия — два эти слова все глуше отдавались в моем сознании: я смутно чувствовал, что в моих взаимоотношениях с тем и другим есть нечто общее, и мне даже показалось, что я понял, что это такое — общим была моя мания облада­ния. Мои взаимоотношения с Чечилией и реальностью кончались крахом, потому что именно обладание и ока­зывалось невозможным. Думая обо всем этом, я в конце концов устал и заснул.

Едва заснув, я проснулся. В студии было почти темно, и, включив свет, я увидел, что проспал целый час: было полшестого, а из агентства я вернулся в полпятого. Этот сон, такой глубокий, что поначалу мне даже показалось, что я совсем не спал, вернул мне силы; в голове была необычайная ясность, как бывало со мною в прошлом, когда я приступал к новой картине, исполненный глубо­ко осознанной и точно нацеленной творческой энергии. Я взглянул на холст и подумал, как это обидно, что я бросил рисовать: для работы требовалось именно такое душевное состояние. И тут я вскочил с дивана, как будто меня толкнули, и бросился из студии, потому что с пора­зительной ясностью понял вдруг, что Чечилия сейчас у актера и я могу застать ее врасплох, когда она будет ухо­дить, отправляясь ко мне.

И в самом деле: ведь до сих пор я следил за нею все дни, кроме тех, когда она должна была приходить ко мне.

Бог знает почему, я считал, что не может она в один и тот же день спать и со мной, и с Лучани. Но сегодня утром, говоря со мной по телефону, Чечилия сказала, что придет не раньше шести, и только сейчас я сообразил, почему она назначила свидание на этот час: до этого, до меня, она будет у Лучани. Таким образом, если в другие дни я не мог знать, в какие часы Чечилия бывает у Лучани, то сегодня я точно знал хотя бы час, когда она будет от него уходить, потому что в это время она должна была отправ­ляться ко мне. Я поразился, что раньше не догадался о такой простой вещи, к тому же идеально соответствую­щей психологическому складу Чечилии, ее бессознатель­ной жестокости. Это было как раз в ее духе: на протяже­нии получаса перейти из объятий актера в мои объятия, отдаваться мне с тем же лестным самозабвением, с каким она отдавалась ему, с животной жадностью смешивать в своем лоне мое и его семя. Как же я не подумал об этом раньше?

Через пятнадцать минут я подъехал к дому Лучани, почти напротив нашел место для парковки и принялся ждать, не выходя из машины. Идти в бар не имело смыс­ла, так как, по моим расчетам, Чечилия должна была появиться самое большее через пять минут. Я зажег сига­рету, не сводя глаз с освещенных изнутри ставен второго этажа. То были ставни на окнах Лучани; возможно, в эту самую минуту Чечилия поспешно одевалась, твердя ту самую по-детски лживую фразу, которую столько раз по­вторяла мне: «Мне надо идти, меня ждет мама». Я заме­тил, что вид этих ставен вызывает у меня почти такую же тошноту, какую вызывал обычно вид белой поверхности холста перед началом сеанса: из этого обрамленного чер­ным мрамором подъезда с минуты на минуту должно было появиться нечто, о чем я хотел и в то же время не хотел знать, нечто притягательное и в то же время оттал­кивающее — Чечилия или, иными словами, реальность. Я понимал, что мне следует оставаться здесь, пока Чечи­лия не появится на пороге, но мне очень хотелось уехать. И, осознав лишний раз двойственность и противоречи­вость своих ощущений, я еще раз убедился в том, что бросать на полдороге наблюдение за Чечилией заставля­ло меня не взбунтовавшееся вдруг чувство собственного достоинства, а отвращение к Чечилии, к тому, чем она была в самом деле, то есть отвращение к реальности.

