в которой речь идет о вторых часах и о том, как Эрика захотела стать Юдифью
Не знаю, почему вспомнились мне сегодня восковые покойники из паноптикума грязного проходимца Венцеля Наврата. Быть может, потому, что покойный Роберт Кучатый, которого я вчера закопал, был похож на воскового эрцгерцога Максимилиана как две капли воды.
Восковой эрцгерцог Максимилиан лежал в стеклянном гробу, а Кучатый — в гробу, сколоченном из нескольких досок. У эрцгерцога Максимилиана в спине было отверстие, туда вставляли ручку и его заводили; эрцгерцог тяжело дышал, и казалось, что вот, того и гляди, он встанет из своего стеклянного гроба и начнет скандалить. У покойного Кучатого руки были набожно сложены на животе, возле гроба горели свечи, воткнутые в горлышки бутылок из-под водки и пива, со всех сторон его обложили образками святых, и он вовсе не собирался вставать.
Во всяком случае, сходство между ними заключается главным образом в том, что оба скверно кончили — так сказать, безвременно покинули этот мир.
Старый Балярус, ветеран битвы под Сольферино, часто рассказывал мне об эрцгерцоге Максимилиане и о французском императоре Наполеоне III. В той же мере, в какой он восхвалял Максимилиана и крепко его жалел, особенно когда бывал пьян, он ненавидел императора Наполеона III и вообще французов.
Балярус уверял, притопывая своей деревянной ногой, будто французам нельзя верить, будто их Наполеон III был натуральным вралем и бесчестным пройдохой; он оторвал у капрала Баляруса снарядом ногу под Сольферино, позорно, наголову разбил молоденького австрийского императора Франца Иосифа, а потом решил чужими руками тащить каштаны из огня и явился причиной бесславной смерти эрцгерцога Максимилиана в Мексике. Попросту он уговорил беднягу, и тот польстился на мексиканскую императорскую корону.
Газды обступали старого Баляруса и слушали, как он рассказывает эту историю.
— И вот Франц Иосиф так сказал своему брату, эрцгерцогу Максимилиану, дай ему, боже, на том свете вечное блаженство, аминь! — начинал он свой пространный рассказ в корчме, опершись на шарманку. — Поезжай, говорит, братец, за мексиканской короной, а то ведь, говорит, императорские короны на вербе не растут. Ты, говорит, будто не веришь императору Наполеону III, потому что он меня расколошматил под Сольферино в 1859 году? А знаешь, братец, говорит, что теперь этого мерзавца совесть грызет и он хочет исправить содеянное зло. А эрцгерцог Максимилиан на это — пожалуйста, говорит, почему бы и не поехать, верно, конечно, что императорские короны на вербе не растут, но в Мексике живут индейцы, очень дикие люди и к тому же бунтовщики — только держись, и они, мол, меня застрелят. А на это император Франц Иосиф говорит, что индейцы и мятежники ни черта ему не сделают, потому что его будет охранять французский генерал Базэн с полком вояк, которым сам черт не брат. Эрцгерцог Максимилиан поддался на уговоры и поехал в Мексику за смертью! Да, да, за смертью! И знаете, как это произошло?
Никто не знал, как это произошло, и тот из слушателей, который был пощедрее других, приказывал поставить перед Балярусом четвертинку водки. Тогда старик продолжал свой рассказ:
— Значит, произошло это так! Как оно было — не важно, достаточно сказать, что появился там этакий Люциферов сын, Хуарес, которого мятежники избрали президентом. И он согнал их целую кучу и — ура! — пошел на нашего Максимилиана! А генерал Базэн вместе со своим полком сразу смотался. Уехал домой, во Францию. Мятежники похитили нашего эрцгерцога, и было это в году, чтобы не соврать… пожалуй, чуть не в 1867… И поставили его к стенке. Произошло это в грязном мексиканском городишке, который называется Керетаро. Президент Хуарес крикнул по-мексикански: «Feuer!..» — и не стало Максимилиана. Императорская корона к черту полетела, а душу расстрелянного Максимилиана ангелочки повели на небо, чего я вам и себе желаю после смерти, аминь!..
