_4 часа утра. Сна совсем нет. Знобит, сердце работает в замедленном ритме, но мысль ясна. Завтра можно ожидать наступления потери памяти – я видел, как убивает Сонарол._

Я не предполагал, что мои записки займут столько места; мне будет трудно уложить их в бутылку. Придётся запечатать в контейнер из-под ампул. Он, конечно, утонет, и его очень долго не вынесет к берегу, по крайней мере, до мусонных дождей, а они наступают в октябре. Но иного выхода нет, если мне вообще удастся вынести записки. За мной шпионят: кто-то был у меня, покуда я работал с пленными.

Я принял это как должное. В той службе, которую мы несём, каждый выслеживает другого, чтобы всем вместе не предстать перед судом общественного мнения.

Значит, все мы и каждый – понимаем, что совершаем преступление?

Ради чего? Вот что меня долго смущало. Сид говорил: "Я закрываю глаза на многое, потому что верю: Сонарол – это открытие не века, а тысячелетия". Он полагал, что люди когда-нибудь простят нам путь, который мы прошли для их же пользы. Но если Сонарол – благо для всего человечества, зачем Линдман продал идею генералам?

Я долго верил, что он сделал так, подгоняемый нуждой. Судьбе или дьяволу было угодно, чтобы в Форт-Броунсе, куда я ездил на заводы компании "Хоук-кэмиклз", мне попался репортёр местной газеты, и чтобы этот репортёр решил разжиться у меня пятью долларами.

– Полная катастрофа, сэр, – скалился он. – Вы приезжий, я в этом Вавилоне знаю всех, меня не проведёшь. У приезжего можно занять, тем более, что, как я заметил, вы обходите стороною бары, а посетили зоосад. Мне нужны деньги для той же цели: намерваюсь попасть в клетку к шакалам.

– Говорите яснее, кроссворды не в моём вкусе.

– Я хочу промотать ваши доллары в карты в заведении почтенного Джоссии Хичкока.

– Хичкок, кажется, здешний шериф?

– Нет, это его брат, что ещё выгодней. Полиция за три версты обходит картёжный зал.

Я дал ему пять долларов.

– Надеетесь отыграться?

Репортёр присвистнул:

– Куда мне! Тут такие асы… Это своего рода пьянство, тянет, как алкоголика к стаканчику. Нет, с нашими шулерами мог бы справиться только один немец. Я его вёз сюда, в нашу благословенную страну, когда он вздумал переменить повозку. Вот этот играл в покер! Мы тогда всем экипажем "летающей крепости" проиграли этому Линдману что-то около трёх сотенных.

– Не помните, как звали немца?

– Как же. Эмерих Линдман. Важная птица, миллионер. Ещё в сорок четвёртом говорили, что он продал нам идею, которая стоит миллиард…

– Вы привезли его в лагерь?

– Как бы не так! Разве такие птицы сидят в лагерях? Ему тут же дали виллу, приставили телохранителей. А вообще, он был порядочный немец, долги с нас не потребовал.

Сид позвонил мне под утро.

– Язевель, я иду к вам. Эмерих умер.

Видимо, я здорово побледнел. Сёстры вопросительно подняли глаза от вязанья.

– Инспекция, – скаязал я. – Пойдите посмотрите, чтобы всё было в порядке.

В дверях девушки столкнулись с Биверли. Он их не видел. Зрачки были расширены, лицо – апоплексическое.

– Они его убили! – сказал Сид и сел на стол.

– Осторожно, пробирки! – пришлось силой приподнять его.

– Они его убили! – повторил Сид.

– Кто?

– Не знаю.

– Эмерих был эсэсовцем?

– Нет, никогда. Он сдался нам в Тунисе, 22 года тому назад. Он был военным врачом, не больше.

– Кейтль и Иодль и другие тоже говорили, что они были только офицерами или солдатами, не больше.

Сид испуганно посмотрел на меня:

– Я не оправдываю их. Я воевал, Язевель. В Арденнах эсесовцы давили танками наших раненых. Но нельзя помнить вечно. Политика меняется.

– Расскажите подробности, – попросил я сухо. – Как он умер?

– Если бы я знал! Мне сообщили: автомобильная катастрофа. Встречный грузовик.

– Статистика утверждает, что катастрофы на наших дорогах происходят каждые три минуты.

– Только не с ним, не с ним! Эмерих всегда ездил очень осторожно.

Мне стало жалко Сида. Эмерих был для него больше, чем шефом и хозяином. Они работали над Сонаролом много лет, Биверли отдал делу лучшие годы жизни… Не знаю, можно ли вообще подружиться с человеком такого склада, каким был Эмерих, но Сид теперь оставался совершенно один: Мэри лежала при смерти, Линдмана не стало.

– Вы очень переживаете? – спросил я.

– Эмерих был гением, это я говорю в трезвом уме и здравой памяти. Гениальность – патология, для гениев не существует добра и зла, а толпе этого не понять. Великие люди умирают чаще всего под крики радости и улюлюканье, вот что меня угнетает. Я хотел вас просить, Язевель: съездите в Парадо, у вас знакомые в полиции, расспросите их.