Как я и предполагал, спустя пять минут Чечилия и актер в самом деле появились на пороге. Они держались за руки, и мне показалось, что оба слегка пошатывались, как оглушенные. Я заметил, что Чечилия сжимала руку Лучани особым способом, переплетя пальцы, как будто бессознательно повторяла этим жестом недавнее сплете­ние тел. Продолжая держаться за руки, они пошли по тротуару вниз по улице.

Предвидеть можно все, но только не чувство, которое вызовет в нас то, что мы предвидели. Можно, например, предвидеть, что из-под скалы выползет змея, но трудно представить себе, каким будет страх, который почувству­ем мы при виде пресмыкающегося. Я тысячу раз пред­ставлял себе, как Чечилия выходит из дома вместе с Лу­чани или одна, но не мог и представить себе, что я почув­ствую, когда действительно увижу Чечилию, выходящую из обрамленного черным мрамором подъезда за руку с Лучани. Поэтому меня даже удивило, когда при виде Че­чилии с актером, словно бы на целую вечность замерших на пороге дома, я почувствовал вдруг тошноту, как перед обмороком. Я страдал и в то же время удивлялся тому, что страдаю, страдаю так неожиданно сильно, хотя зара­нее представлял себе все, что теперь увидел. Я чувство­вал, что образ этой пары отпечатался в моей памяти не­изгладимо; я испытывал такую острую боль, как будто картина эта была раскаленным железом, а моя память чувствительной плотью, которая противилась тому, что­бы ее прижигали. Как я уже говорил, боль была так остра, что я почти потерял сознание. И в самом деле, мое тело утратило чувствительность почти повсюду, кроме одного места, где она даже обострилась, словно вся моя виталь­ность пришла тут мне на помощь. И от этого я страдал еще больше; оттого, что перестал ощущать все, кроме этого болезненно напряженного места.

Тем временем я чисто механически завел мотор, по­тихоньку выехал со стоянки и двинулся следом за Чечи­лией и Лучани.

Они шли, по-прежнему держась за руки, медленно, молча и, по всей видимости, очень счастливые. Около мужской парикмахерской актер остановился. Чечилия что-то ему сказала и протянула руку, которую Лучани поцеловал. После этого он вошел в парикмахерскую, а Чечилия продолжала свой путь одна. Я ехал все так же медленно, стараясь не сводить с нее глаз, хотя, следуя изгибам тротуара, она то исчезала из виду, то снова появ­лялась. Глядя на нее, а в особенности на ее зад, обтяну­тый короткой узкой юбкой, на неловкие, ленивые, но мощные движения бедер, я понял, что желаю ее, как и раньше, словно не удостоверился только что в ее измене. И еще я понял, что, если действительно хочу перестать ее желать, мне надо вынудить ее сказать правду, ту един­ственную правду, которая сделает мое новое представле­ние о ней необратимым и, следовательно, заставит меня ее разлюбить. Чечилия тем временем подошла к автобус­ной остановке чуть впереди меня. Я посмотрел на часы: до нашего свидания оставалось десять минут. Чечилия, как всегда пунктуальная, хорошо рассчитала время: са­мое большее через четверть часа автобус доставит ее на Пьяцца-дель-Пополо, откуда рукой подать до моей сту­дии. Таким образом, в шесть, как мы и договорились, Чечилия сможет упасть в мои объятия.

Резко затормозив машину около нее — она в это вре­мя, нагнув голову, рылась в сумочке, — я открыл окошко и сказал самым естественным тоном:

—  Хочешь сесть?

Чечилия подняла глаза, увидела меня, казалось, со­бралась что-то сказать, передумала и молча села в маши­ну. Едва мы отъехали, я сразу же спросил:

—  Как ты здесь очутилась?

—  Ходила к тому продюсеру, — ответила она.

—  Но ведь его контора на виа Монтебелло?

—  Здесь у него квартира.

