в которой пойдет речь об очень лазурном море и о третьих часах.

Море было удивительно голубое. Оно было такой невероятной голубизны, что я поверил, будто старая Майка говорит правду.

— Майка, почему море такое голубое?

Дряхлая Майка поднимала голову, а глаза ее, похожие на острые глаза ящерицы, становились еще чернее.

— Что ты говоришь, сынок?

— Почему море такое голубое?

— Ангелочки божьи красили небо в голубой цвет. А раньше-то оно было серое. Краску развели в ведерках. Потом ангелочки подрались. Ведерки опрокинулись. Краска вылилась в море, вот море и стало голубым.

— А до этого оно было какое?

— Тоже серое.

— А если бы краска пролилась на землю?

— Земля не была бы такой серой, как сейчас!

— Видишь? — и она указала концом клюки на серый, выжженный солнцем пейзаж. Скалы и дороги были белые.

— И жизнь наша тоже была бы не серая, а голубая, как небо и море! — добавила она еще.

Майка сидела на камне в тени развесистой шелковицы. А я сидел рядом с ней и смотрел на море. Солнце было огромное, земля раскаленная, и воздух над ней дрожал, кузнечики и сверчки стрекотали под камнями, на камнях грелись серые ящерицы с глазами, как черные бусинки, а море шумело. Шум его напоминал тишину карвинской шахты. С той разницей, что тишина в шахте была черной, а шум моря казался мне голубым. Вдали мелькали белые паруса. Быть может, они были серые, но мне казалось, будто они белые. Между ними мелькал один-единственный красный парус. Это была лодка нашего соседа, рябого Едлича.

А иногда на море появлялось белое пассажирское судно, похожее на белую скорлупку. За ним тянулся черный шнур дыма.

Один только раз проплыл огромный военный корабль, тяжелый, серый, грозно дымивший.

— Это «Тегеттгофф». Я на нем служил! — объяснил мне мой хозяин, рыбак Кордич. Мы чинили сети и пили красное терпкое вино из глиняного кувшина. Я не любил чинить сети, но эту неприятную обязанность скрашивало терпкое вино Кордича. В голове возникал розовый шумок, я улыбался миру, море манило меня. Взять бы у Едлича лодку с красным парусом и поплыть куда глаза глядят, а ветры понесут!..

«Тегеттгофф» проплыл и растворился в лазури.

— Зачем такое судно?..

— Корабль! — поправил меня Кордич. У него был прекрасный орлиный нос, густые черные волосы, смуглое, бронзово-загорелое лицо, черные глаза, белые зубы. Когда он улыбался, зубы сверкали, и тогда улыбка его становилась хищной.

— Зачем такой корабль? Для чего он нужен?

— Чтобы убивать людей!

— Убивать людей?

— Ты думаешь, из его пушек стреляют по чайкам?

— Вовсе не думаю!

— Ну, тогда не канителься и плети веревки!

Разговаривали мы то ли по-словенски, то ли по-хорватски. У меня вообще были удивительные способности к языкам.

Я опять загляделся на море, потому что Кордич пошел за новым кувшином вина. Из глиняного кувшина пить вино было куда вкуснее, чем из стакана. Оно очень приятно пахло.

Кордич пошел в подвал, чтобы нацедить в кувшин вина из огромной бочки. А я смотрел на море. Море меня зачаровало. Впрочем, меня чаровало все — и море, и его безграничный простор, и лазурь, и белые паруса на горизонте, и ветер, и солнце, чайки, кузнечики и ящерицы.

Ящерицы подбегали к моей руке, прикасались к ней мордочкой или раздвоенным язычком и убегали. А иногда неподвижно сидели на камне, быстро-быстро дышали и смотрели на меня.

Итак, все меня здесь восхищало.

Когда-то в школе по рваной карте австро-венгерской империи меня учили, что море это называется Адриатическим. Между тем старая Майка, спавшая в хлеву вместе с двумя ослами, называла его Ядраном. Вообще все кругом так его называли. И Кордич, и гундосый приходский священник в засаленной сутане, портовые рабочие, рыбаки и некоторые швейцары из гостиниц в городке Раб.

Только худой учитель, смахивавший на копченую селедку, и ворчливые жандармы в высоких шапках с черной метелкой петушиного хвоста называли его «Adriatisches Меег» или Адриатикой.

Я вспоминаю обо всем этом теперь, когда греюсь на солнышке, сидя на могиле Кулеши, которому вздумалось умереть три дня назад. Могила пахнет свежей влажной глиной, а вокруг чирикают воробьи и горячий ветер носится между деревьями, над могилами и цветами. А я пыхчу трубкой и вспоминаю, как было на острове Раб, когда меня околдовало море.

Странно — небо надо мной сегодня такое же голубое, как небо над Ядраном. И по небу катится солнце, похожее на солнце над Ядраном. Солнце было влюблено в Ядран. Оно сыпало на него золотые мерцающие искорки, а в час заката притворялось, будто тонет в Ядране и оставляет на память о себе золотистую мерцающую дорожку — прямо от моих ступней и до самого края моря.

