Сообщая этот ужасный эпизод из жизни Разина, Н. И. Костомаров полагает, что «этот варварский поступок не был только пьяным порывом буйной головы», с чем, конечно, нельзя не согласиться. «Стенька, как видно, — говорит историк, — завел у себя запорожский обычай — считать сношения казака с женщиною поступком достойным смерти. Его увлечение красивою персианкою, естественно, должно было возбудить негодование и ропот тех, которым Стенька не дозволял того, что дозволил себе, и, быть может, желая показать, что не в состоянии привязаться к женщине, он пожертвовал красивой персианкой своему влиянию на товарищей».
Так рассуждал историк, приговоры которого всецело обусловливаются тем, что говорят ему находящиеся в его руках материалы или более или менее достоверные источники, документы. Но о подобного рода явлениях, обуславливаемых душевными движениями человека, всего менее говорят документы, как не говорит на суде о своем преступлении тот, кого уличают в нем на основании не вполне ясных улик. У историка в этом случае связаны руки.
Не таково положение романиста. Он должен все знать, даже то, чего нет и не могло быть в документах: он должен знать душу своих героев, знать их тайные думы и помышления.
И романист объясняет ужасный поступок Разина с Заирой так, как он его объяснил на основании психологической критики, которой он подверг своего героя.
Неудивительно после этого, что Разин, смирившийся было перед властью, положивший свой бунчук к ногам этой власти, подружившийся с воеводою и водивший с ним хлеб-соль, вдруг опять превращается в зверя, еще более лютого, чем он был прежде.
Астрахань теперь опостылела ему. Здесь он сам разбил свое счастье — и его потянуло домой, на родину, туда, где протекло его детство, когда у него за спиною не было ни воспоминаний, ни ужасных призраков, которые теперь иногда посещали его.
4 сентября Разин покинул Астрахань, чтобы, собравшись за зиму с силой, начать исполнение того, что он на возвратном пути из Соловецкого монастыря обещал Аввакуму, когда навестил его в тюрьме монастыря Николы на Угреше.
Между тем отписки князя Прозоровского из Астрахани о полной покорности Разина вызвали на Верху великую радость, и Алексей Михайлович перед осенним возвращением из села Коломенского в город решился в последний раз вдоволь натешиться купаньем в пруду стольников, запоздавших к царскому смотру.
Наскоро выслушав доклад дьяка Алмаза Иванова по важным делам и положив по ним резолюции, государь вопросительно поглядел на дьяка, который переминался с ноги на ногу и, по-видкмому, еще что-то хотел доложить, но не решался.
— Что у тебя еще? — спросил Алексей Михайлович.
— Пустое, государь: так — челобитьишко одно, — отвечал Алмаз Иванов, — жалобишка непутевая.
— На кого? — спросил государь.
— На твоих государевых воевод, на симбирских да на саратовских с товарищи.
— А чья жалоба?
— Твоих государевых оброшных людишек.
— А ну-ко, вычти, — сказал с неохотой «тишайший», позевывая: ему так хотелось купать стольников.
— «Великому государю царю и великому князю Алексею Михайловичу, — начал, прокашлявшись, Алмаз Иванов, — всеа Русии самодержцу и многих государств государю и обладателю…» «Облаадателю» с одним азом, государь, прописка…
— С одним азом? — строго спросил царь.
— С одним — точно: «обладателю» — во место «облаадателю», государь, — отвечал дьяк.
— А кто учинил прописку?
— Писал, государь, подьячей не у дел Юшка Иванов.
— Так укажи бить Юшку батоги нещадно, — решил Алексей Михайлович.
Надо заметить, что в царском титуле слово «обладатель» всегда и обязательно писалось с двумя а после первого л; «облаадателю».
