К вечеру этого же дня наши запорожцы вместе с пленником прибыли к войску гетмана, которое расположилось станом у Бужина. В таборе уже пылали костры — то украинские казаки, запорожцы и московские ратные люди варили себе вечернюю кашу.

Завидев приближающихся всадников, запорожцы узнали в них своих товарищей и уже издали махали им шапками.

— Э! да они везут кого-то: верно, языка захватили.

— Вот так молодцы! У бабы пазуху скрадут, как пить дадут — и не услышит.

Те подъехали ближе и стали здороваться.

— Что, паны-братцы, языка везете? — спрашивали их.

— Языка-то языка, да только язык уж очень мудреный, — был ответ.

— А что — не говорит собачий сын? перцу ждет?

— Нет, язык-то у него московский, а не лядский.

— Так не тот черевик баба надела?

— Нет, тот, да уж очень дорогой, кажется.

Все окружили приехавших и с удивлением рассматривали пленника в немецком платье. Вдруг раздались голоса:

— Старшина едет, братцы! старшина! Вон и пан гетман и батько кошевой сюда едут.

Действительно, вдоль табора ехала группа всадников, наближаясь к тому месту, где остановились наши запорожцы с пленником. Последние сошли с коней в ожидании гетмана и кошевого. Те подъехали и заметили новоприбывших.

— С чем, братцы, прибыли? — спросил Брюховецкий, остановив коня.

— Языка, ясновельможный пане гетмане, у Чарнецкого скрали, — отвечал старший запорожец.

— Спасибо, молодцы! — улыбнулся гетман.

— Да только, ваша ясновельможность, человек он сумнительный, — пояснил запорожец, — говорит, что он из московского государства, а через волохов простовал до Киева.

Брюховецкий пристально посмотрел на молодого человека. Благородная наружность пленника, красивые черты лица, нежные, незагрубелые руки, кроткий, задумчивый взгляд, в котором сквозила затаенная грусть, — все это разом бросилось в глаза гетману и возбудило его любопытство.

— Ты кто будешь и откуда? — ласково спросил он молодого человека.

— Ясновельможный гетман! — с дрожью в голосе отвечал казацкий пленник. — Я сын думного дворянина московского, Афанасия Лаврентьевича Ордина-Нащокина.

Гетман выразил на своем лице глубочайшее удивление.

— Ты сын Ордина-Нащокина, любимца его царского пресветлого величества! — воскликнул он.

— Истину говорю, ясновельможный гетман, я сын его, Воин.

— Но как же ты находился в польском стане?

— Я возвращался из Рима и Венеции через Мультянскую землю. Я не хотел возвращаться чрез Варшаву, опасаючись того, что случилось: в Волощине я узнал, что войска твоей ясновельможности и его царского пресветлого величества привернули в покорность московскому государю все городы сей половины Малыя России, бывшие под коруною польскою, и я Подольскою землею направился сюда — намерение мое было достигнуть Киева; но, к моему несчастию, я попал в руки польских жолнеров и стал пленником Чарнецкого. Не ведаю, ясновельможный гетман, как сие совершилось, но Богу угодно было, чтобы нынешнею ночью меня выкрали из польского стана, и я благодарю моего Создателя, что он привел видеть мне особу твоей ясновельможности.

Гетман внимательно слушал его и задумался.

— А какою видимостью ты подкрепишь показание свое, что ты несумнительно сын Ордина-Нащокина? — спросил он. — Есть у тебя наказ, память из Приказа?

— Нет, ясновельможный гетман…

Молодой человек остановился и не знал, что сказать далее.

— Как же нам верить твоим речам? — продолжал гетман. — Тебя здесь никто не знает.

— Ясновельможный гетман! — быстро заговорил вдруг пленник. — Есть ли здесь у тебя в войске твои посланцы, которых в прошлом, во 143 году я видел в Москве, в столовой избе, на отпуске у великого государя, — то я узнаю их.

— А кто были имянно мои посланцы? — спросил гетман.

— Гарасим да Павел, ясновельможный гетман, — отвечал допрашиваемый.