Золотистая морская дорожка тоже меня чаровала и вызывала в голове тот же золотой шум, как и вино Кордича, которое я потягивал из глиняного кувшина. Быть может, потому она меня так восхищала и притягивала, что мои дорожки были серые, каменистые, а иногда и белые, как на острове Раб.

Да, изрядно попутешествовал я по свету!..

Дороги были дальние, очень дальние и всегда манящие к странствиям. Я шел по ним попросту ради того, чтобы странствовать. Я пил воду из придорожных родников, источников, колодцев, отдыхал под сенью чахлых пиний, спал в стогах сена, овинах, подчас в чьей-нибудь хате, а случалось, и в местной кутузке. Я был похож на ту птицу небесную из пословицы, которая не сеет, не жнет, а сыта. Чем сыта? Да чем придется! Ворованными яблоками, инжиром и апельсинами или гроздьями винограда, хлебом, который мне подаст разговорчивая баба; случалось, я крал, но иногда и покупал.

Я был знахарем, фокусником, певцом, воришкой. А то нанимался в помощники к деревенскому кузнецу или к портному. Я глотал шпагу или тонкую цепочку, набирал в рот бензин и, разбрызгивая его сквозь стиснутые губы, поджигал. Создавалось впечатление, будто изо рта у меня вырывается темное пламя. Я изучил несколько хитроумных фокусов и поражал людей — показывал им карты, которые тут же исчезали, а затем черт знает откуда появлялись снова. Я называл карты, не глядя на них. В далматинских и итальянских деревенских церквушках я раздувал мехи органа, бормотал по-латыни молитвы и странствовал, странствовал.

Так я попал на остров Раб к молодому рыбаку Кордичу. У Кордича я подружился с его бабкой, которую все называли Майкой. Майка полюбила меня, и я тоже ее полюбил. Она была похожа на волшебницу из сказки. Сколько ей было лет, она и сама не знала. Говорила, что их не счесть. Она сильно горбилась, опиралась на клюку, руки у нее были иссохшие, а пальцы напоминали когти, волосы — седые, а лицо до того изборождено морщинками, что казалось, будто это лицо мумии.

Она чувствовала себя лишней на этом свете, никому больше не нужной. Внук ее Кордич, его жена и двое детей — трехлетний Мирко и четырехлетняя Зофья — тоже считали, что Майка никому не нужна.

Вот она и сидела под шелковицей и ждала смерти. А смерть о ней забыла. Вокруг умирали люди, старые и молодые, а Майка все не умирала. А умереть ей хотелось. Так было до тех пор, пока я не появился у Кордича.

А у Кордича я появился совершенно случайно.

Я ждал в порту — было это в Риеке, — когда придет пассажирское суденышко, курсирующее между островом Раб и Риекой. Мне хотелось есть. Я знал, что много не подработаю, — на такой жалкой, тяжело пыхтящей посудинке ездила только далматинская беднота. Туристы и дачники плавали на суднах с громкими названиями, сверкавших белым лаком, латунью, никелем и черт его знает, чем еще.

Мне всегда удавалось подхватить увесистый чемодан или даже сундук какого-нибудь заморского, лопочущего что-то на непонятном языке туриста и донести до извозчика или до гостиницы. И так как у меня были способности к языкам, я вмиг научился произносить десятка полтора необходимых слов по-английски, французски и итальянски — по-немецки я говорил бегло, — в этом было мое преимущество перед другими парнишками.

Ребята не знали, кто я такой. Я искусно ругался по-хорватски и словенски, сыпал венгерскими проклятиями, а если приходил в ярость, то чертыхался по-силезски, что внушало мальчишечьей ораве особое ко мне уважение. Кроме того, я владел важным для меня искусством — мог положить противника на обе лопатки одним ударом. Искусству этому меня обучил молодой японец, который бродил по свету с корзиной каменных и бронзовых фигурок драконов, будд, чертей и разных штучек и продавал их туристам в качестве амулетов, оберегающих от беды. Но его самого они не оберегли — в один прекрасный день явились два жандарма и увели его с собой. Они сказали, будто он шпион. Возможно! Меня это мало интересовало. Гораздо важнее было то, что я выучил несколько десятков слов по-японски, а кроме того, он оставил мне корзину со странными фигурками и еще научил меня замечательному искусству, которое пригодилось мне в жизни.

Я имею в виду искусство повергать противника одним приемом, он называл это «джиу-джитсу» и очень хвалил меня за понятливость.

Поскольку никто из многолюдной банды портовых мальчишек не владел этим искусством, они вскоре выбрали меня атаманом, и я жил неплохо. Боялся я только одного: как бы кто-нибудь из противников не пырнул меня ножом в спину. Поэтому, разговаривая с кем-либо — с одним ли парнем или с целой ватагой, — я старался опираться спиной о стену, забор или дерево.

Ребята были сорвиголовы, и я держал их в руках только благодаря джиу-джитсу.

В тот день, когда я встретил Кордича в порту Риеки, я расставил свою банду вдоль пристани так, чтобы каждый мог раздобыть пассажира. Я же, конечно, занял самое удобное место.