— Читай дальше, — приказал государь. Алмаз Иванов продолжал:
— «Бьют челом сироты твои государевы, симбирские и саратовские татаровя мурзишки и сотничишки и мордовские и чувашские людишки, а во всех их место Багай Кочюрентеев сын да Шелмеско Шевоев сын: велено нам, сиротам твоим государевым, по твоему государеву наказу, твоя государева пашня пахати за твой государев ясак. И мы, сироты твои государевы, твою государеву пашню пахали многие годы — рожь и ячмень и овес сеяли. И мы твою государеву пашню пашучи, лошади покупали, животишки свои и достальные истощали. А за твоей государевой пашнею ходячи, одежонко все придрали, и женишка и детишка испроели, и нынече, государь, помираем голодною смертию. А одежонки нам, государь, сиротам твоим государевым, купити не на што и нечим, и мы, государь, сироты твои государевы, погибаем нужною смертию, волочася с наготы и с босоты. А в осеннюю пору, государь, мы ж, сироты твои государевы, на гумна возим твой государев хлеб, и в клади кладем, и молотим. Да в летнюю пору, государь, и в зимнюю ездят в Астрахань твои государевы воеводы, и дети боярские, и казаки, с твоими государевыми делы к Москве и с Москвы, и они, государь, емлют нас в подводы и с судами в летнюю пору, и в зимнюю пору с лошадьми и саньми, и у нас, государь, у сирот твоих государевых, в подводах ездячи и ходячи, голодною смертию и нужною с волокиты лошаденки помирают. А которые, государь, из нас татаровя и иные людишки по дорогам у Волги жили, и они, государь, от подвод разбегаются, живут по лесам в незнаемых местах. И у нас, государь, у сирот твоих государевых лучших людишек, у мурзишок, у сотничишков, в подводах людишки и лошаденки помирают; а другие бегают по лесам от твоих государевых посланников потому: они, государь, посланники твои и воеводы нас, сирот твоих государевых, всякими пытками пытают, и поминки с нас всякие емлют, и нас, сирот твоих государевых, грабительски грабят — коровенка и куры, и гуся и утку, и рыбу, чем мы сироты твои государевы сыты бываем, емлют насильством же, грабежом, государь, сымают с нас, сирот твоих государевых, с плеч шубы и зипуны, и порты и лапти, а у кого, государь, из нас сирот твоих государевых и портов нет, и тех, государь, морят голодом до смерти, а иных, государь, емлют себе в холопи, а жен, государь, и девок…»
Алексей Михайлович нетерпеливо махнул рукой:
— Скоро конец?
— Скоро, государь.
И Алмаз Иванов, пробежав глазами челобитную, продолжал:
— «А мастеров, государь, у нас в нашей бусурманской вере нету, ни дровишек, государь, усечи нечим, ни на зверя, государь, засеки сделати без топора не мошно и нечим, а обуви, государь, без ножа сделати не мошно же. И нам, государь, сиротам твоим государевым, с студи и с босоты и с наготы голодною смертию погибнуть, и нам, сиротам твоим, жити стало невозможно, и впредь, государь, погибнуть».
— Слышал! — нетерпеливо перебил докладчика Алексей Михайлович. — Ну?
Дьяк продолжал чтение:
— «Милосердный царь государь, пощади сирот своих, покажи милость, не помори сирот своих напрасною смертию, вели нам, сиротам своим, по-прежнему покупати у русских людей топоры и ножи и котлы, чтоб мы сироты твои государевы в конец не погинули и с студи и с босоты и наготы не померли, впредь бы твоего государева ясаку не отстали. Царь государь, смилуйся, пожалуй».
Алмаз Иванов кончил и вытер вспотевший лоб ширинкой. Алексей Михайлович вздохнул с облегчением.
— Ну, слава Богу! — сказал он, зевая и крестя рот рукой, «чтоб зевотой не вошел в рот и в утробу нечистый». — Передай челобитье в думу: коли буду сидеть с бояры, тогда разберу и указ учиню. А теперь пойду на крыльцо: там, чаю, стольники заждались мово купанья. Да на их счастье и день теплый выдался.
И царь двинулся на крыльцо.
У крыльца уже давно толпилась дворская челядь — стольники, стряпчие, дворяне московские и жильцы. На самом же крыльце, на площадке, имели право дожидаться только бояре, думные люди и другая знать.
Появление царя вызвало бурю поклонов, земных и поясных. Все заколыхалось, сдержанно кашляло, робко сморкалось «в персты», по «Домострою», «вежливенько, дабы не рычать носами».
После скучного доклада лицо «тишайшего» просияло при виде порядочной группы стольников, стоявших в стороне от прочих. Это были те, за которыми числилась провинка: они опоздали к утреннему царскому «смотру» — к выходу. Их и ожидало купанье в пруду.
