В стане осаждающих тревога. В темноте слышны крики: «Держите вора! Зарезал, проклятый!.. В шатер пробрался, до становой жилы перерезал!»

Заскрипели на ржавых петлях городские ворота. В них прошмыгнула гигантская тень.

— Ты, Микита?

— Я... До черенка всадил...

— Ково, свет Микитушка?

— Самово идола, Щеню... Не пикнул, аспид... кровью захлебнулся.

Вдруг зарево осветило стан осаждающих.

— Батюшки! Горим!.. Бересту, что наготовили для городских стен, подожгли...

— Лови палителя, лови!.. Вон он, в кусты бежит!

— А, дьявол! Не уйдешь, черт!

— Пымали, пымали палителя!

Весь стан осаждающих на ногах. Все мечется, кричит.

— Бог спас князя Данилу... не ево зарезали.

— А ково? Полуголову стрелецково?

— Не! Стремянново Князева, в ево шатре спал.

Ошибся в темноте Микитушка. Не князя Щенятева зарезал, а его стремянного.

Светало. Береста удачно потушена. Поджигатель пойман. Со стен города видно, как московские ратники врывают в землю два столба с перекладиной...

— Ково вешать собираются? — спрашивают на городской стене.

— Должно, из наших ково... Поджигал кто...

— Ведут! Ведут!.. Седенький старичок.

— Ай, ай! Да это дедушка Елизарушка!

Действительно, это был он. Узнав от Софьи Фоминишны, что рати двинулись на вятскую землю, он на ямских помчался прямо к Хлынову, платя на ямах ямским старостам и ямщикам бешеные деньги, чтоб только поспеть вовремя, пока его родной город еще не обложен. Но он опоздал. Хлынов был уже обложен. Тогда он ночью и поджег приготовленную для осады Хлынова бересту... Пойманного вели к виселице. Старик не сопротивлялся, шел бодро. Увидав на стене городских вождей, он закричал Оникиеву:

— Иванушка и вы, детушки! Добейте челом! Не губите града, не проливайте кровь хрестьянскую неповинную!

Когда шею его вдели в петлю и потянули вверх веревку, он продолжал кричать:

— Добейте челом, детушки! Добейте!

Так кончил жизнь хлыновский Лаокоон. Стоявшая с прочими на стене Оня судорожно рыдала.

К стене подошел бирюч от московских вождей и затрубил в рожок.

Все стихло на стенах города.

— Повелением государя и великаго князя Ивана Васильевича всеа Руси вещаю граду Хлынову: добейте челом великому государю за свою грубость и целуйте на том крест святый!

— Сей же час вышлем челобитника добить челом государю и крест святый целовать за весь град Хлынов, — отвечал со стены Оникиев.

Скоро городские ворота растворились, и из них вышли поп Ермил с распятием и Исуп Глазатый с тяжелым мехом золотых поминок.

— Как же я крестное-то целование сломаю, батька? — шептал Глазатый.

— Не сломаешь, Исупушко, — успокоительно отвечал отец Ермил, — коли бы ты целовал ихний крест у ихниго попа, тебе бы грех было поломать крестное целование, а ты поцелуешь наш крест, и я с тебя потом сниму то целование, и твое целование будет не в целование.

Это казуистическое толкование отца Ермила успокоило Глазатаго, не очень-то сильного в догматике.

Навстречу им вышли князь Щенятев и боярин Морозов со своим стремянным.

— Целуй крест от града Хлынова и от всей вятской земли и добей челом великому государю, — сказал князь Щенятев.

— Бью челом и целую крест на всей воле государевой, — проговорил Глазатый, целуя распятие, — а тут наши «поминки»...

И он раскрыл мех, чтобы показать, что там золото.

— Примай «поминки», — сказал Морозов своему стремянному.

Тот, с трудом, кряхтя, поднял тяжелый мех, набитый золотом.

— Теперь осаду сымете с города? — спросил Глазатый.

— Не сымем для того, что вы воровством своим, яко тать в нощи, зарезали мово стремянново, — отвечал Щенятев. — Даем Хлынову «опас» токмо до завтрева. — И, подозвав бирюча, приказал: — Гласи волю великаго государя: дается «опас» Хлынову до завтрева.

Бирюч протрубил и возгласил то, что ему было приказано.

В тот же вечер состоялось новое совещание в доме Оникиева. И на этот раз опоздал Лазорев.

— Дозором, должно, ходит по часовым Пахомий, — заметил Оникиев.

— Должно быть так, заботлив он у нас, — сказал и Богодайщиков.

С городских стен снова доносилось:

— Славен и преславен Хлынов-град!

— Славен Котельнич-град!

— Славен Орлов-град!

Тихо. Словно вымер город. Слышен даже тихий полет нетопырей.

Снова под окном дома Оникиева встречаются и сливаются в одну две тени.

— Не выходи завтра из города к супостатам, милый! — шепчет женский голос. — А вышлите к супостатам «больших людей».

— Не выду из ворот, солнышко мое, — слышится мужской шепот. — И батюшка твой, и Палка не выйдут.

— Умоли, дорогой, батюшку и Палку, чтоб «большие люди» сказали супостатам, что покоряемся-де на всей воле того московского идола и дань-де даем и службу.

— Буди по-твоему, радость моя.

Слышны в темноте поцелуи и глубокий женский вздох.

— Если мы выйдем из города добивать челом, — говорил на совещании Лазорев, — то в нас признают калик перехожих.

— И точно, узнают, — соглашался Оникиев, — ведь мы пели и у Щенятева, и у Морозова.

— Спознают, — согласился и Богодайщиков, — вон и Шестак-Кутузов издали, на стене когда в прошлый вороп стояли, спознал нас.

— Ладно. Вышлем «больших людей».

На том и порешили.