Не в меньшем волнении, как и юная черничка, возвратился от всенощной Воин Ордин-Нащокин. Только волнение его было иного рода. После мгновенной радости и потрясения, какие испытал он в момент встречи с бывшей невестой, когда она узнала его и от радости или от неожиданности упала в обморок, им овладело глубокое отчаяние. Этот обморок доказал ему, как много она любила его, а может, и теперь любит. Что ж ему из этого? Сознание, что она любит его, еще более увеличивало в глазах его цену понесенной им утраты. Страдания, причиняемые этим сознанием, усугублялись еще мыслью, что его тогдашняя безумная вспышка столкнула его в бездну отчаяния. Что тогда стоило выждать месяц, другой, наконец, целый год при спокойной уверенности, что ожидаемые им минуты полного блаженства только отсрочены? А что он сделал? В ослеплении минутной страсти он сам разбил свое счастье. Он тогда бросил ей в глаза не заслуженный ею укор: «жди другого суженого!»
И она нашла его под саваном черницы…
Что ж ему оставалось теперь делать? Тогда впереди у него было что-то — много было впереди! Видеть чужие земли, все чудеса заморщины, сбросить с себя родительскую опеку, забыть на время постылую Москву: целый океан неизведанного был у него тогда впереди! И он изведал все это и кончил тем, что плакал в гондоле, в Венеции, когда вспоминал об этой самой Москве, о брошенной в ней невесте, и пел «не белы снежки», глотая слезы раскаяния.
И вот теперь… Нет, так оставаться нельзя! Теперь для него Москва — пытка: от нее так близок Новодевичий монастырь!
Теперь надо стараться забыть ее, похороненную в стенах монастыря. А как забыть? где?
Он теперь знал где: там, где люди умирают под гром пушек, под крики победы, под свистом пуль и стрел. Он пойдет туда — к запорожцам, к Брюховецкому, к Косагову, что воюют теперь с поляками, его лютыми врагами, отравившими ему жизнь своею польскою наукою, отнявшими у него счастье, любовь к родине.
А сложит он там голову — тем лучше! Слишком уж тяжело стало носить ее на плечах. Да и кому она нужна? Отцу? У него на плечах государские заботы. Ей? Все равно ей не обнимать уж, не целовать эту буйную головушку, как когда-то она целовала ее.
На другой же день он сказал о своем решении отцу. Старика удивило это внезапное решение: всего дней пять как воротился из долговременной отлучки, после скитания по чужим землям, — и вдруг опять покидать Москву!
— Хочу заслужить вины мои пред государем! — одно твердил он на все доводы отца. — Либо лягу костьми в поле ратном, либо со славою возвращусь, дабы тебе не краснеть за блудного сына.
Решение это в то же время и радовало старика… «На путь истинный возвращается малый», — думал он и доложил об этом государю.
И Алексея Михайловича обрадовало это решение молодого человека. Он полюбил его как сына, особенно после его чистосердечного раскаяния в своем опрометчивом проступке. Отца же, старика Афанасия, он давно любил и высоко ценил его государственный ум.
Он велел Воину явиться к нему — попросту, не во время смотра и купанья запоздавших стольников, а в его образную и в то же время рабочую горницу, по-нынешнему — в свой кабинет, смежный с молельною государыни.
Царь принял Воина милостиво, хвалил за доброе решение.
— Хощу вины свои заслужить пред тобою, пресветлый государь! — повторял и здесь то же самое Воин, что говорил и отцу. — Либо положу свою голову в ратном поле…
— Зачем же? — ласково перебил его государь, любуясь мужественной его осанкой.
— Батя! ты знаешь — мы от рода римского кесаря Августа…
Это стрелой влетела в отцовскую рабочую горницу царевна Софья, думая, что отец у себя один — и остолбенела, вся вспыхнув: серебристый голосок ее оборвался на «Августе».
Она стояла с тетрадкою в руках, как зайчик, застигнутый врасплох.
Воин низко поклонился ей.
— Что? что? — с любовною улыбкой глядел на нее Алексей Михайлович. — От рода кесаря Августа, говоришь?
— Да, батюшка государь, — несколько оправившись от смущения, проговорила она и взглянула на Воина.
Заметив, что статный молодой человек любуется ею, она стала смелей.
— Откудова ж ты это узнала, всезнайка? — спросил отец, продолжая любоваться девочкой.
— А вот в этой книге написано, — прозвенела она и подошла к отцу, — вот, читай: «выписано из жития преподобного Нила, Столбенского чудотворца…»
— Ну, читай ты, у тебя глазки лучше моих, а туту так бледно написано, — сказал Алексей Михайлович, гладя головку дочери.
— Вот! — И Софья прочла: — «Прииде во обитель преподобнаго Нила»… Ах! — остановила она себя. — Не с того листа начала… Это о некоей девице, не о кесаре Августе…
Алексей Михайлович рассмеялся и повернул девочку лицом к себе.
— Ты что-й-то путаешь, торопыга.
Софья вспыхнула: она не хотела показаться смешной перед молодым человеком, который ей нравился, когда она была еще совсем «чюпишная», а теперь ей почти четырнадцать лет.