Подошло судно с беднотой, поднялся шум, крик, по узкому трапу все ринулись с палубы на берег, но ни один мужик и ни одна баба не позволили взять у них узел, перевязанный веревкой чемодан, тюк или мешок.

— Не надо! Не надо! — отмахивались они.

Одним из последних по трапу стал спускаться молодой далматинец с большим мешком на правом плече. В левой руке он нес тяжелый деревянный сундук, окованный жестью.

Мальчишки кинулись к нему, и мне пришлось дважды свистнуть, засунув пальцы в рот. Они отпрянули, поняв, что я его выбрал для себя. Я знаю, что они разозлились на меня, но я был голоден. Возможно, они тоже были голодны, но тогда меня это нисколько не занимало.

— Взять? — спросил я по-хорватски.

— Бери! Мешок! — сказал далматинец и закинул мне на спину мешок. Я даже согнулся под его тяжестью.

— Куда?

— Бар «Плави Ядран»! — ответил он.

Пояснений не требовалось. Я пошел вперед, а он с сундуком — следом за мной. Меня только удивляло, почему он назвал бар «Плави Ядран», пользующийся в порту дурной славой. Какого черта? Уж не контрабандой ли тут пахнет?

Бар «Плави Ядран» был обыкновенным портовым притоном. Там собирались моряки и девушки. Девушки были всякие: молодые и немолодые, красивые и безобразные, глупые и пронырливые, зарегистрированные и незарегистрированные, здоровые и с французской болезнью. А моряки? Да пожалуй, со всего света!.. Они пили ракию и вино, и притом сверх всякой меры, а напившись, устраивали скандалы, которые улаживал хозяин бара, крепкий мужик с бульдожьей мордой, — он постоянно торчал за стойкой в некогда белом фартуке, в рубашке с закатанными рукавами, распахнутой на волосатой, груди. А по залу шатались и сидели в боковых комнатушках ярко размалеванные и едва одетые девицы в коротких юбчонках с разрезом сбоку, повыше колена, в блузках с глубоким декольте, грубые, хлеставшие кружками ракию, курившие сигареты — так называемые «драмки» и готовые в любую минуту за несколько крон пойти с моряком в комнатку на втором этаже.

Одним словом, это был знаменитый в приморском квартале «пуф», то есть публичный дом. Были там и другие, но те не пользовались такой популярностью, как «Плави Ядран», где собирались уличные девки и где был играющий шкаф с громким названием «оркестрион». Хозяин заводил механизм, посетитель опускал в отверстие на боковой стенке шестерку, и шкаф начинал наигрывать венские вальсики. Моряки танцевали с девушками. Иногда для разнообразия шкаф играл «Марш Радецкого» или австрийский национальный гимн «Gott erhalte, Gott beschütze unser Kaiser, unser Land». Тогда хозяин за стойкой вытягивался в струнку. А моряки и не думали вытягиваться в струнку, потому что они были англичане, датчане, шведы, французы и итальянцы. Они говорили, что им на австрийский гимн начхать!..

Если в это время в баре толклись и австрийские моряки, то завязывалась жестокая драка. Отчаянные баталии могли вспыхнуть также из-за какой-нибудь девушки. Тогда хозяин бара выходил из-за стойки и вмешивался в драку. Он был силен и ловок, хорошо знал приемы борьбы и быстро наводил порядок — самый отчаянный забияка вылетал на улицу в синяках и с подбитым глазом. Случалось и кровопролитие.

Прибегали жандармы или полицейские, но, как правило, уже после драки. Хозяин приглашал их в «кабинет», в боковую комнатку, подзывал двух-трех девушек покрасивей и посылал к жандармам, а потом ставил им бутылку ракии или большой кувшин вина.

Вот почему я удивился, когда далматинец велел мне тащить мешок в бар «Плави Ядран». «Вот тебе и раз… — подумал я. — Видно, захотелось ему девчонок!»

Потом я решил, что он, быть может, направляется туда вовсе не ради девушек, поскольку мужчина он видный собой, сильный и красивый. Скорей всего, его влечет в притон какая-нибудь контрабандная афера. Но я-то плевал и на девушек и на контрабанду, мне зверски хотелось есть, потому я и тащил мешок.

В баре, однако, выяснилось, что мой далматинец — брат хозяина. А кроме того, выяснилось, что у него было несколько баранов, но на них напал мор, все подохли, вот он и ободрал с них шкуру, а туши порубил, запихнул в мешок и в сундук и привез с острова Раб в Риеку своему брату, чтобы его клиенты не жаловались на отсутствие баранины. Если такую баранину порезать на мелкие кусочки, посолить, поперчить и надеть на металлические вертела, а потом жарить на медленном огне, то иностранные моряки пальчики оближут, похвалив далматинский шашлык, который так приятно запивать вином, а еще приятнее — ракией.

Брат хозяина оказался щедрым и велел подать мне сытный завтрак: салями, зеленый перец, хлеб, брынзу, лук и много вина. Я ел, пока братья судили-рядили за стойкой и договаривались о баранах. Когда я кончал завтракать, вошла взлохмаченная девица в капоте.

