Герой наш очнулся в незнакомой комнате на низенькой, но мягкой постельке. Оглянувшись, он заметил на себе тонкую полотняную сорочку с маленьким воротом, вышитую синими и красными узорами по-малороссийски. Комната была небольшая, но светлая, чистенько прибранная. Перед образами в богатых окладах теплилась лампадка. По стенам висели ружья, сабли, дробницы, пороховницы, торчали сайгачьи рога. Над самой кроватью висели две картины, нарисованные яркими масляными красками. На одной было изображено побоище Козаков с татарами. Для вящего уразумения мысли и тенденциозности картины, художник счел благоразумным на левой стороне картины, внизу, подписать: «Се козаки», а на правой стороне: «А се прокляти татаре». Общая подпись под картиной гласила:
На другой картине изображен был всем известный запорожец, который сидит под деревом (дерево похоже на пальму, но это — явор), пьет горилку, играет на бандуре, а конь, привязанный к воткнутому в землю «ратищу» (копье), с нетерпением роет копытами землю. Под картиной — также всем известная подпись, поражающая своей неожиданностью: «А чого ты на мене дивишься?» и т. д. Это — историческая картина, целые столетия поражавшая и досель поражающая грамотных украинцев. Подходит человек полюбоваться на картину или на портрет и вдруг с удивлением читает: «А чого ты на мене дивишься?» Невольно человек берется за бока и хохочет.
Улыбнулся и герой наш, взглянув на картину.
В это время дверь комнаты приотворилась, и из-за косяка робко выглянуло прелестное женское личико. Герой наш, пораженный этим видением, невольно приподнялся на локте и перекрестился, словно бы то было ангельское видение. Видение, со своей стороны, радостно воскрикнуло, перекрестилось и, закрыв вспыхнувшее краской лицо рукавом, исчезло за дверью.
«Вася! Грачи прилетели! Весна пришла», — слышится в сердце неведомый голос, и сердце чует, что действительно весна пришла... весной, теплом повеяло к сердцу... Вспоминается берег Днепра, страшная, зеленая вода, омут, скользкие, холодные камни под водой... звон в ушах, точно все киевские колокола сошли в Днепр и звонят-звонят... Но вот нащупывается что-то живое, мягко-упругое... плечи... волосы... груди... а звон все страшнее... солнце, свет, зеленый какой-то, точно вода... И вдруг — грачи, весна...
Дверь опять отворилась, и в комнату с робким, но радостным лицом вошла женщина, уже почти старушка, одетая просто, по-украински, но изящно, как одевались тогда жены козацкой старшины, горожанки.
— Благодареніе Господу, я бачу, що вам полегшало, — сказала старушка, — а нам так страшно було за вас.
И она подошла к постели: «Вы спасли от смерти нашу дочку — Бог наградит вас, а мы весь вик будем за вас молиться...» И она перекрестилась, взглянув на образа. «За кого ж нам молить Господа Бога? Скажить, будьте ласкови, ваше имя, отечество и званіе?»
— Меня зовут Василием, Савин сын, Левин, войск его царского величества гренадерского полка капитан, — отвечал Левин (так звали нашего героя). Говоря это, он приподнялся на постели.
— Лежить-лежить, будьте ласкови, Василій Савич.
Левин чувствовал слабость, но он быстро припомнил все, что случилось.
— Не беспокойтесь, государыня, я совсем здоров. Но как ваша дочка? Что с ней после этого ужасного случая? — быстро заговорил он.
— Слава Богу, слава Богу! Налякала вона нас — и теперь страшно, як згадаю. А Бог миловав — здоровенька, як рыбочка, тилько по вас дуже убивалась бидна дитина. «Я, каже, повинна буду в его смерти». Дуже плакала, як прійшла в себе, глядючи на вас. Теперь треба ій порадовати. Оксанко! Оксанко! Ходи сюда, дитятко! — громко сказала старушка, обращаясь к двери.
Видение повторилось. В двери опять показалось прелестное личико. Но теперь оно, все пунцовое до кончика ушей, не закрывалось уже рукавом. С глазами, полными слез, девушка подошла к матери, не смея взглянуть на своего спасителя, крупные, как горошинки, слезы не удержались на длинных ресницах и покатились по щекам: то были слезы радости, благодарности и — стыда. Последнее, а отчасти и первое чувство заставило ее броситься на грудь матери и разрыдаться совсем.
