В тот же день Рамзес приказал нарядить строжайшее следствие по делу о таинственном убийстве троянской царевны. Преступление казалось таким загадочным, что для раскрытия его призваны были высшие следственные и судебные власти столицы фараонов. Во главе их стоял хранитель царской казны Монтуемтауи. В помощь ему придали носителя опахала Каро, царского переводчика Пенренну, знаменосца гарнизона Эив-Хора и несколько фараоновых советников.

В именном повелении, данном следователям, между прочим, выражено было: «Виновные и прикосновенные к неслыханному злодеянию в самом сердце моего дворца Должны приять смерть от собственной руки своей; да обрушится их преступление на главу их» — и добавлялось в конце: «Я есмь охрана и защита всего навеки и есмь носитель царского символа справедливости пред лицом царя богов, Аммона-Ра, и пред лицом князя вечности — Озириса».

В этот же день начались допросы. Следователи открыли заседание в палате суда, в самом дворце Рамзеса, перед изображением божеств высшего судилища — Горуса с головой кобчика и Анубиса с головой шакала, между которыми находились весы правосудия. Изображение князя вечности и судьи вселенной Озириса помещалось на троне; в одной руке его был скипетр, а в другой бич для злых и преступников; тут же на жертвеннике находился цветок лотоса, стережемый чудовищами, символами владык Нила, крокодилом и гиппопотамом…

Следователи и судьи помещались на возвышенных седалищах.

Первой была вызвана к допросу Херсе, которая неразлучно находилась с Лаодикой и спала всегда в преддверии помещения юной царевны. Убийца мог проникнуть к ложу Лаодики только через тело старой негритянки.

— Я убийца моего божества, солнца очей моих, — каялась Херсе перед следователями. — Пусть меня поразит своим бичом великий Озирис. Я не уберегла мое сокровище, я потушила свет очей моих — я заспала царевну, дочь богоравного Приама.

— Отвечай на вопросы, — остановил ее Монтуемтауи, поправляя на груди золотую цепь с изображением священного жука. — Ты сама готовила ложе царевне вчера на ночь? — спросил он.

— Сама, господин. Я никого не допускала к ее чистому ложу, — был ответ.

— А что делала царевна с вечера? С кем была?

— Под вечер, когда светоносный лик Горуса уже клонился к закату, а тени от пальм теряли свой конец за Нилом, ее ясность Лаодика ходила по саду с ее ясностью царевной Снат — да будет счастье и здоровье вовеки ее уделом — и рассказывала ей о своей родине, о священном Илионе, о том, как его осаждали данаи и атриды, о смерти брата своего Гектора, — говорила Херсе.

— А после того? — перебил ее Монтуемтауи.

— После того пришел его ясность царевич Пентаур и его ясность царевич Меритум, и царевич Пентаур спрашивал ее ясность Лаодику о вожде данаев Агамемноне и о храбром Ахиллесе, и о том, как брат ее ясности Лаодики Парис поразил насмерть в пятку Ахиллеса, — продолжала свое показание Херсе.

— А ты что делала в то время? — спросил главный следователь.

— Я заплетала венок из цветов, чтоб украсить им головку ее ясности.

— И царевна при тебе легла потом на ложе сна?

— Я ее и уложила, и повеяла над нею опахалом, пока она не заснула.

— А сама легла спать когда и где?

— Я легла у ее порога, утолив жажду из своего кувшина водой Нила, и тотчас же заснула, как мертвая… О, великий Озирис! — всплеснула вдруг руками старая негритянка. — Меня опоили водою сна! Я теперь все поняла: кто-нибудь влил в мой кувшин сонной воды… Это так, так! Оттого я и заснула, как мертвая, чего со мной всю жизнь не было… О боги! Это верно, верно!… Я всегда бывало так чутко сплю, что слышу, кажется, всякое дыхание ее ясности, каждое ее движение на ложе сна… о, праведные боги!

Следователи молча переглянулись между собой.

— Так ты думаешь, с умыслом кто-нибудь усыпил тебя? — спросил Монтуемтауи.

— С умыслом, я теперь вижу: оттого и вода показалась мне на вкус какой-то странной.

— Кого же ты подозреваешь в этом?

— О! Это та, которую я видела в мертвых зрачках моей голубицы, ее ясности Лаодики.

— В мертвых зрачках царевны ее видела?

— Да, в зрачках, как в зеркале.

— И то была женщина?

— Женщина — красивая, с глазами василиска.

— И ты можешь назвать ее имя?

— Не могу… не знаю… Но я ее видела.

— Здесь, в женском доме?

— Должно быть, здесь — больше негде.