— Старик, дай пожрать! — крикнула она пропитым голосом и тут увидела меня. — А, птенчик! Ранний голубок! — засюсюкала она и, омерзительно вихляя бедрами, направилась ко мне, подбоченилась и, дразняще изгибаясь, спросила: — Хочешь ко мне?..

— Пошла вон, стерва! — заорал хозяин, выбежал из-за стойки, ударил ее по лицу и пинком вытолкнул за дверь.

— У парня молоко на губах не обсохло, а эта свинья пристает! — оправдывался он перед братом. — Верно, что у тебя молоко на губах не обсохло? — обратился он ко мне.

— Верно! — подтвердил я.

— Братья захохотали. Потом тот, который приехал с мясом дохлых баранов, принялся меня расспрашивать.

— Ты кто такой?

— Птица небесная.

— Что тут делаешь?

— У господа бога небо копчу.

— Пойдешь ко мне в услужение?

— Куда?

— На остров Раб. У меня два осла. Сам-то я рыбак, а ты был бы погонщиком. Согласен? Будет у тебя вино, рыба, омары, крабы, море… — искушал он меня.

— Ладно! — согласился я сразу, не колеблясь, потому что мне уже опротивел порт в Риеке и вечная грызня с ребятами из-за жалкого куска хлеба и рюмки ракии. Кроме того, у меня не было уверенности в прочности моего положения. В любой момент кто-нибудь из парней мог взбунтоваться, сколотить свою банду и напасть на меня. Исколют меня ножами, как тощего кабанчика, и кинут в море. Все они меня ненавидели, и только страх удерживал их в узде. Уже не раз случалось — тот или другой бросался на меня, но я всегда был начеку. Одно движение, один удар, один ловкий прием — и противник лежал на земле, воя от боли, — чаще всего с вывихнутой рукой или получив удар в живот.

И я поехал с Кордичем на остров Раб тем же самым судном, на котором он прибыл в Риеку. Судно было грязное, захламленное, пропахшее смолой и гнилой рыбой, матросы — хмурые, смахивающие на пиратов, капитан — одноглазый, но в мундире, так и сверкавшем позолотой нашивок и диковинных эмблем, толстопузый и всегда навеселе; на палубе полно бедноты; крестьяне, женщины с ребятишками и сезонные рабочие лежали вповалку. Все это оставляло впечатление крайней нищеты.

Из машинного отделения вырывался едкий смрад — горело масло и смазка, старый двигатель дребезжал, судно, подрагивая, шло по лазурному морю. Мы плыли вдоль берегов Далмации, мимо маленьких островов и совсем крохотных островков, похожих на карвинские отвалы, с той лишь разницей, что карвинские отвалы — черные и рыжие, а острова — белые. На островах и островках не росло ни травинки.

Громко выла сирена, когда мы заходили в маленькие порты; одни высаживались на берег, другие поднимались на палубу, матросы выбрасывали клетки с курами и грузили ящики и бревна, и мы снова плыли вдоль берега. Берега были скалистые, белые. Кое-где зеленели долины с раскиданными по ним белыми каменными домиками.

В пути мой новый хозяин рассказывал мне про своих братьев. С одним я уже познакомился. Бар «Плави Ядран» в Риеке приносит ему немалый доход. Другого звать Милан Кордич, он приходский священник в глухой горной деревушке. Третий, Али, живет хорошо, много зарабатывает, у него шикарный ресторан в городишке Раб — там полно дачников и туристов, которые приходят к нему полакомиться раками и омарами. А мой хозяин — рыбак. У него жена, двое детей, лодка, сети, два осла и старая немощная бабка, здесь все зовут ее Майка. Майка зажилась на этом свете, и черт ее знает, как долго еще будет висеть у него на шее, потому что помирать она не собирается. Я ее увижу, когда приедем домой. Он, однако, заранее меня предупреждает, что Майка слегка тронутая и, случается, несет ахинею. Известное дело, в старости каждый начинает чудить.

— А бараны? — перебил я его.

Да, правда, бараны! Были у него четыре барана да сплыли. Теперь моряки в Риеке сожрут их в виде шашлыка на вертеле. Какая-то зараза на них напала, и все бараны разом сдохли за одну ночь.

— А ослы?

— Да, еще ослы! У меня два осла. Возят бочонки с вином, мешки с мукой, хворост. Хворост очень нужен, и его надо собирать в течение всего года, потому что когда подует бора…

— А что такое бора?

Она еще зовется борачиа — по-итальянски. Чертовски холодный вихрь. Нагоняет страшенный холод, и тогда хворост в доме бывает весьма кстати. А о кормежке мне беспокоиться нечего. Кордич не похож на своих братьев, которые за крейцер готовы удавиться. У него всегда найдется хлеб, маслины, чеснок, брынза и прежде всего рыба. Копченая, жареная на раскаленных камнях, — эта самая вкусная. А еще отварная. И раки, а иной раз и омар. Ну и уха, сильно приправленная красным перцем. От перца жжет горло, и тогда вино кажется особенно вкусным, легко можно выдуть целую бочку. Но это только по большим праздникам!