— Нет, не путаю! — она перевернула лист. — Вот: «Грань десятая, глава вторая. В лето проименитого и самодержавного царя и великого князя Владимера, просветившего всю российскую землю святым крещением, в храбрости великого князя Святослава, внука самодержавного Игоря и достохвальные в премудрости блаженные великие княгини Ольги правнука Рюрекова…»
— Рюрикова, — поправил ее отец.
— Нет, Рюрекова! — настаивала упрямая девочка. — Туту написано! Смотри.
— Ну, добро, — согласился отец. — Читай дальше.
— «…первовладествующего в Великом Новгороде и во всей русской земле, не худа рода бяху и незнаема, но опаче проименитого и славного римского кесаря Августа, обладающего всею вселенною, единоначальствующего на земли, во время первого пришествия на землю Господа Бога Спаса Нашего Иисуса Христа, иже нашего ради спасения изволи родитися от без… от безневестныя»…
Девочка остановилась и вопросительно посмотрела на отца.
— Что это такое «безневестныя»? — спросила она.
— Это так Богородицу величают, — отвечал Алексей Михайлович.
— Для чево ж «без невесты»? — недоумевала Софья. — На чтой ей невеста?
— Ну, ин читай дальше! — перебил ее отец.
— «От безневестныя, — покорно продолжала юная царевна, — и пресвятыя и приснодевы Марии».
— Воистину так: при римском кесаре воплотися Сын Божий — при Августе, — заметил Алексей Михайлович. — А вот Воин и сам был в Риме, — указал он на молодого человека.
Юная царевна так, кажется, и облила его с головы до ног светом своих ясных глаз. Воин скромно улыбнулся.
— Точно… сподобился… был в Риме и лобызал каменные ступени лестницы дома Пилатова, по ней же сводили на пропятие Спасителя, — пояснил он.
— А разве она в Риме? — удивился Алексей Михайлович.
— В Риме, государь, — отвечал Воин, — ее перенесли из Ерусалима крестоносные рыцари.
— Эка святыня какая, Господи? — покачал головою царь. — Ну, что ж кесарь Август? — обратился он к царевне.
Та в это время так и пронизывала своими лучистыми глазами молодого Нащокина. «Шутка ли! в Риме был, вон этими губами целовал лестницу Пилатову, следы Христовых ножек», — казалось, говорили ее глаза.
Слова отца заставили ее опомниться. Она нагнулась к книге.
— «Сей кесарь, — начала она снова читать, — Август раздели вселенную братии своей и сродником, ему же быша присный брат, именем Прус, и сему Прусу тогда поручено бысть властодержательство в березех Висле реке граде Мовберок и Турок-Хваница (?) и преславный Гданск, и иные многие городы по реку глаголемую Неман, впадшую, иже зовется и поныне Прусская земля; сего же Пруса семени отъяша вышереченный Рюрек и братия его; егда еще живяху за морем, и тогда варяги именовахуся и из-заморья имаху дань на чюди, то есть на немцех и на словянех, то есть на новгородцех, и на кривичех, т. е. на торопчанех».
Кончив чтение, Софья Алексеевна с торжествующим видом посмотрела на отца и на молодого Ордина-Нащокина.
— Так вот откудова мы родом, — улыбаясь, сказал Алексей Михайлович, — а я думал, что мы простого роду; а оно вон куда махнуло — в родню с кесарем Августом! Не махонька у нас роденька! А где ты взяла эту книгу? — спросил он.
— Симеон Ситианович Полоцкой принес мне, — отвечала царевна.
— Балует он тебя, я вижу.
— А потому балует, что я хорошо учу все уроки.
— Добро, добро! Ты у меня умница. Иди же к матери.
Алексей Михайлович погладил дочь по головке, и царевна, поцеловав у отца руку, вышла из горницы, с улыбкой кивнув головой Воину.
Скоро государь отпустил и этого последнего, пожаловав к руке и пожелав ему счастья на ратном поле.
Три дня Воин лихорадочно готовился к отъезду: выбирал лошадей, накупал нового оружия, заказывал дорожное и боевое платье.
А на душе у него было очень тяжело. Хотел он было еще раз съездить в Новодевичий монастырь ко всенощной, но решимости не хватило: «увижу ее — и все прахом пойдет»…
На четвертый день утром, когда отец заседал в царской думе, Воину доложили, что его желает видеть монашка из Новодевичьего. Сердце у него дрогнуло при этом слове. Но он велел впустить: «за сбором, должно быть, на монастырь».
Но сердце у него так и колотилось. Он встал…
В дверях стояла она в своем монашеском одеянии — бледная, бледная…
Он протянул к ней руки. Она бросилась к нему да так и повисла у него на шее.
— Милый мой! суженый мой! — шептала она и плакала.
Он сжимал ее в своих объятиях.
— Милая! Наташечка! да как же ты?
— Я совсем к тебе, совсем! и до гробовой доски! Я твоя… бери меня как знаешь… в жены, в полюбовницы… все равно я пропала, погубила мою душеньку… Я только твоя, твоя!
— А монастырь?
— Не черница я больше! не Надежда! Я твоя Наташа! твоя вся! вся!
Он ласкал ее, шептал всевозможные нежные слова, целовал ее светло-русую головку…
Клобук ее упал с головы на пол. Она больше не черница…