— Что он хотел?
— Он принес деньги.
— Так мы уедем?
— У тебя совесть есть? Человек продал свои книги по искусству, он копил их годами, может быть недоедал, отрывал от себя, он стоял не меньше трех часов, чтобы сдать книги в антиквариат, ты же видела, какие там бывают очереди, и принес деньги нам, а ты спрашиваешь только одно: что он сделал для нас.
— Откуда я знаю? Может быть, он нам должен?
— Ничего не должен. Мы ему должны. Неизмеримо много.
— А кто они нам?
— В том-то и дело, что никто. Тетя Руфа, жена Георгия Константиновича, была подругой моей покойной сестры.
— Почему мы к ним не ходим?
— А как мы можем ходить к людям, если мы не можем привести людей к себе?
Они вышли из дому, под снег с дождем, пошли до станции Ошкалны, но электричка опаздывала, и они спрятались внутри, в зале для пассажиров, пропахшем табаком и пылью.
Там было людно, вносили и выносили чемоданы, узлы, кричали дети на руках у матерей, пьяные отцы прилипали к скамьям, и в который раз Миша с тревогой и сожалением подумал, что в Советском Союзе, сколько ему приходилось видеть все больше и больше пьют, очевидно, с ведома властей, иначе магазинам не давали бы столько водки для "плана" и не было бы премиальных за водку в ресторанах и буфетах. А народ на глазах вырождается: когда бываешь в толпе, особенно на вокзалах, бросается в глаза обилие низкорослых, с низкими лбами, с тупым выражением лица, с кривыми ногами, скверными зубами. И чем младше возраст, тем больше среди них таких неразвитых… Уже и в официальном, для учителей, бюллетене министерства просвещения Союза говорится, что 14% школьников — дебилы, 36% — дети распавшихся семей, где отцы либо в тюрьме за преступления, совершенные по пьянке, либо в психлечебницах на почве того же алкоголизма. И с внезапной острой любовью к народу, русскому народу, чью широту души и доброту Миша познал в годы войны и голода, подумал он, что власти намеренно спаивают русских не потому, что нечем задурить головы или набить желудки, и водка заменяет пищу — духовную и столовую, а потому, что власти боятся просвещения, и только водка способна отупить мозги, удерживая их в вековой темноте.
Много было на вокзале "плюшевой России": изъезженных работою колхозных баб, Псковских и Львовских, и Смоленских, и мужиков с кепчонками с пуговкой, в кирзовых сапогах, наехавших в Ригу за "маровскими" кофточками, за обыкновенными, скверными перчатками, за тем же портфельчиком для школьников, и за носками, которых в "глубинке" не достать. А латыши косились на "Россию", и можно было понять их чувства: у них свежи были в памяти времена, когда в магазинах хватало всего, за исключением очередей, и думали латыши теперь, что из-за этих орд мешочников нет в Латвии ни одежды, ни колбасы, ни селедки, и не могли латыши любить русских, как правило, нищих и, как правило, уверенных, что их — советская жизнь — и есть самая лучшая на свете.
А русские толпились в магазинах, брали, все, что попадется, и удивлялись, отчего продавцы латыши не хотят отвечать по-русски на вопросы и вообще не хотят обслуживать русских.
И снова, в который раз, спрашивал себя Миша, что сделали большевики с Россией, с великой и обильной, которая славилась льном и хлебом и могла бы прокормить в десять раз столько населения?
Миша сел на скамейку, около него две женщины, не стесняясь, вели разговор:
— Боже ты мой! В Израиль! Что она там делать будет?
— А что тут, то и там. Пойдет на завод ткачихой.
— К хозяину?!
— А беса ли ей, кто платит? У хозяина хоть бастовать можно!
— Так там же одни евреи!
— Ну и что? Евреи — народ умный. Вот, Нюрка, прожила со своим Изей шесть лет, ни разу не выпил, не ударил. Ты к ним будь человеком, они к тебе.
— Ни-и, я бы ни за что. Чужая страна, язык какой-то справа-налево.
— Ну тебя. Я бы из-за одних тряпок махнула. Я Нюрке говорю: ты мне хоть перчатки пришли, я тебе лен пошлю.
— А те по телевизору, которые плакали, детей протягивали? Врут?
— Что у нас мало всяких? Послали с заданием, не так еще заплачешь.