— Ты куришь? — спросил он под конец.

— Курю, но не обязательно.

— А за девушками бегаешь?

— На черта мне сдались девушки? — нахмурился я, вспомнив разбитных, неумытых девиц из бара «Плави Ядран», от которых несло потом и дешевыми духами. Мне всегда было противно на них смотреть: словно кучу нечистот или свинью набелили и подкрасили.

На закате мы наконец вошли в порт. Море было спокойное, по нему пробегали едва заметные, мелкие-мелкие волны. От моря пахло так, как может пахнуть только от моря: далеким миром, безграничным простором, солнцем, пальмами, орхидеями, хризантемами, рыбой, апельсинами и снова безграничным простором. На его чуть колышущуюся поверхность ложились рубиновые и золотые искорки, сыпавшиеся с солнца. Солнце медленно тонуло в море и было огромное и красное. Дул легкий ветерок, теплый и соленый.

Порт расположился у подножья известковой горы, на горе виднелись защитные каменные стены, а за ними торчали развалины старинного замка и церкви.

В порту воняло гнилой водой. Нас встретила толпа туристов и дачников. Видимо, прибытие судна составляло их единственное развлечение. Среди дачников, говоривших на самых разнообразных языках, выделялись девушки необычайной красоты, похожие на фарфоровых кукол, на принцесс из японской баллады, на щебечущих райских птичек, на заморских зверьков; болтали они мягко и певуче и распространяли вокруг себя запах духов, пудры и еще чего-то удивительного, чему я не знал названия. Они шелестели длинными шелковыми юбками, и шелест этот был приятно дразнящим. Я подумал, что завтра, послезавтра, в течение всего лета смогу любоваться ими, почти обнаженными, в море.

— Пойдем, пойдем! — проворчал Кордич и легонько меня подтолкнул. — Загляделся…

Возле каменного мола покачивалась лодка. На борту вкривь и вкось была выведена надпись: «Сильвана».

— Это моя лодка! Лезь!

Я сел в лодку. Сначала Кордич греб веслами, чтобы не столкнуться с другими лодками, а когда выплыл в море, то натянул на мачту парус и мы поплыли тихо, сонно. Я снова был как завороженный. Лодка двигалась, чуть накренившись на один борт, а мелкие волны шелестели, как атлас или шелк. Шелест этот напоминал мне о только что виденных богатых девушках-иностранках в длинных шелковых юбках, которые ветер обвивал вокруг их стройных ног.

Солнце утонуло, и на небе зажглись первые звезды. Мы плыли мимо больших рыбачьих лодок, отправлявшихся на ночную ловлю. На корме у них горели фонари. Рыбаки размеренно гребли и пели в такт движениям странную песню.

— Зачем им фонари? — спросил я.

— Рыба ночью идет на свет.

Во мраке, разреженном звездами, мы пришвартовались к берегу. Кордич обмотал канат вокруг каменного столба и повел меня по крутой тропинке в скалах. Мерцали звезды, на небо выполз еще совсем красный, смешной месяц, а цикады — целый полк цикад, миллион цикад — так сильно трещали вокруг нас, что Кордичу приходилось почти кричать, иначе я ничего бы не расслышал. У меня даже в ушах звенело. Металлический монотонный звон поначалу казался забавным, а потом стал убаюкивать. Я представил себе, будто это вовсе не сверчки, а миллион маленьких духов, какие-то гномики, карлики или божки притаились под камнями и тянут свою убогую мелодию на крохотных скрипочках с одной струной.

Потом я съел целую кастрюльку жареной рыбы, по вкусу напоминавшей нашу плотву, закусил хлебом и запил вином. Жена Кордича и дети смотрели на меня, как на чудо заморское. Я знаю, что их удивляло: мои светлые волосы, голубые глаза и мой корявый хорватский язык. Я прочел на их лицах тревогу. Быть может, они приняли меня за разбойника, который ночью всех перережет складным ножом, схватит, что под руку подвернется, и поминай как звали.

Тревога на их лицах исчезла после того, как я, поужинав, перекрестился.

— Ты католик? — спросил Кордич.

— Католик.

— А молитвы знаешь? — подала голос жена Кордича.

— Знаю.

— Тогда прочти вслух!

Требование было довольно смешное, но я понимал, что таким путем завоюю ее доверие, и стал читать по-польски «Отче наш» и «Богородицу». Все слушали, а когда я кончил, Кордич спросил:

— Это на каком языке?

— На польском.

— Ты, значит, поляк?

— Поляк.

— У меня был друг поляк на «Тегеттгоффе», когда я служил во флоте. Ничего парень. Ну, иди спать!

— А где ваша Майка?

— Спит в хлеву.

— С ослами? — удивился я.

— Там ей хорошо. Тепло. У нее блохи. А здесь для нее нет места…

Я ничего не ответил и вслед за Кордичем взобрался по приставной лесенке на чердачок. На чердачке лежал тюфяк, набитый соломой. Я проспал без просыпу до самого утра.

Так я попал к рыбаку Кордичу на острове Раб и прожил там почти два года.