Балярус хвастал тем, как мужественно воевал он под Сольферино, будучи капралом 21-го егерьского полка, как собственным телом заслонил молоденького императора Франца Иосифа и как император Наполеон III, заметив это, приказал нацелить на них пушку. Пушка выстрелила, словно тысяча чертей, но вместо того, чтобы оторвать голову Францу Иосифу, снаряд оторвал ногу у капрала Баляруса. В награду светлейший пан император Франц Иосиф приколол Балярусу золотую медаль за доблесть — ее потом у него цыгане украли, — а взамен ноги подарил ему шарманку с обезьянкой, только обезьянка скоро сдохла. Достойный император, ничего плохого не скажешь!..
И вот вчера, когда я хоронил покойного Кучатого, вспомнились мне старый ветеран битвы под Сольферино Бартоломей Балярус, эрцгерцог Максимилиан в паноптикуме Венцеля Наврата и Эрика с часами.
Часы, которые она украла у Наврата, теперь покачиваются на цепочке в шкафу вместе с другими, так же мерно тикают и нашептывают мне давнюю удивительную историю.
Догорают и постепенно гаснут свечи над могилками, на башне костела бьет одиннадцать. Люди давно уже разошлись по домам, довольные, что выполнили свой христианский долг. Они зажгли свечи на могилах своих близких, прочитали молитвы, прогуливались по кладбищенским дорожкам и очень радовались тому, что не они лежат в земле. Поглазели на могилы, смотрели, которая лучше украшена бумажными цветами, на которой горит больше свечей, вспоминали умерших, посплетничали о живых, а парни с девушками удирали прямо с кладбища в рощу над Ользой.
Вчера, когда я закапывал покойного Кучатого — его три дня назад выловили в Черном пруду, — мне казалось, что вместе с ним я хороню все воспоминания, связанные с восковым эрцгерцогом Максимилианом в стеклянном гробу, и с худенькой Эрикой, которая хотела стать Юдифью, и с Венцелем Навратом, который был похож на Олоферна.
Очень это смешные воспоминания. Приходят они ко мне сегодня, в мрачную ночь поминовения усопших, и похожи они на подвыпившую компанию. Нет, скорее на шутовской маскарад, какой я видел в Ницце в карнавальную ночь. С той только разницей, что сегодня маски кажутся уже выцветшими, поблекшими и очень глупенькими. Да, Эрика!
Где теперь Эрика с глазами вспугнутой серны? И куда подевались все эти библейские и не библейские вылепленные из воска покойники, которые так ловко кивали головами, стреляли глазами и размахивали руками? Поначалу они пугали меня, а потом стали развлекать. Куда все это девалось?
Ну какой же я дурак! Ведь стоит мне зажмурить глаза, и я вижу, как горит полотняная палатка, а в палатке жарятся и тают восковые покойники, пылают и коптят черным дымом, Эрика с кухонным ножом в руке пляшет, а Венцель Наврат держится за свою окровавленную голову и ревет…
Это была месть Эрики в ту ночь, когда он, как всегда, пытался взять ее силой и избил кнутом.
Эрика обезумела. Она раскроила голову Наврату и убежала. Она сорвала керосиновую лампу, которая висела у входа в полотняный паноптикум, разбила ее и подожгла керосин; пламя вспыхнуло и разлилось… А Эрика плясала как одержимая и кричала, что она Юдифь, что она Юдифь…
Потом ей захотелось еще поджечь цыганский фургон, где ревел Наврат, но поскольку из города уже бежали люди, она опомнилась, схватила меня за руку и крикнула:
— Бежим!..
Из предместья Любляны мы добрались до самой Риеки. Брели глухими тропами и межами, потому что боялись жандармов. Ночевали в стогах сена, в амбарах, в лесу. Иногда в крестьянских хатах. Жили подаянием и тем, что удавалось украсть. Завшивели. Стали похожи на загнанных зверей. Я подумывал, не сбежать ли от нее, но мне было ее жаль. А она словно угадывала мои мысли и по ночам, когда мы спали в сене, во ржи или в сарае, прижималась ко мне, целовала меня, а потом тихонько плакала.
— Чего ты плачешь? — не раз удивлялся я.
— От счастья. Радуюсь, что я твоя, а ты мой!.. — шептала она и снова ласкала меня.