— Ну, Алмаз, вели начинать действо, — обратился государь к Алмазу Иванову.
Последний подал знак жильцам, которые стояли около провинившихся стольников: это были «купальные».
«Купальные» подхватили под руки стоявшего впереди молодого стольника, высокого и стройного, и повели к «ердани» — к купальной открытой сени.
— Многая лета великому государю! — едва успел крикнуть стольник, как «купальные» толкнули его в пруд «прямо мордой».
Стольник скрылся под водой, но через несколько секунд вынырнул и, ловко держась на воде, клал поклоны, ударяя лбом о поверхность воды.
— Ай да ловок Еремей! — послышались одобрительные возгласы среди бояр. — И на воде великому государю челом бьет.
— И точно ловок! ах, язва!
А стольник, видя произведенный им эффект, поднял правую руку и возгласил:
— Спаси, Господи, люди твоя и благослови достояние твое! Победы благоверному государю нашему Алексею Михайловичу на супротивныя даруяй…
— Ах, язва! и вода ево не берет.
Алексею Михайловичу, видимо, понравились проделки стольника.
— Похваляю, похваляю, Еремей! — милостиво улыбался он.
Еремей вышел из воды и, оставляя за собою мокрый след и низко кланяясь, приближался к царю. Тот пожаловал ловкого стольника к руке.
— Похваляю, похваляю, — продолжал Алексей Михайлович, — жалую тебя двумя обедами.
Все с завистью смотрели на счастливца: его ожидала карьера по службе. Шутка ли! два обеда разом!
Между тем «купальные» тащили уже другую жертву царской потехи. Это был старенький, сухенький и тщедушный стольничишко, которому плохо везло по службе. Он никогда не опаздывал к царскому смотру потому, что, с одной стороны, был холопски усерден к службе и верен, «аки пес», с другой — он боялся воды, так как во всю свою жизнь не купался, предпочитая холодной речной воде паровую баню с веником; но сегодня, на беду, опоздал, за своею глухотою не расслышав боя часов на одной из кремлевских колоколен.
Он весь дрожал со страху, крестился и жалобно просил:
— Царь государь! смилуйся, пожалуй! я отродясь не плавал… я немощен… у меня утин в хребте…
Это тешило «тишайшего», и он смеялся, а бояре вторили ему почтительным ржанием.
«Купальные», подстрекаемые общим весельем, взяли свою жертву за ноги и за руки и, раскачав в воздухе, бросили далеко в пруд. Тщедушное тело бултыхнуло в воду и пошло ко дну. На поверхности всплыли пузыри…
Ждут, а он не показывается. Еще ждут — нет его, только пузыри вскакивают.
— Ишь, старый, словно тебе выхухоль в воде живет, — слышалось меж боярами.
— Что выхухоль! настоящий соболь…
А соболя все нет. Алексей Михайлович начинает тревожиться.
— Он шутит, государь, — успокоивают его бояре, — ишь проказник!
Но проказника все нет — и вода в пруду сравнялась — гладко, как зеркало.
— Ищите его! вымайте из воды! — тревожно заговорил государь. — Ох, Господи!
Все засуетились, но никто не смел броситься в воду. Слышались только возгласы, оханья. Все столпились у пруда, разводили руками, топтались на месте, как овцы…
Вдруг кто-то протискивается сквозь толпу, крестится и с размаху бросается в пруд.
— Еремей! Еремей Васильевич Сухово! — послышались радостные голоса.
Это был действительно он. Смельчак быстро доплыл до того места, где скрылся под водою старенький стольник, и нырнул. Через несколько секунд он вынырнул, держа в одной руке за шиворот утопленника и поддерживая его беспомощную лысую голову над водою, и скоро достиг «средины».
— Не клади на земь! не клади! — послышались возгласы.
— Дайте охабень! на охабени качайте! отойдет!
— Ах, Господи! ах, Господи! — повторял Алексей Михайлович, глядя на посиневшее лицо утопленника.
Несчастного положили на охабень, качали шибко, сильно. Жалкое маленькое тело в мокрой одежде беспомощно перекатывалось по охабню, руки и ноги болтались как плети, посиневшее лицо как бы о чем-то просило…
Но его так и не откачали…