Никогда я не предполагал, что мне доведется пасти ослов. Но дело не в ослах. Мне хотелось бродить по свету — так уж, видно, мне было на роду написано. Есть у меня в характере что-то цыганское. Мне пришлось по душе путешествие на судне из Риеки на остров Раб, и еще в дороге я решил, что побуду там недельку-другую и снова пущусь странствовать по свету. Между тем все сложилось иначе.

Меня околдовало море.

Одно море было в Риеке и совсем другое — на острове Раб. В Риеке оно было грязное, вонючее, загаженное, с большими пятнами масла; дохлые рыбы плавали на его поверхности, сверкая белым брюшком. Здесь же, возле острова Раб, оно было, во-первых, голубое, а во-вторых, чистое. Плавая на «Сильване», я видел дно — водоросли, рыбу, медуз. В иных местах море было совсем темное, и тогда я знал, что нахожусь над очень большой глубиной.

Самым темным оно было у мыса на полуострове. Полуостров был небольшой, узкий и длинный. На нем ничего не росло. Даже осота я не обнаружил. Кордич сказал, что в этом месте самая большая глубина — может, несколько сот метров, а может, и больше тысячи. И что тут во время боры образуются коварные водовороты. И в этом дурацком, богом проклятом месте ночью, возвращаясь в порт, разбиваются рыбачьи лодки: водовороты засасывают их, и из-за чертовски холодной боры руки у рыбаков коченеют и доплыть до мыса им невмочь. Однажды здесь разбилось целое судно и все потонули. Тогда дула бора и разыгрался страшный шторм. Кордич добавил еще, что ночью этим путем никто не возвращается, особенно в полночь, поскольку это час духов — в этот час из воды слышны человеческие стоны и жалобы, появляются морские девы, а на поверхность всплывают белые как снег ненюфары. Нигде кругом и следа нет ненюфар, но тут они поднимаются со дна в час духов. Это души утонувших рыбаков и матросов.

Нагнал он на меня страху своей болтовней, хотя и трудно мне было поверить в морских дев и в души, превратившиеся в ненюфары. Все-таки, если я днем плыл на «Сильване» возле мыса и, перегнувшись через борт, заглядывал в черную глубину, мне становилось не по себе и я греб изо всех сил, лишь бы поскорее убраться от этого проклятого места.

Море скрывало от меня свои тайны. А мне хотелось в них проникнуть.

Открывала мне эти тайны Майка.

Майка вообще удивляла меня. Чем-то она была похожа на мою мать, но вместе с тем и на добрую фею из сказки, и на волшебницу, знающую самые невероятные заклятья, и еще она казалась мне немножко помешанной.

Она полюбила меня, я тоже ее полюбил.

Кордич морил ее голодом, рассчитывая, что она долго не протянет. А я приносил ей жареную рыбу, хлеб, сыр и вино. Я вынимал кости из рыбы и подавал ей рыбу в глиняной мисочке. Ела она пальцами, хлеб макала в вино и жевала деснами, потому что зубов у нее уже не осталось, а сыр долго разминала во рту языком и потом глотала.

Я водил обоих ослов на скалы, выжженные жарким солнцем. Ослы выискивали в расщелинах тощий осот и с жадностью его ели. Если осота не оказывалось или если их мучила жажда, а нигде поблизости не было воды, они жалобно ревели. Рев ослов многократным эхом прокатывался по острову. Так жаловались на голод и жажду все ослы на острове.

Глупые ослы полюбили меня. Одного из них, с оборванным ухом, я назвал Войтеком, другого — с большой гноящейся раной на левой лопатке — Зефликом.

Мало-помалу я возненавидел Кордича. Он меня не бил, есть давал вволю, ни разу не сказал худого слова, и все-таки я его возненавидел. Сперва за то, что он желает Майке смерти и морит ее голодом в надежде, что она скорей умрет, а затем…

Было это так.

Я взвалил на Войтека и на Зефлика по два здоровенных бочонка вина, предназначенных для брата Кордича в городе Раб. Кордич вышел из дому и сказал:

— Подожди, я пойду с тобой. Надо присматривать, вино-то дорогое…

Ну, я подождал, а ослы тем временем щипали осот. Потом мы двинулись. Ослы впереди, я с Кордичем следом. Но ослы были голодные и потому часто останавливались, ревели и искали осот.

Кордич злился и кричал:

— Бей эту падаль, чтоб шевелилась!

Я их не бил, а уговаривал. По-польски. Объяснял им, что они глупы, как ослы, что хозяин сердится, и всякое такое. А они не слушали, по-прежнему ревели и просили есть.

Ну а дальше получилось так: Кордич вырвал у меня кнут, подбежал к Зефлику и воткнул кнут в его рану на лопатке. Зефлик взревел и пустился бегом, а Кордич бежал рядом и тыкал кнутом в его рану. Осел уже не ревел, а выл, из раны сочились кровь и гной, а этот подлец не переставал его терзать.

Войтек побежал за Зефликом. Ведь известно, если один осел бежит, то бегут и остальные. Так же, как бараны. И так же, как иной раз люди.