Опутала меня эта девушка.
Впервые я ее увидел под Жылиной в Словакии. Посреди площади стояла большая полотняная палатка, расписанная весьма красочными картинами. На них были изображены какие-то жестокие, кровавые сражения, оторванные головы и ноги, трупы, дымящиеся пушки и толпы вооруженных винтовками солдат, с криками бегущих навстречу друг другу. А еще, тоже очень яркие картины рассказывали о свирепой стихии: в бушующем море тонули корабли, становились дыбом столкнувшиеся паровозы, а за ними громоздились вагоны с пассажирами. Поезда сталкивались на очень высоком мосту, и потом все падало в пенящуюся реку вслед за машинистом с оторванной ногой. На другой картине в огромном городе происходило землетрясение, бушевали пожары, вода заливала улицы. Или свирепствовала холера, и всюду валялись трупы, текла кровь и панический страх охватывал все живое.
Одним словом, Апокалипсис святого Иоанна да и только.
Не хватало только ангелов, дующих в медные трубы, многоголовых драконов с разинутыми пастями и дьяволов, колющих вилами души грешников.
Над входом в палатку прямо на полотне огромными буквами была намалевана надпись, разъясняющая, что здесь помещается «Американский паноптикум». На ступеньке стоял мрачный чернобородый детина в мундире венгерского гусара с бутафорскимикими орденами на груди, в высоких сапогах, с нафабренными усами, лихо закрученными кверху; слипшиеся от помады прядки черных волос прикрывали лысину, рожа у него была тупая, низкий лоб, свиные глазки, и вообще он смахивал на бугая. Громким голосом чернобородый детина призывал прохожих посетить его паноптикум.
Рядом с ним стояла девушка лет шестнадцати.
Это была Эрика!
В короткой пышной юбочке, обшитой цехинами, в облегающей кофточке, тоже обшитой блестками, стеклянными жемчужинками и бусами, накрашенная, с подведенными бровями, с распущенными черными волосами, бледная, она улыбалась толпе и приглашала войти в палатку, где каждый увидит такое, чего нигде на свете не видел. Там, мол, можно увидеть Юдифь с головой Олоферна в руках, царя Давида, играющего на арфе, эрцгерцога Максимилиана, Далилу и Самсона, юного Давида и гиганта Голиафа, Марата в ванне и Шарлотту Корде, а за особую плату — только для взрослых — еще жену Потифара и добродетельного Иосифа, а прежде всего живую Мелюзину, то есть морскую деву, или, как ее называют ученые люди, сирену. И все это за одну маленькую шестерку, а жену Потифара с Иосифом и живую морскую деву тоже за шестерку.
Потом здоровенный верзила (это был сам Наврат, как я позднее узнал) играл на шарманке, а девушка танцевала, постукивая в тамбурин. Танцуя, она высоко вскидывала ноги, а когда кружилась, ее красная юбочка поднималась и глазевшие на нее мужчины и мальчишки так и впивались взглядом в ее стройные ноги и белые узенькие трусики. А девушка, стараясь завлечь зрителей в паноптикум, кружилась все быстрее и быстрее, поводила плечом, била кулачком в тамбурин, изгибалась и то и дело приподнимала подол юбки, закрывала ею лицо и дрыгала ногами.
Женщины возмущались, а мужчины ревели от восторга, хлопали, кричали, а потом толпой валили в паноптикум.
Наврат собирал деньги за вход и пропускал зрителей в палатку.
Я тоже пошел.
Меня соблазнил лихой танец бледной девушки с большими, как у серны, глазами. Была ли она красива — не знаю. Мне казалось, что именно так должна была выглядеть Ева в раю, когда соблазняла Адама.
Ну, значит, вошел я в эту мрачную палатку и стал смотреть.
Сирену изображала Эрика. За плотным занавесом стоял большой стеклянный чан с водой, и в чане плескалась голая Эрика. Грудь она прикрывала сложенными крест-накрест руками, а нижняя часть ее тела, от пояса, была запрятана в длинный рыбий хвост, завершавшийся плавниками. Она сидела на низенькой табуретке, шевелила хвостом и время от времени открывала то левую грудь, то правую.