Дальше, на той же скамье сидел майор авиации, читал "Известия". Миша видел этот номер, там через всю страницу тянулся заголовок: "Зверства израильских агрессоров". Ниже помещалась статья собственного корреспондента "Известий" в Бейруте — Сейфуль-Мулюкова. Он ездил в деревни, куда заходили израильские танки. Три жителя были убиты, шесть домов разрушено снарядами. И оставалось читателю неясным, как это израильские танки врываются в Ливан, а Ливан не объявляет Израилю немедленной войны? Как это так: палестинские патриоты мужественно сражались против ворвавшихся израильских танков, а ливанская армия не думала даже давать отпор агрессору?!
Майор читал свою статью, женщины вели свой разговор, плюшевые бабы перебирали купленное добро, увязывая туже узлы, дети впрок наедались апельсинами и колбасой. И это тоже была привычная Россия — Советский Союз, вторая в мире по могуществу держава. И тут же, почти рядом с майором, два еврея кричали наперебой в трубку телефона-автомата:
— Таможенный досмотр завтра!
— Нет, нет, билеты самолетом не дадут; только беременным или больным!
— Скажи Якову, чтобы дал шоферу пять рублей, а то проспит!
И это тоже было привычным и будничным, а ведь должно было смущать, сводить с ума.
Миша вспомнил, как на той неделе ходил он на улицу Юглас 16, смотреть, как упаковывается и проходит таможенный досмотр Дорик Яфе. Раньше, кажется до середины июля 1972, в Риге, как и в других городах СССР, евреи, уезжающие в Израиль, сами укладывали свои вещи на дому. Начиналось с того, что уезжающие искали "пакеров", пакеры приходили по субботам или в воскресенье — в нерабочие дни, пилили доски, сбивали ящики. Нужно было достать эти доски, бегать по складам, платить "хабар", потом искать машину, чтобы привезти доски, втащить их домой, на пятый или какой этаж. Пакеры пилили доски, сбивали ящики, соседи снизу и сбоков стонали… Уезжающая семья бегала по людям, собирала шпагат, ящики из-под вина, оберточную бумагу, но главная трагедия была — вата. Вата появлялась в аптеках раз в три месяца и ее давали по 200 граммов на человека. Люди платили впятеро за вату, покупали (ясное дело, по блату) вату "пальтовую"… Потом ящики с вещами, с книгами, мебелью, посудой надо было вынести во двор, поставить на машину. Если квартира находилась высоко, звали кран, платили 50 рублей за вынос ящика, а ящики не шли в окна. Пакеры разрезали раму, вынимали окно, крановщик подцеплял ящик тросом, вытаскивал в окно, ставил на машину. Машина ехала на станцию "Рига-товарная", там надо было заплатить грузчикам, чтобы они сняли ящики с машины, втащили на склад. На складе ящики взвешивали, и если оказывалось, что ящик тянет больше 500 кг, эмигрант платил за "перевес"… Являлись таможенники, ящики вскрывали, вещи выкладывали на пол, пересматривались. Потом евреи платили за "обратную упаковку"…
Наживались на этом все, кому не лень было заняться отгрузкой добра уезжающих. Слухи о сказочных взятках пакеров и иже с ними достигли ушей Совета Министров Латвии. И вышло распоряжение: безобразие прекратить, вещи везти незагруженными на площадку "Югла-16", там сперва подвергать таможенному досмотру, потом паковать и отправлять на станцию.
Хана давно требовала, чтобы Миша пошел, посмотрел, как и что на "этой Югле", а Миша все откладывал, потому что не верил, что и они когда-нибудь предстанут перед таможенниками, и не хотел бередить душу картинами чужих отъездов.
Но вот пришел Дорик и попросил "побыть рядом на Югле": жена его сидела в Москве, выпрашивала в Голландском посольстве хоть 500 рублей на дорогу — в долг, а теща болела.
Дорик был дальним родственником Ханы, таким дальним, что оба они не знали каким, но иногда Комраты останавливались на улице потрепаться с Яфе о погоде, о свадьбах и разводах. Весть что Дорик собрался в Израиль, удивила Мишу. Он считал, что парень хорошо устроен, кажется, главным инженером на каком-то заводе, член партии, а она — жена Дорика — была в свое время пионервожатой, о ней писала московская "Пионерская правда".