Я искоса на нее посмотрел и, несмотря на волнение, заметил, что и Чечилия тоже волнуется, если только мож­но применить это слово, говоря о человеке, столь чуждом выражению всяких чувств. Но я понял это по тому, как она слегка нахмурилась: я знал, что это означает у нее растерянность и смущение. И я решил атаковать ее кон­кретными вопросами, как это делают при допросе поли­цейские.

—  Как зовут продюсера, быстро, имя и фамилию.

—  Его зовут Марио Мелони.

—  Где он живет, быстро, номер дома, этаж, номер квартиры?

—  Живет тут неподалеку, на улице Архимеда, — ска­зала она медленно, как школьница, отвечающая на во­просы учителя, — дом тридцать шесть, квартира шесть, третий этаж.

Это был номер дома Лучани, но этаж и номер кварти­ры другие. Я понял, что Чечилия назвала этот номер, чтобы быть во всеоружии в том случае, если я скажу, что видел, как она оттуда выходила! Но как она объяснит присутствие рядом с ней актера? Мне было интересно, как она будет оправдываться.

—  Я видел, что ты вышла из дома тридцать шесть, но ты была не одна, а с Лучани.

—  Он тоже был у продюсера. Мы вместе ходили.

—  Зачем?

—  Поговорить о работе.

—  Какой работе?

—  В фильме.

—  Как называется фильм?

—  Он не сказал.

—  Где Мелони вас принимал?

—  В гостиной.

—  Опиши гостиную, быстро, начиная с мебели — ка­кая она, как стоит.

К тому времени я уже знал, что Чечилия не запомина­ет обстановку и место, где бывает, и решил, что, если она начнет слишком подробно описывать гостиную Мелони, где она никогда не была, потому что этой гостиной по­просту не существовало, это будет доказательством того, что она лжет.

Но я недооценивал ее фантастической, ее непробива­емой лени.

—  Гостиная как гостиная, как все гостиные, — сухо ответила она.

Растерянный и почти восхищенный, я, однако, стоял на своем:

—  То есть?

—  Ну, гостиная, с креслами, диванами, столиками и стульями.

Это были те же самые слова, какие она использовала, описывая гостиную в своем доме.

—  Какого цвета были кресла и диваны?

—  Я не заметила.

—  А какого цвета трусы у Лучани, это ты, я надеюсь, заметила?

—  Вот, я так и знала, что ты сейчас же начнешь при­ставать ко мне с оскорблениями.

Тем временем мы приехали на виа Маргутта. Я завел машину во двор, выключил мотор, выскочил наружу и, продолжая следовать своей программе непрерывного за­пугивания, схватил Чечилию за руку и выволок ее из ма­шины.

—  А вот мы сейчас посмотрим.

—  Что посмотрим?

—  Посмотрим, правду ли ты мне сказала.

Я изо всей силы сжимал ее худенькое, как у ребенка, предплечье и не шел, а бежал, сознавая, что бегу только для того, чтобы иметь возможность время от времени дернуть ее за руку, заставить споткнуться, чуть не упасть. Первый раз она сказала: «Что за манеры?»; потом: «Мож­но узнать, что случилось?», но не выглядела при этом ни удивленной, ни рассерженной, ни растерянной. Вложив в скважину ключ, я повернул его, пинком распахнул дверь, зажег свет и последним, особенно сильным, толч­ком швырнул Чечилию на диван. Она упала на него вниз лицом, а я подбежал к столику с телефоном и начал ли­хорадочно перелистывать указатель улиц. Полистав, я нашел то, что мне было нужно, и, заложив пальцем стра­ницу, сунул ее под нос Чечилии, которая тем временем успела подняться.

—  В доме тридцать шесть нет никакого Мелони.

—  Его номера вообще нет в справочнике.

—  Почему?

—  Потому что он не хочет, чтобы его беспокоили.

—  Но зато в тридцать шестом доме есть Лучани.

—  Этого не может быть, его тоже нет в справочнике.

—  Это справочник не по именам, а по улицам, смот­ри, вот он!