Никто из посетителей не скупился на сверхпрограммные двадцать геллеров, чтобы увидеть обнаженную морскую деву.
Возле чана с Эрикой стояла восковая жена Потифара, более чем скромно одетая, а перед ней Иосиф, заслонявший ладонями лицо. Пришел Наврат и завел механизм в обеих куклах, после чего жена Потифара стала обнажать и закрывать красной тряпкой свои большие груди, а Иосиф то прижимал к глазам ладони, то отнимал их.
И хотя эта сцена вызывала у зрителей повышенный интерес, крепкие словечки и насмешки над Иосифом, всех гораздо больше привлекала живая морская дева. Эрика жеманничала, кокетливо улыбалась заученной улыбкой, посылала глазевшим на нее мужчинам воздушные поцелуи, а они причмокивали от восхищения и пожирали ее жадным взглядом.
Только это зрелище продолжалось недолго. Приходил Венцель Наврат и задергивал занавес.
Теперь зрители могли осматривать другие фигуры. Стало быть, Олоферна, лежавшего на полу, и Юдифь, державшую за волосы его отсеченную голову. В другой руке у нее был грозный меч. Олоферн, когда его заводили, тяжело дышал и бил ногами, а Юдифь глуповато улыбалась и кивала головой.
Эрцгерцог Максимилиан в мундире австрийского офицера лежал в стеклянном гробу. В груди у него было несколько черных отверстий, из которых вытекала застывшая восковая кровь, а бедняга пыхтел и хлопал стеклянными глазами. Лысый Марат сидел в ванне голый, а рядом с ним стояла молодая девица. Как гласила подпись, это была Шарлотта Корде, та самая, которая его заколола. Марат добродушно покачивал головой, а Шарлотта поднимала и опускала правую руку с кинжалом. Что касается кудлатого Самсона, то он вытянулся на ложе, а возлежавшая рядом с ним Далила держала обеими руками ножницы и стригла его шевелюру. Юный Давид стоял над поверженным Голиафом. Голиаф тоже пыхтел, а Давид помахивал над ним дубинкой и качал головой. Рядом с ними сидел тот же самый Давид, но одетый царем, и играл на арфе. В действительности он вовсе не играл, а просто прикасался к струнам арфы скрюченными пальцами правой руки.
У всех фигур внутри был устроен механизм, чернобородый детина подходил к каждой из них, втыкал в отверстие на спине ручку и заводил. Механизм скрипел и пищал, а фигуры качали головами, хлопали глазами, тяжело дышали, махали руками, — в целом это производило впечатление, будто ожили покойники.
Когда я вместе с другими зрителями глазел на Юдифь с головой Олоферна в руках, подошла Эрика, уже в костюме цыганки. Она встала рядом со мной и тихо спросила:
— Тебе нравится?..
Растерявшись от неожиданного вопроса, я молчал.
— А я тебе нравлюсь? — снова спросила она.
Я смущенно кивнул головой, подтверждая, что она мне нравится.
— Тогда оставайся с нами… Хочешь? — И мягко, по-кошачьи, она потерлась грудью о мою руку.
Меня как огнем обожгло. И я решился. Ведь я был еще глуп и совсем неопытен, а доверительный, кокетливый жест Эрики прямо-таки ошеломил меня. Словно я залпом выпил стакан крепкого вина или большую стопку водки. Глядя теперь на Эрику вблизи, я заметил, что она аляповато нарумянена, губы накрашены слишком ярко, черты резковаты и вообще она некрасива, только глаза обворожительные, глубокие, каштановые. От нее исходил приятный запах духов или пудры и запах ее тела. Она взяла меня за руку и подвела к хозяину — детине с грубым, одутловатым лицом мясника.
И случилось то, чему, видать, суждено было случиться.
Хозяин Венцель Наврат долго допытывался, откуда я родом, что тут делаю, не ищут ли меня жандармы, не вор ли я и нет ли у меня вшей. Он разглядывал меня исподлобья, презрительно, как червяка. Я хотел было уйти, но взглянул на Эрику, и решимость моя исчезла. Эрика мне улыбалась.