Брюховецкий переглянулся с кошевым Серком.

— Разве и ты был тогда в столовой избе? — спросил он снова своего пленника.

— Да, ясновельможный гетман, был; меня великий государь тоже жаловал к руке.

— Жаловал к руке! тебя! — дивился гетман.

— Меня, ясновельможный гетман, точно жаловал; великий государь посылал меня на рубеж к отцу, в Андрусово, с его государевым указом, в гонцах.

— Но как же ты очутился в Риме? — спросил Брюховецкий.

Вопрошаемый замялся. Гетман настойчиво повторил вопрос.

— Прости, ясновельможный гетман, — сказал молодой человек, — на твои о сем вопросные слова я не смею отвечать: на оные я отвечу токмо великому государю и моему родителю, когда буду на Москве.

Гетман не настаивал. Он думал, что тут кроется государственная тайна — дело его царского пресветлого величества.

Во время этого допроса вся казацкая старшина полукругом обступила гетмана. Он оглянулся и окинул всех быстрым взором. Среди войсковой старшины он заметил и своих бывших посланцев к царю Алексею Михайловичу — Гарасима Яковенка, он же и «Гараська-бугай», Павла Абраменка и Михаилу Брейка.

Он опять обратился к своему пленнику.

— Посмотри, — сказал он, — не опознаешь ли ты среди казацкой старшины кого-либо из тех моих посланцев, что ты видал в прошлом году на Москве, в столовой государевой избе?

Тот стал пристально всматриваться во всех. Взор его остановился на Брейке.

— Вот его милость был тогда в столовой избе и жалован к руке, — сказал он, указывая на Брейка.

— Правда, — подтвердил тот. — Як у око влипив!

— Еще тогда его милость упал и великого государя насмешил, — пояснил пленник.

— Овва! про се б можно було й помовчать, — пробурчал великан, застыдившись, — кинь об четырех ногах, и то спотыкается.

В задних рядах послышался смех. Улыбнулись и Брюховецкий, и Серко.

Скоро опознан был и другой великан — «Гараська-бугай». Опознан был и Павло Абраменко.

Убедившись в правдивости речей своего пленника и считая вполне достоверным, что молодой человек — действительно сын знаменитого царского любимца и, следовательно, сама по себе особа важная, гетман приказал Гарасиму Яковенку провести его в гетманский шатер, а сам отправился дальше вдоль казацкого стана, чтобы сделать на ночь необходимые распоряжения.

Думал ли молодой Ордин-Нащокин, что из Рима и Венеции он попадет в казацкий стан и притом таким необычайным способом?

Ему вдруг почему-то припомнилась последняя ночь, проведенная им в Москве, и тот вечер, когда, как и теперь, так громко заливался соловей. Впрочем, всякий раз теперь, когда он слышал пение соловья, этот роковой вечер вставал перед ним со всеми его мучительными подробностями — и томительной болью ныло его сердце. Тогда ему казалось, что девушка недостаточно любила его; но теперь?.. А если она нашла другого суженого? Ужели напрасно он выносил в течение года и более в душе своей тоску, как преступник цепи?

И вчера ночью, когда он, в польском стане, лежал в палатке Яна Собеского и не мог спать, и вчера так же пел соловей, напоминая ему мучительный, последний вечер пребывания его в Москве. Душа его жаждала молитвы — и он молился, по временам обращая молитвенный взор к далеким звездам, мерцавшим на темном небе, — и вдруг его схватили…

Не божественный ли это Промысел, ведущий его к спасению, к счастью?

Он так был поглощен своими мыслями и так взволнован, что почти не слыхал, что говорил ему его спутник, как он вспоминал о своем пребывании в Москве в качестве гетманского посланца, как на прощанье царь жаловал их к руке и как упал Брейко.

— Только ж и ночи у вас на Москве! — удивлялся запорожец. — Хоть иголки собирай… А все ж таки у вас соловьи поют, хоть им, должно быть, и холодненько в вашей стороне…

«Опять соловьи!..»