Она брезгливо взглянула, но ничего не сказала. Я сар­кастически заметил:

—  Какое совпадение: Мелони и Лучани живут в од­ном доме!

—  Да, Лучани живет на втором этаже, а Мелони на третьем.

—  Прекрасно, сейчас мы выйдем и вместе поедем к Мелони.

Последовало долгое молчание. Чечилия смотрела на меня своим мечтательным, поэтическим взором, кото­рый, как я знал, ничего перед собой не различал. Я же продолжал наступать:

—  Ну же, вставай, поехали!

Тут я увидел, что она внезапно покраснела неровно, пятнами, от шеи до щек. Потом сказала:

—  Ну хорошо, это правда.

—  Что правда?

—  То, что мы с Лучани встречаемся.

Слова признания я тоже давно предвидел, но между тем, что предвидишь, и тем, что слышишь, большая раз­ница. Как и тогда, когда я увидел Чечилию выходящей из дома Лучани, я снова испытал тошнотворное полуобмо­рочное состояние.

— Что значит встречаетесь? Я и так знаю, что вы встречаетесь, — как идиот пробормотал я.

—  Я сплю с ним.

—  И ты говоришь об этом так просто?

—  А как я должна об этом говорить?

Я подумал, что она права. Она не любила меня, она мне изменяла, и эта бесстрастная, холодная интонация была в ее устах совершенно уместна. Однако во мне про­должало жить неутоленное желание запереть ее в ее же признании, как в позорной клетке, откуда ей было бы уже не выбраться.

—  Зачем ты это сделала?

С видом серьезным и сосредоточенным она как будто подумала немного, прежде чем ответить. Потом сказала очень просто:

—  Потому что мне хотелось.

—  Но ты что, не понимаешь, что не должна была это­го делать?

—  Почему не должна?

—  Потому что не изменяют человеку, которого лю­бят, а ты мне столько раз говорила, что любишь меня.

—  Да, я люблю тебя, но и Лучани я тоже люблю.

—  Значит, ты из тех женщин, которые отдаются всем подряд: сегодня — художнику, завтра — актеру, а после­завтра, может, электромонтеру?

Она посмотрела на меня и ничего не сказала. Я про­должал:

—  Ты ничтожество, дешевка!

Она промолчала и на этот раз. Почему я так упорство­вал, стараясь ее унизить? Наверное, потому, что мне хо­телось убедить самого себя в том, что после своего при­знания Чечилия упала в моих глазах, но у меня ничего не получалось? А ведь переоценка должна была произойти, я и мысли не допускал, что может быть иначе. Были жен­щины, которые погибали в моих глазах из-за одной толь­ко фразы, жеста, поступка; стало быть, все основания были считать, что так будет и с Чечилией, которая самым вульгарным образом мне изменяла. Я закончил в ярости:

—  Ты хоть понимаешь, что о человеке судят по по­ступкам, и, значит, после того, что ты сделала, ты стала совсем другой, не той, что была вчера?

Мне хотелось, чтобы она спросила: «А чем я была вчера и чем я стала?» И тогда бы я ей ответил: «Ты была честная девушка, а теперь шлюха». К тому же ее вопрос свидетельствовал бы о том, что для нее важно мое мне­ние, мое уважение. Но мои надежды не оправдались. Че­чилия так и не раскрыла рта, и я понял, что молчание — это единственный ответ, которого я могу от нее добиться. Это молчание означало, что «лгать» и «изменять» были для нее словами, лишенными всякого смысла не столько потому, что она их не понимала, сколько потому, что в ее жизни не было ничего, что она могла бы обозначить эти­ми словами. Я почувствовал, что она ускользает от меня снова, и яростно заорал, дернув ее за руку:

—  Но почему ты молчишь, скажи что-нибудь, почему ты не отвечаешь?

—  Мне нечего сказать, — искренне сказала она.