Я рассказал Наврату все, как на исповеди. И о том, значит, как я приехал с безработными шахтерами из Карвины, чтобы наняться на строительство туннелей в Словакии — тогда как раз вели железную дорогу от Богумина до Кошиц. Однако управление железной дороги платило ничтожно мало, и шахтеры вернулись в Карвину… Они уехали вчера, а я вот остался. Хочу ли я наняться в паноптикум? Отчего нет, хочу… Работал ли я где-нибудь раньше? Конечно, на шахте «Францишки» в Карвине. Потом был взрыв, а через полгода, когда я спустился в шахту — надо было убрать останки погибших шахтеров, — я сбежал. Почему сбежал? Да потому, что трупы уже разложились и мне было страшно…
Он слушал, задавал вопросы, что-то бормотал, а потом кивнул Эрике головой. Девушка отвела меня в большой фургон, разделенный на две комнаты. В первой спал хозяин, во второй находилась маленькая кухонька и стоял топчан Эрики. У противоположной стены тоже стоял топчан.
— Ты будешь здесь спать! — сказала девушка.
— А ты? Как тебя звать?
— Эрика. А тебя?
— Иоахим…
— Странное имя! Ты уже путался с девушками? Я промолчал.
— А ты где будешь спать? — нарушил я неловкое молчание.
— Здесь! — и она со смехом указала на один топчан. — А иногда там… — выкрикнула она с яростью. За какое-то мгновение она изменилась в лице. Глаза у нее стали злые-злые, и она еще больше подурнела.
— Почему там?
— Эта свинья… — теперь она говорила быстрым шепотом, — он меня принуждает… Бьет, если я отказываюсь!.. Я его… я его когда-нибудь убью!.. Ты видел Шарлотту или Юдифь?
— Видел!
— Либо я заколю его, как борова, подобно Шарлотте, либо отсеку ему башку мечом, как Юдифь Олоферну.
— Мечом?
— Кухонным ножом! — И она указала головой на большой нож, висевший над плитой.
— Он тебя бьет?
— Кнутом! Потом швыряет меня избитую на кровать, сдирает платье и…
— И что?
— …потом выкидывает меня за дверь, в кухню.
— А ты?
— Плачу и думаю, как его убить! Но тише! Ты еще его узнаешь! Это такая свинья, такая скотина… — И она убежала, потому что хозяин уже орал:
— Эрика! Эрика!..
Я не мог понять и по сей день не понимаю, какой черт дернул меня, заставив присоединиться к этой странной компании. Оба они были для меня загадочными личностями. Я так и не узнал, откуда они родом и какой национальности. Разговаривали они на польско-чешско-немецком языке, хозяин часто бранился по-венгерски, а когда бывал пьян, что с ним случалось нередко, пел итальянские песенки.
Может, мне и удалось бы освободиться из-под влияния Эрики. Она производила двойственное впечатление: о казалась грязной девкой, то обиженным ребенком. Иногда она бывала циничной до омерзения, иногда мягкой, доброй и преданной. Я боялся ее, и вместе с тем меня к ней тянуло. Моя мать умерла от воспаления легких недели через две после катастрофы в шахте графа Лариша. Я был сиротой. Никого у меня не осталось, кроме сварливой тетки в Маркловицах.
Когда я пришел к ней после похорон матери, она ска-ала:
— Иди в люди, зарабатывай себе хлеб!..
Ну, я и пошел в люди за хлебом, но часы инженера Рацека оставил у нее. Попросил тетку припрятать их. Она согласилась.
В присутствии Эрики я не испытывал такого горестного чувства сиротства. И все-таки я ушел бы от нее, если бы не соблазнительная перспектива беззаботно побродить по миру. А неведомый мир изо всех сил манил меня. Я представлял себе путь через горы и долины, мне виделись незнакомые — реки, придорожные колодцы и часовенки, отдых в тени лип или пиний, новые люди, детишки, море… О, море!.. До чего же мне хотелось увидеть море! Этакое огромное, необозримое море с бурями, молниями, штормами, большими волнами с белыми барашками, ревущее море… А встречи с ветром… Летит ветер откуда-то с конца света и несет с собой запах вольных просторов, солнца, земли…
Ну, я и остался.