— Годи-годи, дитятко! Ты бачишь — им легше — вони слава Богу... Годи ж, Оксаночко, — говорила мать, гладя по голове девушку. — Треба ж тоби и подяковати Василія Савича... Не плачь, не соромься — вони тоби тепер як отец ридный.
Девушка открыла заплаканное лицо и перенесла свои большие, серые как шкурка змеи, глаза на Левина. Левин, в свою очередь, весь попунцовел. Ему казалось, что он никогда не видел такой чарующей красоты, хотя очарование это не могло не усиливаться от того потрясающего драматизма, который столкнул его с этой девушкой — где же? — у порога смерти.
— Я рад... — начал было Левин, но на этом и прекратилась его речь — лексикон его истощился.
— Подякуй же, дурна, чого стоишь? — настаивала мать.
— Дякую, — прошептала девушка.
— Я рад... — И опять вышел весь лексикон его.
В это время под окном жалобно завыла собака. Девушка встрепенулась. Большущие глаза ее засветились еще больше.
— Се вона по вас, — быстро сказала она Левину, — так убивалась бидна...
И мигом выбежала из комнаты. Старушка улыбнулась и покачала головой. «Дурна дитина — молода еще». Через минуту девушка явилась с собакой. Последняя радостно взвизгнула и бросилась к Левину, силясь достать до его лица.
— Ну-ну, будет-будет! Обрадовалась? — сказал Левин, гладя собаку и отталкивая ее от себя.
Лексикон его для разговора с собакой оказался обширнее, чем для разговора с девушкой. И последняя, в свою очередь, в присутствии собаки стала смотреть на Левина смелей.
— Ох, яки ж мы дурни! — заторопилась старушка. — И подяковати вас не вмили, а тепер и не спитаємо — чим вас частувати? Чого б, скажить, вам принести покушать? У вас другій день и крошки во рту не було...
— Благодарю вас, сударыня, — мне ничего не хочется. Я только смею спросить вас — у кого в доме я нашел такое гостеприимство? Кого я должен благодарить за оказанную мне помощь?
— Мій муж — сотник малороссійских его царьского величества войск Остап Петрович Хмара. Вин тепер с царем у Туречини, на войни. А се наша дочка — Оксеніею зовуть. Ото ж вона и надилала нам клопот, а вам щи бильш, та спасиби Богови, вызволив вас од смерти... Та що ж се я, дурна, разбалакалась як сорока, а не те щоб вас нагодувати та напоити.
В то время, когда суетливая старушка топталась на месте и тараторила без толку, ее «Оксения» не оставалась без дела. Она, по-видимому, состояла уже в большой дружбе с собакой Левина и охотно разделяла ее радость: пес поминутно скакал то к ней, то к Левину, стараясь поцеловать или хоть лизнуть своего хозяина или хорошенькую панночку. Последней это очень нравилось, и она весело отбивалась от собаки и смеялась, а Левин с удовольствием смотрел на девушку и дружески ей улыбался.
— От — дурна дитина! — опять затараторила старушка, глядя на дочь. — Чи давно ж таки ще Бог та добрый чоловик спасли од смерти, а воно вже и забуло, дурне — с собакою грается... А вже й не маленька — девьятнадцяте лито пишло як пип свяченою водою облив та Оксеніею наименовав... Ох, лишечко! Та с тобою, дурне, я й сама здурила...
И старушка выбежала из комнаты. Остались только Левин, «дурна дитина», как выражалась старушка, и пес. По выходе матери, «дурна дитина» разом присмирела и хотела было ускользнуть, но Левин остановил ее.
— А вы, Ксения Астапьевна, благополучно оправились после того несчастного случая? — спросил он ласково.
— Слава Богу, благополучно, — отвечала девушка, защищаясь от собаки.
— А очень испугались тогда?
— Я не помню.
— Ермак! Не трогай панночку — пошел! — обратился он к собаке, которая совсем заполонила панночку, на что последняя не особенно претендовала. — А скоро вы пришли в себя, когда я вас вынес из воды? — снова спросил он.
— Скоро... Як вы упали... тут я дуже злякалася — я думала вы вмерли.
— А кто эта девушка была с вами?
— То наша Докійка.