—  А мне, — заорал я вне себя, — как раз есть что ска­зать. Так вот, ты самая обыкновенная шлюха!

Она взглянула на меня и ничего не ответила. Я потряс ее снова:

—  Стало быть, ты не возражаешь, когда тебя называ­ют шлюхой?

Тут я увидел, что она встает.

— Дино, я ухожу.

Среди множества вещей, которых я не предвидел, оказалась и эта — то, что она может уйти. Я спросил, охваченный внезапной тревогой:

—  Куда это ты собралась?

—  Я ухожу. Лучше нам не встречаться.

—  Но почему? Одну минутку. Погоди. Нам надо по­говорить.

—  О чем нам говорить? Мы все равно не договоримся. Мы слишком разные.

Стало быть, Чечилия снова от меня ускользала, и к тому же двумя путями. Во-первых, она обесценила соб­ственное признание, раз, по ее мнению, между нами только и было разницы, что наши характеры, и измена, таким образом, становилась проблемой темперамента, а не моральной позиции. Во-вторых, она бросала меня раньше, чем ее бросил я. Этот внезапный переход от нрав­ственной сферы к осязаемой реальности заставил меня ощутить привычное желание, словно, потерпев пораже­ние на психологическом уровне, я надеялся овладеть ею хотя бы физически. Я успел обхватить ее за талию, когда она уже шла к двери, и шепнул ей на ухо:

—  Но должны же мы последний раз заняться лю­бовью?

—  Нет, нет, нет, — твердила она, вырываясь, — все кончено.

—  Поди сюда.

—  Нет, оставь меня.

Она сопротивлялась упорно, но без враждебности, можно было подумать, что упирается она только потому, что я не умею как следует настоять на своем. К тому же в ее глазах, неподвижных и невыразительных, я угадывал какой-то двусмысленный призыв, а в ее теле ниже та­лии — уступчивость, которой не было в верхней ее части, инфантильной и хрупкой. Тем не менее она продолжала бороться, и когда я заставил ее снова сесть на диван, откинула назад голову, чтобы я не мог достать ее губами.

И тут меня осенило. Утром я взял из своей шкатулки двадцать тысяч лир двумя ассигнациями по десять тысяч и положил их в карман. Я с усилием притянул к себе Чечилию и как раз в тот момент, когда она отворачивала от меня лицо, так что мой поцелуй пришелся на шею, вложил ей в руку обе ассигнации. Я увидел очень ясно, что она опустила глаза и бросила быстрый взгляд на не­обычный предмет у себя на ладони, словно пытаясь по­нять, что это такое; потом ладонь сжалась в кулак, и я почувствовал, что ее тело перестало сопротивляться. Я увидел, как она, словно приготовившись спать, опустила веки, а я знал, что таким образом она дает обычно по­нять, что принимает мою любовь и готова ею насладить­ся. Так я ее и взял, не дождавшись, пока она разденется, с неистовством большим, чем обычно. Ее тело казалось мне чем-то вроде спортивной площадки, на которой я должен был соревноваться с актером в силе и выносливо­сти. Я взял ее молча, но в момент оргазма выдохнул ей прямо в лицо:

— Проститутка.

Мне показалось — хотя, может быть, я ошибся, — что по ее губам пробежала еле заметная улыбка, но я так и не понял, чем она вызвана: испытанным ею наслаждением или моими оскорбительными словами.

Потом, лежа рядом с ней, уже уснувшей, я, по обык­новению, проанализировал все случившееся, и понял, что физическое обладание меня не удовлетворило. Не говоря даже обо всем остальном, та двусмысленная иро­ническая улыбка, которой она ответила на оскорбление, подтверждала, насколько тщетны все попытки овладеть ею посредством любовного акта. Но я видел, как зажала она в кулаке ассигнации, а так как во время любви она прикрывала рукою лоб, эти ассигнации все время были у меня перед глазами. И внезапно мне пришло в голову, что, может быть, после краха всех предыдущих моих по­пыток овладеть ею как раз деньги и будут той ловушкой, в которую я смогу ее заманить. Ведь она упиралась только до той минуты, когда я сунул ей в руку деньги, стало быть, я думал о ней раньше неправильно и по характеру она была продажной. А значит, задача теперь сводилась всего лишь к тому, чтобы доказать, что она именно такая, и свести тайну ее независимости к проблеме цены.