Спал я в полотняной палатке паноптикума, а не в цыганском фургоне хозяина, как мне обещала Эрика. По вечерам, после скудного ужина, я брал одеяло и подушку, набитую сечкой, спихивал Самсона и ложился на его место. Надо мной на корточках сидела Далила с ножницами и таращила на меня глаза Если ночь была лунная, рассеянный бледный свет просачивался сквозь полотняную крышу. Тогда мне казалось, будто восковые фигуры разморил глубокий сон и им грезятся сладкие видения.
За полотняной стеной палатки шумел чужой город, и в его шуме жил своей жизнью цыганский фургон Наврата. Иногда оттуда доносился крик Эрики, иногда проклятия, которые изрыгал хозяин, а иногда там бывало тихо В тишине этой созревало черное преступление. Так по крайней мере мне казалось.
Я уже знал, что хозяин бьет Эрику, принуждая ее к сожительству.
— Почему ты от него не убежишь? — спросил я однажды.
— Не могу…
— Почему не можешь?
— Он меня шантажирует.
— Что?
— Шантажирует! Грозит, что расскажет жандармам.
— Что расскажет?
— Что я воровка.
— А ты разве воровка?
— В другой раз тебе объясню!
Однажды дождливой ночью она рассказала мне все. Когда я проснулся на ложе Самсона, вместо Далилы с ножницами я увидел над собой Эрику.
— Ты чего? — удивился я.
— Хочу быть с тобой! — и она легла рядом.
— А хозяин?
— Валяется пьяный… Я хочу наконец быть с тобой… Это была удивительная, безумная ночь. Да, Эрика рассказала мне все. Наврат продает ее мужчинам на одну ночь. Придет человек в паноптикум, заглядится на голую морскую деву в стеклянном бассейне, поговорит с хозяином, очень легко получит его согласие, и Эрике приходится проводить ночь с каким-нибудь мерзавцем. Обычно ее приглашают пожилые люди. Под утро Эрика возвращается и хозяин отнимает у нее деньги. А если она мало принесет, избивает ее кнутом. Велит ей красть. И когда старый боров засыпает, она крадет деньги из бумажника. Крадет она не только деньги. Иногда часы с ночного столика, иногда кольцо — всегда найдется, что стащить…
С тех пор она часто приходила ко мне на мое самсоново ложе. Однажды она сказала:
— Заведи все фигуры! Хозяин дрыхнет пьяный. Не услышит.
Ну, я завел. Паноптикум ожил. Зрелище было чудовищное. В тусклом свете луны фигуры качались, двигались, махали руками, вертели головами, скрипели и вздыхали.
Эрика подошла к Юдифи и Олоферну. Олоферн вяло перебирал ногами и тяжело дышал, а Юдифь мотала своей головой и одновременно потрясала отсеченной головой Олоферна и кривым турецким кинжалом.
— Видишь? — прошептала Эрика. — Это я! Это не Юдифь, это я, Эрика. А Олоферн — мой хозяин. Юдифь отсекла голову Олоферну! Я отсеку голову этому бугаю!.. Кухонным ножом!.. Я уже его наточила… Когда хозяин уснет… Но пока еще рано! Придет время…
— Не болтай, Эрика!
— Увидишь! — воскликнула она и, крадучись, побежала к цыганскому фургону.
Мы путешествовали по дальним странам. Где мы только не были! Всюду! В Словакии и Венгрии, в Нижней Австрии, Штирии, Истрии, Словении… Переходили мы из деревни в деревню, из городка в городок. Больших городов мы избегали, а если не удавалось их обогнуть, «раскидывали шатер» в предместье. Потом снова пускались в путь. Я сидел на телеге и подгонял Фрица. Фриц был тощий и с трудом поспевал за цыганским фургоном хозяина. На мою телегу были погружены восковые покойники, шарманка и разрисованная полотняная палатка. Хозяин сидел у окошка фургона, держал вожжи, высовывал свою омерзительную голову и понукал Брауна. Эрика возилась на кухне, стряпала обед или ужин — как случится.
В конце концов мы добрались до Любляны и в предместье «раскинули шатер», как сказал бы поэт. Прошло уже четыре месяца с того времени, как я стал работать в паноптикуме. Мало-помалу надвигалась осень. Днем еще бывало тепло, даже жарко, однако по ночам меня пробирал холод. Спать под тонким одеялом на ложе Самсона было не очень-то приятно. Да и вши не давали мне покоя.
