Мы в Хлынове...

Над городом белая, ясная ночь севера, когда заря с зарею сходится. С ближайшего луга, что упирается пологим берегом в реку Вятку, несутся звуки веселых песен и визг «сопелий и свистелей», прерываемый иногда глухим гудением бубна. Слышны мелодичные женские хоры вперемежку с мужскими. Это хлыновцы справляют веселую Радуницу, канун рождества Иоанна Предтечи. В это время в самом городе мимо церкви Воздвижения Честнаго Креста, тихо бормоча про себя, пробирается старичок в одежде черноризца и с посохом в руке.

— Никак блаженный муж Елизарушка? — окликнул его женский голос.

Старик остановилсяи радостно проговорил:

— Кого я зрю! Благочестивую воеводицу Ирину... Камо грядеще в сию бесовскую нощь?

— И не говори, родной! И так-то горе на душе да думушки невеселые, а тут эта Радуница спать не дает. А иду я за моей ягодушкой Оничкой: убивается она по батюшке, так и пошла, чтобы горе размыкать, в церковь, помолиться и поплакать. Уж так-то она сокрушается по отце. А ты зачем в город да еще и на ночь?

— Бегу от беса полунощно: эти сопели да свистели с бубнами изгнали меня из моего скитка. Иду я теперь и повторяю про себя святые словеса отца Памфила, игумена Елизаровой пустыни: «Егда бо придет самый праздник Рождества Предтечева, когда во святую сию нощь мало не весь град возметется и в селях возбесятся в бубны и в сопели, и гудением струнным, и всякими неподобными играми сатанинскими, плесканием и плясанием, женам же и девам главами кивание, хребтами вихляние, ногами скакание и топтание... ту же есть мужам и отрокам великое падение, ту же есть на женское и девичье шатание блудное им воззрение, такоже есть и женам мужатым осквернение, и девам растление...»

— Ох, уж и не говори, Лизарушка-свет, — набожно качала головой та, которую назвали воеводицей. — На свет бы не глядели мои глазынки. А тут мой-то как в воду канул, с самого светлаго праздничка не подал о себе ни единой весточки.

— Да с кем, матушка? Да и то молвить: вить они в Казани около царя Ибрагима долгонько околачивались, договор с ним учиняли: стать заодно супротив князя московского Ивана Васильевича. Потом же в Москву отправились узнать-прознать обо всем...

— А коли мово-то с товарищи спознают там?

— Как их спознать? На Москве кого нет!

— Хоть и сказывал мне Исуп Глазатый, что, едучи с Москвы к Нижнему, он сустрел их на пути во образе калик перехожих, а все страшно.

— Точно, матушка, — подтвердил старичок, — каликами перехожими они к Москве путь держали. А царь-от Ибрагим и грамоту им дал с тамгою, плечо о плечо татаровям с хлыновцами добывать Москву. А все же не одобряю я сего. Хоша Пахомий Лазорев и похвалялся: «Давно-деи мы разве Золотую Орду пустошили, стольный их град Сарай на копье взяли и разорили? А Москва-деи Сараю сколько годов кланялась, дань давала, а московские князья холопами себя у тех ханов почитали... Не устоять-деи Москве супротив Хлынова и Казани.

— Ох-ох! — скорбела воеводица.

В это время из церкви вышли две девушки.

— Вот и Онюшка с Оринушкой...

Одна из девушек была белокурая красавица, высокая, стройная, с роскошною льняною косой, мягким жгутом падавшею до подколенных изгибов. Что придавало ее миловидному личику особую оригинальность и красу — это ясные черные, детски невинные глаза под черными же дугами бровей. Это и была Оня, дочь воеводицы.

Другая девушка была полненькая, черненькая, с синими, как васильки, глазами. Когда она улыбалась, сверкали ровные и белые, как кипень, зубки. Эта была Оринушка Богодайщикова, приятельница Они.

Обе девушки подошли под благословение старичка.

— Здравствуйте, девоньки, — ласково заговорил он, перекрестив истово и погладив наклонные девичьи головки. — Молились, деточки?

— Молились, батюшка, — отвечали они.

— Благое дело творили, детки, — похвалил старичок. — А то, вон там, невегласи, вишь, как бесу молятся, — кивнул он головой по тому направлению, откуда неслось пение и гудение веселой Радуницы. — Ишь расходилось бесовское игрище!

А «бесовское игрище» было, по-видимому, в самом разгаре. То веселились дети природы, совершая обрядовый ритуал, как во время Перуна, который, казалось, на мольбы новгородцев «выдибай, Боже!» сжалился над детьми природы, выплыл на берег Волхова и переселился на берега Вятки, где и ютился в зелени лугов града Хлынова.

Теперь бубны перешли в нестовое гудение, а пение в «неприязнен клич». То уже была оргия несдерживаемой страсти: «хребтами вихляние, ногами скакание и топтание», женское и девичье «шатание» — бал детей природы, только не в душных залах, а среди цветов и зелени лугов, под бледным северным небом, которое, казалось, благословляло их...

— Про батюшково здоровье молилась, миленькая Онисьюшка?

— Про батюшково, дедушка, — отвечала, потупляя лучистые глаза, Оня.

Но если б через эти лучистые глаза можно было заглянуть в девичье сердце, то там, рядом с лицом старого батюшки-воеводы, отразилось бы другое бородатое лицо, полное мужественной энергии. Но об этом знала-ведала только подушка, Оня да ее сорочка у сердца, трепетавшая при мысли об этом бородатом лице...

— И ты, девинька Оринушка, во батюшков след поклоны клала у Честнаго Креста Господня? — спросил старичок и у другой девушки.

— Да уж и не ведаю, дедушка, в котору сторону след батюшков, к Котельничу ли, ко Никулицину ли али ко Казани, — отвечала девушка.

Мать Они, воеводица, невольно вздрогнула и стала прислушиваться. С лугов, по-видимому, возвращались праздновавшие Радуницу, и отчетливо можно было слышать протяжное пение незнакомых голосов:

Аще кто из нас, калик перехожих, Котора калика зоворуется, Котора калика заплутуется, Котора обзарица на бабину, — Отвести того дородна добра молодца, Отвести далеко в чисто поле: Копать ему ямище глубокое, Во сыру землю по белым грудям. Чист-речист язык вынять теменем, Очи ясныя — косицами. Ретиво сердце промежду плечей... Казнёна дородна добра молодца Во чистом поле оставити...

И мать Они, и старичок Елизарушка многозначительно переглянулись.

— Откуда бы сим каликам быть? — проговорил последний. — Это не из наших: голоса неведомые.

— А может, батюшка с... нашими, с товарищи, — тихо проговорила Оня и вся вспыхнула.