Чечилия проспала какое-то время около меня — ров­но столько, сколько спала обычно, и в той же позе, что обычно; потом проснулась, механически чмокнула меня в щеку, поднялась с дивана, разглаживая ладонями смя­тую одежду. Обе ассигнации, сложенные вчетверо, валя­лись на полу, куда они упали после любви. Чечилия под­няла их, открыла сумочку и тщательно уложила их в ко­шелек. Я спросил:

—  Так что, ты все еще хочешь, чтобы мы разошлись?

Казалось, она не уловила намека, содержащегося в этом «еще».

—  Как хочешь, — равнодушно сказала она. — Если хочешь, чтобы мы продолжали встречаться, я не против. Если хочешь разойтись, разойдемся.

Таким образом, подумал я не без изумления, приня­тые деньги сослужили свою службу всего лишь один раз; они не подсказали ее ленивому воображению, что суще­ствует приятная перспектива заработать таким образом и еще. Я спросил:

—   В случае, если ты останешься, почему ты это сде­лаешь?

—  Потому что я тебя люблю.

—  А если бы я попросил тебя бросить Лучани, ты бы согласилась?

—  А, нет, это нет.

Я невольно почувствовал себя задетым решительностью этого отказа:

—  Ты могла бы сказать это не с такой живостью.

—  Прости.

—  Таким образом, впредь я обязан делиться с Лучани?

Казалось, она оживилась, как будто я наконец-то коснулся чувствительного места.

—  Но что тебе до этого? Почему тебе это так неприятно? Я буду приходить к тебе, как и раньше, ничего не изменится.

Я мысленно повторил: «Ничего не изменится», сознавая, что по крайней мере для нее это так и есть. Она взглянула на меня с любопытством, почти что с сочувствием. Потом сказала:

—  А ты знаешь, мне было бы очень жаль с тобой расстаться.

Меня поразила несомненная искренность этих слов.

Я спросил:

—  В самом деле?

— Да, я очень к тебе привыкла.

—  Но тебе было бы так же жалко расстаться с Лучани, верно?

— Д-да, очень жалко.

—  К нему ты тоже привыкла?

—  Это две разные вещи.

Я промолчал. Каким образом мы с Лучани могли представлять собой «две разные вещи», раз Чечилии от каждого из нас нужно было одно и то же: элементарный физический акт? Я спросил:

—  То есть ты хотела бы иметь нас обоих?

Я увидел, как она кивнула, храня загадочное молча­ние, исполненное упрямой детской жадности. Потом сказала:

—  Разве я виновата, что вы мне нравитесь оба? От каждого из вас я получаю свое.

Меня так и подмывало спросить: «От меня деньги, а от Лучани любовь, да?», но я удержался, понимая, что для такого вопроса еще не наступила пора. Прежде чем его задать, мне следовало еще хорошенько изучить фено­мен этой неожиданно открывшейся продажности. В кон­це концов то, что она взяла деньги, могло еще ничего не значить. И я сказал с яростью, к которой примешивалась усталость:

—  Ну хорошо, ты будешь иметь обоих, попробуем так. Хотя ты сама скоро увидишь, что любить двоих сразу невозможно.

—  А я тебе говорю, что очень даже возможно.

Довольная тем, что она разрешила, как ей казалось, нашу проблему, она наклонилась, коснулась губами моей щеки и направилась к двери, говоря, что позвонит мне, как всегда, утром.

Я повернулся к стене и закрыл глаза.