На третий день после того, как мы обосновались в предместье Любляны, произошло то, что предсказывала Эрика. Поздно вечером хозяин вернулся из города в стельку пьяный. Он шатался, что-то бормотал по-венгерски, то и дело падая с приставной лесенки, когда поднимался в цыганский фургон, потом все-таки вскарабкался и залез внутрь. Я все слышал, потому что не спал и ждал Эрику — она всегда приходила ко мне, едва только раздавался пьяный храп Наврата.
Ждал я недолго.
Раздался звериный крик хозяина и одновременно визг Эрики. Мне показалось, что она меня зовет. Я выбежал из палатки. Она в самом деле звала меня:
— Иоахим! Иоахим!..
Я ворвался в фургон. С потолка скупо сеяла свет керосиновая лампа. Я увидел, что хозяин старается повалить Эрику на кровать, а девушка вырывается, кричит, царапается. И снова дьявол ослепил меня. Я сорвал со стены кухонный нож и бросился к ним. Эрика уже лежала на кровати, а скотина-хозяин держал ее за руки.
— Хозяин! Отпусти ее! — крикнул я и изо всех сил пнул его в зад. Хозяин повернул ко мне голову, его маленькие злые глаза налились кровью. Изо рта текли слюни.
— Чего? Ах ты каналья! — пробормотал он и поднялся. Эрика вывернулась из-под его лап. Растрепанная, в порванной сорочке, она вскочила, вырвала у меня кухонный нож и рубанула хозяина по голове. Хозяин коротко рявкнул и упал на кровать. Эрика накинула платье и выскочила на улицу. Я за ней. Хозяина она не убила, и он теперь во всю глотку ревел в фургоне. Эрика захлопнула дверку, повернула ключ и втащила меня, безвольного и совершенно растерявшегося, в палатку паноптикума, подожгла ее и, не выпуская из рук ножа, стала плясать между пылающими восковыми фугурами и кричала, что она Юдифь, что она Юдифь… Потом мы убежали.
До Риеки добрались мы глубокой ночью. Усталые и голодные, отыскали на берегу заброшенный сарай. Это была наша последняя ночь.
Под утро меня разбудила гроза. Гром перекатывался с грохотом, словно в огромном лесу. Я сел, сквозь щели сарая сверкали молнии. Где-то совсем рядом шумело море.
— Эрика! — прошептал я. Мне хотелось ее разбудить, чтобы вместе полюбоваться грозой на море. Она не отозвалась. Я пошарил рукой, думая, что она спит. Но ее не было. Я удивился и зажег спичку. Эрики нет!.. Есть только часы с цепочкой.
Я выбежал из сарая.
Море, великолепное, огромное, в свете молний показалось мне пугающе прекрасным. По черному небу носились молнии — зеленые и фиолетовые. Глаза на мгновение слепли, и под сомкнутыми веками такими же зигзагами носились маленькие зеленые и фиолетовые молнии. Море даже не шумело, оно рычало. Грохот грома перекатывался, как тяжелый шар, с одного края неба на другой. Молнии ударяли в высоко вздымавшиеся волны. И волны с пенящимися белыми гривами бежали мне навстречу. Они тоже рычали. Весь мир вокруг меня шумел, выл, рычал. А я был в центре этого хаоса.
— Эрика! Эрика! — кричал я порывистому вихрю. Вихрь в ответ плевал мне в лицо брызгами и свистел. Наверное, так свистят дьяволы, когда беснуются с ведьмами на Лысой горе.
— Эрика! Эрика! — кричал я.
Мой зов пропадал в реве моря и завывании вихря.
Я долго звал. Эрика не вернулась. У меня остались только удивительные воспоминания о ней и часы.
Воспоминания шумной гурьбой протискиваются теперь мою комнатушку, часы Эрики качаются в шкафу на цепочке и однообразно, размеренно что-то шепчут, а остальные шестеро часов тоже шепотом вторят им. За окнами стоит ночь поминовения усопших. Уже совсем-совсем темно, потому что на кладбище давно догорели все свечки.
Часы на башне костела медленно отбивают полночь…