Тогда Монтуемтауи предложил заседавшим с ним судьям — не предъявить ли перед лицом этой допрашиваемой всех женщин дома фараона? Все изъявили согласие.

Решение это тотчас же было объявлено в женском доме высочайшим именем фараона, и Бокакамону приказано было вводить в палату верховного суда поодиночке сначала ближайших рабынь, имевших право ночевать в женском Доме, а потом почетных женщин и девиц.

Эта поголовная очная ставка не привела, однако, ни к чему. В некоторые лица вступавших в палату суда женщин, особенно в молодые и красивые лица, Херсе всматривалась пристально, настойчиво, как бы пожирая их глазами, но потом в отчаянии повторяла: «Нет, нет… не та… не то лицо… не те глаза…»

От одного лица она долго не могла оторвать глаз — это прекрасное лицо Аталы, к которой, видимо, охладел Пентаур с той минуты, как увидел Лаодику. Атала была бледнее обыкновенного, когда предстала перед судилищем; глаза ее были заплаканы, и она, казалось, избегала взгляда старой негритянки. Херсе вздрогнула, когда увидела ее, и отступила назад. Она давно замечала, как Атала недружелюбно смотрела на обожаемую ею дочь Приама. Чутьем женщины старая негритянка угадала, что Атала ревнует Лаодику к Пентауру, и сама стала недолюбливать гордую дочь Таинахтты. И вот обе эти женщины с глазу на глаз перед страшным судилищем… Не она ли убийца? Не у нее ли глаза василиска, что отпечатались на мертвых зрачках несчастной дочери Приама?… Лицо прекрасное, но не доброе, такое, какое поразило ее в мертвых зрачках… Херсе вспомнила эти безжизненные, остеклелые, когда-то прекрасные глаза, вспомнила это мертвое юное личико, вспомнила счастливое детство Лаодики, потом печальную судьбу ее родного города, ее семьи, свою неволю, с которой она давно сжилась…

— О боги! Помогите мне! — простонала она.

— Ну, что же? Говори! — напомнил Монтуемтауи.

— Кажется… она… кажется, — прошептала допрашиваемая.

— «Кажется» — не имеет силы утверждения: говори без «кажется», — повторил Монтуемтауи.

— Не знаю… не знаю… о боги!

— Атала, дочь Таинахтты, может удалиться от лица суда, — сказал Монтуемтауи. — Так и запиши показание допрашиваемой: не дано обвинения, — обратился он к писцу палаты суда.

Атала, видимо шатаясь, удалилась. Херсе провожала ее долгим, каким-то растерянным взглядом.

По окончании повальной очной ставки вызваны были к допросу одна за другой рабыни Арза и Неху, первые нашедшие предательский меч в саду. Но и от них не узнали ничего более, кроме того, что было уже известно.

Со своей стороны Бокакамон с помощником своим Аххибсетом допросили всех женщин дома — не заметили ли они ночью, чтобы кто-либо ходил в саду или около помещения троянской царевны; но и это ни к чему не привело: все спали по своим местам, и никто ночью не в урочный час не бродил по саду.

Тогда стали призывать к допросу привратников женского дома: кто сторожил в эту ночь ворота дома, и не было ли впущено в дом постороннее лицо.

И тут все под страшной клятвой подтвердили, что никто из посторонних женщин, не только мужчин, ни в эту ночь, ни днем, и никогда никто не входил в женский дом, в это недосягаемое для постороннего глаза святилище богини Сохет.

Где же искать преступника?

Когда следователи остались одни после произведенных ими допросов, Монтуемтауи взял в руки меч преступления, лежавший перед ним на столе.

— Живые люди ничего нам не открыли, — сказал он, глядя на меч, — так все откроет это мертвое железо.

— Правда, правда, — подтвердили прочие следователи, — допросим железо.

— Это меч редкой работы, дорогой меч, — сказал медленно Монтуемтауи, — он будет дважды сугубо красноречив в опытных руках во-первых, это редкий меч, он не египетского изделия; таких я не видал в земле фараонов; да и божество на рукоятке меча — не египетское; я полагаю, что это — финикийское божество из северной страны Рутен; это — богиня Астарта, как мне кажется; это — один язык нашего меча; во-вторых, такое драгоценное оружие могло принадлежать только богатому, знатному лицу, которое бывало в походах, если не само, то его отец, его предки; но, может быть, меч этот куплен и в Египте: у кого? — это второй и самый красноречивый язык.

— Хвала твоей мудрости! — воскликнули следователи. — У тебя глаза и ум бога Хормаху.