Потом Кордич вернул мне кнут и сказал:

— Видишь, как надо учить осла!

— Это бесчеловечно! — ответил я, и голос у меня дрожал от бешенства.

Хлопнув меня по плечу, Кордич проворчал:

— Дурак! — И на этом дело кончилось.

В воскресенье я пошел в убогонькую церквушку, где старухи бормотали молитвы, а заспанный приходский священник все косился на часы, не пора ли начинать мессу.

Я ему сказал, что у Зефлика гноящаяся рана, и спросил, не посоветует ли он мне, как его вылечить.

— Ага! — буркнул священник и странно посмотрел на меня. — Ты живешь у Кордича?

— У Кордича.

— Зайди ко мне после богослужения!

После мессы я пришел к нему. Жил он в каменном домике с маленькими окошками, заваленном книжками и сушеными травами. Травы, связанные в снопики, висели под потолком. От этого в доме стоял очень приятный запах. Священник дал мне баночку с коричневой мазью и при этом сказал:

— Рану промой, смажь этой мазью кусочек полотна, приложи к ране, а чтобы держался, приклей вот такими полосками. Смочи их теплой водой и приклей. Крест-накрест. Ну ладно, ступай!..

Я промыл зловонную рану, в которой уже копошились черви. Зефлик бил копытом, лягался, даже пытался меня укусить — видать, ему было очень больно. Потом я сделал все, как научил меня приходский священник. Каждые два-три дня я менял повязку. Она прилипала к ране, и я отклеивал ее осторожно, очень осторожно. Смачивал теплой водой. Потом накладывал новую повязку. И рана начала заживать; теперь, когда я лежал в тени шелковицы или оливкового дерева, Зефлик стоял надо мной и лизал мне лицо.

Старая Майка знала об этом, ведь она спала в хлеву. Она ничего мне не сказала, только погладила по голове.

Но с той поры она разговорилась и стала открывать мне тайны моря.

По вечерам, когда темнело и звезды рассыпались по небу, а цикады поднимали треск, она вела меня на берег моря. Шла она медленно, потому что у нее было очень мало сил.

— Майка, куда ты меня ведешь? — удивился я, когда она в первый раз поманила меня и повела по тропинке к мысу.

— Иди, иди! — бормотала она и продолжала идти. Потом мы с ней сидели на высокой, крутой и неровной скале, как раз над тем местом, где во время бурь и ветров водовороты похищали лодки с людьми.

— Видишь? — таинственно спросила она, указывая на черную бурлящую воду.

— Знаю. В полночь здесь выходят из воды морские девы и всплывают ненюфары.

— Откуда ты знаешь? — едва слышно спросила она.

— Знаю! — Мне не хотелось говорить, что об этом рассказывал ее внук.

— А тебе известно, что они там делают?

— Кто?

— Утопленники.

— Нет. Расскажи, Майка, что они там делают?

И Майка принялась рассказывать волшебные истории. На дне находится подводное королевство. Им правит змай. Знаю ли я, что такое змай?

— Нет, Майка, я не знаю, что такое змай!

Она объяснила, и я понял, что «змай» — это по-словенски «василиск». Только большой, очень большой.

— Откуда он там взялся, Майка?

Откуда взялся — не важно. Живет он там — и все. Сидит на высоком троне, сделанном из кораллов и жемчуга. На голове у змая корона. А крылья у него огромные, как тысяча нетопырей. Вокруг танцуют прелестные девушки. Люди называют их морскими девами. Они-то и выплывают в полночь. Мы могли бы их увидеть, но лучше не нужно. Они поют. И если рыбак возвращается той стороной, они зовут его и манят, чтобы шел к ним на дно. Если он поддастся искушению — потонет… И в королевстве змая одной душой станет больше. На сегодня хватит этой истории…

Прогулки наши повторялись, и всякий раз она мне рассказывала о змае, правящем в глуби моря, о морских девах, об утонувших моряках, о их душах, которые в час духов могут превращаться в ненюфары и всплывать на поверхность, чтобы видеть мир, звезды и месяц. А когда на церковной башне в Рабе пробьет час, они снова исчезают.

А однажды она сказала, что среди ненюфар есть и ее Марин.

— Кто это — Марин?

Майка сжала голову руками и принялась как-то чудно плакать. Это был не плач, а скорее жалобное стенание чайки. Наконец она успокоилась и сказала:

— Давай вернемся. Завтра я тебе расскажу!

На следующий день в полдень, когда я пришел домой с ослами, Майка ждала меня у каменного забора. Она меня остановила и указала на вершину горы. Я давно уже заметил, что вершина эта плоская и как будто окружена стенами.

— Что там такое? — спросил я как-то у Кордича.

— Развалины римской крепости. Построили римляне, разрушили венецианцы. А довершили турки.

— А теперь что там?

— Ничего. Развалины. Разбитые колонны. Ящерицы, выветрившиеся стены…

— Можно пойти туда поглядеть?

— Не стоит.

— Почему?

— Там сидят духи…

— Какие духи?..

— Не знаю. Духи!.. Еще голову оторвут!