В это время дверь растворилась, и сама Докийка влетела в комнату. Она несла поднос, уставленный всякими яствами, питиями и ласощами. Докийка тоже вся побагровела, вспомнив, в каком костюме она познакомилась в первый раз с этим паном — одна распущенная коса защищала тогда ее девическую скромность. Теперь эта коса заплетена была жгутом и представляла подобие доброй оглобли, оканчивавшейся зеленой и голубою лентами. На крепкой шее и высокой труди, выпиравшейся из-за шитой сорочки, рассыпано было с полчетверика всяких бус и стекляруса, при малейшем движении издававших такой звук, словно бы ломовая лошадь встряхивала своею наборною сбруей. Босые, красные, хотя соразмерные ноги ступали твердо; короткая юбка-сподница обнаруживала икры невообразимого в наш тщедушный век размера. Метнув своими большущими, черными как шпанская вишня глазами на пана, она потупила их и снова побагровела, когда счастливый Ермак хотел и ее облапить, полагая, что в этот радостный день со всеми надо целоваться. Докийка поставила поднос на стол и за чем-то снова побежала. За нею хотела ускользнуть и сама панночка, но Ермак, доселе не освободившийся от телячьего восторга и все еще надеявшийся лизнуть свою приятельницу в самые губы, зацепился лапой за ее монисто.
— Не пускай, не пускай, Ермак, — весело сказал Левин, который при всей своей слабости чувствовал какой-то прилив радости и теплоты, — не пускай.
Девушка засмеялась и точно брызнула из своих глаз в глаза Левина током света.
— Ой! Вин манисто порве, — сказала она, отстраняясь от собаки.
Докийка опять вошла своею бойкой походкой, опять метнула на пана черными глазами, звякнула монистами так, что Ермак бросился сначала к ней, а потом к подносу с яствами, и постлала на стол новую, принесенную ею скатерть. Вместе с панночкой они стали расставлять на столе кушанья и тихо перекидываться словами, относящимися к делу.
Левину казалось, что он дома, в родной семье. Что-то давнее, детское проснулось в нем при виде этих милых, приветливых лиц, и ему хотелось встать, обнять всех, рассказать им все, все, что он пережил, передумал, перечувствовал. На душе у него было легко и светло, как в этой светлой приютившей его комнате-светлице.
— Как же это ты, Докийка, не доглядела за панночкой, что она чуть не утонула? — шутя спросил он.
— Вони не слухали, — отвечала Докийка, потупясь. — Вони дуже далеко плавали.
— А теперь уж вы далеко не будете плавать, Ксения Астафьевна? — спросил он саму Ксению.
— Ни, теперь вже нас одних мама не пустиме...
— Таки й правда, буде вже, докупались трохи не до смерти, — затараторила старушка, переступая через порог и таща какие-то новые ласощи. — Сидить тепер дома, або купайтесь у корыти, як утята.
— Ну, мамо — яка ты! — возразила Ксения, ласкаясь к матери.
— Добре, добре, а все ж таки у Днипр — ни ногою.
— Ну-бо, мамцю, — мы у бережечка.
— Ни-ни, и не проси... Другій раз Василій Савич не полизе за тобою, и так он до чого довела чоловика... Сором та й годи! Може ще й не встане...
Ксения как ужаленная бросилась к Левину, закрыла лицо руками и заплакала. Слезы так и закапали сквозь пальцы.
— Ксения Астафьевна! Что с вами? Ради Бога, успокойтесь! Матушка пошутила, — говорил встревоженный Левин, приподымаясь с постели.
Девушка продолжала рыдать... «Я — я...» Рыданья не давали ей выговорить ни слова.
— Господь с вами! Ксения Астафьевна! Да успокойтесь, ради Христа.
И Левин схватил руку девушки. «Успокойте ее, прошу вас!» — обратился он к матери.
— Ну, годи ж, годи... — заговорила та, гладя дочь по голове. — То-то, дурне — само наробило добра, та самой плаче... Ну, буде вже — наплакалась.
— Я, мамо... вони... я не хотела... вони не вмруть...