— Как же мы допросим это железо? — продолжал риторически Монтуемтауи. — Как развяжем ему язык? А вот как: вызовем сюда, пред лицом судных божеств, всех продавцов оружия и всех оружейных мастеров города Фив — они развяжут язык железу.

Мнение председателя было принято, и на другой день все оружейники Фив были вызваны в суд.

Меч долго переходил из рук в руки, но ни один продавец не мог сказать, чтоб это дорогое оружие было куплено у него или сделано в Фивах: такого меча в столице Египта никто не видал… Только один старый мастер долго рассматривал клинок и рукоятку меча и, по-видимому, что-то соображал.

— Это меч финикийской работы, — сказал он наконец, — рукоятка его изображает богиню Астарту.

— Так я и говорил, — заметил Монтуемтауи. — Но как он попал сюда?

— Он куплен или в Мемфисе, или в Цоан-Танисе, последнее вероятнее, — отвечал старый мастер. — В Цоан-Танисе я сам видел такие мечи.

На основании этого показания решено было тотчас же отправить носителя опахала Каро в Мемфис и в ЦоанТанис. Там он должен был предъявить роковой меч всем продавцам оружия и узнать, кому и когда был продан финикийский меч.

В Цоан-Танисе Каро действительно напал на след того, что ему поручено было разыскать. Один оружейник этого города узнал предъявленный ему меч. Он сказал, что это дорогое оружие досталось ему по наследству от отца и хранилось в его лавке вместе с прочим оружием, но что несколько месяцев тому назад зашел к нему молодой египтянин и, увидав меч, который ему очень понравился, купил его за весьма дорогую цену.

— Кто ж был этот молодой египтянин? — спросил Каро с затаенной радостью, которую боялся обнаружить перед продавцом. — Он здешний? Из Цоан-Таниса?

— Нет, господин, он приезжий и, как я узнал, отправлялся отсюда в Фивы, — отвечал торговец. — Имени его, господин, я не спрашивал; знаю только, что он купил здесь на рынке двух рабынь — одну молоденькую, а другую — старуху из племени Куш.

— А молодая из какого племени?

— Этого не умею сказать, господин, а говорили, будто она из царского рода.

— А какая она из себя?

— Очень красивая и с золотистыми волосами; говорили, что она привезена из-за Зеленого моря.

— А какой из себя египтянин, который купил ее?

— Высокий и красивый и, должно быть, из знатного рода — с золотой цепью на груди.

Больше этого ничего не мог узнать Каро от продавца оружия. Тогда он обратился к торговцам невольниками. Здесь след того, чего он доискивался, выяснился еще более. Один из работорговцев припомнил, что несколько месяцев тому назад он продал одному знатному молодому египтянину из Фив двух рабынь — одну юную красавицу из северных стран, дочь царя, город которого был разрушен и сожжен врагами, а дети его, дочери, отвезены в разные места.Одна из них со своей рабыней и была отбита на море финикийскими пиратами и продана в Цоан-Танисе.

— А не знаешь, как звали этого царя, ее отца? — спросил Каро.

— Не помню, господин, — отвечал работорговец. — Старая ее рабыня, из страны Куш, называла имя этого царя и их город, но я забыл.

— Не Троя ли этот город?

— Так, так, господин, именно Троя.

— А царь назывался Приам?

— Кажется, что так, но, наверное, не помню.

— А как звали эту дочь его, что купил у тебя знатный египтянин?

— Я ее знал просто «царевной» или «золотой царевной», потому что у нее волосы такого цвета, как золото священной страны Пунт.

Для Каро не оставалось теперь никакого сомнения, что это была несчастная Лаодика, дочь такого же злополучного Приама, а купивший ее знатный египтянин — Абана, сын Аамеса.

С этими сведениями он и поспешил воротиться в Фивы.

Всю дорогу его мучили вопросы: неужели Абана зарезал Лаодику? А если он — то как он мог пробраться ночью в женский дом? Но старая негритянка утверждает, что Лаодику зарезала женщина, но только мечом, принадлежащим Абане.

— Нет сомнения, — думал Каро, — что Абана, злобствуя на Лаодику за ее бегство, подкупил одну из женщин дома фараона зарезать невинную девушку: пусть же не достается никому другому, если не досталась ему. Но в таком случае зачем отдавать свой меч для совершения убийства? Меч этот — прямая улика. Разве нельзя было найти другой меч или простой нож? Подкупленная убийца могла совершить свое гнусное дело всяким острым ножом, которые всегда находятся под рукой в женском доме. Зачем же понадобился именно меч Абаны, и притом такой редкий и заметный?

Эти вопросы так и остались неразрешенными в голове Каро.