Я не верил ни в каких духов. Долго я стоял и смотрел, выискивая тропинку, которая привела бы меня к развалинам. Тропинки не оказалось. Склоны горы были голые, белые, раскаленные от солнечного зноя, дикие и таинственные. Мне было непонятно, как римляне могли там построить крепость. Где они брали воду?

— А где они брали воду?

— Там есть колодец, пробитый в горе до самого моря. И в этом колодце затоплены сокровища.

— Почему же их не достали?

— Находились смельчаки, только возвращались с полдороги. Духи… А если кто и дошел до развалин, чтобы полезть в колодец, так возвратился не в своем уме. Только один человек побывал в колодце и вернулся. Но это было очень давно…

— Я туда схожу!

— Не стоит!..

И вот Майка остановила меня и указала на вершину горы и на развалины.

— Видишь? — спросила она.

— Вижу.

— Теперь слушай. Марин был моим… моим женихом. Когда я была девушкой. Очень давно. Он был мой, я была его. Мы собирались пожениться. Я ждала ребенка. Но когда я ему сказала, что у нас будет ребенок, он ушел от меня. Нашел другую девушку, богатую. К ней и ушел. А меня бросил. Родители меня прокляли. И я отомстила…

— Как?

— Богатая девушка обещала выйти за него. Жаль только, сказала она, что он бедняк, а у нее всего много. У него тоже должно быть много всего: дукатов, кораллов, золота. Пусть поищет сокровища там… — И Майка указала на развалины.

— И он пошел?

— Пошел. А я знала, что он туда пойдет. И пошла вслед за ним. Долго шла. Он взобрался на гору и стал искать колодец. Нашел. Я все видела из-за скалы. У него с собой был шест. Он положил его над колодцем с сокровищами. К шесту привязал длинную веревку. Очень длинную веревку. Солнце стояло высоко, и сильно парило. Потом он стал спускаться по этой веревке. А когда он был уже глубоко, я подбежала и перерезала ножом веревку. И он там остался. Звал, молил, чтобы я его спасла. Ведь я крикнула в колодец, что это моя месть за измену. Он звал и молил. Долго звал и молил. А я сидела на краю колодца и слушала. И смеялась. А потом, когда мне надоело там сидеть, я подкатила огромный камень и столкнула его в колодец. Крики и мольбы затихли. Потом совсем стало тихо… И все поверили, будто его убили духи. А я не верила. И все-таки его душа у змая.

— Как она туда попала!

— Да ведь со дна колодца можно под землей пройти к морю. И его душа туда прошла… И самый красивый ненюфар, который появляется здесь в час духов, это душа Марина, моего неверного друга.

— А ребенок?

— Потом я родила ребенка, но его рыбы съели.

— Как это?

— В море кинула… В самую глубь. Это была девочка. Она стала морской девой…

Старуха замолчала. Она с трудом переводила дух.

— Я тебе сказала то, чего никому еще не говорила. Потому что нынче ночью я помру!

— Что ты, Майка!

— Тише, сыночек! Я знаю. Завтра утром ты мне закроешь глаза. А за это я тебя вознагражу. Ты найдешь мой дар в яслях того осла, которому ты залечил рану. Ну, ступай!..

Я решил, что старуха заговаривается, потому что выпила вина.

До вечера Майка копошилась во дворе, кормила кур, потом села под шелковицей и стала перебирать четки. Вечером она пошла спать к себе в хлев, а я отправился на чердачок.

Рано утром меня разбудили громкие голоса. Я прислушался.

— Майка умерла! Майка умерла! — причитала жена Кордича.

Я сбежал вниз.

— Что случилось? — спросил я у Кордича.

— Майка наконец на тот свет отправилась!.. — сказал он ухмыляясь.

Я побежал в хлев. Майка лежала на своей постели. Глаза у нее были открыты. Я опустил ей веки и, чтобы держались, положил на них камешки. Потом я обыскал ясли Зефлика. Нашел! Маленький сверточек в грязной тряпке, твердый на ощупь. Я спрятал его под рубашку.

Я проводил Майку на кладбище.

В сверточке оказалось пятнадцать дукатов и часы. Смешные часы. Луковкой, вроде часов инженера Рацека. С ключиком на тесемке. Подарок Майки.

После похорон, ни с кем не простившись, я ушел. Рано утром. Добрался до порта в городе Раб. У мола стоял большой белый пароход. Для туристов. Я прочел надпись на носу и удивился. «Марин»…

— Куда плывете? — спросил я у матроса.

— В Венецию!

— Возьмите меня с собой!

— Деньги у тебя есть?

— Есть.

— Так стучись, брат, к капитану!..

И я поплыл на «Марине» в Венецию. Пароход шел по лазурному морю и отбрасывал в обе стороны водяные валы. Я сидел на самом носу и не глядел на пеструю, говорливую толпу туристов; я смотрел на море, слушал его ласковый шум и слышал тиканье часов.

Часы Майки до сих пор висят на цепочке в шкафу, тикают и вызывают в памяти картины минувшего.

Однако хватит уж этих странных воспоминаний!..