И она вновь зарыдала... Все пережитое в эти дни — и личный испуг, нравственное и физическое потрясение, стыд, боязнь за другого, который едва не погиб, спасая ее, а может быть, еще и умрет по ее вине, все, что для другой менее крепкой натуры могло разрешиться горячкой, тяжелой болезнью, все это разрешилось рыданьями, которые копились в молодой груди с того момента, когда Ксения, очнувшись на руках своей горничной и собравшись с мыслями, увидела, что ее спаситель лежит мертвым на земле. Теперь, когда мать сказала, что, быть может, «он не встанет», молодая энергия лопнула, как не в меру согнутая сталь, и в Ксении сказалась женщина. Она рыдала неудержимо. Встревоженная мать топталась на месте, гладила и крестила ее. Даже мужественная Докийка струсила и утирала рукавом слезы.
— Постой-постой, я зараз...
И старушка бегом, словно бы у нее были Докийкины ноги, пустилась куда-то из светлицы. Левин сам не выдержал — заплакал (передряга этих дней и у него разбередила нервы). Он потянулся, схватил руки Ксении и, целуя, обливал их слезами... «Ради Бога... ради Господа Всемогущего», — шептал он.
Тут только опомнилась девушка... Она высвободила свои руки и, глядя в глаза Левина и сквозь слезы улыбаясь, говорила: «Я не буду, не буду — не плачьте вы — простить мене!..»
— Ось-на! Выпій, доню... се свячена вода... зараз полегшає, — суетилась мать, притащившая склянку с святой водой, — пій, доню — оттак, оттак...
И она перекрестила дочь. Девушка выпила глоток.
— От-бачишь? Разом усе пройшло од святой воды, — уверенно говорила старушка.
И действительно прошло. «Дурна дитина» успокоилась. Она мельком взглянув на Левина, вышла из светлицы, а за ней вылетел и Ермак в полной уверенности, что ему дадут теперь целую миску хлеба, размоченного в малороссийском борще, вкус которого он уже знал.
Старушка принялась потчевать своего гостя. Докийка стояла у стола, сложив руки на богатырской груди.
— Будьте ласкови, покушайте трошки. Оце печени курчата, оце порося холодне с хрином, оце свижа ковбаска, пампушечки, огирочки... Може выпьете сливянки, медку... Ото яблучка квашени... павидла... покушайте на здоровьячко — вам и полегшає.
— Много вам благодарен, почтеннейшая... Я не знаю вашего имени-отечества, — говорил Левин.
— Олена Даниливна мене зовуть.
— Благодарю вас, Елена Даниловна, но мне теперь ничего не хочется.
— О! Як же ж можно! Ни-ни! Хворому треба пидкрепы... хоч курятинки трошки.
Левин должен был повиноваться и попробовал цыпленка.
«Я бы охотно выпил чего-нибудь холодненького», — сказал он.
— Медку? Кваску?
— Квасу бы.
— Докіе! Бижи — хутко — нациди квасу.
Докия побежала. Монисты ее производили такое звяканье, словно проходил взвод стрельцов, когда они шли убивать князя Долгорукова, сказавшего, что после убитой щуки всегда остаются зубы.
— А вы були на войни? — спросила любознательная старушка.
— Как же, со шведом воевал, тоже и в полтавской виктории участие принимал. За свою службу его царским величеством, а особливо светлейшим князем много взыскан, также и его высочеством царевичем, коего удостоился сопровождать от града Львова, что в Червоной Руси, до Киева, — отвечал Левин служебным тоном.
— Так се вы провожали царевича? — с удивлением спросила старушка.
— Я, Елена Даниловна.
— То-то недаром наша служка Докійка казала, що бачила вас с царевичем у лаври, а потим признала вас, як вы вже лежали у нас хвори. Мы думали, що вона так-соби меле.
Звяканье монист возвестило пришествие Докийки. Она принесла квас. Вслед за нею вошла и Ксения. Она казалась смущенною.
— Мамо, — сказала она тихо, не глядя на Левина, — прійшли москали-драгуны, питаються — чи не у нас их началник, копитан Левин? Кажуть — пропав. Та кажуть, що Ермак — его собака. А Ермак як побачив москалив — зараз до их... такій радый.
— Та так же, доню: Левин Василій Савич — се ж вони, их началник, копитан... Вин же ж тебе, дурна, и из Днипра вызволив.
Девушка при этих словах взглянула на Левина и остолбенела. Краска сбежала с ее лица. Докийка смутилась и покраснела. Ей казалось, что у них — сам царевич. Она вспомнила Днепр, воду, себя...